151. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
      <30 июня 1813. Петербург>
     
      Прекрасно! твое послание лучше всех твоих стихов. Оно прекрасно еще раз. Замечаний прислать не могу. Тургенев отнял у меня его и хотел прислать сегодня. Но я спешу сказать тебе, что Жуковскому дали Анну 2-ой степени. Поздравляю с этим и его, и тебя, и себя. Это мне сказал Тургенев, но еще не верное, он слышал в Канцелярии военного министра и просил на всякий страх поздравить Жуковского. Я писал к нему в Белев. Тургенев очень болен, я насилу привез его от Строганова, где он не мог даже ужинать. Прости - сон меня победил от усталости. Еще раз твое послание прелестно - оригинально - ново, поздравляю! и конец очень кстати.- У меня сидит Козлов, мы говор... <письмо обрывается.- Ред.>...
     
     
      152. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
      <Начало июля 1813. Петербург>
     
      Я нахожу, что начало твоего "Послания" растянуто. Это можно легко поправить: надобно более сжать до стиха: "О, милая подруга", и не растягивать мыслей в длинных поэтических периодах, которые охлаждают читателя и утомляют любопытство. Сделай начало короче, короче как можно. "Вечных болтунов, С вестями неразлучных"; Не лучше ли: "С злословьем неразлучных"; ибо болтун невольно делается злословен, а вести не всегда под рукой. "Безграмотных писцов, Числящихся в поэтах"; Числящихся, очень не хорошо, холодно, и ударение не на месте; это надобно, необходимо поправить. И далее, вступление a la Cresset [191] [в стиле Грессе (фр.)] растянуто; впрочем, стихи хороши, но они длинны и задерживают начало, то есть:
     
      О, милая подруга и пр.
      Приди под кров родной,
      Под кров уединенный,
      Счастливый и простой,
      Где счастье неизменно.
     
      Если б ты меня звал под свой кров и нанизал в разговоре столько эпитетов, то я, верно, бы не пошел. Бога ради, это поправь! Вообрази себе, что кров родной - этого довольно, а еще уединенный и простой; счастливый - этого мало, но еще где счастье неизменно!! Замени это живописными стихами.
     
      Хотя мы жили мало, и пр.
     
      до стиха:
     
      Где мы найти ласкались
      И счастье и покой. -
     
      прекрасно, истинно прекрасно! И далее все мило! С небес необходим можно заменить, но это - безделка. Далее, удвоенные рифмы очень счастливы и придают стихам какую-то прелесть и новость. В них виден abandon [192] [непринужденность, небрежность (фр.)], сердечное излияние, чего до сих пор в твоих стихах я не замечал.
     
      Твой утренний наряд, и пр.-
     
      прекрасно.
     
      А там тропу от спальной
      К беседке над купальной
      Прокладываешь ты.
     
      Прелестно. Жаль, что рифмы неверны.
     
      И розу мне приносишь -
      Подобие себя -
     
      мадригал, но очень кстати. Далее все дышит чувствительностью. Я говорю, что ты здесь в первый раз поэт и не гоняешься за умом. Вот стихи! Противоположность счастия домашнего с шумом и суетой света - очень удачна, и все стихи прелестны, и это доказывает, что начало надобно переменить или сжать более, как я говорил: иначе здесь будет повторение.
      То, что ты говоришь о Жуковском, не очень счастливо, то есть первые четыре стиха. И страшный уж порой не хорошо; об нем можно лучше говорить; и что значит "Наперсник ведьм и граций"? Ведьм!! Не лучше ли Фей? Перемени это. Конец весь прекрасен:
     
      О дружба, жизни радость!
      О дружба, весь я твой'
     
      Прекрасно, и очень кстати. Вообще я доволен твоим посланием и уверительно могу сказать, что оно лучше всех твоих стихов. В нем есть истинные красоты. Постарайся исправить то, что я заметил; дай более жизни началу, выбрось повторения. Тогда критика, любовь и дружба тебя назовут своим поэтом.
     
     
      153. А. Н. БАТЮШКОВОЙ
      14 июля <1813>. Петербург
     
      Последнее письмо твое, писанное тобою накануне отъезда в Вологду, я получил, любезный друг, и благодарю тебя за дружбу и любовь. Теперь скажу тебе, что мой Генерал приехал, и я у него бываю ежедневно, а что касается до отправления моего в армию, то я ничего не знаю, ибо это от него зависит совершенно, а мое дело повиноваться и ехать, чего я с нетерпением ожидаю. Здешняя жизнь мне наскучила; проживаю деньги без удовольствия и без пользы, и надежды для будущего нет. Но будь воля Господа! Как ему угодно; он лучше нашего знает, что нам надобно! Сегодня я еду с Павлом Львовичем в Царское Село, где живет Катерина Федоровна: я еще у нее ни разу не был там. Поцелуй за меня Вариньку от всего сердца; благодарю ее за приписание. Пиши ко мне чаще и более; да скажи хоть слово о доме, начали ли его строить или нет? - Пора бы начать! - Павел Алексеевич должен весьма ускорить присылкою верющего письма на имение: оно может меня здесь не застать, если еще замедлит. Бога ради, постарайся о пустоше, еще раз прошу тебя; мне деньги весьма нужны в армии. Занять негде и нельзя. Не могу поверить, чтоб нельзя было продать лоскута земли. Засим целую тебя и остаюсь твой Конст. Б.
     
     
      154. Н. И. ГНЕДИЧУ
      <Сентябрь 1813. Теплиц>
     
      Отправь это письмо к батюшке на имя сестры Александры в Череповец. Сделай одолжение, из моих денег купи сии карты и пришли немедленно при первой оказии на имя его Превос<ходительства> Николая Николаевича Раевского, надписав ко мне, с фельдъегерем или курьером. Приложенные у сего письма доставь сестре и куда следует, не замедля. Я ничего от сестры и родных, ни одного письма до сих пор не получал. Часто мне бывает грустно, и вот причина. Извини меня, что пишу в первый раз. Право, ни времени, ни способа не было. Если получил деньги, то отправь их через Олениных на имя Дамаса; это всего вернее, а Дамас мне доставит. Не столько в деньгах, как в лошадях здесь нуждаются. Лошади дороги, а без коня нельзя служить; на худом вдвое адъютанту опаснее: я это испытал ныне на опыте.
      Что делает литература? - Пиши поболее и чаще, а особливо поболее. Яковлев толстеет, ест, пьет и спит исправно. Г<рафа> Строгонова вижу часто. Поклонись Трубецкому и скажи ему, что я отдал его письмо.
      Эти письма раздай по адресу.
      В Книжной лавке Академии наук надо вышедший на 813 год адрес-календарь в корешке.- 9 р. Нововышедшие на российском языке генеральная карта Германии и некоторая часть около лежащих земель, а особливо по ту сторону берега Рейна.- Карта сия содержит в себе расстояние городов, местечек и деревень. На холсте в футляре - 20 р.
      Новая генеральная карта Европы на 8-ми больших листах на холсте в футляре - 25 р.
     
     
      155. Н. И. ГНЕДИЧУ
      Сентябрь 1813. <Теплиц>
     
      Надобно иметь железную голову и всевозможную добрую волю, чтоб писать теперь в моем положении к тебе, милый друг. После путешествия самого беспокойного и скучного на Вильну, Варшаву, потом Силезию, Бриг и Глац, прибыл я в прекрасный город Прагу, где нашел к<нязя> Гагарина весьма кстати, ибо, дорогой проехав все деньги,- а мне прогонов дано было только до Рейхенбаха,- находился я в горестном положении. К<нязь> Гагарин помог мне самым великодушным образом, за что я ему буду вечно благодарен. Он предложил мне до 100 червонных, я взял 30 и кое-как доплыл до главной квартиры под Дрезден, где сдал мои депеши исправно. Наконец явился я к главнокомандующему и был от него отправлен к г<енералу> Раевскому. Он меня принял ласково и велел остаться при себе; я нахожусь теперь при его особе и в сражениях отправляю должность адъютанта. Успел быть в двух делах: в авангардном сражении под Доной, в виду Дрездена, где чуть не попал в плен, наскакав нечаянно на французскую кавалерию, но Бог помиловал! - потом близ Теплица в сильной перепалке. Говорят, что я представлен к Владимиру, но об этом еще ни слова не говори, пока не получу. Не знаю, заслужил ли я этот крест, но знаю, что заслужить награждение при храбром Раевском лестно и приятно.
      Отгадай, кого я здесь нашел? Старых приятелей: Бориса Княжнина, Писарева и доброго, честного и храброго Дамаса. Они все в 3-м гренадерском корпусе, которым командует генерал Раевский, и я их всякий день вижу. Писарев не переменился. Все весел по-старому и храбр по-старому. Генерал меня посылал к нему с приказанием во время сражения, и я любовался, глядя на него. Скажу тебе вдобавок, что мы в беспрестанном движении, но теперь остановились лагерем в виду Теплица, на поле славы и победы, усеянном трупами жалких французов, жалких потому, что на них только кожа да кости. Какая разница наш лагерь! Нельзя равнодушно смотреть на три сильные народа, которые соединились в первый раз для славного дела, в виду своих государей, и каких государей! Наш император и король прусский нередко бывают под пулями и ядрами. Я сам имел счастие видеть великого князя под ружейными выстрелами. Таковые примеры могут одушевить мертвое войско, а наша армия дышит славою. Пруссаки чудеса делают. Одним словом, ни труды, ни грязь, ни дороговизна, ни малое здоровье не заставляют меня жалеть о Петербурге, и я вечно буду благодарен Бахметеву за то, что он мне доставил случай быть здесь. Обними за меня Дашкова и попроси его меня не забывать. Поклонись бесу Жихареву, Никольскому и всем добрым друзьям и приятелям. Тургеневу напомни обо мне: он часто забывает. Николаю и Сергею поклон.
     
     
      156. Н. И. ГНЕДИЧУ
      30 октября <1813>. Веймар
     
      От тебя, от родных, от друзей ни строки не получил я со дня моего отъезда из России. Нет, я не могу и думать, что вы меня забыли. Письма пропадают или еще не дошли, что всего вероятнее, по следующим причинам: с самого Теплица мы в сражении, а теперь главная квартира от нас миль за 20. Я начну мой рассказ по порядку, как следует. Слушай и заглядывай на карту.
      Оставя Богемию, мы вошли в Саксонию через Мариенберг, Тшопау, Хемниц, прекрасный город, где прохлаждались несколько часов, как Аннибал в Капуе; потом остановились в Борне. Неприятель шел прямой дорогой к Лейпцику, и мы туда подвинулись. Кавалерия дралась до нас за день. Наконец 4-го числа в 9 часов утра началось жаркое дело. С самого утра я был на коне. Генерал осматривал посты и выстрелы фланкеров из любопытства, разъезжал несколько часов сряду под ядрами, под пулями в прусской цепи, и я был невольным свидетелем ужаснейшего сражения. В полдень одна гренадерская дивизия послана на левый фланг. Раевский принял команду. Огонь ужасный! Ядра и гранаты сыпались, как град. Иные минуты напоминали Бородино. Часу в 3-м начали свистать пули. Мы находились против густой цепи неприятеля, и я снова имел счастие быть свидетелем храбрости наших гренадеров. Сам Раевский в восхищении от Писарева, и я признаюсь тебе, что хладнокровнее и веселее его никого в деле не видал. Хвала его товарищам: Дамасу, и Левину, и другим! У Писарева прострелена шляпа и две сильные контузии в ногу - несмотря на это, он остался в деле до конца. Признаюсь тебе, что для меня были ужасные минуты, особливо те, когда генерал посылал меня с приказаниями то в ту, то в другую сторону, то к пруссакам, то к австрийцам, и я разъезжал один, по грудам тел убитых и умирающих. Не подумай, чтоб это была риторическая фигура. Ужаснее сего поля сражения я в жизни моей не видал и долго не увижу. При конце дня генерал сказал мне. "я ранен, я ранен!" и с этим словом наклонился на лошадь. Я осмотрел грудь и ужаснулся, увидя кровь. Я почитаю, я люблю Раевского. Лишиться его - это ужасно! - ив какую минуту! Я поскакал за лекарем. В ближней деревне его перевязали и нашли - чудное дело! - что пуля, ударом пробив шинель на клеенке и мундир, не могла пронзить фуфайки на ватке. Не менее того рана глубока, и кровь беспрестанно струилась. Мы возвратились на квартиру и отдохнули. 5-го числа, вопреки советам доктора, генерал сел на коня и поехал на батареи. Этот день в лагере было спокойно. Все поле сражения удержано нами и усеяно мертвыми телами. Ужасный и незабвенный для меня день! Первый гвардейский егерь сказал мне, что Петин убит. Петин, добрый, милый товарищ трех походов, истинный друг, прекрасный молодой человек - скажу более: редкий юноша. Эта весть меня расстроила совершенно и надолго. На левой руке от батареи, вдали была кирка. Там погребен Петин, там поклонился я свежей могиле и просил со слезами пастора, чтоб он поберег прах моего товарища. Мать его умрет с тоски. 6-го числа французы отступили к Лейпцику. Генерал с утра был на коне, но на сей раз он был счастливее. Ядра свистали над головой - и все мимо. Дело час от часу становилось жарче. Колонны наши подвигались торжественно к городу. По всему можно было угадать расстройство и нерешимость Наполеоновских войск. Какая ужасная и великолепная картина! Вдали Лейпцик с высокими башнями, кругом его гремят три сильные армии: Шварценберга, где находились и мы, Бенигсена - направо, а за Лейп-циком - наследного принца. И все три армии, как одушевленные предчувствием победы, в чудесном устройстве, теснили неприятеля к Лейпцику. Он был окружен, разбит - бежал. Ты знаешь последствия сих сражений. Мы победили совершенно.
     
      И русский в поле стал, хваля и славя бога!
     
      7-го числа поутру рано генерал послал меня в Бернадотову армию наведаться о сыне. Я объехал весь Лейпцик кругом и видел все военные ужасы. Еще свежее поле сражения, и какое поле! С лишком на пятнадцать верст кругом, на каждом шагу грудами лежали трупы человеков, убитые лошади, разбитые ящики и лафеты. Кучи ядер и гренад - и вопль умирающих. Се sont la ieux de princes! [193] [Вот они, игры князей! (фр.)]
      В эту поездку со мной был странный случай. Я ехал с казаком, как обыкновенно. Миновав нашу армию и примкнув к Бениксоновой, я пустился далее - к принцу. Вот подъезжаю к деревне (Бениксонова армия уже кончилась); проезжаю деревню, лес и вижу несколько батальонов пехоты; ружья сомкнуты в козлы, кругом огни. Мне показалось, что это пруссаки; я - к ним. "Где проехать в шведскую армию?" - "Не знаю,- отвечал мне офицер во французском мундире,- здесь вы не проедете". "Но какое это войско?" - спросил я, показав на окружающих меня солдат, которые вкруг меня толпились и пожирали глазами незнакомца. "Мы - саксонцы".- "Саксонцы! Боже мой! Саксонцы,- подумал я, бледнея, как некто над святцами,- так я заехал сам в плен!" И, не говоря ни слова, поворотил коня назад, размышляя: если поскачу, то они дадут по мне залп, и тогда прощай, Гнедич! "И птички для меня в последнее пропели". Нет, лучше шагом,- авось они меня примут за баварца, за италиянца, хуже - за француза, если хотят, только не за русского. Сказано - сделано. "Что с вашим благородием сделалось - как плат побледнели,- сказал мне мой казак,- ужли это неприятель?" "Молчи, урод!" - отвечал я ему на ухо. Отъехал несколько шагов и встретил австрийского офицера. "Ради всех моравских, семигорских, богемских, венгерских и кроатских чудотворцев, скажите мне, что это за войско, какие саксонцы, где я, и куда вы едете?"... "Бассамтарата тарара! - вскричал мой венгр.- Это саксы, что вчера передались с пушками и с конями".
      Я отдохнул. Как гора с плеч! Воротился назад, пожелал новым товарищам доброе утро и хохотал с ними во все горло, рассказывая мою ошибку и запивая их водкою мой страх и отчаяние.
      В тот день, объехав кругом со всех сторон многоученый и многострадальный Лейпцик, я не успел в нем побывать ни на минуту, не успел взглянуть на жилище Тургеневых и, погоняя лошадь то шпорою, то хлыстом, дотащился до генерала, который все следовал за войском, не желая никак расстаться со своими гренадерами, которые его обожают. Подъезжая к Наумбургу, ему сделалось хуже, на другой день еще хуже - к ране присоединилась горячка. Боль усилилась, и он остановился в деревне, неподалеку маленького городка Камбурга, где лежал 7 дней. Я был в отчаянии и умирал со скуки в скучной деревне. Наконец мы перенесли генерала в Веймар, и ему стало легче, хотя рана и не думает заживать. Кости беспрестанно отделяются, но лекарь говорит, что он будет здоров. Дай Бог! Этот человек нужен для отечества. Слушай далее:
      Мы теперь в Веймаре дней с десять; живем покойно, но скучно. Общества нет. Немцы любят русских, только не мой хозяин, который меня отравляет ежедневно дурным супом и вареными яблоками. Этому помочь невозможно; ни у меня, ни у товарищей нет ни копейки денег, в ожидании жалованья. В отчизне Гете, Виланда и других ученых я скитаюсь, как скиф. Бываю в театре изредка. Зала недурна, но бедно освещена, в ней играют комедии, драмы, оперы и трагедии, последние - очень недурно, к моему удивлению. "Дон Карлос" мне очень понравился, и я примирился с Шиллером. Характер Дон Карлоса и королевы прекрасны. О комедии и опере ни слова. Драмы играются редко, по причине дороговизны кофея и съестных припасов; ибо ты помнишь, что всякая драма начинается завтраком в первом действии и кончается ужином.
      Здесь лучше всего мне нравится дворец герцога и английский сад, в котором я часто гуляю, несмотря на дурную погоду. Здесь Гете мечтал о Вертере, о нежной Шарлотте; здесь Виланд обдумывал план "Оберона" и летал мыслию в области воображения; под сими вязами и кипарисами великие творцы Германии любили отдыхать от трудов своих; под сими вязами наши офицеры бегают теперь за девками. Всему есть время. Гете я видел мельком в театре. Ты знаешь мою новую страсть к немецкой литературе. Я схожу с ума на Фоссовой Луизе; надобно читать ее в оригинале и здесь, в Германии. Книги вообще дороги, особливо для нас, бедняков, хотя здесь фабрика книг.
      Третьего дня приехала в Веймар великая княгиня Марья Павловна. Я был ей представлен с малым числом русских офицеров, здесь находящихся. Она со всеми говорила и очаровала нас своею приветливостию, и к общему удивлению - на русском языке, на котором она изъясняется лучше, нежели наши великолепные петербургские дамы.
      Вчера прибыла сюда великая княгиня Екатерина Павловна. Мы были ей представлены. Мое имя, не знаю почему, известно ее высочеству, и я имел счастие говорить с нею о егерском полку, в котором она всех офицеров помнит. К<нязь> Гагарин нас представлял. Я ему обрадовался как знакомому и провел с ним утро у Раевского. В свободное ему время постараюсь с ним увидеться и поговорить о тебе и о петербургских знакомых.
      Вот, мой -друг, несколько строк из моей Одиссеи, которая скучна и неприятна в иное время, в другое довольно забавна. Когда придет желанный мир и мы снова засядем с тобою у камина, раскурим наши трубки, нальем по чашке чаю (а он теперь нам в диковину) и станем рассказывать о том о сем и не без шума? Тогда-то буду я подобен Улиссу, видевшему страны отдаленные и народы чуждые, но я буду еще плодовитее царя Итакского и не пропущу ни одного приключения, ни одного обеда, ни одного дурного ночлега - я все перескажу!
      В ожидании сего счастливого времени, для отдыха, ездим мы в Эрфурт любоваться бомбардированном города пруссаками, храбрыми пруссаками,- пьем жидкий кофе с жидким молоком, обедаем в трактире по праздникам, перевязываем генерала ежедневно, ходим зевать один к другому, бранимся и спорим о фураже, зеваем, глядя на проходящих мимо солдат и пленных французов,- и щупаем кухарок от скуки. День тащится за днем, время проходит, и час свидания рано ли, поздно ли, настанет.
      Я представлен к Анне за последние дела и к Владимиру - за первые. Получу ли их, Бог знает, а если получу, то буду награжден с избытком. Вот все, что имею сказать о себе интересного.
      Напомни обо мне Лизавете Марковне и Алексею Николаевичу и всем его детям и домашним. Не забудь поклониться Тургеневым, Дашкову, Крылову, Жихареву, Ермолаеву и всем, кто обо мне еще помнит. Еще несколько слов: Муромцев дал мне письма для пересылки их в Петербург: одно из них - шлемоносному Жихареву. Они оба состарелись у меня в записной книжке. Отправь это письмо к сестре и адресуй мне ответ прямо на имя его высокопревосходительства Николая Николаевича Раевского, для вручения Батюшкову, ибо я надеюсь, что ты мне будешь писать обо всем обстоятельно; я требую этого от твоей дружбы. Дай себя еще раз обнять и пожелать тебе мира душевного, счастливых гексаметров и счастливого успеха в любви к прелестнейшей из женщин, которой ты, конечно, достоин.
      P. S. Я надеюсь, что ты не напечатаешь моего письма в "Вестнике" или в "Сыне Отечества", по примеру друзей, которые в переписке с военными; а эти военные на досуге выхваляют своих генералов, их великие подвиги и пр., и пр., и пр. или, по примеру Писарева, который извещает публику о своих делах сухим слогом. Но я все ему прощаю - за его примерную неустрашимость. А не могу простить нашим журналистам их вранья, от которого я болен сделался здесь в Веймаре. Гагарин мне подарил несколько нумеров "Сына Отечества" и "Вестника Европы". Один другого лучше!
      Заметь, что мое письмо написано назад тому с неделю, но я не имел времени его кончить.
      Пришли мне несколько страниц из Гомера, если ты перевел что-нибудь новое, но только гекзаметрами. Немцы меня к ним совершенно приучили. Скажи Крылову, что ему стыдно лениться: и в армии его басни все читают наизусть. Я часто их слышал на биваках с новым удовольствием. Вам надобно приучать нас к языку русскому, вам должно прославлять наши подвиги, и между тем как наши воины срывают пальмы победы, вам надобно приготовлять им чистейшее удовольствие ума и сердца. Конечно, и у нас есть отличные дарования: великий Хвостов, маленький и большой Львовы, Ге-раков, Шаликов, Грузинцов, Висковатов и пр., но я ими все что-то не очень доволен. Впрочем, на все вкусы не угодишь: одному - одно, другому - другое.
     
      Дай Поллуксу коней, дай Кастору бойцов!
     
      Между тем прости, до свидания, дай себя обнять. Еще раз поклонись Дашкову.
      Отправь письмо к батюшке с письмом к сестре; она его перешлет.
     
