ГЛАВА 13
МАТЬ И МАТЕРИНСТВО НА РУСИ (X – XVII ВВ.)
Материнство и частная жизнь неотделимы. Все стороны повседневных контактов матери и детей не только так или иначе связаны с частной жизнью женщины, но и являются одной из главных ее составляющих. Эти взаимоотношения неразрывно соединены, с одной стороны, с брачно-семейной сферой, а с другой – с социальными идеалами, интересами, ограничениями, социальной структурой в целом.
В свою очередь представления о «взаимопритяжении» матерей и детей включают в себя и то, что связано с рождением детей (например, вопросы планирования семьи, статуса роженицы, числа и величины интергенетических интервалов и т. п.), и то, что характеризует непосредственную взаимосвязь матерей с детьми в процессе социализации последних, в частности, рациональное и эмоциональное содержание подобной взаимосвязи, варианты отношений детей и родительниц, их социальная значимость, изменчивость и своеобразие. Представления о сущности и глубине контактов детей и родителей в разные исторические эпохи интересны не только сами по себе и не только в сравнительно-историческом плане, позволяющем выделить то «особенное», что было присуще собственно русской – в отличие от западноевропейской – семейной организации в отношениях матери и детей доиндустриального времени. Историко-психологический подход к изучению прошлого русской семьи открывает возможность выявить норму (стандарт) и девиантное (нестандартное), т. е. зарождение и развитие индивидного выбора, индивидуальных решений, определяющих для отдельной, зачастую отнюдь не выдающейся, личности меру и саму возможность вторгаться в ход социального развития.
Понимая тему «материнство и материнское воспитание» как междисциплинарную историко-психологическую и историко-демографическую проблему, я предполагаю ниже проанализировать различные аспекты женской «повседневности» и частной жизни женщины, связанные с материнством, методы и цели воспитания матерью детей в семье допетровского времени, соотношение светской и церковной традиций, формировавших отношение к материнству и материнскому воспитанию. Анализируя частную жизнь женщин рассматриваемого времени, можно попытаться также выяснить, какое содержание могло вкладываться в понятие «норма» во взаимоотношениях матери и детей и что рассматривалось как отклонение от нее в древней и средневековой Руси, а также Московии раннего нового времени.
Любопытно задаться вопросом, когда возник сам термин «материнство» и как изменялось его содержание. Немаловажно при этом понять, каким образом решали матери того времени вопрос о количестве детей, формах и методах их воспитания, определявших впоследствии взаимопонимание и «взаимоотталкивание» в отношениях с выросшими «чадами», и, следовательно, каковы реальные возможности и границы родительского влияния. Исследование материнства и материнского воспитания в России
X–XVII вв. способно приблизить также к разрешению таких вопросов, как изменения в содержании и форме передачи ценностных ориентации из поколения в поколение (например, от бабушек к матерям, а от них к детям и внукам), определить динамику развития взаимоотношений, подобных материнским (отношения нянек, «мамок», кормилиц со своими воспитанниками или мачех с приемышами), а также выяснить меру и степень влияния материнского воспитания на характер внутрисемейных отношений в целом.
По сравнению с другими проявлениями духовно-эмоциональной жизни материнство как биосоциальное явление меньше зависит от сословно-правовой стратификации общества, хотя, разумеется, традиции и нормы отношения женщин к детям, материнского поведения, особенности воспитания у разных социальных групп и слоев общества могли заметно варьироваться. Будучи «внеклассовым», внесословным, понятие «материнство» не является вневременным. От века к веку понятия «материнская любовь», «материнская забота», «материнское воспитание» эволюционировали, а потому содержание их в те времена, когда жили современницы Ярослава Мудрого, Дмитрия Донского, Ивана Грозного или, например, Алексея Михайловича, несомненно, отличались. Правда, отношение к материнству, к родительскому, в частности материнскому, воспитанию менялось довольно медленно, что и позволяет отнести эти процессы к процессам longue duree (исторической долговременности).
Неравномерность обеспечения источниками разных сторон истории материнства и материнского воспитания в Древней Руси и Московии
XVI–XVII вв., отрывочность и чрезвычайная скудость сведений, оставшихся по истории материнства и детства от домонгольской (Х–ХIII вв.), да и домосковской Руси (до XV в.), также предполагают предпочтительность долговременной исторической перспективы. Подобный подход позволяет лучше понять динамику меняющихся представлений, связанных с «образами» материнства и детства, глубже проникнуть в мир женщины того времени.
Поиск ответов на поставленные вопросы предполагает анализ мозаичных, слабо связанных между собой фактов из истории материнства за более чем семивековой период с учетом некоторых методик исследования проблемы, выработанных зарубежной историографией. В советской исторической науке частная жизнь, а с нею и история материнства и материнского воспитания допетровского времени практически не изучалась, так как считалось, что такие темы «не интересны» обществу.
Необходимые для работы источники – это памятники церковного происхождения (покаянная, епитимийная, агиографическая литература), а также светские нарративные источники (летописи и литературные произведения, в том числе посадские повести XVII в.) и эпистолярное «наследие» русских горожанок: от новгородок
XI–XV вв. до представительниц московской и провинциальной аристократии XVII в. Однако восприятие материнства средневековыми русами X–XV вв. нелегко восстановить, даже если прибегнуть к комплексному, сопоставительному анализу всех этих разных по типам и видам исторических памятников: слишком отрывочны и мозаичны сведения.
Несколько больший материал можно собрать, реконструируя нормативы семейного поведения, в частности относящиеся к матерям. Они нашли четкое отображение в служебниках, требниках, «Вопросах и ответах пастырской практики», а также сборниках епитимий (духовных наказаний за житейские прегрешения). Немалое место во всех этих памятниках, бытовавших с XI и вплоть до XVIII в. занимали вопросы, связанные с наказаниями за детоубийство, заклад и залог детей. И хотя о фактической распространенности этих преступлений в допетровское время нет данных, тем не менее есть все основания утверждать, что и для Древней Руси была характерна типичная для западноевропейского средневековья «традиция любящего небрежения» (Д. Херлихи) по отношению к детям, особенно в среде бедноты. Так, весьма впечатляющие детали частной жизни древнерусских «простецов» Х–ХIII в. можно проследить по известным в епитимийной литературе случаям удушения младенцев в общей постели, их гибели по небрежению родителей. Они с известной определенностью доказывают, что в домосковской Руси (X–XV вв.) ребенка «берегли недостаточно», что дети в доме «одновременно как бы и присутствовали, и отсутствовали». Одновременно они рисуют не слишком привлекательный с современной точки зрения образ матери того времени.
Можно было бы предположить, что «суровость» реконструируемого нами отношения древних русов к материнству продиктована в большей мере особенностями избранного для исследования источника, нежели действительным положением вещей. Однако обращение к иконографическим памятникам домосковского периода, в том числе к иконам и фрескам «Рождества Богородицы», подтверждает скупость, сдержанность эмоций людей того времени, отсутствие известного по поздним памятникам умиления по отношению к детям. Их – и в книжных миниатюрах, и в иконографии – изображали как маленьких взрослых, со строгими, недетскими, невеселыми ликами. Составители правовых кодексов, видимо, тоже относились к ним без особого снисхождения и скидок на возраст: в нормативных памятниках Древней Руси нет никаких особых (более легких) наказаний за совершение проступков несовершеннолетними.
Подобное отношение к детям во многих семьях было обусловлено обстоятельствами не только личностными: лишний рот в семье был зачастую непосильной обузой. Оттого в пословицах о детях, записанных в допетровское время, отразился реальный (далекий от идеализированного) взгляд на отношение к детям со стороны матери: «С ними горе, а без них вдвое» или «Бог дал, Бог взял». В некоторых русских колыбельных песнях XIX в. (корнями уходящих в давние времена) присутствовало даже пожелание смерти ребенку, если он рожден «на горе» родителям. Этот мотив присутствовал чуть ли не в 5% от общего числа колыбельных. Те же причины лежали в основе различного отношения в семьях к сыновьям (как к желаемым «гостям») и дочерям (как к нежелаемым). В древнейших текстах назидательного сборника «Пчела», бытовавшего в различных вариантах в
XI–XVIII вв., встречается афоризм «Дъчи отцю – чуже стяжанье» (примечательно, что дочь рассматривается здесь как «чужое сокровище» одного лишь отца, не матери). У В.И. Даля этот афоризм звучит так: «Дочь – чужое сокровище» («Сын – домашний гость, а дочь в люди пойдет»).
Приведенные примеры говорят о весьма раннем возникновении традиции совместного проживания молодых семей с родителями мужа, согласно которой невестки становились помощницами свекровей. Эта традиции родила, вероятно, предпочтение, отдаваемое сыновьям перед дочерьми (сыновья, и женившись, оставались в отчем доме). В тех же дидактических текстах, но XIII-XIV вв., можно встретить уже иное, личностно-эмоциональное обоснование любви и предпочтения отцов и матерей к сыновьям и дочкам, сильно отличающееся от текстов домонгольского времени: «Матери боле любят сыны, яко же могут помагати им, а отци – дщерь, зане потребуют помощи от отец». Подобная сентенция заставляет задуматься над тем, что в изучении истории материнства (и отцовства) необходимо дифференцированное рассмотрение отношения к детям в зависимости от их пола. И дело было, по-видимому, не только в материальных соображениях (дочерям нужно было готовить приданое, а сыновья «приводили» в дом новую работницу): матери искали в семье защиту в лице сыновей, а отцы любили нуждавшихся в защите дочерей. И все же, более вероятно, экономические причины, а не личностные порождали «власть родителей над детьми» в раннесредневековой Руси. Вопрос лишь в том, переходила ли она во всех семьях в тот «слепой деспотизм без нравственной силы», о котором писал когда-то Н.И. Костомаров, а вслед за ним и некоторые нынешние западные «историки детства» в России.