      157. А. Н. БАТЮШКОВОЙ
      10-15 ноября 1813. Веймар
     
      Несколько раз принимался я писать к тебе, любезный друг и сестра, но все напрасно, потому что мы были в беспрестанном движении от Теплица к Лейпцику, где было жестокое сражение, и потом от Лейпцика к Веймару. Генерал Раевский был ранен очень тяжело под Лейпциком, но теперь, слава Богу, ему получше, и я надеюсь, что в скором времени он будет совершенно здоров. Меня Бог помиловал: ни я, ни лошадь моя не были ни разу задеты среди самого сильного огня, в котором когда-либо в жизни моей я находился. Но во время Лейпцикского сражения я потерял доброго приятеля Петина, он убит пулею наповал, и сия потеря меня до сих пор расстроивает.
      Мы теперь в Веймаре, более трех недель живем праздно, между тем как Генерал лечится. Здесь были обе великие княгини - Мария Павловна и Катерина Павловна, и мы обеим имели счастие представляться. Главная квартира во Франкфурте-на-Майне, куда и мы скоро поедем. Конечно, любезный друг, ты не будешь требовать от меня описания всего похода, который я тебе расскажу у камина, когда возвращусь благополучно к вам, любезные друзья, что не так-то скоро будет! Французы разбиты, но мир еще не близок, а до тех пор не могу оставить службы. Что касается до меня лично, любезный друг, то я ежедневно благодарю Провидение: первое - за то, что оно меня сохраняет для тебя, второе - за то, что я служу при генерале, который делает честь русскому войску, которого уважает Государь и все подчиненные любят. Он ко мне всегда равно благосклонен и представил меня за первые два дела к Владимиру с бантом, за Лейпцик к Анне на шею. Если получу сии знаки отличия, то буду с избытком награжден, если и не получу их то мне будет утешно вспоминать, что я находился при храбром Раевском и заслужил его внимание. Он недавно произведен в генерал-аншефы. Будь же спокойна на мой счет, милый друг, Провидение - наш покровитель.
      Оно спасало нас от бед и злополучия, оно нас научило терпению, оно и теперь нас не покинет: ни тебя, ни милую Вариньку, которой от души желаю доброго мужа. Не упускай случаю сделать ее счастие и обрадуй меня при возвращении в отчизну. Обними милую Лизавету Николаевну и малюток ее. Поблагодари брата за его дружбу и скажи ему, что среди шуму военного, среди беспокойной жизни, всегда и везде я благодарил Бога за то, что бедная Лиза имеет в нем защитника, и вы также, милые друзья мои. Что скажу о делах домашних. Ни слова. Оброк, если будет, поберегите для моего возврата: тогда я буду иметь в нем большую нужду, а теперь пробиваюсь кое-как жалованьем. Деньги пересылать в армию весьма затруднительно. Я весь обносился бельем. Приготовь мне дюжину рубашек домашнего тонкого полотна с батистом, 12 пар платков, поболее простынь, чулок и проч., и если можно, щегольской халат на вате, в котором я буду отдыхать от трудов военных. Но это все для возвращения. Что делает дом наш? Если нового не начали строить, то построй для меня флигель, но опрятный, а работников возьми в деревнях моих. Обей бумажками и убери по возможности. Это все для тебя пригодится. Теперь надобно Вам сделать строгий выговор. Со дня моего отъезда ни одного письма от Вас не имею и даже не смею думать о Вашем молчании. Конечно, письма потерялись или не дошли. Знаешь ли мою новую страсть? - Немецкий язык. Я ныне, живучи в Германии, выучился говорить по-немецки и читаю все немецкие книги; не удивляйся тому. Веймар есть отчизна Гете, сочинителя Вертера, славного Шиллера и Виланда; здесь прекрасная библиотека, театр и английский сад, в котором часто гуляю, ибо снегу здесь почти нет во всю зиму, а на Рейне еще менее. Жаль, что у меня мало денег; здесь все товары, как-то: ситцы, сукно и проч., дешевы, но купить не на что и нельзя везти.
      Говорят, что Никита здесь в армии, но я его не видал к моему огорчению. Дай бог, чтоб он был жив и здоров, и утешал мать свою, и сделался достойным сыном достойнейшего из людей. Еще раз обнимаю тебя, и сестер, и брата и прошу любить и помнить вашего друга. Константин.
      Кончил 15 ноября.
     
     
      158. Н. И. ГНЕДИЧУ
      1814 г. генваря 16-(28),
      Departetnent du Haut Rhin [194] [Департамент Верхний Рейн (фр.).]
      или Старая Эльзас, у крепости Бефора,
      деревня Fon-taine - накануне нового года, -
      то есть 31-го декабря старого стиля.
     
      Итак, мой милый друг, мы перешли за Рейн, мы во Франции. Вот как это случилось: в виду Базеля и гор, его окружающих, в виду крепости Гюнинга мы построили мост, отслужили молебен со всем корпусом гренадер, закричали "ура!" и перешли за Рейн. Я несколько раз оборачивался назад и дружественно прощался с Германией, которую мы оставляли, может быть, и надолго, с жадностью смотрел на предметы, меня окружающие, и несколько раз повторял с товарищами: наконец, мы во Франции! Эти слова: мы во Франции - возбуждают в моей голове тысячу мыслей, которых результат есть тот, что я горжусь моей родиной в земле ее безрассудных врагов. В этой стороне Альзаса жители говорят по-французски. Вообрази себе их удивление. Они думали, по невежеству, разумеется, что русские их будут жечь, грабить, резать, а русские, напротив того, соблюдают строгий порядок и обращаются с ними ласково и дружелюбно. За то и они угощают нас как можно лучше. Мои хозяин, жена его, дети потчивают вином, салатом, яблоками и часто говорят, трепля по плечу: "Vous etes des braves gens messieurs! [195] [Вы хорошие люди, господа! (фр.)] Хозяйка, старуха лет шестидесяти, спрашивала меня в день моего прибытия: "Mais les Russes, monsieur, sont-ils chretiens comme nous autres?" [196] [Но русские, месье, христиане ли они, как мы? (фр.)] Этот вопрос можно сделать им, но я промолчал. Впрочем, я не могу надивиться их живости, скорым и умным ответам, скажу более, их учтивости и добродушию. Надобно видеть, с каким любопытством они смотрят на наших гренадер, а особливо на казаков, как замечают их малейшие движения, их разговоры. Все так, любезный друг! но сердце не лежит у меня к этой стороне - революция, всемирная война, пожар Москвы и опустошения России - меня навсегда поссорили с отчизной Генриха IV, великого Расина и Монтаня.
      В последний раз я писал к тебе из Веймара, где лечился мой генерал. Из Веймара мы поехали на Франкфурт, Мангейм, Карлсруге, Фрейбург и Базель. Я видел Швабию, сад Германии, к несчастию - зимой; видел в Гейдельберге славные развалины имперского замка, в Швецингене - очаровательный сад; видел везде промышленность, землю изобильную, красивую, часто находил добрых людей, но не мог наслаждаться моим путешествием; ибо мы ехали по почте, и весьма скоро. Одним словом, большую часть Германии я видел во сне. Но не во сне, а наяву нашел в Фрейбурге, где была главная квартира императоров, Николая Тургенева, с которым провел несколько приятных дней.
      Теперь мы стоим в окрестностях Бельфора или Бефора, значительной крепости, которую содержим в блокаде, ожидая повеления идти вперед.
      Я получил твои письма, на которые отвечать тебе обстоятельно не могу; только скажу тебе, что я на тебя прогневался за то, что меня называешь баловнем. Я баловень? Но чей? Конечно, не фортуны, которая меня ничем не утешала, кроме дружбы,- и за то ей благодарен. Многое оставляю на сердце, которое и тебе, мой любезный Николай, не совсем известно; скажу тебе только, что я всегда был игрою быстроногой фортуны или, лучше сказать, моей пустой головы, в которой могут поместиться всевозможные человеческие дурачества, начиная от рифм и кончая самолюбием.
      До сих пор я доволен моим состоянием и не променяю его на другое. Мой генерал меня любит, я его уважаю, как героя и как добрейшего из людей. Если буду жив и буду служить, то буду награжден, конечно, но я не почестей, не крестов желаю: "Покою, мой Капнист, покою",- которого не нашел Гораций в прохладном Тибуре, и ты на кожаном диване с своей Мальвиной. Чего тебе недостает?
      Если я успею написать к сестрам, то не пропущу случая. Пришли мне Анненский крест, хорошей работы и хорошего золота, с лентою, небольшой величины - если не найдешь красивого, то закажи, не пожалей денег. Ты их получишь от сестры, которую уведомь. Если мне денег не посылали, то и не надобно. До сих пор я жил одним жалованьем и не очень нуждался; лошади есть, и хорошие, следственно, и надобностей больших нет. Еще купи Владимирский крест - як нему представлен за Теплиц и, может быть, получу. Здесь этого не сыщешь, а при генерале неловко не носить крестов. Не забудь и георгиевских лент для медали. Более просить не о чем.
      Поблагодари Алексея Николаевича за пересылку писем. Поцелуй ручку у Лизаветы Марковны. Напиши мне хоть два слова о Петре, и что у них делается в доме. Что делает Катерина Федоровна? С самого отъезда от нее не имею известия. Обними за меня Дашкова и Жихарева - шлем на главе его и ветер в голове. Что делает Иван Матвеевич и Иван Андреевич? Еще раз поздравляю тебя с наступлением нового года, при конце которого желаю сидеть с тобою у камина в виду Гомера, твоего пената, и болтать беспечно о прошедшем. Надеюсь, что ты сохранишь меня в своей памяти и в сердце. Кроме тебя, любезный друг, и сестры Александры Николаевны, я много людей имею близких к моему сердцу, но вы оба еще ближе.
      Кончая мое маранье, я сижу в теплой избе и курю табак. На дворе мятель и снегу по колено: это напоминает Россию и несколько приятных минут в моей жизни. Передо мной русский чай, который наливает Яков.
      Замечание. Яков еще стал глупее и бестолковее от рейнвейна и киршвассера, которыми опивается. О матушка Россия! Когда увижу тебя? Rendez-moi nos frimas [197] [Верните мне наши морозы (фр.).]
      Мы еще сделали несколько переходов и стоим около Лангр.
     
     
      159. Н. И. ГНЕДИЧУ
      27-го марта 1814 г., Juissi-sur-Seme, в окрестностях Парижа.
     
      Я получил твое длинное послание, мой добрый и любезный Николай, на походе от Арсиса к Meaux. И письму, и Оленину очень обрадовался. Оленин, слава богу, здоров, а ты меня, мой милый товарищ, не забываешь! Теперь выслушай мои похождения по порядку. О военных и политических чудесах я буду говорить мимоходом: на то есть газеты - я буду говорить с тобой о себе, пока не устанет рука моя.
      Я был в Сире, в замке славной маркизы дю-Шатле, в гостях у Дамаса и Писарева. Писарев жил в той самой комнате, где проказник фернейский писал "Альзиру" и пр. Вообрази себе его восхищение! Но и в Сире революция изгладила все следы пребывания маркизы и Вольтера, кроме некоторых надписей на дверях большой галереи; например: Asile des beaux-arts [198] [Убежище изящных искусств (фр.).] и пр. существуют до сих пор; амура из анфологии нет давно. В зале, где мы обедали, висели знамена наших гренадер, и мы по-русски приветствовали тени Сирийской нимфы и ее любовника, то есть большим стаканом вина.
      В корпусную квартиру я возвратился поздно; там узнал я новое назначение Раевского. Он должен был немедленно ехать в Pont-sur-Seine и принять команду у Витгенштейна. Мы проехали через Шомон на Троа. По дороге скучной и разоренной на каждом шаге встречали развалины и мертвые тела. Заметь, что от Нанжиса к Троа и далее я проезжал четыре раза, если не более. Наконец, в Pont-sur-Seine, где замок премудрой Лети-ции, матери всадника Робеспиера, генерал принял начальство над армией Витгенштейна. Прощай вовсе, покой! На другой день мы дрались между Нанжисом и Провинс. На третий, следуя общему движению, отступили и опять по дороге к Троа. Оттуда пошли на Арсис, где было сражение жестокое, но непродолжительное, после которого Наполеон пропал со всей армией. Он пошел отрезывать нам дорогу от Швейцарии, а мы, пожелав ему доброго пути, двинулись на Париж всеми силами от города Витри. На пути мы встретили несколько корпусов, прикрывавших столицу, и под Fer-Champe-noise их проглотили. Зрелище чудесное!-Вообрази себе тучу кавалерии, которая с обеих сторон на чистом поле врезывается в пехоту, а пехота густой колонной, скорыми шагами отступает без выстрелов, пуская изредка батальный огонь. Под вечер сделалась травля французов. Пушки, знамена, генералы, все досталось победителю. Но и здесь французы дрались как львы. В Три-пор мы переправились через Марну, прошли через Meaux, большой город, и очутились в окрестностях Парижа, перед лесом Bondy, где встретили неприятеля. Лес был очищен артиллерией и стрелками в несколько часов, и мы ночевали в Noisy перед столицей. С утром началось дело. Наша армия заняла Romainville, о котором, кажется, упоминает Делиль, и Montreuil, прекрасную деревню, в виду самой столицы. С высоты Мон-треля я увидел Париж, покрытый густым туманом, бесконечный ряд зданий, над которыми господствует Notre-Dame с высокими башнями. Признаюсь, сердце затрепетало от радости! Сколько воспоминаний! Здесь ворота Трона, влево Венсен, там высоты Монмартра, куда устремлено движение наших войск. Но ружейная пальба час от часу становилась сильнее и сильнее. Мы продвигались вперед с большим уроном через Баньолет к Бельвилю, предместию Парижа. Все высоты заняты артиллериею; еще минута, и Париж засыпан ядрами. Желать ли сего? - Французы выслали офицера с переговорами, и пушки замолчали. Раненые русские офицеры проходили мимо нас и поздравляли с победою. "Слава богу! Мы увидели Париж с шпагою в руках! Мы отметили за Москву!"- повторяли солдаты, перевязывая раны свои.
      Мы оставили высоту L'Epine; солнце было на закате, по той стороне Парижа; кругом раздавалось ура победителей и на правой стороне несколько пушечных ударов, которые через несколько минут замолчали. Мы еще раз взглянули на столицу Франции, проезжая через Монтрель, и возвратились в Noisy отдыхать, только не на розах: деревня была разорена.
      На другой день поутру генерал поехал к государю в Bondy. Там мы нашли посольство de la bonne ville de Paris [199] [доброго города Парижа (фр.).]; вслед за ним великолепный герцог Веченский. Переговоры кончились, и государь, король Прусский, Шварценберг, Барклай с многочисленною свитою поскакали в Париж. По обеим сторонам дороги стояла гвардия. "Ура" гремело со всех сторон. Чувство, с которым победители въезжали в Париж, неизъяснимо.
      Наконец мы в Париже. Теперь вообрази себе море народа на улицах. Окна, заборы, кровли, деревья бульвара, все, все покрыто людьми обоих полов. Все машет руками, кивает головой, все в конвульсии, все кричат: "Vive Alexandre, vivent les Russes! Vive Guillaume, vive 1'empereur d'Autriche! Vive Louis, vive le roi, vive la paix!" [200] [Да здравствует Александр, да здравствуют русские, да здравствует Вильгельм, да здравствует король австрийский, да здравствует Людовик, да здравствует король, да здравствует мир! (фр.)] Кричит, нет, воет, ревет: "Montrez nous le beau, le magnanime Alexandre!", "Messieurs, le voila en habit vert, avec le roi de Prusse". "Vous etes bien obli-geant, mon off icier" [201] [Покажите нам прекрасного, великодушного Александра! Господа, вот он в зеленом мундире с прусским королем. Вы очень любезны, господин офицер (фр.).]. И держа меня за стремя, кричит: "Vive Alexandre, a bas le tyran!" "Ah qu'ils sont beaux, ces Russes! Mais, monsieur, on vous prendrait pour un Fran-Qais" [202] [Да здравствует Александр! Долой тирана! Как хороши эти русские! Но, господин, вас можно принять за француза (фр.).]. "Много чести, Милостивый государь, я, право, этого не стою!" "Mais c'est que vous n'avez pas d'accent" [203] [Но вы говорите без акцента (фр.).] , и после того: "Vive Alexandre, vivent les Russes, les heros du Nord!" [204] [Да здравствует Александр! Да здравствуют русские, эти герои севера!]
      Государь, среди волн народа, остановился у полей Елисейских. Мимо его прошли войска в совершенном устройстве. Народ был в восхищении, а мой казак, кивая головою, говорил мне: "Ваше благородие, они с ума сошли". "Давно!" - отвечал я, помирая со смеху.
      Но у меня голова закружилась от шуму. Я сошел с лошади, и народ обступил и меня и лошадь, начал рассматривать и меня и лошадь. В числе народа были и порядочные люди, и прекрасные женщины, которые взапуски делали мне странные вопросы: отчего у меня белокурые волосы, отчего они длинны? "В Париже их носят короче. Артист Dulong вас обстрижет по моде". "И так хорошо",- говорили женщины. "Посмотри, у него кольцо на руке. Видно, и в России носят кольца. Мундир очень прост! С est le bon genre! [205] [Очень благородно! (фр.)] Какая длинная лошадь! Степная, верно степная, cheval du desert! [206] [лошадь пустыни! (фр.)] Посторонитесь, господа, артиллерия! Какие длинные пушки,- длиннее наших. Ah, bon Dieu, quel Calmouk!" [207] [Ах, господи, какой калмык! (фр.)] После того: "Vive le Roi,- la paix! Mais avouez, mon off icier, que Paris est bien beau?" [208] [Да здравствует король, мир, но признайтесь, господин офицер, что Париж очень хорош? (фр.)] "Какие у него белые волосы!" "От снегу",- сказал старик, пожимая плечами. "Не знаю, от тепла или от снегу,- подумал я,- но вы, друзья мои, давно рассорились с здравым рассудком".
      Заметь, что в толпе были лица ужасные, физиономии страшные, которые живо напоминают Маратов и Дантонов, в лохмотьях, в больших колпаках, и возле них прекрасные дети, прелестнейшие женщины.
      Мы поворотили влево к place Vandome [209] [Вандомской площади (фр.).], где толпа час от часу становилась сильнее. На этой площади поставлен монумент большой армии. Славная Троянова колонна! Я ее увидел в первый раз, и в какую минуту! Народ, окружив ее со всех сторон, кричал беспрестанно: "A bas le tyran!" [210] [Долой тирана! (фр.)] Один смельчак влез наверх и надел веревку на ноги Наполеона, которого бронзовая статуя венчает столб. "Надень на шею тирану",- кричал народ. "Зачем вы это делаете?", "Высоко залез!"-отвечали мне. "Хорошо, прекрасно! Теперь тяните вниз - мы его вдребезги разобьем, а барельефы останутся. Мы их кровью купили, кровью гренадер наших. Пусть ими любуются потомки наши!" Но в первый день не могли сломать медного Наполеона: мы поставили часового у колонны. На доске внизу я прочитал: Napolio, Imp. Aug. monumentum u [211] [Памятник Наполеону, августейшему императору (лат.).] и проч.
      Суета сует! Суета, мой друг! Из рук его выпали и меч и победа! И та самая чернь, которая приветствовала победителя на сей площади, та же самая чернь и ветреная и неблагодарная, часто неблагодарная! накинула веревку на голову Napolio, Imp. Aug., и тот самый неистовый, который кричал несколько лет назад тому: "Задавите короля кишками попов", тот самый неистовый кричит теперь: "Русские, спасители наши, дайте нам Бурбонов! Низложите тирана! Что нам в победах? Торговлю, торговлю!"
      О чудесный народ парижский! - народ, достойный и сожаления и смеха! От шума у меня голова кружилась беспрестанно; что же будет в Пале-рояль, где ожидает меня обед и товарищи? Мимо французского театра пробрался я к Пале-рояль, в средоточие шума, бегания, девок, новостей, роскоши, нищеты, разврата. Кто не видел Пале-рояль, тот не может иметь о нем понятия. В лучшем кофейном доме или, вернее, ресторации, у славного Verry, мы ели устрицы и запивали их шампанским за здравие нашего государя, доброго царя нашего. Отдохнув немного, мы обошли лавки и кофейные дома, подземелья, шинки, жаровни каштанов и проч. Ночь меня застала посреди Пале-рояль. Теперь новые явления. Нимфы радости, которых бесстыдство превышает все. Не офицеры за ними бегали, а они за офицерами. Это продолжалось до полуночи, при шуме народной толпы, при звуке рюмок в ближних кофейных домах и при звуке арф и скрыпок... Все кружилось, пока "Свет в черепке погас, и близок стал сундук". О, Пушкин, Пушкин!
      В день приезда моего я ночевал в Hotel de Suede и заснул мертвым сном, каким спят после беспрестанных маршей и сражений. На другой день поутру увидел снова Париж - или ряды улиц, покрытых бесчисленным народом, но отчета себе ни в чем отдать не могу. Необыкновенная усталость после трудов военных, о которых вы, сидни, и понятия не имеете, тому причиною. Скажу тебе, что я видел Сену с ее широкими и, по большей части, безобразными мостами; видел Тюльери, Триумфальные врата, Лувр, Notre-Dame и множество улиц, и только, ибо всего-навсего я пробыл в Париже только 20 часов, из которых надобно вычесть ночь. Я видел Париж сквозь сон или во сне. Ибо не сон ли мы видели по совести? Не во сне ли и теперь слышим, что Наполеон отказался от короны, что он бежит и пр., и пр., и пр.? Мудрено, мудрено жить на свете, милый .друг! Но в заключение скажу тебе, что мы прошли с корпусом через Аустерлицкий мост, мимо Jardin de plantes, заставу des Deux Moulins по дороге Bois de Boulogne [212] [Ботанический сад, Дё Мулен, Булонский лес (фр.).], где стоит лагерем полинявший император с остатками неустрашимых, и остановились в замке Jouissy, принадлежащем почетному парижскому жителю. Этот замок на берегу Сены окружен садами и принадлежал некогда любовнице Людовика XIV. Еще до сих пор видны остатки и следы древнего великолепия. С террасы, примыкающей к дому, видна Сена. Приятные луга и рощи и загородные дворцы маршалов Наполеона, которые мало-помалу один за другим возвращаются в Париж, кто инкогнито, а кто и с целым корпусом. Новости, происшествия важнейшие теснятся одно за другим. Я часто, как Фома неверный, щупаю голову и спрашиваю: Боже мой! Я ли это? Удивляюсь часто безделке и вскоре не удивлюсь важнейшему происшествию. Еще вчера мы встретили и проводили в Париж корпус Мармона!!! и с артиллерией, и с кавалерией, и с орлами!!! Все ожидают мира! Дай Бог! Мы все желаем этого. Выстрелы надоели, а более всего плач и жалобы несчастных жителей, которые вовсе разорены по большим дорогам. "Остался пепл один в наследство сироте!"
      Завтра я отправляюсь в Париж, если получу деньги, и прибавлю несколько строк к письму. Всего более желаю увидеть театр и славного Тальма, который, как говорит Шатобриан, учил Наполеона, как сидеть на троне с приличною важностию императору великого народа.- La grande nation! - Le grand homme! - Le grand siecle! [213] [Великий народ! великий человек! великий век! (фр.)] Все пустые слова, мой друг, которыми пугали нас наши гувернеры.
     
     
      160. Д. В. ДАШКОВУ
      25 апреля 1814. Париж
     
      Письмо ваше от 25-го января я получил на марше из Витри-ле-Франсе к Фер-Шампенуазу и не могу вам описать удовольствия, с каким я прочитал его, любезный друг Дмитрий Васильевич! Сто раз благодарю вас за приятное ваше послание к полуварвару Батюшкову, покрытому военным прахом, забывшему и музу и ее служителей, но не забывшему друзей, в числе которых вы всегда жили в моем сердце. Столько и столько приятных минут, проведенных с вами на берегах Невской Наяды и в шуме городском, и в уединенных беседах, где мы делали друг другу откровения не о любимцах счастья, нет, а о дружбе нашей, о пламенной любви к словесности, к поэзии и ко всему прекрасному и величественному, дают мне право на ваше воспоминание. В жизни моей я был обманут во многом,- кроме дружбы. Ею могу еще гордиться; она примиряет меня с жизнию, часто печальною, и с миром, который покрыт развалинами, гробами и страшными воспоминаниями.
      Теперь несколько слов о себе. Вы не будете требовать от меня целой Одиссеи, то есть описания моих походов и странствий: для этого недостанет у меня бумаги, а у вас терпения. Скажу вам просто: я в Париже! La messagere indifferente [214] [Хладнокровная вестница (фр.)], молва известила вас давно о наших победах, чудесных поистине: это все давным-давно известно и расположено в английском клубе, и в газетах, и в "Сыне Отечества", и у Глинки, и в официальных одах постоянного Хлыстова; одним словом, это старина для вас, жителей мирного Питера. Но поверите ли? Мы, которые участвовали во всех важных происшествиях, мы едва ли до сих пор верим, что Наполеон исчез, что Париж наш, что Людовик на троне и что сумасшедшие соотечественники Монтескье, Расина, Фенелона, Робеспьера, Кутона, Дантона и Наполеона поют по улицам: "Vive Henri quatre, vive ce roi vaillant!" [215] [Да здравствует Генрих IV, да здравствует этот доблестный король! (фр.)] Такие чудеса превосходят всякое понятие. И в какое короткое время, и с какими странными подробностями, с каким кровопролитием, с какою легкостию г легкомыслием! Чудны дела Твоя, Господи!
      Нет, любезный друг, надо иметь весьма здоровую голову, чтоб понять все дела сии и чтобы следовать за всеми обстоятельствами... Я от этой работы отказываюсь, я, который часто не понимал стихов Шихматова.
      Скажу просто: я в Париже. Первые дни нашего здесь пребывания были дни энтузиазма. Теперь мы покойнее. Бродить по бульвару, обедать у Beauvilliers, посещать театр, удивляться искусству, необыкновенному искусству Тальмы, смеяться во все горло проказам Брюнета, стоять в изумлении перед Аполлоном Бельведерским, перед картинами Рафаеля, в великолепной галерее Музеума, зевать на площади Лудовика XV или на Новом мосту, на поприще народных дурачеств, гулять в великолепном Тюльери, в Ботаническом саду или в окрестностях Парижа, среди необозримой толпы парижских граждан, жриц Венериных, старых роялистов, республиканцев, бонапартистов и проч., и пр., и пр., теперь мы все это делаем и делать можем, ибо мы отдохнули и телом и душою. Заметьте, что мы имеем важное преимущество над прежними путешественниками: мы - путешественники вооруженные. Я часто с удовольствием смотрю, как наши казаки беспечно прогуливаются через Аустерлицкий мост, любуясь его удивительным построением; с удовольствием неизъяснимым вижу русских гренадер перед Трояновой колонной или у решетки Тюльери, перед Arc de triomphe [216] [Триумфальная арка (фр.).], где изображены и Ульм, и Аустерлиц, и Фридланд, и Иена. Еще с большим удовольствием смотрю на наших воинов, гуляющих с инвалидами на широкой площади, принадлежащей их дому.
      Французы дорого заплатили за свою славу, любезный друг! Они должны быть благодарны нашему царю за спасение не только Парижа, но целой Франции,- и благодарны: это меня примиряет несколько с ними. Впрочем, этот народ не заслуживает уважения, особливо народ парижский.
      Я вижу отсюда, что Дмитрий Васильевич, читая мое письмо, кивает головою. "Бог с ним, что мне до народа французского? Зачем Батюшков не говорит мне о литературе, о Лицее, о славных ученых мужах, об остроумных головах, о поэтах, одним словом - о людях, которым я, живучи на берегах Ладожского озера и Невы, обязан сладостными минутами, которых имя одно пробуждает в голове тысячу воспоминаний приятных, тысячу понятий..." Извольте! Я скажу вам, во-первых, что в шуме военном я забыл, что существовала академия из сорока членов, точно так, как забыл, что есть Беседа, академия русская и Палицын, гроза чтецов. Но раз, перейдя за Королевский мост, забрел я случайно к Дидоту, любовался у него изданием Лафонтена и Расина и, разговаривая с его поверенным, узнал ненароком, что завтра, в 3 часа пополудни, второй класс института будет иметь торжественное заседание.
      Вооружась билетом для прохода чрез врата учености в сие важное святилище муз, я, ваш маленький Тибулл или, проще, капитан русской императорской службы, что в нынешнее время важнее, нежели бывший кавалер или всадник римский (ибо, по словам Соломона, "живой воробей лучше мертвого льва"),- я, ваш приятель, наступил на горло какому-то члену общества и вошел в залу, пробираясь сквозь толпу любопытных. "Вот, садитесь здесь, или станьте за моим табуретом,- сказала мне прекрасная женщина,- здесь вы все увидите, все услышите". Я стал за табуретом и с удовольствием взглянул на залу и на блестящее собрание отборной публики... парижской! Зала прекрасная: она построена крестообразно. В четырех нишах, составляющих углы ротонды, поставлены четыре статуи - произведение искусства французских художников, статуи великих людей: Сюлли, Монтескье, Боссюета и Фенелона. От ротонды возвышается амфитеатр, посвященный для зрителей, ротонда для членов и важных посетителей. Члены сбирались мало-помалу, и француз, мой сосед, называл их: "Вот Сюар, вот Буфлер, вот Сикар, а это, с красной лентой, старик Сегюр! Вот Этьен, сочинитель хорошей комедии, возле него Пикар, любимый автор парижский!" С ними были и другие члены прочих классов института, которые имеют право заседаний в торжественных собраниях. Ни Парни, ни Фонтаня я не видел. Шатобриана, кажется, не было. Наполеон не согласен был на принятие его в члены - за несколько строк в речи автора "Аталы" против правления или против его особы. Зато и Шатобриан не пощадил его в последнем сочинении, которое вам, без сомнения, известно. Наконец, при плеске публики, при беспрестанных восклицаниях: "Vive Alexandre, le magnanime Alexandre! Vive le roi Prusse! Vive le General Sacken!" [217] [Да здравствует Александр, великодушный Александр! Да здравствует король Пруссии! Да здравствует генерал Сакен! (фр.)] вошли наши герои.
      Лакретель, секретарь академии, читал им приветствие. Я с удовольствием слушал его. Лакретель, как известно, имеет достоинства, вы, кажется, любите его "Историю революции" и "Историю последнего века".
      Засим - снова рукоплескания, снова восклицания: "Да здравствует император!" и пр.
      Они замолкли, и г. Вильмень, молодой человек 22-х лет, начал читать снова приветствие Государю и просил публику выслушать рассуждение "О пользе и невыгодах критики", увенчанное институтом. Молчание глубокое. Все слушали с большим вниманием длинную речь молодого профессора, весьма хорошо написанную, как мне показалось; часто аплодировали блестящим фразам и более всего тому, что имело какое-нибудь отношение к нынешним обстоятельствам. "Браво, г. Вильмень! Продолжайте!"- говорили женщины. "Он мыслит, il pense" [218] [Он мыслит (фр.).],- говорили мужчины, поправляя гал-стух с обыкновенною важностию... и все были довольны. - "Как он молод! И два раза увенчан академией! В первый раз за похвальное слово Монтаню..." "В котором много глубоких мыслей",- прибавил мужчина, мой сосед. "Не мудрено,- продолжал другой,- он говорил о Монтане!"
      По окончании речи президент обнял два раза молодого профессора и провозгласил его победителем при шумных рукоплесканиях публики. Государь и король Прусский сказали ему несколько учтивых слов: молодой автор был на розах.
      Нынешний год была предложена к увенчанию "Смерть Баярда", но по слабости поэзии не получила обыкновенной награды. Теперь отгадайте, какой предмет назначен для будущего года? "Польза прививания коровьей оспы"! Это хоть бы нашей академии выдумать! Поэтому, любезный друг, можете судить о состоянии французской словесности. Ее не любил Наполеон. Математик во всяком случае брал преимущество над членом второго класса Института, что немало послужило упадку Академии французской. Правление должно лелеять и баловать муз: иначе они будут бесплодны. Следуя обыкновенному течению вещей, я думаю, что век славы для французской словесности прошел и вряд ли может когда-нибудь воротиться. Впрочем, мирное отеческое правление будет во сто раз благосклоннее для муз судорожного тиранского правления Корсиканца, который в великолепных памятниках парижских показал, что он не имеет вкуса и что "музы от него чело свое сокрыли".
      Теперь вы спросите меня, что мне более всего понравилось в Париже? Трудно решить. Начну с Аполлона Бельведерского. Он выше описания Винкельманова: это не мрамор - бог! Все копии этой бесценной статуи слабы, и кто не видал сего чуда искусства, тот не может иметь о нем понятия. Чтоб восхищаться им, не надо иметь глубоких сведений в искусствах: надобно чувствовать. Странное дело! Я видел простых солдат, которые с изумлением смотрели на Аполлона. Такова сила гения! Я часто захожу в музеум единственно затем, чтобы взглянуть на Аполлона, и как от беседы мудрого мужа и милой, умной женщины, по словам нашего поэта, "лучшим возвращаюсь". Ни слова о других редкостях, ни слова о великолепной картинной галерее, единственной в своем роде, ни слова о редкостях парижских, о театрах, о Дюшенуа, о Тальме и проч., и пр. Я боюсь вам наскучить моими замечаниями. Но позвольте, мимоходом, разумеется, похвалить женщин. Нет, они выше похвал, даже самые прелестницы.
     
      Пред ними истощает
      Любовь златой колчан.
      Все в них обворожает:
      Походка, легкий стан,
      Полунагие руки,
      И полный неги взор,
      И уст волшебны звуки,
      И страстный разговор,
      Все в них очарованье!
      А ножка... милый друг,
      Ока - Харит созданье,
      Кипридиных подруг.
      Для ножки сей, о вечны боги,
      Усейте розами дороги
      Иль пухом лебедей!
      Сам Фидий перед ней
      В восторге утопает,
      Поэт - на небесах,
      И труженик, в слезах,
      Молитву забывает!
     
      Итак, мне более всего понравились ноги, прелестные ноги прелестных женщин в мире. De gustibus non dis-putandum [219] [О вкусах не спорят (лат.).]. У английского генерала недавно спрашивали французские маршалы, что ему более всего понравилось в Париже? "Русские гренадеры",- отвечал он. Пусть Северин скажет вам теперь, что ему понравилось в столице мира. Северин здесь; мы с ним видимся каждый день, бродим по улицам и часто, очень часто вспоминаем о Дашкове. Я ему уступаю перо до первого случая.
      Теперь простите. Если Иван Иванович в Петербурге, то покорнейше прошу вас засвидетельствовать ему моё почтение. Поклонитесь знакомым; обнимите Блудова и скажите ему, что Батюшков любит его и уважает по-старому. Тургеневу ни слова обо мне:
     
      Ему ли помнить нас
      На шумной сцене света?
      Он помнит лишь обеда час
      И час великий Комитета!
     
      Батюшков.
     
     
      161. Е. Г. ПУШКИНОЙ
      3 мая 1814. Париж
     
      Как вам угодно, но вы не должны удивляться этому письму. Десять месяцев я к вам не писал и десять месяцев не имею от вас никакого известия: это не резон, чтоб не писать более. Вы согласны на это? Сто раз прошу у вас прощения, совершенного прощения за мое молчание, если оно могло хотя немного оскорбить ваше самолюбие; я готов броситься в воду, если мое молчание нанесло хотя малейший вред вашей ко мне дружбе, и вы, конечно, в этом уверены. Но представьте себе Батюшкова, который оставляет Петербург вдруг, скачет две тысячи верст, сломя голову, как говорят у нас в России, приезжает в главную квартиру под Дрезден, разъезжает в ней десять дней взад и вперед под пушечными выстрелами, единственно за тем, чтоб сдать какие-то депеши; наконец, сдает их, остается у Раевского, делает с ним всю кампанию - и какую кампанию! - умирает со скуки на биваках, умирает со скуки на квартирах, вступает с армией в Париж и в Париже, проведя два месяца в шуме и в кружении головы, делясь между рестораторов, спектаклей, парадов, встреч новых королей и проч., берет перо, чтоб напомнить вам, что он еще жив, здоров и, не будучи вовсе избалованным счастием, долгом поставляет напомнить о себе друзьям своим. Вот часть моей Одиссеи. Остаток наполнит ваше богатое воображение, если захочет заняться мною. Теперь спрашиваю вас, спрашиваю Алексея Михайловича, который вопреки некоторым излучинам,- пусть он помирает со смеху - вопреки некоторым излучинам, в которые вдается его ум, имеет много здравого рассудка, спрашиваю у вас обоих: не стою ли я совершенно извинения? Итак, вы меня прощаете, и я снова имею право на дружество ваше, которое, конечно, во зло употреблять не буду. Впрочем, не спрашивайте, не требуйте у меня отчета в моей жизни. Рассказы хороши только в стихах, в плачевных трагедиях или у камина. Еще более: я вам ни слова не скажу о Париже. Василий Львович вам это все рассказал и лучше и пространнее моего во время нашей эмиграции или бегства. Газеты провозгласили вам наши победы, чудесные поистине, которым, разумеется, супруг ваш на досуге дал настоящий вес и цену. Я с удовольствием представляю себе счастливую минуту, когда мы будем смеяться над прошедшими бедами. Сколько происшествий! Сколько чудес - начиная с круглых пирогов у Анны Львовны до самого вступления нашего в Париж! К чему и зачем все людские расчеты? Признаюсь вам, у меня голова кружится, когда я начинаю рассчитывать всю превратность этого года, который, конечно, возвратил на путь истинный многих и многих людей, а Василья Львовича утвердил паче меры в премудрых его правилах. Что он делает? Где и как проводит время? Он вовсе забыл нас, бедных странников, или с завистью считает наши шаги у Бовилье, в лицее, в Пале-рояль - прелестные места, которые мы отдали бы все за старый Кремль в придачу со всею нашею славою, которая нам становится немного в тягость. Что делают его сестрицы? Признаюсь вам, часто, очень часто, возвратясь в мою комнату, я забываю и шум Парижа, и Дюшенуа, и проказы Брюнета, и красавиц Тиволи, все забываю и мысленно переношусь в Нижний, то на площадь, где между телег и колязок толпились московские франты и красавицы, со слезами вспоминая о бульваре, то на патриотический обед Архаровых, где от псовой травли до подвигов Кутузова все дышало любовью к отечеству, то на ужины Крюкова, где Василий Львович, забыв утрату книг, стихов и белья, забыв о Наполеоне, гордящемся на стенах древнего Кремля, отпускал каламбуры, достойные лучших времен французской монархии, и спорил до слез с Муравьевым о преимуществе французской словесности, то на балы и мас-керады, где наши красавицы, осыпав себя бриллиантами и жемчугами, прыгали до первого обморока в кадрилях французских, во французских платьях, болтая по-французски бог знает как, и проклинали врагов наших. Вот времена, признаюсь вам, о которых я вспоминаю с большим удовольствием. Прибавьте к этому Алексея Михайловича, который с утра самого искал кого-нибудь, чтоб поспорить, и доказывал с удивительным красноречием, что белое - черное, черное - белое, который вздохнуть не давал Василью Львовичу и теснил его неотразимой логикой,- и вы будете иметь понятие об удовольствии, которое я нахожу, переносясь мысленно в стены Нижнего. Таких чудесных обстоятельств два раза в жизни не бывает. Довольно и одного, чтоб навеки остаться в памяти. "Боже мой, я помню это все! Скажите мне что-нибудь о Париже!" Еще раз, и в последний: я не скажу ни слова. И с чего начну мой рассказ? Здесь что день, то происшествия, что день, то новые проказы. Ни бумаги, ни терпения у вас и у меня на все сие недостанет, но достанет, конечно, на то, чтоб перечитать "Монитер", "Gazette de France" [220] [Газет де Франс (фр.)], в которых, в одном отношении, все новости парижские.
      Мое письмо могло быть еще длиннее, но я дал слово Северину, которого сию минуту ожидаю к себе. Мы сговорились - прошу покорнейше прочитать это любителю Парижа Василью Львовичу, - мы сговорились идти по бульвару до Сены, осмотреть всех фигляров и пр., не пропустить ни одной площадной панорамы, заходить во все лубочные театры, начиная с кабинета блох, так называемого les puces travaiIleuses [221] [блохи-работницы (фр.).], и кончая кабинетом des illusions parfaites [222] [полного обмана зрения (фр.)], и все за несколько копеек! Потом, переправясь через Аустерлицкий мост, мы обойдем Ботанический сад, бросим взгляд на львов, тигров и пр., отдохнем под теми самыми липами, на той самой скамье, где Бюффон некогда любил покоиться. Простившись с тенью великого и вооружась изобильным завтраком в ближней ресторации, мы сядем в кабриолет, который, как говорят здесь, жжет мостовую, и полетим в музеум мимо великолепной набережной, мимо новой статуи Генриха IV, мимо Palais des arts [223] [Дворца искусств (фр.).]. Мы пробежим музеум, мы не станем терять времени в рассматривании картин и статуй: мы знаем, что перед Аполлоном, Венерою и Лаокооном надобно сказать: ах! - повторить это восклицание перед картинами Рафаеля, с описанием их в руках, разумеется, и оставя чудеса искусств, явимся в 3-м часу на террасе Тюльерийского сада, где остроумнейший народ в мире стоит несколько битых часов перед окнами замка, стоит разиня рот и изредка, без всякого энтузиазма, а так, от скуки, кричит: "Vive le roi!" [224] [Да здравствует король! (фр.)] В 4 часа Бовилье или артист Бери ожидают нас с лакомым обедом. Час позже все места заняты. При шуме разговорном мы проглотим несколько дюжин устриц, осушим бутылку шампанского и пойдем пить кофе в кофейный дом, которого все углы знакомы нашему любителю Парижа; из cafe de Foy мы забежим во Французский театр, где Тальма, Дюшенуа, Жорж и пр. удивляют искусством неподражаемым; не дослушая трагедии, мы явимся у Брюнета в Varietes, будем хохотать во все горло над остроумными его каламбурами, которые всякого русского охотника могут привести в отчаяние, зайдем - это один шаг оттуда - к Тортони, где все красавицы парижские кушают мороженое и пунш и... Но я не хочу огорчать Пушкина: такого рода воспоминания раздирают его сердце. Притом же я знаю: ses yeux sont ingrats et jaloux [225] [его глаза неблагодарны и ревнивы (фр.).]. Простите! Будьте счастливы и не забывайте Батюшкова, который если не потонет на возвратном пути своем через Лондон, то приедет вам рассказывать о чудесах парижских, а более всего о преданности своей к особе вашей.
     
     
      162. Н. Л. БАТЮШКОВУ
      < Aпрель- май 1814. Париж>
     
      Любезный батюшка! Благодаря Всевышнему, мы кончили войну победами в Париже, откуда я пишу к вам. Я не стану рассказывать вам, любезный батюшка, всех походов и сражений наших, предоставя сие первому свиданию, которое, надеюсь, будет в скором времени, ибо я уже получил отправление в Петербург. Если обстоятельства позволят, то я поеду морем через Англию, но к концу июля надеюсь решительно быть в Петербурге.
      Теперь, желая обрадовать родительское сердце ваше, скажу вам, что я, слава богу, здоров и молитвами вашими из всех опасностей вышел невредим. Получил Анну, два раза представлен к Владимиру и к переводу в гвардию, что будет мне весьма выгодно и для штатской службы, если я принужден буду оставить военную.
      Вот, любезный батюшка, что могу сказать теперь о себе. Газеты уведомили вас о подвигах наших: они неимоверны. Мы вступили в Париж, как избавители, как герои. Я имел счастие быть свидетелем въезда государева и не могу описать вам этой великолепной и трогательной картины. Таким образом русские воины награждены за все труды, и сия награда лестнее всех.
      Я теперь покойно живу в Париже и рассматриваю все, что он имеет редкого, удивительного. Наполеон оставил везде следы свои. Здесь на всяком шагу мы видим памятники, воздвигнутые ему в честь, и, смеясь, вспоминаем, что герой теперь заключен на маленький остров. На днях я имел счастие видеть королевскую фамилию, которая заставит себя любить. Место тирана заступили добрые и честные люди. Вы читали несколько описаний Парижа, вы знаете, что Париж есть удивительный город; но я смело уверяю вас, что Петербург гораздо красивее Парижа, что здесь хотя климат и теплее, но не лучше киевского, одним словом, что я не желал бы провести мой век в столице французской, а во Франции еще и менее того.
      Теперь, любезный батюшка, вы не будете требовать от меня подробного рассказа всем походам и трудам, перенесенным нами во Франции. Сия война может только сравниться с русскою. Но мы теперь покойны, и все трудности, и все горе забыто навеки.
      Я ожидаю нетерпеливо счастливого времени, когда увижу и обниму вас. Мысленно обнимаю милого братца и сестрицу и целую родительские руки ваши, прошу вашего благословения и молитв ваших; они меня поддерживали в опасностях; они меня не оставят и на возвратном пути моем в отечество. Ваш преданный сын Константин Батюшков.
     