Анализ нарративных и фольклорных памятников позволяет утверждать, что подобный вывод был бы несколько поспешным. Тенденции «небрежения» детей, особенно девочек, в допетровской Руси постоянно (с X в.) противостояли представления о «благочестивом родительстве», выработанные православной концепцией и, судя по требникам и покаянным сборникам, составлявшие суть проповеди. И, хотя о действенности дидактического слова того времени у нас данных нет, тем не менее по церковным текстам можно судить о самом существовании в то время представлений о допустимом и предосудительном с точки зрения идеалов христианской нравственности. Об этом говорят, в частности, статьи церковных законов, резко осуждающие любые попытки матерей избавиться от детей – как с помощью контрацепции, так и путем откровенного убийства.
Попадание на страницы епитимийных сборников целого списка вопросов и наказаний детоубийцам и «женкам, еже в утробе имеют, а родити не хочут», говорит о стремлении церковных дидактиков внедрить в сознание своих прихожанок представление об аморальности подобного поведения. Между тем легко представить себе, как измученные частыми родами женщины вставали перед дилеммой – родить или не родить очередное «чадо» и, приняв отрицательное решение, обращались с просьбами «отъять плод» к знахаркам: именно они знали различные «зелья», от которых женщина могла «извергнуть» при небольших сроках беременности. Лечебники же – даже поздние – не упоминают их составов: вероятно, «секреты» такого рода передавались изустно. Но за сугубо интимным решением и действиями женщин пристрастно наблюдал глаз «отца духовного», каравшего за все, что «чрез естьства совершено быша», как за детоубийство («аще зарод еще» – 5 лет епитимьи, «аще образ есть» – 7 лет, «аще живое» – 15 лет). Тем не менее частота упоминаний об абортах и «извержениях» говорит о том, что интимная сторона жизни женщин того времени регулировалась и ими самими, и, отчасти, церковными деятелями. Аборт и в петровское время был главным средством регулирования рождаемости. Исповедники подробно выспрашивали у прихожанок, «[с]колико убили в собе детей», выполняя тем самым роль медиатора между частной жизнью индивида и общественными интересами.
Об отношении мужей к вопросам контрацепции и сохранению беременности (например, использовании ими coitus interruptus как средства контрацепции или о склонении жены к избавлению от ребенка) сведений в русских епитимийниках и других источниках нет, что в некотором смысле, отличает личную жизнь древнерусских женщин от жизни их западноевропейских современниц. Безразличие мужей к здоровью беременных жен, их пренебрежение здоровьем супруги и радостью родительства характеризуют епитимьи, налагавшиеся на них в том случае, если выкидыши у их жен случались от побоев домашних («аще муж, риняся пьян на жену, дитя выверже»): в этом смысле быт средневековой России мало отличен от западноевропейского. Подобные случаи избавления от ребенка для женщин наказуемыми не были: церковь, хорошо осведомленная о нюансах супружеских отношений, в них в таких случаях не вмешивалась – ни в X–XV вв., ни позднее.
Между тем, судя по тем же епитимийным сборникам, памятникам фольклора и литературе допетровского времени, жажда материнства была одним из извечных чаяний русской женщины. Регламентация церковными писателями интимной жизни «женок» сопровождалась проповедями в защиту многочадия. И в этом вопросе обе парадигмы материнства – светская и церковная – контаминировались. Постулирование идеи о том, что дети являются благом для семьи, главным оправданием плотских отношений с женщиной, привело к тому, что уже в Х–ХIII вв. отсутствие «чад» стало считаться большим горем («велико зло есть, аще не родятся дети, сугуба брань»). Обращения «жунок, кои хочут родити детя» к «бабам-идоломолицам», знавшим «чародеинные» средства избавления от бесплодия, вполне объяснимы. Среди исповедных вопросов встречается упоминание о «детской пупорезине» (пуповине), «ложе детинном» (плаценте), «семенной скверне», которые ворожеи использовали для приготовления снадобий от бесплодия, смешивая их со взварами трав, имевшими антисептические характеристики (омелой, ромашкой). Поразительно, что в быту даже в эпоху Московии (XVI–XVII вв.) к «бабам»-чародейницам, знавшим подобные доступные средства, и у «простецов», и у представительниц привилегированного сословия было больше доверия, нежели к обученным иноземным «дохтурам», а умение женские «недуги целити» во все времена считалось «даром».
Памятники древнерусской литературы, а также тексты травников, зелейников, лечебников, равно как и учительные церковные сборники, позволяют сделать вывод о стремлении передавать из поколения в поколение традицию внимания и заботы к беременным. Светские памятники зафиксировали множественность житейских ситуаций, приводивших к выкидышам, однако известно, что церковь освобождала беременных женщин от земных поклонов, подчеркивала опасность непосильной работы, употребления хмельных напитков. После родов, происходивших, как правило, в бане, женщина «рождешая» считалась «нечистой» в течение 40 дней, что исключало возможность посещения ею церкви. Отсутствие публичных контактов объективно способствовало сохранению здоровья женщины и ее ребенка; в послеродовое время исключалась и супружеская близость, что также снижало вероятность инфицирования женского организма.
В русской народной традиции, воспевавшей многочадие, отсутствие детей считалось горем так же, как и в традиции церковной. Летопись сохранила восклицание одного бездетного князя, сетовавшего на то, что «Бог не дал своих родити, за мои грехы»). Рождение детей рассматривалось в обеих традициях как главное предназначение женщины, как ее основная работа. Не случайно, о беременной в народе примерно с XV в. стали говорить как о «непраздной». Термин этот сохранялся в фольклоре столетиями. Позже в частных письмах представительниц привилегированного сословия чаще употреблялось все же слово «беременная», и, кстати сказать, в переписке женщин конца XVII в. эта тема была одной из ведущих («Отпиши, матушка, ко мне, беременна-ль ты?» – весьма частая фраза в письмах от женщины к женщине, особенно родственнице).
Рождение детей, тем более частые роды, да еще в бедной семье, были нелегкой женской долей: «Живот болит, детей родит», «Деток родить – не веток ломить». Эти пословицы вряд ли сочинялись теми, кто не знал тягот вынашивания и родов. Рожали часто, иногда почти ежегодно, но нередкими были преждевременные смерти матерей при рождении очередного «чада», да и дети выживали немногие: 1–2 ребенка (иногда называется цифра 2–4). В памятниках личного происхождения XVII в. можно встретить сведения о семье из пяти человек (муж, жена и трое сыновей) как многодетной («человек добр и жена его добра, только он семьист, три мальчики у него»).
Казалось бы, при таком положении – частом рождении детей и малой их выживаемости – отношение к ним должно было быть (по крайней мере со стороны матерей) очень бережным. Однако, хотя само слово «матерство» (материнство) и было известно по источникам с XI в. (вероятно, к этому времени можно было бы отнести у древних русов «открытие» этого чувства), эмоциональность в отношениях матерей к рожденным ими «чадам» в ранний, домосковский (X–XV вв.) период с трудом можно обнаружить в источниках. На основании древнейшего свода законов – «Русской Правды» (XI в.) можно предположить, что материнство было тесно связано с определенными имущественными отношениями в семье, влиявшими и на частную жизнь всех ее членов. По закону мать могла принять (и часто принимала) на себя опекунские функции, получая единоличное право распоряжаться общесемейным имуществом, а также право наделять им (или лишать доли) выросших отпрысков. При этом ей давалось право самой выбрать, к кому из детей она питает наибольшую привязанность: «аще вси сынове будут лиси (выгадывающие), дочери может дати (наследство. –
Н.П.), хто ю кормит». Древнерусский закон ставил, таким образом, имущественные отношения в семье в зависимость от индивидуально-психологических: характер распределения общесемейной собственности между наследниками мог отражать степень привязанности к ним матери. Но живые, не скованные рамками литературных топосов свидетельства такой привязанности найти в ненормативных памятниках раннего средневековья (летописях и литературе, агиографии) довольно трудно.
И все же даже в скупых на эмоции летописях сохранились имена, которые давали детям в семьях: «Сладкая», «Изумрудик», «Славная», «Милая». Любопытен тот факт, что в нарративных памятниках XII–XV вв. сохранились только ласковые прозвища девочек, что противоречит идее предпочтения, оказываемого – если судить по покаянным книгам – сыновьям. Ласковые имена и прозвища не только выражали, но и формировали «человечность» в семейных отношениях, да и самого человека с определенными чертами характера и манерой поведения. Отфильтровав факты реальной жизни, авторы летописей и литературных произведений
XI–XIII вв. оставляли прежде всего то, что нуждалось в прославлении и повторении – положительные примеры для назидания, а это, в свою очередь, было одним из путей формирования клише. Поэтому описанные в летописях грустные расставания родителей с дочерьми, выходящими замуж и покидающими родительский дом, стоит рассматривать как топосы, хотя и в них отразились отношения родителей и детей как отношения любви и заботы («и плакася по ней отец и мати, занеже бе мила има и млада»).