     
      163. Н. И. ГНЕДИЧУ
      17 мая 1814. Париж
     
      Посмотри мне в глаза, любезный друг... Ты сердишься? Я виноват! виноват, что не отвечал до сих пор на твое длинное послание, как только несколькими строками; виноват, что не писал к тебе ни разу из Парижу,- виноват, сто раз виноват! Но если б ты знал... если б был на моем месте!.. Если б вошел сюда после трехдневной битвы, покрытый пылью и кровью, как говорят твои братья-поэты, вошел при шуме восклицаний народных, куда? - в этот хаос, и зачем? - затем, чтоб пообедать в Пале-рояль и стремглав полететь на дорогу Фонтенебло, снова драться с великим Наполеоном, десять дней быть в авангарде, пока Наполеон сложит короны свои, возвратиться в Париж, скакать за делом из конца в конец, от Иенского моста к Аустерлицкому, от Монмартра к воротам Ада, потом бегать по театрам и пррр., в Музеуме восхищаться Аполлоном и пр., жить с добрейшим из людей, с Дамасом, и наслаждаться его обществом, хотеть беспрестанно уехать и не иметь на то возможности, наконец, простудиться и пролежать в постеле 7 дней: вот моя история. Верь ей или не верь - от тебя зависит. Но ты видишь, милый друг, что я не так-то виноват перед тобою. И могу ли быть по душе виноват перед милым, добрым Гнедичем, которому многим обязан в жизни?
      Вот письмо к Дашкову: оно длиннее твоего. Я писал к нему в веселом духе. К тебе пишу между хлопот отъезда. Куда? В Лондон, если ничего тому не помешает.
      Отправь письмо к Бахметеву и к сестрам. Вот еще к Вяземскому.
      Обнимаю тебя сто раз. Дамас тебе кланяется. Он остается здесь marechal de camp [226] [бригадным генералом (фр.).] при принце д'Ангулемском; я его дружбой обязан - и вечно благодарен буду.
      Обнимаю тебя.- Прости! - Батюшков.
      Кроме 66 червонцев, я денег не получал от тебя.
     
     
      164. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
      17 мая 1814. Париж
     
      Милый, добрый, любезный друг, ты имеешь право сердиться на меня за мое молчание; я имею маленькое право, но простим великодушно друг другу лень и беззаботливость нашу. Дай себя обнять... и все забыто. По крайней мере я с моей стороны с удовольствием живейшим беру перо, чтоб напомнить о себе. И виноват ли я в самом деле? С тех пор как оставил Петербург, и еще более, с тех пор как мы переступили за Рейн, ни одного дня истинно покойного не имел. Беспрестанные марши, биваки, сражения, ретирады, усталость душевная и телесная, одним словом, вечное беспокойство: вот моя история. Заметь однако же, что при всяком отдыхе я думал о тебе и о России. Нет, милый мой Вяземский, тесно связана жизнь наша, слишком тесно, чтоб когда-либо мы могли забыть друг друга. Вот мое извинение: твое я выслушаю в Москве или на берегах Невы, где богу угодно будет назначить нам свидание,- столь желанное мною! Ни слова теперь не скажу о Париже. Два месяца я живу здесь в беспрерывном шуме и движении. Насилу и теперь отдохнул во время моей болезни, которая меня перед отъездом неделю продержала в постели. Северин меня часто посещал. Он сегодня отправился в Лондон, куда и я намерен ехать, если что важное не воспрепятствует. Северин добрый, любезный молодой человек, я его еще более здесь полюбил. С ним-то мы часто беседовали о тебе и часто вспоминали старину, Москву, Жуковского и все, что любило и любит сердце.
      Теперь, разбирая бумаги, я нахожу записки мои; когда-нибудь мы их переберем вместе, они тебе приписаны. Вот доказательство, что я тебя помнил и посреди шуму военного. Сожалею от всей души, что ничего не успел написать о Париже. Здесь что день, то эпоха. Но возможно ли было сообразить политические происшествия, которые теснились одно за другим? Можно ли было замечать мимоходом то, что принадлежит истории, переходить от Брюнета к Наполеону, ибо и тот и другой меня интересовали... одинаково, к стыду моему? Прибавь к этому беспокойнейшую жизнь офицера в хаосе парижском, и ты, конечно, извинишь мою леность. Но еще раз, и в последний, я с удовольствием воображаю себе минуту нашего соединения: мы выпишем Жуковского, Северина, возобновим старинный круг знакомых и на пепле Москвы, в объятиях дружбы, найдем еще сладостную минуту, будем рассказывать друг другу наши подвиги, наши горести и, притаясь где-нибудь в углу, мы будем чашу ликовую передавать из рук в руки... Вот мои желания, мои надежды! Я забыл, что океан разделяет нас - и что, может быть, не ранее августа я могу возвратиться в Петербург. Эта мысль меня печалит, отдых мне нужен, а более всего твое утешительное дружество.
      Прости меня, милый друг, что я не буду говорить с тобой ни о Пантеоне, ни о музее: ты знаешь все редкости Парижа наперечет; ты знаешь подвиги наши по газетам и по одам г<рафа> Хлыстова. С тебя этого довольно. Я в Париж въехал с восхищением и оставляю его с радостию. Еще раз обнимаю тебя от всей души. Напомни обо мне княгине; напомни обо мне почтенному семейству Карамзиных; поздравь Николая Михайловича с нашими победами и с новыми материалами для Истории. Я желаю, чтоб Бог продлил ему жизни для описания нынешних происшествий; двойная выгода: у нас будет прекрасная полная История, и Николай Михайлович будет жить более века. Столько материалов!
      Прости, будь счастлив и помни Батюшкова.
      Это письмо отдай Пушкиной; обними за меня Василья Львовича, скажи мой душевный поклон его сестрице и Солнцеву и скажи Алексею Михайловичу, что он худой пророк; он это теперь и сам чувствует. Nul n'est pro-phete dans son pays [227] [Нет пророка в своем отечестве (фр.).].
     
     
      165. Д. П. СЕВЕРИНУ
      19 июня 1814. <Готенбург>
      Письмо С. из Готенбурга
     
      Исполняю мое обещание, любезный друг, и пишу к тебе из Готенбурга. После благополучного плавания прибыл я вчерашний день на пакетботе Альбионе здоров и весел, но в большой усталости от морского утомительного переезда. Усталость не помешает рассказывать мои похождения. Садись и слушай. Оставя тебя посреди вихря лондонского, я сел с великим Рафаэлем в фиакр и в беспокойстве доехал до почтового двора, боясь, чтобы карета под надписью "в Гарич" не ускакала без меня в урочное время. К счастию, она была еще на дворе, и около нее рой почтовых служителей, ожидающих почтенных путешественников. Дверцы отворены: я пожал руку у твоего итальянца, громкого именем, но смиренного званием, и со всей возможной важностию занял первое место; ибо я первый вошел в карету. Другие спутники мои (заплатившие за проезд дешевле) уселись на крышке, на козлах, распустили огромные зонтики и начали, по обыкновению всех земель, бранить кучера, который медлил ударить бичом и спокойно допивал кружку пива, разговаривая со служанкою трактира. Между тем как с кровли каретной сыпались готдемы на кучера, дверцы отворились: двое мужчин сели возле меня, и колымага тронулась. К счастию, то были немцы из Гамбурга, люди приветливые и добрые. Мы не успели выехать из предместий Лондона, и карета остановилась: в нее вошел новый спутник. Впоследствии я узнал, что товарищ наш был родом швед, а промыслом - глупец, но оригинал удивительный, о котором я, в качестве историка, буду говорить в надлежащее время. Теперь я на большой дороге прощаюсь с Лондоном, которого, может быть, не увижу в другой раз... Карета летит по гладкой дороге, между великолепных лип и дубов; Лондон исчезает в туманах. В Колчестр, знаменитый устрицами, прибыли мы в глухую полночь, а в Гарич - на рассвете. В гостинице толстого Буля ожидал нас завтрак. Товарищи мои: швед, два гамбургца, несколько англичан и шотландцев, все в глубоком молчании и с важностию чудесною пили чай и поглядывали на море, в ожидании попутного ветра. Таможенные приставы ожидали нас. Оконча все дела с ними, честная компания возвратилась к Булю. В большой зале ожидали нас новые товарищи, которые, узнав, что я - русский, дружелюбно жали мою руку и предложили пить за здравие Императора. Портвейн и херес переходили из рук в руки, и под вечер я был красен, как майский день, но все в глубоком молчании. Товарищи мои пили с такою важностию, о которой мы, жители матерой земли, не имеем понятия. Нас было более двенадцати, со всех четырех концов света, и все, казалось мне, люди хорошо воспитанные; все, кроме шведа. Он час от часу более отличался, желая играть роль жентельмана и коверкая английский язык немилосердным образом... Англичане улыбались, пожимали плечами и пили за его здоровье. Ветер был противный, и мы остались ночевать в Гариче. На другой день поутру шотландец, товарищ мой из Лондона, высокий и статный молодой человек, вошел в мою спальню и ласковым образом на каком-то языке (который англичане называют французским) предложил мне идти в церковь. День был воскресный, и народ толпился на паперти. Двери Храма отворились, мы вошли с толпою.
      Простота служения, умиление, с которым все молились в молчании, изредка прерываемом или протяжным пением, или важными звуками органа, сделала в душе моей впечатление глубокое, сладостное. Спокойные ангельские лица женщин, белые одежды их, локоны, распущенные в милой небрежности, рой прелестных детей, соединяющих юные гласы свои с дрожащим голосом старцев, древних мореходцев, поседевших на бурной стихии, окружающей Гарич; все вместе образовало картину великолепную, и никогда религия и священные обряды ее не казались мне столь пленительными! Самая церковь на берегу моря, в пристани, откуда столько путешественников пускаются в края отдаленные мира и имеют нужду в Промысле небесном, сей храм с готическою кровлею, с гербами, с простою кафедрою, на которой почтенный старец изъясняет простыми словами глубокий смысл Евангелия, сей самый Храм имеет нечто особенное, нечто пленительное. Около двух часов я просидел с моим шотландцем; он молился с большим усердием, скажу более, с набожностию. Примеру его следовали все молодые люди: и граждане мирные, и воины. Так, милый друг, земля, в которой все процветает, земля, так сказать, заваленная богатствами всего мира, иначе не может поддержать себя, как совершенным почитанием нравов, законов гражданских и божественных. На них-то основана свобода и благоденствие Нового Карфагена, сего чудесного острова, где роскошь и простота, власть короля и гражданина в вечной борьбе и потому в совершенном равновесии. Это смешение простоты и роскоши меня поразило всего более в отечестве Елисаветы и Аддисона.
      В сей день, незабвенный для моего сердца, один из путешественников, узнав, что я русский, пригласил меня прогуливаться. Мы бродили по берегу морскому посреди благовонных пажитей и лесов, осеняющих окрестности Гарича. Толпы счастливых поселян в праздничных платьях прогуливались вдоль по дороге или отдыхали на траве. Сквозь густую зелень орешника и древних вязов выглядывали миловидные хижины приморских жителей, и солнце вечернее освещало картину великолепную. Меня все занимало, все пленяло. Я пожирал глазами Англию и желал запечатлеть в памяти все предметы, меня окружающие. Сидя на камне с добрым англичанином - такие открытые и добрые физиогномии редко встречаются,- сидя с ним в дружественной беседе, мы забыли, что время летело и солнце садилось. Он прощался надолго с милым отечеством и говорил о нем с восхищением, с радостными слезами. "Как не любить такую землю! - повторял он, указывая на пленительные окрестности,- здесь я покидаю жену, детей, родственников, друзей и свободу". Британец пожал крепко мою руку, и мы возвратились в гостиницу.
      Слуга извещает нас, что попутный ветер позволяет судам выходить из гавани. Я затрепетал от радости. Прощаюсь с товарищами, расплачиваюсь с услужливым хозяином, сажусь в лодку и с нее на желанный пакетбот "Альбион", к капитану Mauto. Co мною два пассажира: проказник швед и какой-то богатый еврей из Лондона, великий щеголь и краснобай. Море заструилось; выходим из порта. Но ветер долго принуждает нас плавать около берегов графства Суффолк, которого маяков мы не теряем из виду во всю ночь. Признаюсь тебе, положение мое было не завидно: жить несколько дней с незнакомыми лицами, иметь в виду морскую болезнь! Что делать! Надобно покориться судьбе. Я сел на палубу и любовался среброяешуйчатым морем, которое едва колебалось и отражало то маяки, то лучи месяца, восходящего из-за берегов Британии. Между тем еврей рассказывал повести, швед болтал о ковенгардских прелестницах, о портных, о лошадях и о Норвегии, которую парламент отдает принцу. Поздно возвратился я в каюту и спал мертвым сном, поруча себя Нептуну, Наядам, Борею и Зефиру, Кастору и Поллуксу, покровителям странников, и Венере, которая родилась из пены морской, как известно всякому. Поутру проснулся с головной болью; к вечеру стало хуже: я страдал. Ветер был противный, и ночь ужасная. Паруса хлопали, снасти трещали, волны плескали на палубу, и заботливый капитан беспрестанно повторял любимую поговорку: "Бедный Йорик, бедный Йорик!" На четвертый день свежий попутный ветер надувал паруса, и моя болезнь миновалась. Все ожило. Матросы пели, капитан шутил с евреем, но швед час от часу становился несноснее и скучнее. Где укрыться от него? Я узнал впоследствии, что он сын богатого купца, родом из Штокгольма, был послан в Лондон учиться коммерции, наделал там долгов и возвращается pian-pianino [228] [потихоньку (ur.).] в свое отечество. Его дурной немецкий и французский выговор приводили меня в отчаяние. При каждом движении судна он бледнел. То ему казалось, что капитан выпил лишнюю рюмку, то компас не верен, то паруса не на месте, и то не так, и это худо. Потом рассказы о Гайд-парке, о бирже, о Платове, о Веллингтоне; там описание сокровищ отца его. И все, и все, чего мне слушать не хотелось! То он давал советы капитану, который отвечал ему годемом, то он удил рыбу, которая не шла на уду, то он видел кита в море, мышь на палубе или синичку на воздухе. Он всем наскучил, и человеколюбивый еврей предложил нам бросить его в море, как философа Диагора, на съедение морским чудовищам.
      Свободные часы я проводил на палубе в сладостном очаровании, читая Гомера и Тасса, верных спутников воина! Часто, покидая книгу, я любовался открытым морем. Как прелестны сии необозримые, бесконечные волны! Какое неизъяснимое чувство родилось в глубине души моей! Как я дышал свободно! Как взоры и воображение мое летали с одного конца горизонта на другой! На земле повсюду преграды: здесь ничто не останавливает мечтателя, и все тайные надежды души расширяются посреди безбрежной влаги.
     
      Fuggite son le terre e i lidi tutti;
      De 1'onda il ciel, del ciel 1'onda ё confine! [229] [Земля и берега скрылись от глаз, волна слилась с небом и небо с волной (ит.).]
     
      В седьмой день благополучного плавания восходящее солнце застало меня у мачты. Восточный ветер освежал лице мое и развевал волосы. Никогда море не являлось мне в великолепнейшем виде. Более тридцати судов колебались на лазоревой влаге: иные шли в Росток, другие в Англию; иные, подобно пирамидам, казались неподвижными, другие, распустя паруса, как лебеди, тянулись длинною стаею и исчезали в отдалении. Наконец мы заметили в море одну неподвижную точку; высоты Мастранда; и я приветствовал родину Густава и Карла. Волны становились час от часу тише и тише, изгладились, и я увидел новую торжественную картину: совершенное спокойствие, глубокий сон бурной стихии. Солнце, находясь в зените своем, осыпало сиянием гладкую синеву.
      К несчастию, долго ничем наслаждаться не можно. Тишина в море утомительнее бури для мореплавателя. Я пожелал ветра и сказал капитану:
     
      ...Tu, che condutti
      N'hai... in questo mar che non ha fine,
      Di, s'altri mai qui qiunse; e se piu avante
      Nei mondo ove cornamo have abitante? [230] [Заведя нас в это море, не имеющее пределов, скажи, заходил ли сюда уже кто-нибудь и обитаем ли мир впереди? (ит.)]
     
      Он отвечал мне на грубом английском языке, который в устах мореходцев еще грубее становится, и божественные стихи любовника Элеоноры без ответа исчезли в воздухе:
     
      Быть может, их Фетида
      Услышала на дне,
      И, лотосом венчанны,
      Станицы нереид
      В серебряных пещерах
      Склонили жадный слух
      И сладостно вздохнули,
      На урны преклонясь
      Лилейною рукою,
      Их перси взволновались
      Под тонкой пеленой...
      И море заструилось!
      И волны поднялись!
     
      Свежий ветер начал надувать паруса. Мы приближались к утесам готическим. Ты помнишь гавань Готенбургскую и, может быть, подобно мне, с нетерпением проходил мимо архипелага скал и утесов, живописных издали, но утомительных для мореплавателя. Наконец мы в Готенбурге, в Новой Англии, по словам Арндта! С рассветом являются к нам таможенные приставы, которые позволяют нам вступить на берег шведский. Капитан Маий со мною прощается и желает счастливого пути в Россию. Швед спешит в город и забывает второпях свои чемоданы. Честный еврей подает мне руку, и мы шествуем с нашими пожитками в гостиницу Зегерлинга, откуда я пишу к тебе сии строки дрожащею рукою. Письменный столик шатается, пол подо мною колеблется: столь сильно впечатление морской качки, что и здесь, на сухом пути, оно не исчезает.
      Отдохнув немного, иду справляться, нет ли корабля в Петербург; в противном случае принужден буду ехать в Штокгольм. К несчастию, вчера был день воскресный, и все банкиры и маклеры за городом, в увеселительных домах своих. Что делать! Бродить по городу, который показался мне и мал и беден, вопреки Арндту. Не мудрено: я из Англии! За воротами готенбургскими есть липовая аллея: единственное гулянье. Я прошел по ней несколько раз с печальным чувством. Липы шведские так тощи и худы в сравнении с липами Британии! Холодными глазами смотрел я на окрестности Готенбурга, довольно живописные, на купцов и конторщиков, которые со всею возможною важностию прогуливают себя, свои английские фраки, жен, дочерей и скуку. Женщины не блистают красотою, и странный наряд их не привлекателен.
      На городовой площади собираются офицеры к параду. Народ с большим удовольствием смотрел на развод тощих солдат в круглых шляпах и в лохмотьях, которые могли бы сделать бы честь австрийской армии. В вечеру парад церковный, обряд искони установленный. Войско становится в строй и поет псалмы и священные гимны, офицеры читают молитвы. Так ведется в шведской армии со времен Густава-Адольфа, набожного рыцаря и короля властолюбивого.
     
      Итак, мой милый друг, я снова на берегах Швеции,
      В земле туманов и дождей,
      Где древле скандинавы
      Любили честь, простые нравы,
      Вино, войну и звук мечей.
      От сих пещер и скал высоких,
      Смеясь волнам морей глубоких,
      Они на бренных челноках
      Несли врагам и казнь, и страх.
      Здесь жертвы страшные свершалися Одену,
      Здесь кровью пленников багрились олтари;
      Но в нравах я нашел большую перемену:
      Теперь полночные цари
      Курят табак и гложут сухари,
      Газету Готскую читают
      И, сидя под окном с супругами, зевают.
     
      Эта земля не пленительна. Сладости Капуи или Парижа здесь неизвестны. В ней ничего нет приятного, кроме живописных гор и воспоминаний.
      Прости, милый товарищ! Тебе не должно роптать на судьбу: ты в земле красоты, здравого смысла и свободы; ты счастлив. Но я не завидую тебе, возвращаясь на дикий север: я увижу родину и несколько друзей, о коих я могу сказать с Вольтером:
     
      Je les regretterais a la table des dieux [231] [Я бы пожалел о них за трапезой богов (фр.)].
     
     
      166. А. Н. БАТЮШКОВОЙ
      17 июля <1814>. Петербург
     
      Я в большом беспокойстве, милый друг Александра Николаевна. По приезде моем на другой же день писал к батюшке и к тебе, но ответа до сих пор не имею и чему приписать это, не знаю. Дошло ли письмо мое, отдано ли человеком на почту? Бога ради, выведи меня из страха. Боюсь, если Анна Львовна приехала прежде писем моих и к тебе и к батюшке, чтоб вы не приписали моей лени то, что могло произойти от случая. Я никогда не лгал тебе: будь уверена, что писал, что письмо отдано Гнедичем его человеку, который при мне понес на почту. Уведомь меня, милый друг, здорова ли ты! здоров ли батюшка! - Рассей мои "сомнения и пожалей обо мне. Я писал к тебе с приезда, что я сделался нездоров сыпью, которую благопристойность не позволяет назвать чесоткою; прибавь к ней чирьи или нарывы; рвоту и беспрестанную тошноту, и ты будешь иметь понятие о моем положении. Вот 7-й день как сижу дома, и к счастию, я живу у тетушки, которая не оставляет меня в болезни; в противном случае я не знаю, что могло бы со мною быть. Эту болезнь лекаря полагают следствием путешествия; быть может, они утверждают, что она весьма полезна и проч., но это меня не облегчает. Ванны и серные порошки приносят мне пользу, но слабую. Вот мое положение, оно очень неприятно. В прошедшем письме я объяснил причину моего здесь пребывания, причины важные, кроме болезни. Здесь повторю их. Отлучиться из Петербурга я не могу, не имея на то позволения от г<енерала> Бахметева, а его здесь нет. Итак, надобно было писать и дожидаться ответа; притом же, и кроме сего обстоятельства, я должен дожидаться здесь г<енерала> Раевского, который представил меня в гвардию - что мне дает два чина вдруг - и к Владимирскому кресту, которого мне потерять не хочется, ибо я заслужил его по неоднократным представлениям за всю французскую кампанию и за два дела под Теплицом, за которые еще не был награжден, и это припиши моей неблагоприятной звезде. Неблагоприятной! - Но я должен быть благодарен Провидению, которое спасало меня в течение сего года столько и столько раз! которое наконец возвратило меня к друзьям моим и к Вам, милые сестрицы. Бога ради, милый друг, утешь батюшку; скажи ему, что я не преставал его любить и что его привязанность ко мне дороже мне всего на свете. Прибавь, что если я не лечу к нему, то единственно потому, что для сего нет возможности и что я воспользуюсь первым удобным случаем. Что же касается до моей судьбы, то она до сих пор не решена; и до сентября не могу сказать: выйду ли в отставку или здесь останусь служить. Как бы то ни было, служить в Гвардии не буду. Ни здоровье, ни состояние мое того не позволяют. Обнимаю тебя, и сестриц, и брата Павла Алексеевича, который вовсе забыл меня, навсегда буду твоим братом и другом Конст. Б.
      Митьку на третий день приезда я отдал в рабочий дом за пьянство. Яков до сих пор не бывал, но возвратится с гвардией. Не медля выбери мне мальчика 15-ти или 17 лет, не старее, в кучера и возьми во двор, пока я не велю прислать его. Исполни мою усердную просьбу. Это необходимо.
     
     
      167. А. Н. БАТЮШКОВОЙ
      27 июля 1814. <Петербург>
     
      Письмо твое, милый друг Александра Николаевна, меня обрадовало и рассеяло беспокойство на счет твой. Из него ясно увидел я, что ты меня любишь по-старому; благодарю тебя, любезный друг, за твою любовь ко мне; поверь, что она для меня драгоценна. Также в письме твоем я с горестию читал, что ни одно обстоятельство не переменилось в нашу пользу; напротив того! И ты мне советуешь переносить все хладнокровно, будучи сама жертвою семейственных неустройств. Когда этому будет конец! - великий боже! - Впрочем, любезный друг, из первого письма, полученного мною от батюшки, я увидел все, и более нежели надобно. В Даниловское, вопреки Анне Львовне, я спешить не буду, если будет на то возможность. К несчастию, это единственный способ быть у вас и отдохнуть при тебе, милый друг, от сердечной и телесной усталости. Я имею нужду в отдохновении. Писанные тобой чудеса, начиная с долгов, я давно знал; радуюсь, что ты не согласилась на предложение А<нны> Л<ьвовны>, предложение гнусное и глупое вместе. Бог тому свидетель, что я не хочу наследовать после батюшки вовсе не из великодушия, но потому, что у него есть дети. Я желаю от всего сердца, чтоб они имели кусок хлеба и для собственного моего спокойствия. С тем, что мы имеем, благодаря Бога, не умрем с голоду, а лишнее желание богатств отложим в сторону. Одна мысль меня беспокоит и огорчала даже на походах: участь Вариньки. Я назову тот день счастливым, когда она выйдет замуж, и заклинаю вас всех именем Неба не пропустить случая!..
      Не спрашивай меня подробностей о Петербурге. Я живу у Катерины Федоровны, которая в болезни моей ходит за мною, как за сыном. Столько привязанности приобретается годами! Впрочем, у нас люди все те же. О моей судьбе, останусь ли я в службе, выйду ли в отставку, ничего не знаю и не могу знать. Я редко выезжаю по причине моей болезни и все реже вижу Барановых, которые, как мне кажется, до меня не большие охотники. Ты знаешь скорую женитьбу Дмитрия Осиповича на богатой невесте.
      Вчера возвратился мой Яков морем - извести его родственников о счастливом прибытии. Мне белья пришли, простыни 3 или 4, наволочек 6, полотенцев потолще 6, чулок коротких 6; для Якова поболее рубашек и чулок, все и все. У меня есть рубашки, шитые в Лондоне; по ним я желаю, чтоб ты мне сшила дюжину тонкого полотна; со временем доставлю тебе на образец. Я просил тебя о халате, еще повторю мою просьбу. Что же касается до оброку, то не присылай его, а приготовь. Я должен до 3 тысяч в чужие край; если Катерина Федоровна мне не поможет, то я буду принужден из оброку заплатить или здесь постараюсь занять. Пиши ко мне, мой ангел, чаще как можно. Обними брата Павла и сестер. Будь здорова, покойна и счастлива. Да, кстати! каким образом Аркадий Аполлонович в деревне? Разве он оставил службу, и зачем? Уведомь меня об этом. Весь твой Константин.
      Нельзя ли на осень убрать баню для меня и обить ее обоями? Если Бог меня принесет к вам, то я не захочу беспокоить тебя, а в бане, кажется, и мне хорошо будет.
     
     
      168. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
      27 июля <1814. Петербург>
     
      Я получил твое письмо, любезный князь, и благодарю тебя за прозаическую оду на мой приезд. Мне более нравятся поэтические твои чувства; ибо я уверен в твоей дружбе. Ты бог знает как толкуешь мое письмо, a vous permis [232] [тебе позволено (фр.).]. Впрочем, не мудрено! Я часто не знаю, что делаю, что пишу, и ныне это доказал на деле. Нелединский заставил меня писать для великолепного праздника в Павловском; дали мне программу, и по ней я принужден был нанизывать стихи и прозу, пришел Капельмейстер и выбросил лучшие стихи, уверяя, что не будет ефекту и так далее, пришел какой-то Корсаков, который примешал свое, пришел Державин, который примешал свое, как ты говоришь, кое-что, и изо всего вышла смесь, достойная нашего Парнаса и вовсе недостойная ни торжественного дня, ни зрителя! Что делать! Усердие было - пусть страдает мое авторское самолюбие, и простодушный Лафонтен впредь не будет вверяться Люлли! Вот история моя с приезду. Прибавь к этому болезнь, которая напоминает мне паршивого человека в послании к Пи-зонам или поэта, от которого все бегают, боясь заразы. В прозе надобно говорить просто, без парафразов, вот почему и объявляю вам, что с моря привез сюда чесотку, которая меня мучила три недели. Теперь легче; но зато я так слаб, что насилу таскаю ноги.
      Вчерашний вечер я просидел у Нелединского, который мне читал твои письма, он навещал меня часто в болезни и часто разговаривал о тебе. С ним я перечитывал твой прекрасный хор, истинно прекрасный. Жуковского "Певец" и твой хор мне более всего понравились. Пиши, любезный друг, пиши стихи и более всего прозу к твоему старому приятелю. Кстати о прозе - я по приезде моем написал разбор сочинениям покойного Муравьева, который намерен напечатать. Желаю, чтобы он тебе понравился, я писал его от души. Присылай к нам Василия Львовича, без него нам скучно. Прости еще раз, прости и дай себя обнять - в мыслях. Но когда обнимемся на развалинах московских? Когда соберемся и на ее священном пепле сделаем излияния в честь ее великой тени? Когда? Когда?
      Конст. Б.
     
     
      169. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
      7 августа 1814. <Петербург>
     
      Вчерашний день я был у Ивана Иванов<ича>. Он мне сказывал, что ты болен, и сын твой болен, и дети Карамзиных больны. Правда ли, любезный друг? Приезжий из Москвы Вигель был у меня сегодня и уверил меня, что он тебя оставил здоровым. Это меня успокоило, но не совсем. Рассей скорее наши страхи и напиши нам несколько строк. У меня много сердечных неудовольствий, никогда не скучал я подобно нынешнему. Бога ради, не заставь меня огорчаться и за тебя. Выздоравливай и пиши к нам.
      Конст.
     
     
      170. А. Н. БАТЮШКОВОЙ
      <Август 1814. Петербург>
     
      Последнее письмо твое я получил, любезный друг; до сих пор еще не знаю, чем решится моя судьба; то есть меня еще не перевели в гвардию, от чего зависит моя отставка. Я не стану тебя мучить жалобами на малое мое счастие и в военной службе. - Веришь ли ты, что я в армии могу служить примером? Оставим это и, если можно, исправим. Мне обещают места в штатской службе. Старое место в библиотеке, которое я возьму с радостию, и другое, где случится. Есть и другие виды - вот что касательно службы. - А женитьба! - Ты меня невольно заставляешь усмехнуться. Будь уверена, что до тех пор, пока я буду мыслить, как мыслю теперь, об этом и думать не должно. Жениться с нашими обстоятельствами? - По расчету? - Но я тебя спрашиваю, что принесу в приданое моей жене? Процессы, вражду родственников, долги и вечные ссоры. Если б еще могла извинить или заменить это взаимная страсть? - И что касается до сего, то я еще предпочту женитьбу без состояния той, которая основана на расчетах. Без состояния?.. Но оставим это. Лучше, если бы ты или Варинька вышла замуж. Желаю сего от всей души и всегда - веришь ли? - в самых походах и трудностях военных это было моей любимой надеждою.
      Кстати о ней: посылаю Вариньке бриллиантовый перстень, у сего приложенный. Он годится ей в приданое.
      Переделывать его может, как хочет, а у меня на это теперь денег недостало. Дай со временем комиссию Барановым: у них, верно, есть знакомые мастера.- Но откуда этот перстень? - Подарок государыни Марии Федоровны. За что? Выслушай.- Но не воображай себе, как деревенщины воображают, чтоб это была какая-нибудь отличная милость. По приезде моем сюда меня больного навестил Ю. А. Нелединский и уговорил меня написать по данной им программе маленькую драму для праздника в Павловском. Трудно было отговориться: старик так был ласков и убедителен! Я намарал, как умел; пиесу играли; описание оной найдешь ты в "Северной Почте" и в "Инвалиде", которых издатели выхвалили меня до небес, полагая, что пиесу сочинил по крайней мере какой-нибудь сенатор. К несчастию, я спешил: то убавлял, то прибавлял по словам капельмейстера и, вопреки моему усердию, кажется, написал не очень удачно,- но актеры ее удачно играли, и государыня прислала мне этот перстень через Ю<рия> А<лександровича>. Вот история перстня, который я отдаю Вариньке, с тем чтоб она носила на память от брата. Купить я такого подарка не в состоянии, но продать и выручить за него 700 или 800 рублей не стоит труда и будет без пользы. Деньги пройдут - как дым! - Пусть лучше это повеселит сестру.
      Постарайся к сентябрю собрать мне 2000 оброку. Частью суммы я заплачу долг, остальным буду жить. Ты себе вообразить не можешь моих надобностей. Поверишь ли? Насилу могу решиться купить себе крест: до сих пор не имел. Возьми кучера: он будет надобен. Нельзя ли купить мне пару хороших лошадей в 500 рублей или в 600, в Вологде? Деньги возьми из оброку у старосты, но после сентября. Лошадей береги у себя. Бога ради займись этим, и не на шутку. Места, которые я буду занимать, требуют езды; без лошадей разорение: здесь за четверню платят от 500 до 700 в месяц. Еще раз обнимаю тебя, милый друг, и остаюсь навсегда твой Констант.
      Последнее письмо твое я получил, мой милый друг; рубашку пришлю. Между тем я отправил Митьку в деревню. Заставь его быть при себе безотлучно; а если хотя раз напьется, то, не говоря ни слова, пошли за углицким старостой и вели отвезти его в Вологду в рекруты за уг-лицкую вотчину. Вот лучший способ избавиться от пьяниц. Где Павел Алексеевич?
      Вчерашний день Лунина вышла замуж за полковника Уварова. Невеста была в бриллиантах от ног до головы.
      Вот самая свежая новость. Тетка Уварова, Ярославова, часто говорит со мною о тебе. Баранов на днях женится. Не забудь лошадей; если не пару, то одну купи, рублей в 400 или от 300 до 400; кучера приготовь. Не худо, если б в октябре у тебя была лошадь, так, чтоб по первому пути ее можно было прислать.- Но небольшого роста и не чалая, и не белая.
     
     
      171. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
      27 августа <1814. Петербург>
     
      Я получил твое письмо, любезный князь, и с горестию читал его несколь<ко> раз. Что могу сказать тебе в утешение? Мы не для радостей в этом мире, я это испытал по себе. Потеря твоя и княгини невозвратна! Что ж делать? Покориться судьбе! Я жалею от всего сердца, что не могу видеть тебя в минуты печали и сказать тебе, мой милый друг, сколько я тебя люблю. Сердце мое имеет нужду в твоем дружестве, поверишь ли, я час от часу более и более сиротею. Все, что я видел, что испытал в течение шестнадцати месяцев, оставило в моей душе совершенную пустоту. Я не узнаю себя. Притом и другие обстоятельства неблагоприятные, огорчения, заботы - лишили меня всего, мне кажется, что и слабое дарование, если когда-либо я имел,- погибло в шуме политическом и в беспрестанной деятельности. Веришь ли? Это меня печалит. Одно осталось и пусть останется навеки со мною! Способность любить друзей моих: я испытал мою душу, сердце прочнее. Дай же мне руку, мой милый друг! и возьми себе все, что я могу еще чувствовать благородного, прекрасного. Оно твое. Бога ради, люби меня и, если тебе не совершенно чужды мои горести, то будь моим утешителем, скажи мне что-нибудь такое, что бы снова могло меня привязать к жизни. Когда мы увидимся с тобою и где ? - Я хочу выйти в отставку и, конечно, ничьим адъютантом не буду в мирное время. Меня отучили от честолюбия. К несчастию, обстоятельства принуждают меня вступить в гражданскую службу. Единственный способ жить, это горестно, но пособить этому нет возможности, следственно я останусь здесь в Петербурге, в городе, которого я никогда не любил.- Здесь проживу несколько лет, или проволочусь - это вернее, и здесь надеюсь увидеть тебя, если ты захочешь оставить развалины Москвы, любезной Москвы. Чего тебе никак не советую. Чего тебе искать здесь? Живи покойно в твоем убежище. У тебя редкая подруга,- есть состояние, будут дети, и мир для тебя не пуст.
      Бога ради, пришли мне свои стихи, я их буду ожидать с нетерпением. Вот два экземпляра письма к М. о Муравьеве из "Сына Отечества". Один вручи Николаю Михайловичу в знак моего душевного почитания к издателю сочинений Муравьева, другой тебе. Желаю, чтоб ты мыслил со мной сходно. Слабости в слоге извини по дружбе. Прости. Будь счастлив.
      Батюшков.
     
     
      172. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
      4 сентября 1814. <Петербург>
     
      Милый друг! здоров ли ты? Вот месяц как от тебя ни строки! и что это значит? Рассей мой страх, напиши несколько строк, я всякую почту намерен бомбардировать тебя прозою. Вот еще экземпляр. Из него ты увидишь ошибки, которыми украсил мое красноречие услужливый Греч. Исправь на экземпляре Николая Михайлов<ича> сии опечатки и скажи мне твое мнение насчет всего письма. И с страхом и с трепетом ожидаю твоего суждения. Один экземпляр отправь Жуковскому, насчет которого наборщик, а не я, клянусь честью! - подшутил забавным образом, смотри страницу 17, он вместо не истощал напечатал не истощил. Прости! обнимаю тебя от всего сердца, милый, любезный и добрый мой приятель.
     
     
      173. А. Н. БАТЮШКОВОЙ
      21 сентября 1814. <Петербург>
     
      Я пишу к тебе довольно часто и удивляюсь, что Вы не получаете моих писем. Последнее письмо, в котором ты уведомляешь о болезни Вареньки, меня огорчило. Что за болезнь ее? И долго ли ей бедненькой страдать? К огорчениям нашим еще и дурное здоровье! Ни совета, ни утешения не могу дать тебе, милый друг! Надобно вооружиться терпением и терпением. Уведомляй меня теперь почаще о ее здоровье и успокой меня. Право, нужно спокойствие душевное. Я получил еще письмо от батюшки, и последнее всех ужаснее. Требует, чтобы я, оставя все, полетел к нему. Могу ли это сделать? Первое, на то надобно позволение моего Генерала, который живет в Каменце-Подольском, второе, надобны и деньги. Уж я ни слова не скажу о том, что я потеряю два чина, потеряю место и пр., и пр. Я только знаю по опыту, что сии летучие поездки без плана, без цели стоят мне много и денег и здоровья. Если б еще была польза? - Но он пишет, что здоровье его час от часу хуже и хуже. Будучи ближе меня к нему, уведомь, милый друг, нужен ли мой приезд, и верь, что, не глядя на грязь сентябрьскую, я поскачу на край света, если могу быть полезен батюшке.
      Я думал, что ты купишь мне лошадей в Вологде, вятских, если возможно,- а что может мне прислать староста! Крестьянских неезженых клячей! - Не худо, если б ты попросила Ивана Семеновича. Постарайся это сладить и доставь мне пару лошадей по первому пути. Я надеюсь, что взяли в кучеры мальчика; я давно об этом писал. Кстати о мальчике; я желал бы и сам, чтоб Митьку продали, ибо мне очень нужны деньги, а пьяницы вовсе не нужны. Но я боюсь огорчения старого Осипа. Итак, это по смерти его. А кажется, в сыне его путного мало. Читая твое письмо, я увидел с горечью, что печали, тобой претерпенные, лишили тебя деятельности, без которой жизнь в тягость, и которую беспрестанно питать должно, ибо твой долг тебе оную предписывает. На твоих руках целый дом и сестра.
      Я говорю об том, что ты пишешь. Как? Потому что усадьба ваша будет со временем (и когда это?) разделена, то нельзя иметь и дому? И что за дележ в голове твоей? - Когда еще вы дет Варинька замуж? - И с тобою ли ей считаться, ей?.. Она тебе всем обязана! - Нет, горе тебе, если ты так будешь в жизни рассчитывать! Пусть ты была обманута в жизни людьми недостойными, но рассчитай и утешения, которые ты имела от дружбы! Так, милый друг, брось такие расчеты! Строй, ради Бога, строй себе дом. Если за дом просят 2700 на десяти саженях, то на семи сделают и за 2000. А две тысячи для тебя не столь важная сумма; ее надобно будет отдавать не вдруг. Как можно жить без дому? И сколько я каюсь, что не построил! Признайся лучше, что недеятельность твоя тому виною, что у тебя нет дома до сих пор. Постарайся поправить это и верь Miie более, нежели кому-нибудь. Начни, - после самой слюбится.
      Бога ради, утешь меня Варинькой: скажи, что ей легче. Я очень о ней беспокоюсь. Пришли мне 2000. Мне столько платить надобно, столько я имею долгов, что и говорить страшно. Не худо, если б ты написала от себя батюшке, что я все потеряю и по службе, и по здоровью, и для своих, и для его выгод, если, сломя голову, поеду в деревню. Зачем? Бог знает! - что надобно помнить и то, что я человек; что, объехав целый свет и возвратясь в горести в отчизну мою, имею нужду в покое, что, одним словом... но и я странный человек! О чем хлопочу! Обнимаю тебя, мой милый друг, сто раз; будь веселее, будь покойнее: все к лучшему! Кстати: я назначен в Измайловский полк. Государь конфирмовал представление; теперь что-то будет в приказе. Это дает мне два чина. Следственно, я могу выйти в отставку к штатским делам в чине надворного советника. Теперь ожидаю приказа и в отставку! - Лекари дали мне свидетельство, нельзя и не дать! Я истинно хвораю. Место в штатской службе мне обещают, и я намерен основаться вовсе в Петербурге, в ожидании лучшего. Прости. К. Б.
      Тетушка подарила мне часы в 700 р.- не мог отговориться от ее подарка - на радости, что ее сын возвратился. И я ему рад душевно: прекрасный, редкий молодой человек, достойный незабвенного отца своего и матери.
     
     
      174. А. Н. БАТЮШКОВОЙ
      4 октября <1814. Петербург>
     
      Я получил твои последние письма и деньги от старосты. Из твоего счета я ничего понять не мог. Пришли мне другой,- пропиши то, что взято за сей год, и сколько мне получить следует. Я считал на 4000, но, видно, крайне ошибся. Кроме этой, столько во всем неудач! Что делать! К батюшке я не поеду. Какие советы - будь чистосердечна - могу я подать ? И еще раз - да будет это в последний - я писал, что мое присутствие здесь необходимо, что я болен. Неужели я стану лгать? Несмотря на это, прошу и заклинаю тебя, отпиши ко мне; если могу истинно быть полезен, тогда я оставлю все и прилечу. В последнем письме он пишет, чтобы я оставался в Петербурге. Если б вы знали, какие дни я провожу и здесь? - На днях скончалась графиня Ожаровская, старшая дочь Ивана Матвеевича; я был на погребении и простудился. Вот шестой день болен, и болен жестоко. Я пишу, и ты мне не отвечаешь на нужные дела. Взяли ли вы кучера из деревни? Отпиши к И. С. Батюшкову о лошадях; попроси его купить и деньги доставь к нему, что он назначит. К генварю мне лошади необходимо нужны. Катерина Федоровна покупает дом, следственно, поставить будет где. Посылаю рубашку на фасон. Сделай мне полдюжины, но потонее. Благодарю за платки. Сушков у меня не был, а прислал их через Тургенева, что не весьма учтиво. О моей судьбе я еще ничего не знаю. Более всего мне потребно время и терпение. С рубашкой посылаю кусок английской материи, под названием ураказан, который отдай от меня сестре Лизавете Николаевне; вот истинно английский гостинец, и самый модный; желаю, чтоб ей понравился, и она сшила себе из него платье щеголять зимой на балах. Поклонись брату и сестре. Будь здорова, будь веселее и люби меня по-старому.
     
     
      175. А. Н. БАТЮШКОВОЙ
      13 октября <1814. Петербург>
     
      Последнее письмо твое меня очень огорчило. Ты жалуешься, мой друг, на свои обстоятельства и, кажется мне, против обыкновения своего теряешь терпение. Милый друг! если б другой, а не брат твой, который знает твои явные и тайные горести, если б другой давал тебе следующий совет, то ты могла бы его отвергнуть. Не принимай на сердце огорчения, часто минутные! Боюсь тебе заочно давать советов насчет других обстоятельств, но желал бы тебя видеть великодушнее и тверже, хотя это и трудно, очень трудно. Я сам лишен вовсе покою. Тысячу вещей меня мучат. Молодость моя прошла, а с ней и ветреность отчасти. Осталась одна способность страдать, но к счастию, я здесь имею рассеяние и Катерину Федоровну, которую Михайло Никитич забыл здесь как нарочно затем, чтоб утешать его родственника. Сколько я ей обязан! И как мало плачу за столько добра! И чем могу заплатить ей. Ищу чувств и движений в сердце моем и нахожу их, как человек ограбленный ищет в кошельке денег. Но как бы то ни было, мое состояние лучше вашего. Здесь я имею друзей, истинно добрых людей, и между ими, конечно, первое место занимает Лизавета Марковна; ей, конечно, ей я многим обязан; она меня любит и утешает, как сына. Вот, по крайней мере, что-нибудь утешительного! У вас и того нет. Знаю, что моя участь лежит у тебя на сердце: я хочу тебя успокоить по крайней мере на мой счет и для того прошу тебя - не желай, мой друг, чтоб я ехал к вам. Если б я мог быть тебе или Вариньке полезен! О! тогда иное дело! Я полетел бы на край света. Но ехать затем, чтоб страдать?.. Это ужасно, бесчеловечно!.. Письма батюшкины не тебя одну, и меня сбивают. Одно так, другое иначе. Не знаю, что отвечать? Веришь ли, ответ мне стоит многого! Входить в его дела я не могу, ибо он их любит сам делать и никому не поручит вполне. У нас есть опытность на этот счет. Моим имением я жертвовать не могу, ибо это бесполезно и для меня, и для него, скажу более: для его детей, которым я, конечно, буду покровитель и сделаю все, что мне предпишет строгий долг. Ты знаешь мое сердце и в этом сомневаться не можешь. А чудеса не в нашей власти. Напрасно он огорчается и тем, что я по службе несчастлив. Я счастлив, слишком счастлив! Но горести и обстоятельства лишают меня деятельности. Еще раз - да будет в последний! отпиши ему, а если его увидишь, то скажи ему, чтоб он пощадил меня письмами.
      Бога ради, строй дом! Что нужды, что у тебя будет долг? Ты можешь заложить имение, вместе с Варенькой, для уплаты. Как жить без дому, как не иметь пристанища, как не стараться удвоить доходов посредством экономии, покупкою скота и проч.! У тебя это было бы занятием. Жить день за день без пользы осудительно. Стоит только решиться. Ты не имеешь довольно характера. Но к несчастию, vous vous abandonnez a votre mauvais sort [233] [Вы предоставляете себя вашей несчастной судьбе (фр.).], как бедный кормчий в бурю. Не теряй надежды на Бога; как знать? - Может, еще все переменится: и то утешно, что не для себя, а для других работал. Я удивляюсь, что никто за Вареньку не сватается. Нет ли в том и вашей вины? - Надобно ласкать людей, надобно со всеми жить в мире. II faut faire des avances [234] [Надо идти навстречу (фр.).]. Так свет создан; мое замечание основано на опытности. Надобно внушить и сестре, что ей надобно стараться нравиться. II faut avoir des formes agreables [235] [Надо иметь приятные манеры (фр.).], стараться угождать в обществе каждому: гордость и хладнокровие ни к чему не ведут. Надобно более: казаться веселою, снисходительною. Конечно, и у вас есть женихи, есть хорошие люди, ибо я не могу верить, чтоб их не было и в губернском городе. Но мы их или не знаем, или чуждаемся. Может быть, я и ошибаюсь, но с добрым намерением - это мне простительно. Я вас люблю, милые мои, добрые мои, единственные друзья!
     