Сравнительно долго (почти до XIV в.) держалась на Руси традиция давать некоторым детям не «отчества», а «матерства» (Олег Настасьич, Василько Маринич), так как родство по матери считалось поначалу не менее почетным, чем родство по отцу. Позже «матерство» могло быть средством выделения особого статуса матери именуемого (например, незаконности семьи и непринятого супружества. Так, Олег Настасьич был сыном Настаски, наложницы в. кн. Галицкого). Отличительная черта древнерусских семейных отношений содержала отголоски матриархальной ориентированности семейно-родового сознания и вместе с тем была определенной формой акцентирования особой роли или статуса женщины в обыденной жизни, аналоги которому редко можно обнаружить в Западной Европе. Специфическая роль матери на Руси выступает, таким образом, очень ярко.
Выросшие сыновья, как правило, оставались жить в родительском доме. По свидетельству литературных памятников и дошедших до нас писем, некоторые из детей старались платить матерям той же любовью и заботой, которую они получали в детстве. Уже один из самых ранних дидактических сборников – Изборник 1076 г. – содержал требование беречь и опекать мать. Постепенно этот постулат православной этики превращался в нравственый императив и народной педагогики. «Моральный облик» выросших детей стал определяться их заботой о матери. «Почитайте мати своя зело и повинуйтеся ей во всем», – требовала назидательная литература. К матери, ставшей больной, немощной, «охудевшей разумом», она призывала «жалость имети». В нарративных памятниках можно найти немало примеров мудрого благословения матерью повзрослевших сыновей, ставших административными и государственными деятелями, что доказывает сохранявшуюся эмоциональную связь детей и матери, «взаимоконтактность» их личной, частной жизни.
Общность церковной и светской традиций в отношении материнства можно ощутить и при анализе ситуаций девиантного поведения детей по отношению к матерям. Пренебрежение нравственными ориентирами материнского воспитания равно осуждалось и церковью, и светским уголовным правом. Согласно норме светского законодательства, защищавшей женщину в конфликтных Ситуациях (и тем самым вмешивавшейся в частную жизнь?), сына или пасынка женщины, решившегося на избиение матери, следовало наказывать «волостельскою казнью» (вплоть до пострижения в монашество). Трудно сказать, часто или редко применялось такое наказание. Но в новгородской берестяной грамоте № 415 (редком памятнике уголовного права XIV в.) сохранилось письмо некой Февронии судебному исполнителю Феликсу: «Поклоно от Февронее Феликсу с плацомо. Убиле мя пасынке и выгониле мя изо двора. Велише ми ехать городо или сам поеди семо. Убита есемо». Обращение Февронии в суд говорит о ее осведомленности в своих правах, отсутствии смущения в «обнародовании» факта семейной жизни (довели!). Вся ситуация дает яркий пример семейной ссоры, роли бытовой «разборки» в частной жизни людей того времени, наличия вечного «конфликта поколений». Инициатором ссоры акт представил молодое поколение (пасынка), что наводит на размышление о том, что молодые мужчины чаще женщин могли вести себя девиантно. О том же свидетельствуют глухие упоминания в летописях об убийстве мачех пасынками. Казусов убийств матерей сыновьями и дочерьми не найдено, что, однако, не исключает их существования.
Для церковных деятелей, бдительно следивших за частной жизнью князей и бояр, важно было не просто отметить (и осудить) подобные «отклонения» от идеала отношений между матерями и детьми, но и дать свое объяснение, мотивацию аморальности, чтобы искоренить само явление. Так, митрополит Иона в своем послании детям кнг. Софьи Витовтовны, «не повинующимся матери» (1455 г.), предположил, что поступки вызваны «грехом, оплошением или дьяволиим наваждением, или молодостию...» и угрожал детям наложением «духовной тягости» – «докеле в чювство приидут». Сочиняя свое назидание, митрополит невольно выразил свою пристрастность к теме материнского воспитания. Можно предположить, что перед его глазами был пример некой «вдовицы», ставшей ему самому матерью. Иону, еще в отрочестве осиротевшего, она, «матерьски побо-левыии о нем, воспита и прием того аки истовая родительница». Та же вдовица впоследствии отдала Иону «некоему диакону» для изучения грамоты и священных книг, задав направление формированию его личности.
Вся церковная литература домосковского времени (X–XV вв.) пронизана идеей святости материнского слова и мудрости материнского воспитания, сладко-благостными рассказами о материнской любви и уважении детей к матери. Мать (равно как и жена, например кнг. Ефросинья Ярославна – прототип героини «Слова о полку Игореве») представлялась авторами древнерусских «повестей», «слов» и «плачей» готовой скорбеть о погибшем сыне (муже), но не способной унизиться до трусости или склонить свое «чадо» («света-государя») к неблаговидному поведению, в частности самосохранению ценой позора. Средневековая русская аристократия не выработала собственного идеала женственности, отличного от народного, поэтому высокодуховные образы матерей равно встречаются и в фольклорных, и в более поздних литературных произведениях (как светских, так и церковных).
* * *
Некоторые расхождения между народным и аристократическим идеалами материнства при одновременном сближении каждого из них с этической традицией православия стали появляться лишь в эпоху позднего средневековья и раннего нового времени (XVI–XVII вв.). Этот период внес немало нового в отношения матери и детей: примерно за столетие до петровских преобразований началось обмирщение русской духовной культуры, что и позволяет соотнести историю материнства в России
XVI–XVII вв. с его историей в Западной Европе
XIII–XV вв.
Автор одной из наиболее стройных концепций истории детства, американский историк Л. Де Моз, назвал первые два этапа в западноевропейской истории взаимоотношений родителей и детей этапами господства «детоубийства» и «подкидывания». Подкидывание стало, по его мнению, анахроничным в Европе уже к концу XIII в. С XIV столетия этот американский психоаналитик начинал отсчет нового «стиля» отношений между детьми и родителями, в том числе матерями, – так называемого «амбивалентного», господствовавшего в
XIV–XVII вв. «Амбивалентный» стиль характеризовался «дозволением ребенку войти в эмоциональную жизнь его родителей», но «исключал, однако, его самостоятельное духовное существование», что сопровождалось, как думал историк, «беспощадным выколачиванием своеволия» как злого начала в ребенке.
При всей схематичности построений Л.Де Моза, которые подверглись критике и в западной науке, они не были лишены определенного значения. Во всяком случае русская литература – светская и церковная, эпистолярные и документальные памятники
XVI–XVII вв. – позволяет обнаружить этот постепенный переход в истории материнства и материнской педагогики к «амбивалентному» стилю отношений. Только начался этот процесс в России не ранее периода образования единого государства, т. е. в XVI в.
Многие тенденции церковной дидактики и народной педагогики, наметившиеся в домосковское время, – осуждения контрацепции, строгих наказаний за детоубийство и попытки к нему, равно как традиция восхваления бесконфликтных отношений между матерью и детьми, причем отношений несколько асимметричных (уважительных со стороны одних лишь детей), – продолжали развиваться и в эпоху Московии.
Но появилось и новое. В среде аристократии отношение матерей к детям становилось все более содержательным, особенно если речь шла о первенцах. На них, равно как на единственных детей, смотрели как на продолжателей дела предков, а потому относились особенно бережно. Первенцев в семье ждали, на них возлагали надежды как на наследников родового имущества и родового имени. Например, в. кн. Василий Иванович
(1479–1533) так мечтал о наследнике, что пошел в 1526 г. на развод с кнг. Соломонией Сабуровой (ситуация обычная для Западной Европы, но уникальная для православной России) и женился на молодой польке Елене Глинской. Когда она родила ему долгожданного сына, а это был будущий царь Иван Грозный (1530 г.), Василий Иванович не только повелел заложить известную церковь Вознесения в с. Коломенском под Москвой (такой жест «вписывался» в рамки обычного поведения главы княжеского рода), но и безмерно пекся о здоровье наследника. В письмах он требовал от супруги постоянно «отписывать» ему все подробности жизни малыша: «и о кушанье Иванове, что Иван сын коли покушает – чтоб мне то ведомо было». Вне сомнения, мать хлопотала над первенцем с еще большим рвением.
Беспокойство о здоровье «чад» выступало в источниках
XV–XVI вв., как главная забота большинства знатных московиток раннего нового времени. Способами излечения «чад» от хворей, рекомендациями по их гигиене и вскармливанию оказались наполнены появившиеся в XV–XVI вв. «лечебники» и «травники». Тема детских болезней проникла на страницы дидактических текстов, а в переписке появились свидетельства неподдельной тревоги родителей по этому поводу («Да писала еси ко мне.., что против пятницы Иван сын покрячел,.. что у сына у Ивана явилось на шее под затылком место высоко да крепко, что гною нет, и то место у него по-болает... И ты бы с боярыни поговорила, что таково у сына явилося и живет ли таково у детей малых?..»).
Новой в российской дидактической литературе
XVI–XVII вв. стала и тема материнского воспитания, а предметом особых размышлений – его методы. Ознакомление с этими сюжетами позволяет приоткрыть содержание взаимоотношений матери с детьми и их связь с социальными отношениями и соотношение нормы и возможностей нестандартного. В период раннего русского средневековья тема педагогических методов ставилась лишь применительно к отцовскому воспитанию сыновей, в основе которых предполагалась прежде всего известная строгость. В памятниках X–XV вв. часто встречается слово «наказати», что означало «поучать, воспитывать». Современный смысл этого слова в значении «карать» появился в русском языке не ранее XVII в.
Тема «сокрушения ребер» и «наложения ран» как способа выработки послушания и покорности нашла законченное выражение в появившемся в XVI столетии «Домострое» с его развернутой системой физических методов воздействия. Однако и «Домострой» имел в виду воспитание сыновей отцом. Матери поднимать руку на чад, тем более на дочерей, не полагалось: ей отводилась другая роль и другое место в сложной семейной иерархии. Ясно видно это противопоставление в фольклоре: «Мать, умей детей любить, чтоб их души не сгубить»; «замахнись – да не ударь, подыми руку – да опусти»; «не все таской, ино и лаской»; «родная мать высоко замахивается, да не больно бьет»; «мать и бия – не бьет»; «в три раза прости, в четвертый прихворости»; «что мать в голову вобьет – того отец не выбьет». Но в тех же записях пословиц XVII в. было записано и присловье «Учен жену бьет, а дрочен (неженка. –
Н.П.) матушку», в котором можно видеть не только прямое назидание, но и фиксацию частоты ласковых отношений (баловства) и соответствующих им методов воспитания. (Ср. также в «пословицах добрых и хитрых и мудрых»: «Дети балуются от маткиного блинца, а разумнеют от батькиного дубца».)
Как следует из назидательной литературы, в средневековой Руси считалось, что в деле воспитания само слово в устах матери должно быть достаточно действенным. Вероятно, в семьях аристократии, (на которые в первую очередь и были рассчитаны тексты поучений и которые первыми впитали в себя воспитательные православные идеи, отразившиеся в светских дидактических сочинениях типа «Домостроя», так оно и было. Известно, сколь велика была роль образованных матерей и вообще воспитательниц в судьбах некоторых русских правителей. При отсутствии государственной системы образования и повсеместном распространении домашнего обучения многие из княгинь и вообще женщин привилегированного сословия, будучи «гораздо грамотными», «словесного любомудрия зело преисполненными», все образование детей брали на себя.
О том, насколько удавалось воплощать в жизнь пожелание церковнослужителей с помощью одного только материнского слова достигать у детей «автоматического моциона нравственного чувства», т. е. любви и уважения их по отношению к родителям, судить трудно. Литературные и эпистолярные источники XVI–XVII вв. донесли до нас лишь «лакированные» картинки взаимоотношений матери и детей. Коррективы в эту благостность вносят судебные документы, зафиксировавшие конфликтные ситуации, но их мало.
Вместе с тем различные нарративные памятники, а также иконография позволяют представить некоторые изменения даже в этой «незамутненной» житейской грязью картине материнства и материнского воспитания, появившиеся в XVII в. Они отразили те трансформации в частной жизни, во взаимоотношениях матерей и детей, в отношении московитов к материнству, которые привели к появлению новых явлений в семейной жизни – возрастанию роли матери в «социализации» детей.
Особая радостность красок, их «веселие» в иконографии «Рождества Пресвятой Богородицы» (одного из распространеннейших сюжетов русской иконописи, ставшего особенно популярным в
XVI–XVII вв.) определялись появившимся к XVII в. в православии особым отношением к деторождению, прославлением его «светоносности», «непечалия», величия. Это отразилось в живописных сюжетах агиографического содержания (житийных клеймах, иконографии Рождества Богородицы и самого Христа). В иконографии XVI–XVII вв. родительская любовь стала выступать как соучастие в благом деле (изображение присутствующего в комнате роженицы отца девочки, распахнутых дверей, проемов, окон – по поверью, это облегчало роды), как объединяющее семейное начало (подробно изображались «ласкательство» Иоакима и Анны с малюткой Марией, купание ее ими в резной купели). Апофеозом же идеи воздаяния «светоносной» материнской любви, окрашенной православной благоговейной печалью, стал в предпетровское время иконописный сюжет «Успения Богородицы», персонифицировавший тему спасения Спасителем – сыном материнской души, изображаемой обычно в виде спеленутого младенца, которого Спаситель держал на руках.
По-иному в XVII столетии стали смотреть и на беременность. Хотя и «срамляясь» своих желаний, беременная женщина в кругу близких стремилась обратить внимание окружающих на «особость» своего состояния, требующего определенного ритма питания: «Егда не родих детей, не хотяше ми ясти, а егда начах дети родити – обессилех и не могу наястися». Но не случайно народное присловье того времени утверждало: «Горьки родины, да забывчивы». В найденном нами письме к детям одна из матерей XVII в. вспоминала: «Носила вас, светов своих, в утробе и радовалась, а как родила вас – [и вовсе] забыла болезнь свою материю...». Во многих семьях женщины по-прежнему рожали часто, так что даже в XIX в. считались обычными 9–10, реже 6–8 рождений на каждую женщину. Повседневность московитских семей XVII в. точно отразила поговорка: «Бабенка не без ребенка, не по-холостому живем, Бог велел».
Частые смерти детей накладывали свой отпечаток на отношение к ним матерей: у одних боль от их утрат притуплялась («На рать сена не накосишься, на смерть робят не нарожаешься»), у других – вызывала каждый раз тяжелые душевные потрясения. Во многих письмах русских боярынь и княгинь конца XVII в. сообщения о смертях детей окрашены сожалением и болью. В них проскальзывает определенно новое – горечь потери и ласковое отношение к умершим («пожалуй, друг мой, не печался, у нас у самих Михаилушка не стало»; «в печялех своих обретаюся: доче[р]и твоей Дарьи Федотьевны [в животе] не стала...»; «ведомо тебе буди, у Анны, сестры Ивановны, Марфушеньки не стало в сырное заговейна...»).
Церковная проповедь любви матери к порожденным ею «чадам» – требование «не озлобляти, наказуя», – сопровождаемая обращениями к детям («мать в чести держи, болезнуй о ней»), находила отклик в душах московитов XVII в. В этих наставлениях не было противоречия народной традиции, определявшей внутрисемейные отношения представителей разных сословий. В XVII в. в письмах родовитых родителей к детям невозможно встретить даже грубоватого обращения к детям или упоминания о них – сплошные «Алешенька», «Марфушенька», «Васенька», «Андрюшенькино здоровье» и даже еще более нежные и сердечные: «Утенька», «Чернушечька». Все они – свидетельство теплоты чувств матерей по отношению к детям. О том же свидетельствует и переписка конца XVII в. В одном из писем повстречалась, например, просьба отца к матери: «Содержи, свет мой, в милости мою дочку...» (здесь наводит на размышления только слово «моя» – не шла ли здесь речь о ребенке от первого брака?), а уж какими только словами не называла Е.П. Урусова своего сына, предчувствуя скорое расставание навсегда: «друк ненаглядный», «нинасмотренный», «утроба моя возлюбленная», «утеха и радость моя», «утеха моя», «мой радостный».
Новое время рождало новые нюансы отношений матери к ребенку, отразившихся в письмах XVII в. Ощущение мягкого понимания неразумности ребенка скользит в «проговорке» одного из них: «Костенку жалуйте, не покин[ь]те, а он еще ничего не домыслет – децкое дело!». Такое отношение матери к ребенку – как к малому, неразумному, к кому надо проявлять терпение и уважение как к маленькому – в более ранние эпохи найти невозможно (впрочем, от раннего времени почти не сохранилось памятников частной переписки, а в сохранившихся берестяных грамотах XV в. нет фактов, относящихся к истории материнства.
Упоминания о том, что дитя «блюли с великою радостию», «никуды единаго не отпущали», говорят о возросшем внимании к «чадам». «Проговорки» в письмах, равно как трудно сдерживаемое восхищение действиями и умениями ребенка, сквозят во многих материнских письмах XVII в. Например, жена стольника И.С. Ларионова Дарья писала мужу в 1696 г. о маленькой дочке: «У нас толко и радости, что Парашенька!» и добавляла ниже: «...А Парашенька у меня девочка изрядная, дай Господи тебе, и как станем тебя кликать – и она также кличет, и нам [этот ее лепет] всего дороже...». В другом письме Дарья Ларионова сообщала супругу о том, что дочки приготовили специально для него подарки и послали с «людми»: «Катюшка – колечкое золотое, а Парашенка – платочик: колечко изволь на ручке своей носит[ь], а Парашенкиным платочком изволь утиратца на здоров[ь]е...». Подобные строчки – яркое свидетельство эмоциональной насыщенности взаимоотношений матери с детьми и, вероятно, внутрисемейных отношений в целом, хотя такой «ласкательное™» в обращении Д. Ларионовой к мужу, какая была проявлена в отношении детей, все же не нашлось.
Подвергнутый сомнению многими западными историками тезис Ф. Арьеса о том, что в доиндустриальное время «дети больше работали, чем играли», лишь отчасти находит подтверждение в истории русской семьи предпетровского времени, и то лишь в отношении крестьянских детей и городского простонародья. Дети в этих семьях, действительно, много работали, причем с раннего возраста, но в повседневности той эпохи находилось место и детским играм. Правда, церковные писатели требовали воспитания детей в строгости, безо всяких игр и развлечений, а автор «Домостроя» и вовсе настаивал: «Не смейся к нему, игры творя» (т. е. не улыбаться, когда играешь с ребенком). Но все же жестокосердных матерей, способных к строгому запрету детских игр, и «чад», лишенных «материя ласкателства», было немного. В то время как напитанные православной дидактикой тексты велели детям быть «небуявыми», «от смеха и всяких игр отгребатися», улицы русских селений и городов (как и в Западной Европе того времени!) были наполнены гамом играющих детей, а сорванцы затевали проказы, от которых шарахались не только «духовные отцы», но и обычные горожане. Даже служители церкви замечали, что «сверстницы многажды на игры и на песни нудили» те только «обышных» детей, но и самых благочестивых, вроде Ульянии Осорьиной. Перечисление детских игр XVII в. В исповедных вопросниках и литературных сочинения заставляет думать, что игры ребятишек XVII в. не слишком отличались от игр до XVII в., да и от современных. Во многих письмах можно встретить упоминания о том, что матери просили сыновей не столько не играть, сколько не слишком «резвиться».