     
      176. А. Н. БАТЮШКОВОЙ
      <Конец, октября - начало ноября 1814. Петербург>
     
      Благодарю тебя за твое последнее письмо от 13-го октября. Ты пишешь, мой друг, что не теряешь надежды увидеть меня в деревне; не желай этого, если меня любишь, по многим причинам.- Я рассмеялся, читая замечание твое о моем счастии. Где же оно? Все мои товарищи - генералы, менее счастливые - полковники. Теперь, если у меня еще осталась тень честолюбия, то, прослужа три войны, спрашиваю у моего рассудка: что остается мне? Счастлив я еще, что моего самолюбия не перенес в военную службу! Напротив того, я могу служить примером неудачи во всем - но оставим жалобы: они всегда смешны, когда дело идет не до душевных горестей, которых у нас столько! Верь мне, что я не покойнее вашего в деревне, и что мое здоровье час от часу более и более страдает. Слава богу, еще не совсем потерял надежду!
      Крестьянин привез мне конфеты: благодарю за них душевно. Перед Павлом Алексеевичем я не столько виноват: я писал к нему из армии и из Петербурга и ни строки никогда не получал в ответ. Я знаю, что ему на меня не за что сердиться, то и приписываю его молчание лени, которой мы можем друг друга упрекать без зазрения совести. Попроси его о лошадях; он меня очень одолжит покупкою пары, рублей в 400 и более. А о кучере опять ни слова?.. Скажи старосте, чтоб он высылал вперед деньги сполна, ибо мне по клочкам из них и делать нечего. Ты себе вообразить не можешь, как здесь все дорого, к счастию, у меня все готовое. Но одно платье и лошади разоряют. Я никуда не езжу: сижу дома и грущу,- да об вас думаю. Бога ради, утешьте меня хоть чем-нибудь!
      Захаров вздумал ко мне писать - посылаю тебе его весьма неблагопристойное письмо. Поручи прочитать его Павлу Алексеевичу - и сделай следующее, если он не уймется.
      Первое, не давай знать ни под каким видом, что ты знаешь, что он писал ко мне. А просто объяви моим именем старосте, чтоб он взял его в деревню,- или отпусти его на оброк в Вологду - затем что опасно и безрассудно тебе держать в доме людей беспокойных и развратных - или делай с ним, как тебе угодно. Будучи в отдалении, я не могу судить о его преступлении. Но бога ради, не давай им воли и без сердцов наказывай.- Право, можно и без него обойтиться. Прости, мой милый и добрый друг, будь счастлива и утешай своей любовью твоего преданного брата Констант.
      Чем и когда я могу заплатить Катерине Федоровне за ее любовь? Она спасает меня от всех несчастий. Что б я был без нее? Уж не говорю, что не имел бы пристанища; этого мало, не имел бы ни утешения, ни надежды. Я всегда себя упрекаю, что ее не люблю довольно, не довольно уважаю. И как, и где, и чем могу быть равен с ней хотя чувством благодарности? Молись за нее, мой друг, молись за ее детей. Вот сокровища, которые нам оставил Бог и Михаиле Никитич, покидая нас навек.
     
     
      177. В. А. ЖУКОВСКОМУ
      3 ноября <1814. Петербург>
     
      Я часто собирался писать к тебе, мой милый друг, и до сих пор не знаю, что могло помешать. К несчастию моему, я уже давно в Петербурге. К несчастию! Разве ты не знаешь, что мне не посидится на месте, что я сделался совершенным калмыком с некоторого времени, и что приятелю твоему нужен оседлок, как говорит Шишков, пристанище, где он мог бы собраться с духом и силами душевными и телесными, мог бы дышать свободнее в кругу таких людей, как ты, например? И много ли мне надобно? Цветы и убежище, как говорит терзатель Делиля, наш злой и добрый дух, который прогуливается на земле в виде Воейкова. К несчастию, ни цветов, ни убежища! Одни заботы житейские и горести душевные, которые лишают меня всех сил душевных и способов быть полезным себе и другим. Как мы переменились с оного счастливого времени, когда у Девичьего монастыря ты жил с музами в сладкой беседе! Не знаю, был ли тогда счастлив, но я думаю, что это время моей жизни было счастливейшее: ни забот, ни попечений, ни предвидения! Всегда с удовольствием живейшим вспоминаю и тебя, и Вяземского, и вечера наши, и споры, и шалости, и проказы. Два века мы прожили с того благополучного времени. Я сам крутился в вихре военном и, как слабое насекомое, как бабочка, утратил мои крылья. До Парижа я шел с армией; в Лейпциге потерял доброго Петина. Ты будешь всегда помнить этого молодого человека: редкая душа - и так рано погибнуть! В Париж я вошел с мечом в руке. Славная минута! Она стоит целой жизни. Два месяца я кружился в вихре парижском; но поверишь ли? посреди чудесного города, среди рассеяния я был так грустен иногда, так недоволен собою - от усталости, конечно. Из Парижа в Лондон, из Лондона в Готенбург, в Штокгольм. Там нашел Блудова; с ним в Або и в Петербург. Вот моя Одиссея, поистине Одиссея! Мы подобны теперь Гомеровым воинам, рассеянным по лицу земному. Каждого из нас гонит какой-нибудь мститель-бог: кого Марс, кого Аполлон, кого Венера, кого Фурии, а меня - Скука. Самое маленькое дарование мое, которым подарила меня судьба, конечно в гневе своем, сделалось моим мучителем. Я вижу его бесполезность для общества и для себя. Что в нем, мой милый друг, и чем заменю утраченное время? Дай мне совет, научи меня, наставь меня: у тебя доброе сердце, ум просвещенный; будь же моим вожатым! Скажи мне, к чему прибегнуть, чем занять пустоту душевную; скажи мне, как могу быть полезен обществу, себе, друзьям? Я оставляю службу по многим важным для меня причинам и не останусь в Петербурге. К гражданской службе я не способен. Плутарх не стыдился считать кирпичи в маленькой Херонее; я не Плутарх, к несчастию, и не имею довольно философии, чтобы заняться безделками. Что же делать? Писать стихи? Но для того нужна сила душевная, спокойствие, тысячу надежд, тысячу очарований и в себе, и кругом себя, и твое дарование бесценное.
      Если захочешь, можешь отвечать на мой бред. Теперь поговорим о деле священном для тебя и для меня по многим причинам: списка сочинений Муравьева я не получал, и с кем ты послал - не знаю. Милый друг, тебе дано поручение по твоему произволу, и ты до сих пор ничего не сделал. Карамзин, занятый постоянно важнейшим делом, какое когда-либо занимало гражданина, нашел свободное время для исправления рукописей Муравьева. Я не стану тебе делать упреков, но долгом поставляю от лица общества просить тебя снова начать прерванный труд. Доставь мне список исправленный стихов по крайней мере, и с верной оказией; я беру на себя труд издателя. Доставь его в скором времени. Здесь я перебираю прозу. Вот мое единственное и сладостное занятие для сердца и ума. Сколько воспоминаний! Перечитывая эти бесценные рукописи, я дышу новым воздухом, беседую с новым человеком, и с каким? Нет, никогда не поверю, чтоб ты лень предпочел удовольствию заниматься и трудиться над остатками столь редкого дарования, над прекрасным наследством нашим! Сделай маленькое предисловие, то, что сделал Н<иколай> М<ихайлович> в своем издании. "Жизнь" будет не нужна. Несколько строк твоей прозы и твое имя - вот о чем прошу тебя, жестокий! Бога ради, пришли скорее все; иначе я и Блудов, мы утратим половину нашего уважения к тебе: любить тебя менее будем, если это возможно. Ты не похож на нашего приятеля Вяземского, который, на место замечаний на мое письмо о Муравьеве, прислал мне кучу площадных шуток, достойных Пушкина. Я долгом, и священным долгом поставлю себе возвратить обществу сочинения покойного Муравьева. Между бумагами я нашел "Письма Емилиевы", составленные из отрывков; их-то я хочу напечатать. Я уверен, что они будут полезны для молодости и приятное чтение для ума просвещенного, для доброго сердца. Воейков из приязни ко мне (я и не смею думать, чтоб моя проза имела какое-нибудь достоинство), Воейков назначил несколько моих пиес и между ими письмо о Муравьеве. Ты имеешь его. Заметь то, что тебе не понравится: ошибки против слога. Прибавь, если хочешь. Это письмо будет иметь интерес', я говорил о нашем Фенелоне с чувством; я знал его, сколько можно знать человека в мои лета. Я обязан ему всем и тем, может быть, что я умею любить Жуковского. Еще раз повторяю: из двух книг Муравьева, Карамзиным изданных, из стихов и прозы, которых ты наберешь, из "Писем Емилия", которые я намерен напечатать, мы составим нечто целое. Катерина Федоровна не пожалеет денег на издание: она любит и гордится славою своего незабвенного друга. Вот будет книга редкая у нас в России! Это издание меня занимает! Ты не рассеешь, конечно, мои надежды. Леность твоя не может быть извинением, когда дело идет о пользе общественной и о выгодах мертвого.
      Тургенев сказывал мне, что ты пишешь балладу. Зачем не поэму? Зачем не переводишь ты Попа послание к Абелару? Чудак! Ты имеешь все, чтоб сделать себе прочную славу, основанную на важном деле. У тебя воображение Мильтона, нежность Петрарки... и ты пишешь баллады! Оставь безделки нам. Займись чем-нибудь достойным твоего дарования. Вот мое мнение: оно чистосердечно. Пускай другие кадят тебе; я лучше умею: я чувствую, наслаждаюсь, восхищаюсь твоим гением и признаюсь, сожалею о том, что ты не избрал медленного, но постоянного и верного пути к славе. К славе! Она не пустое слово; она вернее многих благ бренного человечества. Когда-нибудь поговорю о моих мараниях. Говорить о Муравьеве, и потом о Жуковском, и заключить собою - это противно вкусу и рассудку. Теперь прости, милый друг! Помни меня, люби меня и пожалей о добром Батюшкове, который все утратил в жизни, кроме способности любить друзей своих. Он никогда не забудет тебя; он гордится тобою. К. Б.
      Не у тебя ли Муравьева "Письма к молодому человеку об истории"?
     
     
      178. А. Н. БАТЮШКОВОЙ
      Ноябрь <1814. Петербург>
     
      Письмо твое от 28-го октября и 1460 от старосты я получил. Пришли мне другой счет, мой милый друг. Назначь просто с 1813 по 15-й, что я получил и что еще могу иметь до нового года. Нельзя выпустить девок на волю без расстройки имения? Что же касается до прибавки оброку, то посоветуйся сериозно с Павлом Алексеевичем. Не худо было бы еще набавить 1000, хотя на два года. Но я боюсь отяготить мужиков; не думай, чтоб это было une maniere de parler [236] [одни слова (фр.).], нет! Судьба подчиненных мне людей у меня на сердце. Выгода минутная! Притом же, как мне ни нужны деньги для уплаты долгу и затем, чтоб жить здесь по ужасной дороговизне, но я все боюсь отяготить крестьян. Дай бог, чтоб они поправились! Если б в моей то было воле, я не пощадил бы издержек, чтоб устроить их лучше.
      Бога ради, посоветуйся с братом: он лучше моего знает мою вотчину и, конечно, без лицеприятия и для меня, и для крестьян. Это дело не шуточное! Попроси его о лошадях. Хорошую пару вятских или добрых коней, но только небольших - рубашки темной, какая случится, но не чалых, не серых, не белых. Кучера пришли с ними по первому пути. Не худо, если б вы прислали мальчика в повара. Тетушка по благосклонности к нам берет его в свою кухню. Книги оставь у себя до первого моего требования.
      Рыбу пришли и стерлядей, лучших самых; возьми 50 рублей на покупку пары для Лизаветы Марковны. Но надобно прислать по первому морозу или с лошадьми, если хочешь.
      На сей раз я пишу мало. Обнимаю тебя душевно и поручаю в милость божию. Кстати: Д<митрий> О<ипович> женился,- вот что я услышал вчера. Но я не был приглашен на свадьбу. Такая досада! Всю ночь не мог заснуть! - Впрочем, уверяю тебя, что я не подал ни малейшего повода к холодности, с которою вся фамилия со мною поступает. У одного испанского нищего спрашивал путешественник: "Ну, чем тебе гордиться?" "Заплатами моего плаща",- отвечал он. Вот и мой ответ тем людям, которые гневаются на других за то, что они не четвертней разъезжают по городу. К несчастию, я хожу пешком... но и пешему Бог даровал друзей, которые меня любят. Ты, мой друг, из числа их, и самый близкий моему сердцу. Прости.
     
     
      179. ПЕТИНОЙ
      13 ноября 1814. Петербург
     
      Милостивая государыня! Простите мне великодушно, если моим письмом я растравлю глубокую и неисцелимую рану вашего сердца; но я знаю, что слезы матери, горестные и вечные, имеют некоторую сладость для сердца, исполненного веры и надежд на Бога, единственного утешителя в печалях.
      Я имел счастие быть известен вам при жизни незабвенного вашего сына, с которым я провел, в бытность вашу в Москве, несколько месяцев, счастливейших в моей жизни. Незабвенный ваш Иван Александрович был мой товарищ на войне и друг мой. Время не изгладит его из моей памяти. Все товарищи, все офицеры, все те, которые знали его, жалеют о преждевременной его кончине. Мы уважали в нем редкие его качества: неустрашимость в опасности, постоянную храбрость, любовь к товарищам, снисхождение к подчиненным, добродушие и откровенность в обществе, редкий ум и прекрасную душу. Как ни горестна потеря такого друга для меня, но она ничего в сравнении с вашей. Один всевышний в силах ее измерить в сердце матери; один всевышний, повторю вам, в силах подать вам утешение и твердость.
      Я был в Лейпцигской битве и на могиле Ивана Александровича, к которой меня привел его камердинер. Отдав последний долг моему другу и храброму полковнику, я потребовал пастора и просил его убедительно сохранить священные остатки Русского воина. "Здесь,- сказал я,- будет воздвигнут памятник его родственниками и неутешною матерью". Он дал мне слово сохранить в целости драгоценную могилу. Теперь, милостивая государыня, возвращаясь в мое отечество, я поставляю себе священным долгом сделать вам следующее предложение: воздвигнуть памятник над прахом вашего сына. И вот на сие способ: вы можете прислать приличную сумму, до тысячи рублей, если вам угодно,- на имя Александра Ивановича Тургенева, Директора Департамента Духовного, который, будучи воспитан в Университете с сыном вашим и любя его как брата, берет на себя препроводить деньги в Лейпциг к своему знакомому, чтоб заказать там приличный монумент. Вы можете быть уверены в том, что поручение ваше будет исполнено со всею возможною точнос-тию и старанием, и г. Тургенев отдаст вам отчет по совершении оного. Я беру на себя сделать приличную надпись и заказать рисунок. Конечно, ни один художник не откажется от столь прекрасного занятия.
      Сладостно и приятно помыслить, что на поле славы и чести, на том поле, где русские искупили целый Мир от рабства и оков, на поле, запечатленном нашею кровию, русский путешественник найдет прекрасный памятник, который возвестит ему имя храброго воина, его соотечественника, и почтит его память, драгоценную для потомства! Я исполню то, что обещался на могиле храброго Петина, и счастливым назову себя, если вы не отринете мое предложение, усердием и дружбою внушенное. Удостойте меня ответом, Милостивая государыня, и верьте, что я пребуду навсегда с чувством глубочайшего почитания к матери моего друга и товарища. Ваш покорнейший слуга Константин Батюшков.
      Имя пастора той деревни, где погребено тело Ивана Александровича, у меня записано, но имя села потеряно. Камердинер его знает, конечно. Впрочем, и по одному имени пастора можно будет отыскать могилу, тем более что тот, кому будет от нас сделано поручение, ничего не упустит для исполнения его со всею возможностию и точностию. Мой адрес: Константину Николаевичу Батюшкову, в жительстве Александра Ивановича Тургенева, в департаменте его сиятельства к<нязя> А. Н. Голицына.
     
     
      180. Е. Н. и П. А. ШИПИЛОВЫМ
      23 ноября 1814. <Петер6ург>
     
      Я весьма виноват перед тобою, любезный друг и сестра Лизавета Николаевна, что не писал к тебе с приезда моего из чужих краев. Вина тому моя непобедимая лень - гневайтесь на нее сколько Вам угодно, мои милые друзья и брат Павел Алексеевич! Но мое молчание не должно было огорчать Вас насчет моего дружества и привязанности сердечной. Верьте, что они постоянны. Я вас люблю, и в том могу смело уверить, более нежели когда-нибудь. И более чувствую и живее, что Ваше счастие неразлучно с моим; Вы никогда не выходили из моей памяти; вы всегда были в душе моей слиты с самыми сладкими воспоминаниями. Все мои желания и в дальних странах, и в шуме военной, непостоянной жизни: видеть вас счастливыми. Конечно, когда-нибудь совершатся желания моего сердца! С каким удовольствием я читал Ваши письма, вы тому поверить не можете. Радуюсь, любезный друг и сестра, что дети составляют твое утешение; пусть растут они в глазах твоих: счастливы и беспечны. Ты добрая мать, у них добрый отец - вот их сокровище, и самое вернейшее! С каким бы удовольствием я обнял моего Олешу, истинно моего, ибо я его всегда любил, и готов бы был избаловать предпочтительно твоей серьезной дочери. Но когда придет счастливая минута нашего соединения: дай Бог, чтоб она была счастливая и для Вас и для меня. У вас есть огорчения, и я не очень счастлив. К счастию, у Вас дети, у меня друзья; в числе их вы первые, вы занимаете лучшее место в сердце моем. Желаю, чтобы Варинька вышла замуж - я тогда буду совершенно покоен. Сто раз обнимаю Вас, мои милые, незабвенные друзья, сто раз желаю Вам счастия и спокойствия, твердости в горестях и здоровья, без которого тебе, мой милый друг, тебе, матери семейства, обойтиться нельзя. Целую руки твои и прошу не забывать твоего друга, твоего брата
      Константина.
      Я благодарю тебя, любезный брат, Павел Алексеевич, за неоставление моих дел. Дружество дает мне некоторое право на твое попечение и заботливость. Продолжай, любез<ный> друг, не забывай моих крестьян, их судьба вверена тебе совершенно. Еще просьба. Если будет случай, купи мне пару лошадей - но красивых и добрых, ценой в 600 или 500 руб. Сестра Александра доставит их сюда - но, если будет удобный случай. Иван Семенович Батюшков хочет мне доставить пару. Я выберу лучшую, другую продам. Еще раз благодарю тебя от всей души за твою дружбу и снисхождение к ленивому страннику по белому свету, но который не ленится тебя любить и уважать.
     
     
      181. П. А. ШИПИЛОВУ
      6 декабря <1814. Петербург>
     
      Последнее письмо твое я получил, мой милый друг. Постарайся собрать 540 р., которые приходятся за сей год, и доставить их мне немедленно. Мальчика в ученье пришли своего, уже ученого немного поваренка. Дай ему 50 в год на сапоги и платье, да положи столько же повару в награжденье; продержи здесь год или два, и у тебя будет изрядный повар. А после я могу отдать его на некоторое время к кондитеру. Не пропусти сего случая, удобнее не найдешь - тем более, что я и сам в Петербурге. Если коней можно, доставь их; а кучер мне всего нужнее - и деньги, бога ради! Я переезжаю. Тетушка купила новый дом: на Фонтанке, третий дом от Аничкина моста. Так и адресуй письма. Да прибавь: в бывшем доме Зотова.
      Я очень рад, что переезжаем, у меня комнаты будут теплее. Прости. Целую и обнимаю тебя.
      Иван Семенович скорее Вашего исполнил свое обещание, он пишет мне (сию минуту получил письмо), он пишет, что отправил ко мне лошадей.- Итак, Бога ради, пришли скорее кучера и поваренка. Кучер и деньги мне необходимо теперь нужны - и чем скорее, тем лучше. Прости - обнимаю ленивицу.
     
     
      182. А. И. ТУРГЕНЕВУ
      <20-21 декабря 1814. Петербург>
     
      Вот, любезнейший Александр Иванович, мои замечания на стихи Жуковского. Не мое дело критиковать план, да и какая в том польза? Он не из тех людей, которые переправляют. Ему и стих поправить трудно. Я мог ошибаться, но если он со мной в иных случаях будет согласен, то заклинаю его и музами, и здравым рассудком не лениться исправлять: единственный способ приблизиться к совершенству.
      "Дерзнет ли свой листок он в тот вплести венец". Ужасный стих! (Замечание: я стану только выписывать дурные стихи; моя критика не нужна, он сам почувствует ошибки: у него чутье поэтическое.) После прекрасного, исполненного жизни стиха:
     
      И, радости полна, сама играет лира -
     
      следует: "Кто славы твоея опишет красоту?" Стих холодный, прозаический. Пусть поэт описывает славу Государя, увлеченный своим энтузиазмом, но никак не упоминает о слове описывать. Пусть его переходы будут живы и пр. Жуковский мастер этого дела... Пусть он начнет прямо с следующего стиха: С благоговением, и проч.
     
      А в отдалении внимая, как державы
      Дробила над главой земных народов брань.
     
      Брань, которая дробит державы над главой земных народов! Я этого не понимаю и прошу истолковать.
     
      Нет, выше бурь венца ты ею возносился.
     
      Не лучше ли: бурь земных'? Так я думаю; впрочем, могу ошибаться.
      Цари, невнимательны и пр
      Под наклонившихся престолов царских тень,
      Как в неприступную для бурь и бедствий сень,
      Народы ликовать сбиралися толпами...
      Эти стихи так спутаны, что в них и смысл теряется; притом заметьте: тень наклонившихся престолов царских, в которую, как в неприступную сень от бедствий и бурь стекаются народы. Что это значит? Поправляй, поправляй, ленивец!
     
      И первый лилий трон у галлов над главами
      Разгрянулся в куски и вспыхнул, как волкан.
     
      Трон разгрянулся над главой галлов, и как? в куски. И что же! вспыхнул, как волкан! Не хорошо! Потом: Великан, который
     
      Взорами на мир ужасно засверкал, -
     
      карикатура и ничего не значит. Бонапарте надобно лучше и сильнее характеризовать.
      Я не замечу:
     
      На народы двинул рабства плен.
     
      Если это выражение неверно, то по крайней мере имеет силу и живость.
     
      Там все, и сам Христов алтарь, кричало: брань!
      Там все из-под бича к стопам тирана дань
      На пользу буйственным мечам принесть спешило.
     
      Мы закричим: Жуковский, поправь и эти три стиха! Первый дурен, а другие не хороши.
     
      И мздой свою постель страданье выкупало.-
     
      Надобно поправить.
     
      И юность их (детей) как на могиле цвет.
     
      На могиле - ничего не значит. Не лучше ли:
     
      И юность их была минутный жизни цвет.
     
      И хитростью подрыт, изменой потрясен,
      Добитый громами, за троном падал трон,
      И скоро, сдавленный губителя стопою,
      Угасший пепел их покрылся мертвой мглою.
     
      Я не стану делать замечаний, он сам догадается: мое дело обратить внимание на слабые места.
      Рати, спешащие раздробить еще приют свободы. Приют свободы раздробить! Какие ошибки! Но как легко их поправить этому варвару Жуковскому! Впрочем, не худо бы сжать и все описание бедствий до стиха: За сей могилою и пр. Чем короче, тем сильнее.
      Как ни слова не сказать о философах, которые приготовили зло? Зато сколько прекрасных, божественных стихов! Но я не стану хвалить. Критика нужнее.
      В толпе прекрасных стихов я должен заметить сей темный:
     
      Пусть облечет во власть святой обряд венчанья.
     
      Вторая половина вся прелестна, и рука не подымется делать замечания. Здесь Жуковский превзошел себя: его стихи - верьте мне! - бессмертные.
     
      Cet oracle est plus sur [237] [Это пророчество точнее (фр.).].
     
      Если вы хотите сделать великолепное издание, то вот мой совет: просите А<лексея> Н<иколаевича> нарисовать какую-нибудь мысль, а в конце всего приличнее: его медаль на клятву всех состояний. Батюшков.
     
     
      183. В. А. ЖУКОВСКОМУ
      29 декабря 1814. Петербург
     
      Тургенев, истинный твой друг и ревнитель твоей славы, прочитал мне твое послание и поручил сделать несколько замечаний. Время не позволило разобрать подробно. Я заметил слабые места, которыми и ты, конечно, будешь недоволен. Я исполнил мой долг; теперь заклинаю тебя твоей собственной славой не лениться исправить их и не иначе приступать к печати. Блудов и Гнедич заметили еще несколько строк, требуй от Тургенева замечаний, исправь и печатай.
      Если б я мог завидовать тебе, то вот прелестный случай! Так, мой милый, добрый мечтатель! Счастливы мы, что имеем такое дарование в наше время, а мы, твои приятели, еще счастливее: это дарование наше, ты наш - ты любишь нас! Твое новое произведение прелестно. В нем все благородно, и мысли и чувства. Оно исполнено жизни и поэзии, одним словом: ты наравне с предметом, и с каким предметом! И откуда ты почерпнул столько прекрасных, новых и живописных выражений? Счастливец! Чародей! Прими же чувства моей благодарности за несколько сладостных минут в жизни моей: читать твои стихи - значит наслаждаться,- а в последнем ты превзошел себя. Теперь победи себя, лень, гнусную лень и раз в жизни сделай доброе дело: отвечай на прежнее мое письмо и скажи, что ты учинил с сочинениями Муравьева?
      Батюшков.
     
     
      184. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
      10 января 1815. Петербург
     
      Письмо твое только вчера отдал мне к<нязь> Меншиков, который нашел меня глупым или умным, невеждою или ученым, вот что я тебе сказать не могу. Но о стихах твоих я говорить могу смело: они мне очень понравились и отданы в "Сын Отечества", который принял их с восторгом в холодные свои объятия. Дашков здесь. Он сказывал мне, что Жуковского стихи несовершенно понравились нашим Лебедям и здешние Гуси ими не будут восхищаться. Что нужды! Зато Нелединский плакал, читая их перед Императрицей, которой они очень нравятся. Вот лучшая награда. Ошибки в стихах нашего Балладника примечены могут быть и ребенком, он часто завирается. Но зато! Зато сколько чувства! какие стихи! и кто говорил с таким глубоким чувством об императоре? Так, любезный друг! Государь наш, который, конечно, выше Александра Македонского, должен то же сделать, что Александр Древний. Он запретил под смертною казнию изображать лице свое дурным художникам и предоставил сие право исключительно Фидию. Пусть и Государь позволит одному Жуковскому говорить о его подвигах. Все прочие наши одорифмодетели недостойны сего. Они, и стихи их, и проза, и ненависть их, и хвала их, и одобрение, и ласки, и эпиграммы, и мадригалы, и вся сия стишистая сволочь надоела. Чего хорошего? Воейков, приятель Пушкина и Мерзлякова, садит их в дом сумасшедших? Признаюсь тебе, я желаю иметь честь сидеть в желтом доме с честным Глинкой, с Мерзляковым, которого люблю дарование, с Пушкиным, которого обожаю от ног до головы, нежели разделять славу и пальмы с Воейковым, который ничего не имеет веселого во всем своем поведении. Гибель тому, кого он хвалит. У него в одной руке кадило с фимиамом, в другой бич сатиры. И к чему ведет это? Один хороший стих Жуковского больше приносит пользы словесности, нежели все возможные сатиры. По крайней мере, будь весел в них!
      Я ничего печатать не хочу и долго не буду, а пишу для себя. Теперь кончил сказку "Домосед и странствователь", которая тебе, может быть, понравится, потому что напомнит обо мне. Я описал себя, свои собственные заблуждения и сердца и ума моего. Пришлю, как скоро будет время. Теперь прости, мой милый друг, я часто на тебя гневаюсь - не за себя, а за тебя. Будь счастлив! Люби <пропуск.- Ред.>! У меня ничего нет на свете, кроме дружбы твоей и дружбы двух или трех честных людей. Никогда я так грустен не бывал. Живу без надежды и страдаю умом, сердцем и телом.
      К. Б.
     
      Я пишу тебе с Луниным, которому я наговорил о тебе много чудес. Он мне родственник и приятель, прошу Ваше сиятельство обласкать его, притом же он, как увидите, человек добрый, весьма умный и веселый и великий охотник пускаться в метафизические споры - спорь с ним до слез.
      В отсутствие мое здесь разошлись мои стихи "Певец". Глупая шутка, которую я писал для себя. Вот все славяне п<од>нялись на меня. Хотят жа<лова>ться. Но я ничьих имен не подписывал, и вольно им брать на себя чужие грехи. Как бы то ни было, это скучно и начинает меня огорчать.
      Левушке поклонись от меня.
      Я болен третий день и не выхожу из комнаты. Пиши с оказией.
     
     
      185. Е. Н. ШИПИЛОВОЙ
      17 января 1815. <Петербург>
     
      Я получил твое письмо, любезный друг и сестра Лизавета Николаевна, и, конечно, исполнил бы твою комиссию без замедления, если б знал, первое - какой самовар тебе надобен в такую цену, английский или русский, и притом, какой формы. Вот это меня остановило - и еще одно размышление. Со старостою я послал к тебе портер, а к Александре Николаевне - самовар. Не об нем ли ты и пишешь? Если об нем, то вдвойне и посылать нечего. Но как бы то ни было, тебе только стоит отписать ко мне слово о самоваре, и он полетит к тебе; не в одном этом случае я доказывал, что я исправный комиссионер. Обнимаю тебя, мой милый и бесценный друг; ничего нового и утешительного сказать не умею. Я сам нездоров и вот уже другую неделю сижу дома. Поцелуй за меня брата и милых своих птенцов. Будь здорова, весела и помни своего преданного
      Константина.
      Вот мой адрес: на Фонтанке близ Аничкина моста в доме К. Ф. Муравьевой, что прежде был Зотовой.
     
     
      186. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
      <Вторая половина января 1815. Петербург>
     
      Благодарю тебя за то, что ты платишь мои долги - если есть у тебя деньги, то отдай остальные Левушке, но от меня не ожидай ранее конца этого года. Здесь по приезде из чужих краев нашел четыре тысячи, а теперь уже ни копейки нет. Благодарю тебя за твою дружбу, верь, что я умею чувствовать вполне все, что ты для меня ни сделаешь. Но праведное мое негодование на тебя ничто облегчить не может. Говорил ли с тобой Дашков? Стыдно ему, если он не исполнил моего поручения. Я сердит на тебя, за тебя. Со временем я тебе открою мою душу, и ты меня оправдаешь перед собой. Когда мы с тобой увидимся? Бог знает. О Москве я и думать не могу. Никогда так головой, умом, сердцем и карманом не был расстроен. Бедный Тибулл! Какие стихи тебе надобно? Мне кажется, я отроду не писал стихов, а если и писал, то раскаялся. Что в них? Какую пользу принесли они! Кроме твоей дружбы и Жуковского? Я кончу, ибо чувствую, что напишу какую-нибудь глупость.
      Я болен. Тургенев болен. Блудов кланяется. Он мое утешение в гранитном Петербурге. Пришли мне твои три или четыре пиесы. Издатель "Пантеона" мучит меня о твоих стихах.
     
     
      187 А. Н БАТЮШКОВОЙ
      29 января 1815. <Петербург>
     
      Я жестоко был болен, милый друг, простудился, и простуда бросилась на нервы. Нет, ты одна знаешь сие мучение! Болело горло, я чувствовал беспрестанное удушье, тоску и наконец лихорадку, от которой избавился хиною. Тетушка ходила за мною, как за сыном: никогда и ничем я не в состоянии заплатить ее попечения. Меня утешали, как ребенка. Теперь сижу на хине. Мне стало полегче, и нервы мои успокоились, к счастию. Я чуть было не был таков, как в мою жестокую болезнь. Прости, что о делах я тебе не пишу. Да и о чем писать ? Повторяю то же и то же: что подал просьбу в отпуск, а когда получу его, Бог знает. В отставку я никогда не просился и вперед прошу ни в чем не верить письмам Прево, который сам не знает, что болтает и что на меня выдумывал. Напиши мне что-нибудь приятное, мой друг: это лучше хины для меня, которой меня душат от утра до ночи. Обнимаю тебя от всей души. Какова теперь Варинька? Конст. Бат.
     
     
      188. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
      Февраля <1815. Петербург>
     
      Князь Юрий Трубецкой, мой хороший приятель и приятель нашего милого Северина, едет в Москву, и с ним я спешу написать к тебе несколько строк и отвечать тебе на твои несправедливые упреки. За что мне на тебя гневаться? За то ли, что тебе не понравилось мое письмо о Муравьеве? Если бы и все мои стихи тебе не нравились, то и тогда бы я не гневался. Я сердился на тебя за Ноэль и за то, что ты напал на Мур<авьева>-Ап<остола>. Ты знал мою привязанность к его семейству и оскорбил меня, вот за что я был на тебя в гневе, но и этот гнев исчез, а Дружба моя к тебе не утратилась и могла ли утратиться? Что есть у меня в мире дороже друзей! и таких друзей, как ты и Жуковский. Вас желал бы видеть счастливыми: тебя благоразумнее, а Жуковского рассудительнее. Я горжусь вашими успехами, они мои; это моя собственность, я был бы счастлив вашим счастием. Что до меня касается, милый друг, то я справедливо жалуюсь на мою судьбу, которая лишила меня даже и дарования. Возьмите, боги, жизнь! что в ней без упованья?
     
      Без дружбы! без любви: без идолов моих?
      И муза, сетуя, без них
      Светильник гасит дарованья.
     
      Верь мне, что я болен не одним воображением, и в доказательство чего пришлю тебе мою сказку "Странствователь и Домосед", где я сам над собою смеялся. Стих, и прекрасный "Ум любит странствовать, а сердце жить на месте", стих Дмитриева подал мне мысль эту. И где? В Лондоне, когда, сидя с Севериным на берегах Темзы, мы рассуждали об этой молодости, которая исчезает так быстро и невозвратно. Желаю душевно, чтоб моя сказка тебе понравилась. Это мой первый опыт, и советы нужны. Но я поправлять ее теперь не в силах. Стихи и рифмы наскучили, и им я приписываю мои недостатки и странности ума и сердца моего, от которых хочу исправиться и не могу. Еще повторю: какая мне польза от них существенная? Кроме дружбы вашей! "И дарование имеет свои мучения",- сказал покойный Муравьев весьма справедливо. А я, право, настрадался и без дарования. Недавно, еще пересматривая мой список Рифм и слов, я воскликнул, как мой странствователь в Эгипте: "Какие глупости! какие заблужденья".
      Но полно. Ты опять будешь смеяться над моею эпистолою. Если б мог читать в уме моем, то был бы справедливее. Прости, обнимаю тебя. Поцелуй ручку у княгини, которую я душевно почитаю. Пиши чаще, но не с почтой, оказий у нас много. Прости
      К. Б.
      Адресуй в дом К. Ф. Муравьевой, третий дом от Аничкина моста, что был Зотовой.
      Посоветуй Жуковскому приехать сюда для собственной его выгоды. Притолкай его в Петербург. Я говорю дело. Но жить ему здесь не надобно. По крайней мере, так я думаю, и он сам согласен.
     
     
      189. П. А. ШИПИЛОВУ
      23 февраля 1815. <Петербург>
     
      Письмо твое, любезный Братец, я получил; но, право, на него ничего сказать не могу, кроме того: делай как хочешь. Я сам чувствую, что несправедлива раскладка старосты, и с ним согласился единственно, потому что мне не хотелось спорить. За ним надобно глядеть зоркими глазами. Прикажи ему выслать мне оброк в срочное время, без недоимок. Я имею большую нужду платить по двум векселям в чужие край, и сии деньги на то единственно посвящены.
      Приходит время уплаты в ломбард; кажется, около трех тысяч с процентами, если не более. Мне обещают здесь пересрочить то же самое имение, с тем чтобы я прислал или представил, не замедля, ревизскую сказку из суда нарочно для ломбарда сделанную того же самого имения. Итак, Бога ради, милый брат, доставь мне оную немедля; заплати за нее хоть 200 р., но успокой меня.
      Вчера я послал Вареньке прекрасный шпензер; получила ли его? Легче ли сестре Александре? Лизавете Николаевне посылаю самовар с Иваном Семеновичем Батюшковым, он берет на себя доставить его в Вологду, и еще английские иголки шитья ей же. Прости, что пишу мало; что-то сегодня не в духе - не замедли отвечать мне; я буду считать дни.
      Не откажись просить Губернатора, если то нужно будет, он, говорят, человек добрый и рассудительный.
     
     
      190. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
      <Вторая половина марта 1815. Петербург>
     
      Ни одно из твоих писем меня так сильно не радовало, как последнее; я вижу в нем явное свидетельство твоего дружества и твоего редкого сердца, которое для нас, друзей твоих, есть сокровище неоценимое. Я замедлил отвечать тебе, потому что был на несколько дней в отсутствии; я ездил с моею теткою в Тихвин - на богомолье. Но все твои упреки несправедливы, горесть моего сердца не мечтательная; я испытал много неудовольствий в течение сих трех лет; мои несчастия ощутительны, и когда-нибудь я тебе расскажу все, что терпел и терплю. Сердце мое было оскорблено в самых нежнейших его пристрастиях. Пусть это останется между нами. Я надеюсь, что ты моих писем/ не читаешь никому. Иначе не ожидай от меня откровенности, она с тобою мне нужна и есть истинный, верный знак моего уважения к тебе. Человек странный и непонятный, составленный из золота и грязи и всех возможных противоположностей! Что же касается до гнева моего на' стихи, то этот гнев справедлив совершенно. Я буду повторять: к чему ведут дарования? Дают ли они уважение в обществе нашем? На что заблуждаться? Мы должны искать сего уважения, ибо делай что хочешь, а людей уважать надобно. Кто презирает их, тот себя презирает. С пылкостию лет, у меня, по крайней мере, исчезло и пристрастие ко всему блестящему, и я желал бы полезным быть и обществу и самому себе, и самому себе, и я еще повторю: стихи ни к чему не ведут. Далее: испытав многое, узнав цену и вещам и людям, виноват ли я, мой друг, если многие вещи утратили для меня цену свою? Но ты говоришь: не писать - не жить поэту. Справедливо! Но что писать? Безделки. Нет! Писать что-нибудь важное, не для минутного успеха, а для себя. Ничего не печатать для приобретения известности. Иметь свыше цель. Славу. Обмануться. Так и быть! Но и обмануться славно. Писать для себя, pour soulager son coeur [238] [для облегчения своего сердца (фр.)]. Успехов просит ум, а сердце счастья просит. Сии-то маленькие успехи не ведут к счастию. Они преграды к нему, напротив того. Мы это знаем, милый друг, знаем по опыту. Меня все мучит; даже самая известность. Что касается до шутки, которая вырвалась из-под пера моего, то я ее не извиняю, она такова, что я мог бы потерять уважение к себе, если б не имел искреннего убеждения в том, что я более виноват перед светом, нежели перед собою. Страха в сердце не имею: я боюсь самого себя. Вооружаться против тех, которые оскорбляют вкус, не есть большая вина, но горе тому, кто занимается единственно теми, которые оскорбляют вкус и наше суетное самолюбие. Если бы мне предложил какой-нибудь Гений все остроумие и всю славу Вольтера - отказ. Выслушай свое сердце в молчании страстей, и ты со мною согласишься, в противном случае я тебя не уважаю. Так, надобно переменить род жизни. Благодаря бога я уже во многом успел: стараться укротить маленькие страсти, успокоить ум и устремить его на предметы, достойные человека. Я подкреплю мои замечания словами добродетельного Ролленя. Прочитай страницу 90, 91, 92 Oeuvres completes de Rolhn a Paris chez Нёпёе [239] [Полное собрание сочинений Роллена, изданное в Париже Эне (фр.)], письмо его к Ж.-Б. Руссо. Я не осмелился бы взять на себя сделать такой упрек твоей совести, если бы большая часть поучений Ролленя не относилась прямо ко мне. Лучший ответ нашим врагам и врагам вкуса: молчание и это спокойствие душевное, которое бывает наградою хорошего поведения и спокойной совести. Вот мое признание. Прибавь к этому, что маленькие страсти, маленькие успехи в обществе и в кругу маленьких людей, которых мы ни любим, ни уважаем, маленькие стихи и мелочи не достойны мужа, делают и ум мелким, беспокойным. Успехов просит ум, а сердце счастья просит. Но пусть ум просит великих успехов, а сердце - счастия... если не найдет его здесь, где все минутно, то не потеряет права найти его там. Где все вечно и постоянно. Ты же, счастливец: сокрой себя на месяц или на два: перемени образ жизни своей. Читай полезное, будь полезен другим, сотвори себя снова: и тогда, если не оправдаешь моих слов, то я позволю тебе сказать мне - что я начал бредить. Иначе, в шуму страстей твоих, и этого мелкого суетного самолюбия, и этих хладных удовольствий, тебя недостойных, я тебе не поверю. Мы возмужали, опытности прибавилось, чего недостает нам? Уважения к себе. Сядем на ряду с людьми. Сядем выше недостойных. Если мы избрали словесность, то оставим в ней не одни цветы: плоды; а в обществе имя честного человека, во всей простоте сего слова, такое имя лучше всех титулов. Ne craignez pas le ridicule [240] [Не бойтесь смешного (фр.).]. Для человека с твоим умом его не существует. У тебя все. Кроме постоянства и характера, без которых нет ничего совершенного, постоянство и внимание - вот рычаг ума человеческого, а характер... Смейся, у меня есть свой характер, я это испытал на днях. Я умею подбирать в бурю парусы моего воображения. Слава богу, и этого довольно - на нынешнее время: вперед будет лучше. Тот уже много сделал на поприще нравственности, кто хотел что-нибудь сделать. DIXI [241] [Я все сказал (лат.)].
      На днях будет готова книга покойного Муравьева: я перепечатал "Обитателя предместия" и собрал "Эмилиевы письма". Доставлю тебе и Карамзину. От Жуковского я получил письмо. Я называю его - угадай как? Рыцарем на поле нравственности и словесности. Он выше всего, что написал до сего времени, и душой и умом. Это подает мне надежду, что он напишет со временем что-нибудь совершенное. В последней пиесе "Ахилл" стихи прелестны, но с первой строки до последней он оскорбил правила здравого вкуса и из Ахилла сделал Фингала. Это наш Рубенс. Он пишет ангелов в немецких париках. Скажи ему это от меня.
      Обними за меня Дениса, нашего милого рыцаря, который сочетал лавры со шпагою, с миртами, с чашею, с острыми словами учтивого маркиза с бородою партизана и часто и с глубоким умом. Который затмевается иногда...
      Когда он вздумает говорить о метафизике. Спроси его о наших спорах в Германии и в Париже? Поклон Толстому, сему удивительному человеку, которого Дидерот, Пиголебрен и Ритиф де ла Бретоне сочинили в часы философического исступления, и В. Л. Пушкину поклон. И поклон Дмитрию Давыдову, счастливейшему супругу и доброму приятелю.
      К Пушкину я буду писать.
      Спасибо за Озерова. Это ему делает честь. Хоть он и похож на вопиющего в пустыне.
      Я отпущен на Кавказ. Но осенью поеду в армию - опять к Раевскому. Он плохо награждает, но дерется как черт. Спроси у Левушки.
     