Примеры такого рода можно обнаружить в письмах строгих воспитателей, вроде протопопа Аввакума. В одном из посланий жене Настасье Марковне он просил: «Орину привезите, а у вас бы жила смирно, не плутала, а буде станет плутать – и вы ее смиряйте». Вероятно, обращаясь с подобными просьбами, родители припоминали обычные проказы своих «чад», что подтверждается строчкой в одном из писем того же Аввакума. Призывая жену воспитывать дочек в смирении, не слишком о них «кручиниться», вспоминая прежние семейные радости, сменившиеся ныне тяготами, он обмолвился: «Увы, чадо дарагое, уж не на ково поглядеть, как на лошадки поедет, и по головки неково погладить...». Умиленное воспоминание старого воспитателя позволяет задуматься о внутренней борьбе в душах дидактиков (бывших как личности натурами эмоциональными), о противоречии неожиданных душевных порывов (в том числе любви к детям), проповедуемым ими же самими постулатам самоуспокоения, аскетичного отказа от естественных радостей.
Упомянутые в письме Аввакума «лошадки» – известная мальчишечья забава; девочки же в Московии XVII в. предпочитали другую подвижную игру – «скакание на досках». В качании на качелях и веревках, катаниях в санях, телегах, колясках принимали участие не только молодежь и детишки, но и значительная часть взрослых. Однако чаще, вероятно, именно дети склонны были беззаботно проводить время, так что матерям оставалось лишь сетовать на непоседливость своих воспитанниц: «Мать по дочке плачет, а дочь на доске скачет».
Общение матерей и их «чад», начавшись, вероятно, во время трудовой части дня, продолжалось и на досуге. Отношение главы семьи и вообще родителей к избранным детьми формам развлечения и отдыха трудно реконструируется по источникам. Тем не менее известно, что дети в России
XV–XVII вв. нередко не только ходили вместе со старшими родственниками в кабаки, играли там в азартные игры («кости»), но и активно участвовали в таких «взрослых» развлечениях, как кулачные бои. В еще большей степени предполагали участие ребятишек женские традиционные игры. «Салки», «лапта», «горелки» и другие подвижные девичьи игры, в которых, как о том свидетельствуют лубочные картинки XVIII в., часто участвовали и подростки, способны были развить «борзость», «обучение телесе», ловкость.
У представителей образованных сословий формы совместного досуга матерей с детьми были иными. В таких семьях занятия матери с детьми «калигравством», грамотой и чтением (а книги в России были до середины XVII в. преимущественно назидательно-религиозного содержания) составляли значительную часть повседневного досуга, а радость общения с детьми во время таких занятий («мати его велми радовашеся о разуме сына своего») – элементом частной жизни женщин. «И в доме у тебя, государь, все, дал Бог, здорово, – писала одна дворянка своему мужу, помещику В.Т. Выдомскому в конце XVII в. – Ведомо тебе, государь, буди, я сы-нишко твои[го] учу десятую кафизму...». О том же беспокоились и Аввакум в одном из писем жене Настасье Марковне («а девок, свет, учи, Марью да Акилину...»), и его «духовная дщерь» Е.П. Урусова. А в одном из писем жены стольника И.С. Ларионова Дарьи содержится просьба к мужу быть внимательнее к дочке и хотя бы немного отвлекаться от служебных забот: «Пиши, друг мой Катюшке грамотки уставом (печатными буквами, а не скорописью. – Н.П.), хотя [бы] неболш[и]е...». Приведенные примеры убедительно свидетельствуют о чувстве именно материнской ответственности за обучение детей, о признании матерями необходимости особого, целенаправленного их воспитания, «исправления нрава» своих чад.
Занятия матерей с детьми грамотой приносили свои плоды: подраставшие дети могли вести переписку с отсутствовавшими дома отцами и другими родственниками. Письма же самих матерей, волею обстоятельств оказавшихся оторванными от своих «любезных чад», отличает исключительная эмоциональность, свидетельствующая о нежной привязанности. «Ох, мой любезный Васенька, – обращалась, например, к сыну знаменитая раскольница Е.П. Урусова в одном из предсмертных писем, – не видишь ты моего лица плачевного, не слышишь моего рыдания смертного, не слышишь, как рыдает сердце мое а тебе и душа моя сокрушаетца!».
До нас не дошли другие материнские «епистолии» не только более раннего, но и того же времени, которые были бы столь же предельно эмоциональны, сколь письма Е.П. Урусовой. И все же именно в XVII в. в России появились литературные памятники и своеобразная эпистолярная традиция, позволяющие сделать вывод: душевная проникновенность, умение сопереживать делам и судьбам детей в предпетровские десятилетия постепенно становились нормой. Примеры исключительной привязанности матерей к детям могут быть обнаружены, например, в «Повести о Петре Златых ключей» XVII в.: «О чадо милое, только и утехи – ты, наша радость и веселие старости нашей, что ты един. Хощешь от нас прочь отъехать – ты нам убийца будешь обоим...». Буквально тем же настроением пропитано письмо реального исторического лица, некоей Авдотьи Дмитриевны сыну и невестке (также XVII в.). Освобожденное от обязательных многословных обращений и благопожеланий, оно выглядит так: «Буди тебе, свет мой, Бог не изволит видетца – и ты меня поминай, а я не чаю видетца с вами, светы мои, потому что мы стали оба древны, и на вас, светы, наше благословление». Возвращаясь от этого письма вновь к литературным источникам, заметим строки, равно применимые к отношениям в семье и Авдотьи Дмитриевны, и героини одной из посадских повестей XVII в.: «И тако отпустиша его с великим плачем и с рыданием, и жалостно бе отпуск его всему княжению их...».
Анализ переписки Е.П. Урусовой с детьми позволяет почувствовать, что дочерей с матерями нередко связывали чувства несколько иные, нежели отношения матерей и сыновей. Раскольница называла дочек «любезными» и «собинными» (любимыми), «ластовицами златокрылыми» и «светами ненаглядными», но не делилась с ними своей болью, вызванной решением ее бывшего мужа жениться вновь. Об этом она жаловалась лишь своему «друку» Васеньке, единственному сыну (возможно, старшему по сравнению с дочками). Письма Е.П. Урусовой говорят об индивидуальном, внутреннем предпочтении матери именно к сыну, трудно объяснимом, но эмоционально понятном. Предпочтение одним детям перед другими существовало «от веку»: достаточно вспомнить жену волынского князя Владимира Васильковича Ольгу – четвертую дочь брянского князя Романа, которая, по словам летописца, была ему «всих милее», и именно ее называл он «милая моя дочерь» (XIII в.).
Занимаясь воспитанием детей вне зависимости от предпочтения (вероятнее всего скрываемого, так как в источниках трудно найти прямые свидетельства
подобного поведения: «полагалось» любить всех одинаково), матери, особенно вдовы, чувствовали свои обязательства и ответственность перед всеми своими «чадами» до их совершеннолетия. «Едина капля слез матерних много прегрешений и клеветы загладит», – фиксировала подобные отношения назидательная «Пчела». Народная мудрость трансформировала этот афоризм в поговорку: «Материнская молитва со дна моря вынимет». Крохотная зарисовка, «картинка из детства» героя «Повести о Горе-Злочастии» (XVII в.), пропитанная поразительной нежностью воспоминаний о материнской заботе, заставляет думать, что автор повести «списывал» ее со своих личных чувств и переживаний:
|
«Безпечална мати меня породила,
Гребешком кудерцы розчесывала,
Драгими порты меня одеяла
И, отшед, под ручку смотрила:
Хорошо ли мое чадо во драгих портах?
Во драгих портах чаду и цены нет...». |
Такие чувства можно найти и в письмах Е.П. Урусовой: как она «болезновала» за своего «Васеньку», когда он был маленьким: «Али забыл ты слезы мои и рыданье мое, любовь и ласку мою, как я рыдала по тебе, как видела тебя на смертном одре, не дала я покоя очима своима ден и нощь и держала тебя, своего друга, на руках своих и амывала слезами».
Если судить по текстам челобитных на имя государя конца XVII в., матери в Московии нередко вынуждены были оставаться главными защитницами интересов и здоровья своих «сынишек» и «дочеришек» до их совершеннолетия, особенно если они выполняли опекунские функции: «Отдала я, сирота ваша, сынишку своего Антошку Микифору сыну Усенкову на шесть лет, и в ту шесть лет выучит... сынишка моего живописному мастерству. И он, Микифор, сынишка моего учал бить нестерпимыми побои, напрасну и з двора от себя сослал... Пожалуйте меня, сироту, велите Микифора допросит, чего он моего сынишка не учит...» или: «Отдала я, раба ваша, сына своего Козму Моисеева в научение пению нотному мещанину Тимофею Степанову, а он, государь, не похотел сына моего учить пению нотному, учал бит[ь] и увечить...». Отдав детей «в учебу», матери продолжали сопереживать успехам и неудачам своих детей, стремясь защитить их от невзгод.
Подобные заботы вначале об учебе, а затем о служебных и финансовых делах уже выросших сыновей, о благополучии и бесконфликтности семейной жизни дочерей сопровождали зачастую весь жизненный путь матерей, относившихся к делам своих «чад» как к своим собственным. Матери часто и весьма активно помогали детям в управлении хозяйственными делами их имений, пока те находились на «государевой службе». «Свет мой, – писала, например, мать в. кн. В.В. Голицина кнг. Т.И. Голицина в 80-е годы XVII в., – здесь слух носится, что будет государев указ со всех вотчин имать по полуполтини з двора, а со вдов и недорослей и с манастырей вдвое, да кои на службах, и с тех имать по полуполтине...» Терзаемая coмнениями, она просила подтвердить или опровергнуть этот «слух», «отписать» о том, «жаловать ли по-прежнему» в чем-то провинившегося Потапа Шеншина, рассказывала о ценах на товары. Не раз в письмах мать В.В. Голицина проявляла настойчивость в том, чтобы сын принимал под свое покровительство родственников, «знакомцев» и свойственников, видя в этом перспективу их «помочи».
Письма Т.И. Голициной к сыну отличались исключительным знанием мельчайших подробностей его служебной жизни, отношений с окружающими в придворном кругу. Исходя из своего житейского опыта, она рассуждала в своих «епистолиях» о том, «от кого помочи мало» – а от кого ее ждать, от «кого добра не будет» – а кому и вовсе не следует «быть в схожых товарыщах» с ее любимым сыном. На одно из замечаний В.В. Голицина (оно до «ас не дошло, но, вероятно, этот государственный муж позволил себе посетовать на вмешательство мамаши в сферу, далекую от ее компетенции) мать ответила: «Ты, мой свет, пишешь ко мне, что бутто ле-тось (в прошлом году. –
Н.П.) от меня был в дураках! И ты, мой свет, от меня[-то] никогда не будешь в дураках, и я сама знаю, что-де так».
Воистину карьера этого политика, инициатора походов на Азов конца XVII в., бывшего символом мужественности и ума для его «полубовницы» – правительницы России царевны Софьи Алексеевны, предстает в ином свете, если принять во внимание участие в ней «мати» кн. Голицина. Переписка с нею сына по тематике (хозяйство, служба) не располагала, казалось бы, к «нежностям», но отличалась непоказной откровенностью и живостью. Письма «домой» и «из дома», хотя и содержали определенные «клише» в зачинах и концовках, отличались тем не менее большим количеством «бытовых картинок», житейских, личных признаний и оценок, в которых частное «перетекало» в публичное и наоборот. События, явления, происходившие в жизни известного деятеля и характеризовавшие ее публичную сторону, диффузно растворенную, переплетенную, со стороной частной, с проявлениями его индивидуальных интенций, переплавленные в его честолюбие, амбициозность и т. п., оказались в эпистолярии событиями и явлениями не только его судьбы, но и частной жизни его матери (ибо стали источником ее личных переживаний и раздумий). Приняв близко к сердцу очередные неприятные события в жизни сына, Т.И. Голицина призналась в одном из писем: «Свет мой, ведаю то и сама: служба твоя – ...моя кончина».
Насколько распространенной или, напротив, исключительной была подобная интенсивная и откровенная переписка между матерями и взрослыми сыновьями в России XVII в.? Судя по дошедшим до нас от того времени документам личного происхождения, письма родителей, в частности матерей, маленьким детям были нечастыми, это направление в эпистолярном жанре еще только зарождалось. Письма же взрослых сыновей матерям и матерей сыновьям в известной степени характеризовали эмоциональную близость между ними в течение уже нескольких столетий. Не одно столетие матери-княгини участвовали в делах своих «взросших» чад, будучи «медиаторами» в кругу близких, связующими звеньями между повседневной домашней и служебной жизнью сыновей. Но эмоционально богатыми эти отношения стали лишь в середине XVII в., о чем говорит переписка матерей и сыновей. Общие места и топосы (велеречивые обращения, благопожелания, сообщения о здоровье и просьбы передавать приветы и поклоны) стали занимать в ней меньшее место, чем в «стандартизированных» эпистолиях более раннего времени.
Многие взрослые дети считали нравственным долгом помнить о материнском доме, писать туда письма, интересоваться здоровьем «родительницы». «Пожалуй, матушка [форма обращения к свекрови. –
Н.П.], прикажи ко мне черкнуть, жива ль мама и здорова ль она доехала...». Очень выразительно признание царя Алексея Михайловича в одном из писем к матери: «А твоего день рожества по чину [мы честно] пировали, точикхо том оскоблилися (были огорчены. –
Н.П.), что лицем к лицю не видали-ся, но духом с тобою [мы] всегда нераздельны николи же». В те же годы было написано письмо И.И. Чаадаева своей племяннице, кнг. П.А. Хованской (к тому времени уже замужней и «матерой», т. е. имеющей своих детей), в котором он поучал ее: «Милость свою к матери покажи, не забудь...», призывал ее почаще писать матери.
Современник семьи кн. Хованских, некий Ф.Д. Маслов, называл дом своей матери истинно «праведным» и просил маму почаще «писать про свое здоров[ь]я, а мне бы», говорил он, «слышать про твое здоров[ь]я, радоватца...» Ниже он сообщал: «Послал милости твоей икорки к сырной недели – извол[ь] кушат[ь] да радоват[ься]...». Однако старики-родители, в том числе матери, часто ласково пеняли своим выросшим чадам за редкость писем: «Досадно мне, свет мой, что ты к нам не пишешь ни о чем...»; «что ты ко мне не пишешь про свое здоровье, а про мое не спрашиваешь, али тебе, свет мой, не надобна?». Это был типичный упрек матерей сыновьям, но не дочерям и невесткам, отличавшимся, судя по письмам, большим вниманием к сохранению и поддержанию родственных и семейных контактов в силу большего количества свободного времени (в отличие от сыновей, занятых на службе), а также большей эмоциональности отношений между женщинами в обширном семейном клане.
При чтении документов личной переписки XVII в. невольно возникает вопрос об эффективности материнского воспитания в России XVII в. Неудивительно, что у образованной, умной, наблюдательной, блестяще владевшей словом кнг. Т.И. Голициной, вырос сын, сосредоточивший в своих руках руководство важнейшими государственными делами, причем сделал это, не принадлежа к царской фамилии. Другой пример «соответствия» дидактических интенций и «плодов воспитания» – поступок «выборного головы» г. Мурома Дружины Осорьина. Мать воспитала его в строгом уважении к нормам христианского благочестия, в стремлении быть милостивым и справедливым. Признательностью сына матери за ее «труды добродетельны и подвиги» стала в 30-40-е годы XVII в. инициированная Дружиной запись биографии Ульянии в литературной форме, близкой к агиографической. Сын окружил мать – обычную женщину, мирянку – идеалом святости, выражая тем самым благоговейное почтение к ее замечательным душевным качествам.
Многочисленные источники свидетельствуют, что основные моральные, а также религиозные нормы усваивались детьми именно в общении с матерью. Примеры тому можно найти в агиографии и нарративных памятниках. Есть они и в поучениях детям, написанных старообрядцами, например Аввакумом («не обленись, жена, детей понужати к молитве») или его «дщерью духовной» Е.П. Урусовой («не резвися, имей чистоту душевную и телесную, ведай, мой свет, блудники в огне вечно мучатся, и ты берегися от той погибели, буди кроток и смирен, буди со мной во единой вере истинной...»). В древнерусских литературных и фольклорных произведениях мать, как правило, требовала от «чада» «блюстися» плотских наслаждений и «зело огорчалась», если ее «моление» и «епистолия» не доходили до адресата. Это позволяет сделать вывод о том, что образы матерей как в светской, так и в церковной литературе изначально создавались как морально-дидактические образцы, весьма удаленные от реальных сложностей жизни, ее житейской запутанности.
В действительной же жизни каждая мать ежедневно стояла перед выбором, что посоветовать своему «чаду» и какие «средства воздействия» на него избрать. Вероятно, многие из них и в XVI–XVII вв. далеко не всегда предпочитали слово физическому наказанию. Педагогическая литература XVII в. такого выбора, разумеется, не давала, настаивая непременно на воспитании мудрым словом («Бий первее словом, а не жезлом») и «собственным образцом» («Уча учи нравом, а не словом»). Но многим образованным женщинам, читавшим подобные поучения, приходилось проверять эти педагогические методы на собственных детях, приходя на практике к выводу об их истинности. Так, уже упоминавшаяся выше раскольница Е.П. Урусова (а для старообрядцев был характерен особый этический склад) учила сына умению прощать и не держать в душе «тяготы» в ответ на недостойное поведение его отца и своего бывшего мужа. Она умоляла «Васеньку» простить решившего второй раз жениться отца и «возлюбить» мачеху, а о себе писала: «Меня не нарекай уш себе матерью, уш я не мать тебе, буде ты возлюбишь нынешнюю, новую». В письмах этой женщины не было ни самоуничижения, ни оксюморонной радости страдания: она сумела сама быть великодушной и советовала учиться прощать сыну, велев ему «возлюбить» новую мать. Но нельзя не учитывать другого: Е.П. Урусова сама сделала свой выбор, предпочтя отдать себя целиком служению божественной идее, а не ребенку, отказавшись даже от наречения себя матерью.
В «Повести о семи мудрецах», созданной современником (или современницей?) Е.П. Урусовой, представлен не житийный идеал, но житейски умудренная женщина, которая также учила дочь умению прощать и не держать зла на мужа. По мнению матери в этой повести, прощение недостатков и проступков со стороны супругов должно укреплять их семейные отношения, получив в качестве основы искренность и доверие («искуси мужа своего виною, аще ли тя простит – и ты люби»). Ту же тему материнской дидактики можно найти и в других источниках: она отражает стремление матерей научить дочек (часто уже взрослых, замужних) быть гибкими в ссорах, прощать супругам и родственникам, даже если они «кручинны и немилостивы», сохранять преданность и верность мужьям («и во веки тако»). Литературный материал отразил не только дидактические требования, но и реальность: факты отнюдь не безоблачных семейных отношений, неподчинение главе семьи, споры и ссоры, в которых женщина занимала то агрессивную, то примирительную позицию.
Сохранившиеся письма старообрядцев вносят в эту картину дополнительные краски: проповедуемую матерями идею «всепрощения» и подчеркнутой покорности при разочарованиях, горестях, житейских невзгодах, внутрисемейных конфликтах. Можно предположить, что в подобных конфликтах участвовал широкий круг близких, включая соседей. Некоторые из таких ссор допускали даже использование магических средств («обав») в большей степени, чем рекомендуемого церковниками воздействия на обидчиков «смыслом благим». Порой же частые ссоры становились объектом публичного судебного разбирательства. Судебные документы XVII в. донесли до нас различные случаи внутрисемейных споров, в которых тещи – матери взрослых дочерей – выступали не благолепными проповедницами смирения, терпения и прощения, а защитницами интересов своих дочек, готовыми и пригрозить, и добиться осуждения по закону, и даже напустить «кликотную и ломотную немочь» на зятьев, обижавших их «собинных» любимиц. Как выясняется из текста документа, зять был настолько напуган угрозами тещи, что не побоялся «вынести сор из избы» и рассказать про злую тещу соседям. Та же тема защиты матерью благополучия дочери отражена в строке песни XVII в., она грозила «плохому» зятю проклятьем: «Коль ты ее покинешь – и сам же ты загинешь, с великия кручины...».
В основе родительской (прежде всего материнской) педагогики XVII в. лежали и иные методы воспитания, согласные с церковной и светской дидактической традицией воспитания «смыслом благим». Матери должны были научить детей прислушиваться к внутреннему голосу совести и разума и отталкиваться от него, а не только от «словес божиих почитаемых» (ср.: «На Бога надейся – а сам не плошай»). Убежденность же в том, что «норов» человека, его будущая роль, функции, место в семье и круге близких формируются прежде всего под влиянием устоев родительского воспитания, выразил в одном из писем «милостивой матере» царский окольничий И.И. Чаадаев. Он писал домой, что не советует выдавать сестру за сына некоего Осипа, поскольку в самом отце «немного приятства, кроме вражды.., не весело ж», «да и сына чают, – утверждал он ниже, – что все в него ж будет...» (т. е. «яблочко от яблони недалеко падает»).
Матери учили своих чад умению ладить не только с родственниками, но и с другими домочадцами, слугами и, конечно, друг с другом – качеству, необходимому в их дальнейшей самостоятельной жизни. О дружественных отношениях между взрослыми братьями и сестрами немало говорилось и в летописях XII-XV вв., но в них не было примеров редкостной душевности, характерной для XVII в. То же можно сказать и об эпистолярных памятниках. «Тишайший» царь Алексей Михайлович, рано осиротевший, называл свою старшую сестру царевну Ирину Михайловну не иначе как «мамушкой» – поднимая значение материнства. В беде – «разорении», смерти близких – выросшие дети, братья и сестры, ожидали друг от друга помощи и участия. В частной жизни московитов действовала сила родства, и нужда в ней особенно ощущалась в чрезвычайных обстоятельствах. «Хотя на час изволь отпустить ко мне сестру Агафью Ивановну, – просила у некоего Ф.Д. Маслова его «своячина» А. Стремоухова. – И чужие в таких бедах посещают, а она [что ж] меня не посетит в таком горе?..»
Чувства родственной близости братьев и сестер друг к другу подчеркивались и формировались в семьях именно матерями, «цементируя» семейно-родственные связи. В источниках можно найти немало примеров, подтверждающих роль мудрого материнского воспитания в детях склонности к взаимоподдержке и заботе друг о друге. «Буди ласковь к сестрам и утешай их, и слушай их во всем, и не печаль их, и не досаждай им, буди ласков к ним, только у них и радости, что ты един», – просила сына Е.П. Урусова, наставляя сына православно-этическими сентенциями, имевшими, конечно, нравственное звучание. В другом письме она также наказывала и дочкам: «Любите друг друга и брата берегите, всему доброму учите, говорите ему ласково...».
Но всегда ли подобные нравственные постулаты любовь, «тихость», послушание, целомудрие, внедряемые в детские души матерями, воплощались выросшими чадами в жизнь? Семья семье рознь, так что и отношения, судьбы матерей и детей складывались в них по-разному. Из судных дел XVII в., которые почти никогда не упоминали о добродетелях, но зато подробно описывали пороки, известны примеры жестокого обращения сыновей с матерями («а свою мать бьют же, ругают и за косы таскают...»). Примеры несоблюдения нравственных норм материнского воспитания содержали и фольклорная, и литературная традиции, приводя примеры разных жизненных невзгод, ожидающих «непокоривых чад».
Особенно выразительна в этом смысле стихотворная «повесть о Горе-Злочастии», главный герой которой как раз попытался жить, как ему «любо есть», «забыв», что «мати ему наказывала». Родители учили героя этой повести «не ходить в пиры и братчины», «не прелщатся на добрых красных жен», бояться глупых, опасаться «поноса некчемного» (пустого доносительства), не «думать» украсть, ограбить, обмануть, лжесвидетельствовать и т. д. – и за это «молодцу» обещалось, что его «покрыет бог ото всякого зла». Но «молодец» не внял увещеваниям и пустился, что называется, во все тяжкие. В итоге к нему «привязалося» Горе-Злая-Участь (Горе-Злочастие), он разорился, был обокраден, «ясти-кушати стало нечево», вынужден был отказаться от невесты, затем бежать в «чужу страну, дал-ну, незнаему», но Горе-Злочастие всюду неотступно за ним следовало. Избавиться от этой напасти «молодец» смог, лишь приняв схиму. Текст повести четко обрисовывал круг девиантных поступков и «жизненных» наказаний за них, могущий быть своеобразным «справочником» отклонений от обычного: разорение, голод, безбрачие, эмиграция.
Мать в «Повести о Горе-Злочастии» представлена будто предугадывающей несчастную судьбу сына. Подобные отношения – иррациональную связь между матерью и ребенком – можно было бы отнести к проявлениям биологического в материнстве, считая выражением тесной связи между женщиной-матерью и ее «чадом», большую – по сравнению с отцом – эмоциональную отзывчивость и чувствительность. Но если любовь и заботу матерей к родным детям можно, таким образом, отнести к проявлениям биологического, то изъявление аналогичных чувств к приемышам – более «социально». Челобитные
XVI–XVII вв. о подкинутых младенцах отражают сочувствие к ним, призыв «смиловатися». Наличие у матерей и бабушек любимчиков среди «примачек» говорит о неравнодушии, об эмоциональной связи поколений, зиждившейся отнюдь не только на «зове крови». Стоит подчеркнуть, что эта тенденция не была рождена веком обмирщения, когда «старина с новизной перемешалися»: еще в XIII в. волынский князь Владимир Василькович беспокоился о судьбе «приимачки» Изяславы, «иже взял бо есмь от своее матери в пеленах и вскормил», а затем «миловах ю аки свою дщерь родимую».
О том же говорят свидетельства особых отношений, складывавшихся между «чадами» и их воспитательницами («мамками») в княжеских и боярских семьях. «Мамки» не были биологическими родительницами, они лишь «пестовали» малышей. Но живая связь, возникавшая между ними и между их подопечными, подтверждала записанную в XVII в. пословицу «Не та мать, что родила, а та, что вырастила». Привязанность между детьми и «мамками» (кормилицами и воспитательницами) у некоторых детей сохранялась иногда на всю жизнь, замещая собой привязанность между ребенком и родной матерью (как то было у маленького Ивана Грозного с его мамкой, Аграфеной Челядниной, заменившей ему и рано умершего отца, и увлеченную государственными заботами мать).
В памятниках XVII в. кормилицы часто изображались поверенными в делах своих воспитанников и воспитанниц: покровительствующими их любви, устраивающими свидания. «Пожалуй, матушка, прикажи ко мне черкнуть, жива ли няня, верной наш посол? – писала некая А.Г. Кровкова своей родственнице. – Всем от меня челобитье. Нянюшка (в другом письме выясняется ее имя – Ларивоновна, а также имя «мамушки» – Долматовна. –
Н.П.), забыла ты меня, не пишешь про свое здоровье!». В конце письма – приписка, где очень по-детски (а ведь автор его – замужняя женщина, жена М.О. Коврова) выражена просьба: «Пришли ко мне гостинцу, коврижичек...».
Особую роль в «смягчении нравов», создании обстановки душевного тепла, сопереживания, проникновенности играли в русских семьях бабушки, от всего сердца «болезновавшие» о малых «чадах» (ср. в пословицах: «Дочернины дети милее своих»; «С моей бабусей никого не боюся: бабуся-щиток, кулачок-молоток»). Зачастую внуков в великокняжеских семьях – особенно в случае военной угрозы – отправляли на воспитание к дедушке и бабушке на долгие годы, и пребывание их с ними исключало в XVII в. призыв этих выросших «деток» на государеву службу («я и отпросился: поход-де дальней, мне надеятца не на ково, бабушка меня не изволила и отпустить...»).
Длительное существование неразделенных семей, являющееся отличительной чертой развития семейных структур в России по сравнению с Западной Европой, способствовало сохранению значительной роли в них пожилых женщин. Немало содействовал тому и культ предков: согласно народным верованиям, духи умерших родственников покровительствовали внукам, оберегали их, а внуки, в свою очередь, должны были «ревновать» (восхищаться, воспевать) тех, кто был до них. Нарративные и фольклорные источники свидетельствуют, что бабушки относились к малым детям даже с большим вниманием и заботой, нежели утомленные повседневным нелегким трудом матери. Бабушки – в отличие от матерей – в силу возраста были лишены значительной части личных интересов, а потому жили в нравственном отношении «благочестиво». Отсутствие упоминаний об отношении бабушек и внуков (внучек) в более ранние эпохи может быть связано с тем, что в домосковское время многие бабушки до своих внуков просто не доживали, так как продолжительность жизни была очень короткой.
В переписке XVII в. упоминания о бабушках весьма часты. Нередко о них говорится в связи с посылкой гостинцев и подарков внукам, свидетельствующих о том, что старые женщины хорошо знали вкусы «малых робят» («послала Андрюшеньке да Наташеньке восемь игрушечек сахарных, чтобы им тешиться на здоровье. Не покручинься, надежда моя, что немного»).
Выросшие женатые внуки предпочитали в ряде обстоятельств (оброчные льготы!) проживать с матерями и бабушками по матери. Еще в «Житии Михаила Клопского» (конец XV – первая треть XVI в.) была обрисована ситуация, в которой возмужавший герой, посадник Немир, в своих политико-административных делах полностью доверявший лишь «пратеще Евфросинье» (т. е. бабушке его жены), ездил к ней советоваться в монастырь, пренебрегая при этом иронией окружающих, подсмеивавшихся над тем, что он «думает ж жонками». В письмах женщин конца XVII в. упоминания о совместном житье внуков с бабушками попадаются еще чаще, подтверждается это и актовым материалом.
Взрослые, женатые внуки, находящиеся на «государевой службе», как то видно из сохранившихся писем, зачастую оказывались в эмоциональной зависимости от окружавших их пожилых женщин, в частности бабушек, от их мнения или совета. Скажем, в письмах дворянской семьи Пазухиных (конец XVII в.) есть послания СИ. Пазухина дочери У.С. Пазухиной, в которых он выражал беспокойство тем, «што бабушка гневается» на него за то, что он неправильно провел кое-какие сделки. А дочь горячо уверяла отца, что это его домыслы, что «бабушка и матушка [лишь] с печали сокрушаются», а не «гневаются» (и, кстати, предлагала для «снятия конфликта» купить «бабушке башмачки»). Здесь примечательна эмоциональная оценка родственных связей, а также воспитанное в детях уважение к старшим.
* * *
Подводя итоги вышесказанному – роли в частной жизни материнства и материнского воспитания в Древней Руси
X–XV вв. и Московии XVI–XVII вв., – следует отметить, что поддержание теплых, эмоциональных отношений между родителями и детьми в русских семьях существовало отнюдь не «от веку», но постепенно становилось значимой и важной составляющей повседневного быта и, следовательно, частной жизни женщин, окончательно став ею в
XVI–XVII столетиях. Несомненно также, что отношение самих женщин к выполнению ими их, как настаивала церковь, предназначения – быть матерью – в разных семьях (неразделенных и малых, городских и сельских, зажиточных и бедных) в разные периоды истории было амбивалентным. Материнство и все с ним связанное (вынашивание детей, их рождение и воспитание) считалось и благом, и тяжелой обязанностью. Эта амбивалентность и рождала двойственность эмоционально-психологических связей матерей и детей – «небрежение», но «любящее небрежение», которое особенно хорошо просматривается по ранним памятникам.
И православная церковь, и народный обычай на протяжении веков упорно формировали идеал женщины – многодетной матери. Это сказалось и на кристаллизации определенного отношения к женщине: в повседневной, частной, семейной жизни, да и вообще в обществе. Рамками частной жизни, в которой материнство и воспитание детей играли одну из ведущих ролей, ограничивалась возможная самореализация для подавляющего большинства женщин.
Буквально вся повседневная жизнь женщины была сосредоточена на детях. Но лишь представительницы аристократии, родив детей, могли отдать их на руки кормилицам и сосредоточиться в дальнейшем на воспитании «норова», обучении, общении по желанию и по возможности. В отличие от них на матерях из среды «простецов» с первого дня рождения ребенка лежали обязанности по вскармливанию, выхаживанию, ограждению от заболеваний и лишь походя, поскольку-постольку – по воспитанию. При этом сами представления о материнском воспитании, его содержании и эмоциональной окраске менялись от столетия к столетию медленно, но неуклонно. Некоторое «небрежение» в отношении к ребенку, предоставлявшего ему и его матери сравнительную «свободу», в том числе в повседневном поведении и отношении друг к другу, сосуществовало в умонастроениях древних русов (X–XV вв.) с тенденцией «запретительной», отличавшейся явными строгостями и ограничениями. Ее и пропагандировала православная этика, активно вмешиваясь в частную жизнь женщин и пытаясь направить в необходимое для себя русло семейную, в частности материнскую, педагогику. В то же время и светская, и церковная традиция в равной степени возвеличивали и, можно сказать, поэтизировали воспитательные функции женщины-матери в равной мере характеризуя «норму» в межличностных детско-родительских связях.
Летописи и иные нарративные памятники свидетельствуют, что нравственный и культурный облик женщин раннего нового времени, насколько мы его можем себе представить сейчас, складывался прежде всего в сфере частной жизни. То же можно сказать и об их мужьях, отцах, сыновьях, братьях. Человек мог не занимать ни постов, ни должностей, не участвовать ни в каких политических баталиях, но иметь семью, круг соседей, размышлять о приземленном или «вечном» – и все это в пределах сферы его личного обособления, в то время (X–XVII вв.) не совсем осознаваемой. Частная жизнь отдельного индивида, в том числе женщины, была и сугубо интимной сферой, и, одновременно, сферой социальной, связанными с теми процессами и явлениями, которые переживало общество данной эпохи. В любом случае, однако, роль контитуитета отношений с матерью – в детстве или во взрослом возрасте – в рамках частной (семейной) жизни, оказывавших влияние на формирование вначале взглядов на мир, а затем на проверку их «соответствия» сложившимся представлениям, – была очень велика. Это утверждение можно признать верным с учетом особенностей социальной среды (ибо в семьях «простецов» воспитание детей происходило стихийно, во время труда и досуга, а в семьях аристократии этот процесс был более целенаправленным и отрефлектированным), а также с учетом особенностей органической группы (семьи, рода, клана), к которым принадлежали мать и ее ребенок. В большей степени процесс усиления эмоциональной межпоколенной связи отразился в источниках, исходивших из среды старообрядчества – «более грамотной и искусной в писании», нежели обычные горожане XVII в.
Определенная стабильность позитивной динамики развития частной сферы жизни древних русов и московитов, если судить по истории материнства, была связана с особенностями русской семейной организации, характеризовавшейся большей устойчивостью межпоколенных связей, значительной ролью старших женщин в доме (бабушек), уважительным и внимательным к ним отношением со стороны детей и внуков, что особенно хорошо прослеживается на поздних (XVII в.) материалах. В педагогике матерей и бабушек контаминировались постулаты православия и народные традиции, и, таким образом, – опять-таки в частной сфере – церковный идеал превращался в народно-религиозный. Постепенно, но не ранее конца XVII в., на передний план в материнском воспитании, отношениях матери и детей и, следовательно, в частной жизни всех женщин выдвинулись факторы личностно-эмоциональные, которые как «элементы», как «ростки» существовали и ранее, когда материнская любовь была, можно сказать, делом индивидуального усмотрения и социально вероятным, хотя, возможно, и не слишком распространенным явлением (X–XV вв.).
Определенную индивидуально-личную остроту отношения матерей и детей и в Древней Руси, и в Московии
XVI–XVII вв. приобретали в конфликтных ситуациях. Они могли быть вызваны нарушением детьми общепринятых нравственных норм (вплоть до совершения уголовно-наказуемых деяний) или же неординарностью ситуации (например, в случае редкого, но все же зафиксированного источниками XVII в. развода родителей или в случае, когда в семье, бывшей долго бездетной, наконец появлялся ребенок). Впрочем, и примеры бесконфликтного развития отношений между матерями и детьми в Московии XVII в. позволяют прийти к выводу о том, что «нормой» в то время уже стали считаться внимательные, доверительные и уважительные отношения между родительницами и их «чадами».
Увеличение удельного веса эмоциональности в семейно-родственных отношениях шло параллельно с процессами обмирщения духовной сферы, ростом значимости и ценности частных, личных переживаний, что характеризовало зачатки нарождавшихся в России XVII в. индивидуализма и гуманизма. Можно полагать, что развитие этих процессов влекло за собой большую «социальность» в отношениях матерей и детей, их большую осознанность, ответственность друг за друга и глубину, а это в свою очередь являлось свидетельством органической связи материнского отношения к детям с общими ориентациями культуры, межпоколенной трансмиссией ее традиций и ценностей. Ценность материнства, сохранения и поддержания эмоционально-насыщенных отношений с родительским домом постепенно признавалась все большим числом россиян. Это явление в истории развития умонастроений и идей сыграло значительную роль в обогащении частной жизни жителей Древней Руси и Московии, а также было необходимым шагом в процессе становления женского самосознания.
|