     
      191. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ
      <25 марта 1815. Петербург>
     
      Сию минуту получаю другое письмо, которое доставил мне Давыдов, благодарю за твою дружбу! я оживаю мало-помалу и начинаю верить, что есть люди, которые меня любят. Это пища сердцу, такие письма и от таких людей. Знаешь ли, что с замашками моего ума у меня сердце почти такое, какое Гете, человек сумасшедший, дал сумасшедшему Вертеру. Я иногда пугаюсь сам себя. Не испугайся моих стихов. Вот они. Но с уговором.
      1-е. Этот экземпляр, который для меня дорог по многим причинам, с первою почтою возврати назад, Бога ради, возврати! 2-е. Прочитай обществу, если оно на то будет согласно, и пришли мне замечания. Я постараюсь ими воспользоваться. Мал разум одного, но разум всех велик! Запиши замечания на особливой бумажке. Чтоб плана моего и не критиковали. Напрасный труд! Я его переменить не в силах. Здесь меня осыпали похвалами, а иные строго критиковали. Но я желаю искренно, чтоб эта сказка полюбилась московским литераторам, заслужила их одобрение, лестное моему сердцу; ибо я их всех люблю искренно. 3-е. Пришли мне все, что ты написал нового, дай бог, чтобы это было важное. Зачем ты не испытаешь род сказки? Зачем Дмитриеву оставлять одному это поле, поле веселое и пространное, созданное, как нарочно, для твоего остроумия, ума и сердца. Дай бог, чтобы мой опыт тебя воспалил. Принимайся! Я тебя благословляю, а себя и публику поздравляю с прекрасным и оригинальным произведением. Оригинальным, разумеется, ибо ты должен что-нибудь написать свое. Выдумай, изобрети и басню, и рассказ, и подробности. Ты можешь. Сперва обдумай все. Это тебя займет приятным образом, а там и за перо. Пиши в роде "Модной жены". Общество даст тебе множество подробностей прелестных. Напиши не одну сказку, три, четыре, более, если можешь. Но не пиши мелочей: обдумай один род. У нас множество баснописцев. Пусть будут и сказочники. Этот род не низкий. Требует ума и большой разборчивости. Им занимался и Ла-фонтен, и Вольтер, и Ариост, сей великий единственный ум, который, по моему мнению, не уступает Омеру. Похвали мою сказку. Это меня ободрит. Успехов просит ум... а сердце счастья просит.
      Кстати, о сказке. Возврати мне ее и не печатай, пока я не сделаю поправок. Под всяк<им> замечанием запиши имя того, кто его сделает. Это мне будет очень приятно. Я ожидаю Жуковского с нетерпением. Он в Дерпте.
      Ты плакал в Астафьеве. Я не жалею о тебе, слезы твои не горестны были, время отняло у них горечь. Что делать? плакать или вздыхать! Мы ходим по развалинам и между гробов. Ты знал Агату Полторацкую. Вчера ее не стало, et rose elle a vecu... [242] [и как роза она прожила (фр.)] Отец и бедная мать в слезах. А Наполеон живет, и этот ИЗВЕРГ, ПОДЛЕЦ дышит воздухом. Удивляюсь иногда неисповедимому провидению. Дай бог, чтоб ему свернули шею скорее или разгромили это подлое гнездо, которое называется Парижем. Ни одно благородное сердце не может любить теперь этого города и этого народа шаткого, корыстолюбивого и подлого. Я видел его вблизи и потерял к нему последнее уважение. Бог наделил его всем и умом, и остротою, и храбростию; и после отступился от него.
      Хочешь ли мне сделать истинное одолжение? Вели достать фунта 2 лучшего чаю. В Москве это возможно, и пришли мне поскорей. Возврати мне мою сказку и пришли стихи и свою сказку. Сделай одолжение: пиши в этом роде.
     
     
      192. Е. Ф. МУРАВЬЕВОЙ
      27 апреля <1815. Хантоново>
     
      Я пишу к вам, милая тетушка, из деревни сестры моей, которая меня утешает своею дружбою, после всех забот и огорчений. Я был у батюшки и нашел его в горестном положении: дела его расстроены. Но поправить можно ему самому. Шесть дней, которые провел у него, измучили меня. Но я здоров и уеду в Каменец, если получу ответ на мое письмо от Бахметева. Довольно обо мне. Как Ваше здоровье? Право, не знаю, с чего начать, говоря с Вами. Пишет ли милый брат? Как вы с ним расстались? Милая, добрая тетушка, вы, которые заменили мне и мать и все, что я имею драгоценнейшего в мире, поберегите себя для детей Ваших. Их сохранит святое Провидение. Вы и отец их столько добра сделали, столько Вам приверженных и благодарных сердец, которые умоляют святое Провидение! Соберите силы ваши. Милый, добрый брат мой - редкий и примерный молодой человек! Он возвратится. Поберегите себя для радостного свидания. Я кончу мое письмо. Почта отходит. Я очень грустен. Нет ни одной веселой, утешительной мысли. К печали печаль, и об вас спокойно думать не могу, и вы меня сокрушаете. Сашу и детей обнимаю, домашним и всем знакомым мой поклон и почтение. Сто раз мысленно целую ручки ваши. Олениным, дядюшке и тетюшке мое почтение. Поручите Николаю Ивановичу писать ко мне. Еще раз простите, будьте великодушны, и укрепитесь душевно, и, помышляя об отсутствующем Никите, вспомните, что я желаю приблизиться к нему моею к вам приверженностию. Константин.
      Если Трубецкой Вам отдал деньги, то оставьте их у себя, мне они будут нужны - в другой раз я буду писать о делах моих. Теперь ни Вам, ни мне не <до> этого. Адресуйте письма: В. Череповец.
     
     
      193. Н. И. ГНЕДИЧУ
      3 мая 1815. <Хантоново>
     
      С чего начну мое письмо, любезный друг? Хотел много написать и ничего не напишу. На что рассказывать старое, то есть ничего приятного. Поговорим лучше о моем деле. Ты, конечно, получил свидетельство на мое имя через почту; по верющему письму, которое я тебе оставил, ты можешь приступить к требованию денег в ломбарде. Милый друг, не откажись от этих хлопот, скучных и заботливых, но они-то мне докажут твою дружбу; притом, кроме тебя, я никого не имею, кому бы мог поверить значительную сумму. Приняв оную, заплати что следует в ломбард, то есть 2180, а если что останется, то оставь у себя, а я тебе немедленно отпишу, куда девать остальные деньги. Успокой меня на этот счет. 10-го мая будет срок, хлопочи скорее. Если нужно, попроси Нелединского или Катерину Федоровну - она знакома с Тутолминым и, конечно, от сего не откажется. Одним словом, дай мне вздохнуть. И здесь у меня хлопот множество и множество огорчений. Одна дружба сестры - мое утешение. Еще просьба: я писал к Дашкову, просил его, чтоб он узнал у Сукина, получит ли Бахметев отпуск в Баден решительно; если нет, то я поеду к нему, не замедля ни одним днем. Проси его, чтоб он мне отвечал. Мой отъезд зависит от сего. К Бахметеву я писал, но по расстоянию вряд ли по" лучу скорый ответ. К Гагарину пришлю остальной долг, дай только справиться с хлопотами. Обнимаю тебя, милого друга. Пожелай мне терпения и здоровья, а тебе, конечно, добра желаю, ибо твое постоянное дружество - мое утешение. Приехал ли к вам многообещанный Жуковский? Обними его за меня. Напомни обо мне Оленину и Катерине Федоровне; что она делает? Ходи к ней почаще и узнавай о Никите. Пиши ко мне, Бога ради, пиши. Не пропустя первой почты, ибо я буду ожидать нетерпеливо ответа. Адресуй в Череповец.
     
     
      194. Е. Н. ШИПИЛОВОЙ
      <Май 1815. Хантоново>
     
      Крайне сожалею, что не могу быть у вас, милые друзья, в Вологде. Я приехал сюда на две или три недели без позволения и, может быть, должен буду немедленно оставить деревню и отправиться в Каменец. Никак отлучиться не могу. Голова идет кругом от разъездов. Если Вареньке можно, то пусть она приедет, а лучше, если б вы все приехали; итак, дождитесь Павла Алексеевича и приезжайте сюда. Детей твоих целую. Аркадию Аполлоновичу мой усердный поклон.
      Вручите его письмо Третьякову и просите его, чтоб он у вас в доме не разглашал, что я хочу продать Захарова, пока дело не будет сделано. Мне нужны деньги. Очень нужны - сама посуди! Одних прогонов полагаю 500 с дорогою. Я разоряюсь от службы. Но так Богу угодно,- а Захаров мне вовсе не нужен. Он бездельник и лентяй.
      За бричкой я пришлю моего человека. Попросите Александра Семеновича приказать починить ее исправнее, как можно. Что будет стоить, я прикажу отдать немедленно старосте или доставляю сам.
      Желаю от всей души обнять вас здесь и немного успокоиться. Видно, судьба мне во всем прекословит.
      Лошадей, если не нужны, возвратите назад. Лучше Вареньке приехать с Вами, нежели тащиться одной по дороге. Я здесь проживу, конечно, дней десять, а может быть, и более.
      Пришлите мне лучшего сургучу палочку, а тот, что у тебя, никуда не годится.
     
     
      195. М. Е. ЛОБАНОВУ
      Май 1815. Хантоново
     
      Покорнейше прошу Вас, любезный товарищ и собрат на Геликоне, спуститься с высот Парнасских в лавку Абдалы-Кучу-Саир-Ибрагима и взять у него для бедного поэта два фунта табаку; да пророк воздаст тебе за эту услугу, да родятся розы и ясмины под стопами твоими, и рифмы да текут из пера твоего, как розовое масло течет для праведников из сосудов яхонтовых в долине успокоения, и да Яковлев трезв и бодр будет играть твоего Агамемнона... Это чудо всех несбыточнее. К. Батюшков.
      Прилагаю 10 рублей. А табаку самого лучшего!
     
     
      196. Е. Ф. МУРАВЬЕВОЙ
      21 мая 1815. <Хантоново>
     
      Отъезд Никиты и его молчание должны Вас сокрушать, милая, почтенная тетушка, но если бы я осмелился вам сказать слово в утешение. Рассудите сами: курьеру писать невозможно! одна усталость помешает; и я нахожу, что брат поступил весьма благоразумно, объявив Вам решительно, что до приезду на место назначения писать не будет. Может быть, о сю пору Вы имеете от него известия. Вот мое желание; смею уповать, что судьба возвратит его в скором времени. Если наш герой и долго писать не будет, не обвиняйте его: отчаиваться не должно; в армии часто и средства нет написать письма. Где случай? где бумага и перья, если и есть возможность воспользоваться курьером? Спросите у военных. Я к брату не писал до сих пор, потому что ничего решительного о себе сказать не могу. С часу на час ожидаю писем от Бахметева. Участь моя от него зависит, а отставка от военных обстоятельств. Отправлюсь немедленно в Каменец по первому письму генерала и оттуда буду писать к Вам и к брату обо всем обстоятельно. Но если вы меня удостоите ответом, то пишите сюда. Сестра перешлет письмо, если меня здесь не застанет. Я готов к отъезду, куда велит судьба, хоть в армию. Но желал бы устроить сперва мои дела. Что сделал Гнедич по моему письму? Хоть бы строчку написал! Скажите ему, что эта леность... или, лучше, ничего не говорите! Я имею полное право на его снисходительность; его молчание меня оскорбляет: это похоже на холодность. Если Трубецкой отдал деньги, то доставьте их Дамасу через Пещурова или через Олениных, если они имеют на то возможность. Я и сам писать буду, остальные употребите на комиссию, данную Дамасом о книгах и пр. Дамас, может быть, и сам нуждается в деньгах, желательно, чтоб они ему доставлены были. Просите Трубецкого, чтоб он не замедлил вам доставить 1000. Он человек обстоятельный, я полагаю. Здесь, конча мои делишки, я буду совершенно покоен до нового года. Если Бахметев позволит, то прилечу в Петербург; по крайней мере, эта мысль меня более веселит, нежели пребывание и бесплодная жизнь в Каменце. Впрочем, я ничего не желаю и буду исполнять мой долг en veritable chevalier: [243] [как истинный дворянин (фр.).] служить не тужить, по пословице.
      Бога ради, пошлите за Жуковским и допросите его, что сделал он с бумагами. Если по первому зову не явится (он на это мастер, я знаю), в таком случае пошлите ему это письмо для улики. Оно, как фурия, пробудит спящую в нем совесть и лишит его сна и аппетита. Шутки в сторону, я его извинять более не могу за леность и беспечность насчет издания. Как литератор, он виноват; как человек, которому Вы доверяли по одному уважению к его дарованиям и редкой его душе, он виноват еще более. Что сделали вы сами с книгами? Говорили ли с Костогоровым по его счету? а я вам буду должен около ста рублей; так мне кажется, по крайней мере. Спросите его подробный счет. Не упускайте Мартынова: не для денег, для пользы наук желательно, чтоб сочинения Михаила Никитича находились в руках юношества. Если бы г. Костогоров мне написал, что он сделал и как. Но боюсь употреблять во зло его снисхождение.
      Петру Михайловичу мой усердный поклон, и всем знакомым, и всем домашним. Сашу и Ипполита обнимаю от всего сердца. Пусть Матюша меня не забывает и любит, как я его. Целую сто раз ваши ручки, почтенная тетушка. Преданный и покорный
      Ваш Константин.
      Прилагаю при сем письмо для Вареньки, которое вы ко мне переслали. Оно было послано в моем письме, и потому не удивляйтесь старому числу.
     
     
      197. Е. Ф. МУРАВЬЕВОЙ
      29 мая 1875. <Хантоново>
     
      Приношу вам мою душевную благодарность за письмо Ваше: благодарность, ибо известие о милом брате меня истинно порадовало. Если он не пишет, то, конечно, потому что курьер уехал, как говорится, не спросясь позволения. Запаситесь маленькой философией, почтенная тетушка. Она будет вам нужна. Верьте, что из армии нет возможности писать постоянно. Никита, я знаю его, не такой человек, чтобы пропустить случай принести вам удовольствие: он и слишком совестлив. Но он, быв при Главной квартире, на походе, иногда откомандирован, есть ли тут способ писать? Знаю, что это не утешение для сердца Вашего, но что же делать? Надобно покориться провидению, которому вы вручили, конечно с верою, все, что у вас ни есть драгоценнейшего в мире, сына. Если мысль, что он может быть полезен трудами своими, что он стоит на дороге чести и славы и со временем может сравняться со своим родителем, если эта мысль вас совершенно утешить не может в горести, в тиранской разлуке, то, по крайней мере, эта мысль может дать Вам некоторую силу. Жертвуя всем вашей сердечной привязанности, не жертвуйте здравием, милая тетушка. У вас еще есть утешение. Вы можете наслаждаться и гордиться вашими детьми. Вы должны им быть полезны. А как будете полезны без душевной и без телесной крепости. Я не пустое говорю. Нет! Я вам говорю от полного сердца. Верьте мне. И потому-то я радуюсь, что вы проведете красные дни на даче. Это и для Саши нужно. Сашеньку я начинаю любить еще более прежнего. В нем очень много хорошего и, конечно, он сравняется с братом добрыми качествами и никогда ничем не огорчит вас. Желательно, чтобы учение его шло твердым порядком, чтобы он сам более и более к этому пристрастился. Самое золотое время жизни терять не надобно. И для него уже наступает время рассудка и истинного честолюбия. Тем сильнее он должен теперь учиться, что соперничество его с Ипполитом не кончилось. Время их соединит, пусть никоторый из них не позавидует друг другу и друг на друга с презрением не посмотрит. Вот мое желание.
      Конечно, вам горестно было расставаться с маленькими Апостолами. В утешение можете себе сказать, что Вы исполнили долг свой, как настоящая мать, и, конечно, Иван Матвеевич в глубине своего сердца Вам благодарен. Душевно радуюсь, что Петр Михайлович еще с Вами. Ему покорно прошу сказать мой усердный поклон. Вам сладко и горестно будет плакать с Катериной Сергеевной об отсутствующих, из числа которых остаюсь преданным слугой
      Константин.
      При сем прилагаю письмо к Дамасу, если его застанете, то пошлите в Париж. Деньги Трубецкого с моим письмом. Всю тысячу рублей к Дамасу отправьте. Очень меня сим обяжете. А если Трубецкой не заплатит, то немедленно отправьте, любезная тетушка, письмо у вас оставленное на почту. Простите, что я занимаю вас сими безделками, скучными без сомнения. Простите еще, что пишу так несвязно, бумага протыкается.
     
     
      198. П. А. ШИПИЛОВУ
      3 июня 1815. <Хантоново>
     
      Благодарю тебя, любезный брат и друг, за приглашение приехать к Вам. Дело невозможное. Вчера я получил письмо от Бахметева, весьма учтивое; по этому письму мог бы промедлить еще несколько дней, но так как бричка уже в Рыбной, то ехать не на чем, и притом время теряется. Крайне сожалею, что с тобою не мог увидеться: обо многом переговорить надобно. Но что делать! Покоряться непреклонной судьбе и против желания скакать Бог знает куда. По крайней мере, письменно благодарю тебя за попечение твое о делах моих. Бога ради, не оставляй их. Знаю, что это работа не веселая, но чувствую, что я на твоем месте скрепя сердце то же бы делал. Продай Василья за тысячу рублей и менее, если более не дадут. Что мне в этом негодяе? а деньги, право, нужны. Из сего числа дай сто рублей Третьякову за его труды; остальные немедленно отправь к Гнедичу; остальные, я полагаю, 900, да 100 еще прибавь из оброку с Меников, если хочешь; итого составит 1000. Всю сию сумму через Гнедича для уплаты к<нязю> Гагарину. Так ему и напиши; он знает, как переслать, и тебе пришлет свою расписку, если хочешь. Кончи, Бога ради, это дело или поручи его Третьякову. Лучше дешевле продай, да поскорее.- К какой стати мне держать Василья в деревне?
      Я говорил с Аркадие<м> Аполлонович<ем> о Сирякове. Нельзя ли через третьи руки это дело кончить? Я согласен дать Сирякову вексель хотя в двух тысячах на два года или на три. Ты дай за меня, по моему верющему письму, или я пришлю, если хочешь. Только бы кончить это проклятое дело, которое у меня лежит на сердце. Аркадий Аполлонович взял на себя труд объяснить тебе по этому делу. Еще просьба. Дай купчую сестре Александре Николаевне на все семейство Осипа Шитова. Не смотри на то, если она отговариваться будет; все-таки дай. Я у нее взял двух девок в деревне; надобно чем-нибудь вознаградить. Что мне в Осипе? А ей эта почтенная семья необходимо нужна, по дарованию прелестной Марьи и ее братца. Дай отпускные по моим запискам двум старостам. Надобно наградить углицкого, если ты им будешь доволен. Он довольно усерден и расторопен. Вот, кажется мне, и все. Остальное на твою волю. Радуюсь душевно, что ты кончил благополучно свои дела и путешествия, вещи неприятные, как я думаю. Прости, обнимаю тебя и не забывай твоего преданного брата и друга
      Конст<антина> Б.
      Мое почтение батюшке Алексею Никитичу прошу засвидетельствовать. Четверг.
     
     
      199. Е. Н. ШИПИЛОВОЙ
      <Начало июня 1815. Хантоново>
     
      Благодарю тебя, любезный друг, Лизавета Николаевна, за твое дружество. Я его ценить умею. Дружба Ваша мое единственное и, может быть, вернейшее благо в мире. К досаде моей не могу тебя видеть; нет возможности: но это к лучшему; дальные проводы, лишние слезы. А нам не столько слезы нужны, сколько бодрость духа. Благодаря Бога, я теперь здоров, лихорадка миновалась, или замаскировалась, c'est une fievre masque.
      Что-то будет вперед. Непременно писать буду по приезде в Каменец. Можешь считать на меня. Сто раз поцелуй за меня милую Сашу и ученого Алешу, которого, однако, Бога ради, не слишком много заучивайте и от Якова избавьте. Надеюсь, что твое состояние когда-нибудь переменится, и ты можешь быть покойна насчет детей. Времени много и для них ни одна надежда не пропала. Поручи это все провидению, а сама лучше подумай о своем здоровье. Вот мой совет, мое желание. Сто раз обнимаю тебя. Когда мы увидимся, Бог весть! - Но я надеюсь увидеться не в худшие времена! Еще раз простите, Ва-ринька и Лизавета. Не забывайте меня, Вашего друга.
      Благодарю за гостинцы.
      Аркадию Аполлоновичу мой душевный поклон. Желаю ему успеха в садоводстве. Но не надеюсь, что он меня перещеголяет секирною работою.
     
     
      200. Н. И. ГНЕДИЧУ
      <Начало июня 1815. Хантоново>
     
      Письмо твое от 20-го мая получил; ты мне делаешь упреки. Я вправе тебе их делать за твое молчание. Я писал к Дашкову о деле в хлопотах домашних. Вот почему не писал к тебе первому. Ты можешь со мною лениться, как тебе угодно, махиавельствовать и проч. Я люблю тебя по-старому, как доброго друга, которого на других не в силах променять. Вот мое признание, если ты его хотел.
      Благодарю за исправность твою по ломбарду. Душевно желаю, чтоб это без хлопот кончилось. Сделай, как я писал. Заплати деньги по займу в ломбард за старое имение, сколько причтется. Если что-нибудь останется, то удержи у себя; я отпишу тебе, что с этим делать. О Гагарине остальном долге я не беспокоюсь; через некоторое время сестра тебе вышлет эту сумму - теперь я не могу отделить из моих денег: самому надобно на дорогу.
      На днях непременно отправлюсь в Каменец. Ничего тебе утешительного о себе сказать не могу. Кругом меня печальные лица. У меня для будущего ни одной розовой мысли. Самое пребывание в Каменце не очень лестно. На счастие я права не имею, конечно, но горестно истратить прелестные дни жизни на большой дороге, без пользы для себя и для других; по-моему уж лучше воевать. Всего же горестнее (и не думай, чтобы это была пустая фраза) быть оторванным от словесности, от занятий ума, от милых привычек жизни и от друзей своих. Такая жизнь бремя. Есть лекарство скуке: пушечные выстрелы. Не к ним ли опять ведет упрямая судьба?
      Радуюсь, что Жуковский у вас, и надолго. Его дарование и его характер - не ходячая монета в обществе. Он скоро наскучит, а я ему еще скорее, и пыльные булевары, и ваши словесники, и ладан хвалебный. Познакомься с ним потеснее: верь, что его ум и душа - сокровище в нашем веке. Я повторяю не то, что слышал, а то, что испытал. Проси его, чтобы он ко мне написал несколько строк на досуге. Я имею нужду в твоей дружбе, в его дружбе. Вот мои единственные сокровища, одно, что мне оставила фортуна!
      Огорчения Катерины Федоровны весьма естественны. Разлука с сыном для матери есть несчастие, и для какой матери, и с каким сыном! Молодой Муравьев будет украшением России, если пойдет по стопам своего отца. Ум дельный, большие способности и сердце своего родителя с пламенною душою матери: редкое сочетание! Дай бог ему здоровья и успеха!
      Радуюсь успеху Лобанова и не удивляюсь ему: трагедия его стоила того. Перевод очень хорош, но для успеха в словесности я желал бы, чтобы он занялся чем-нибудь полезнее. Расина переводить невозможно.
      Кончу мое послание. До Каменца писать не буду, но если случится затруднение по ломбарду, то ты посоветуйся с Катериною Федоровною и отпиши прямо к сестре Александре Николаевне: она предпримет другие меры для вноски суммы за сей год. Не теряй времени. Будь счастлив и верь дружбе твоего Константина.
      Сделай одолжение, пошли на почту справиться, прислан ли на мое имя чай; по верющему моему письму ты имеешь право его получить; пришли мне его, он нужен моему больному желудку. Я нарочно выписал его из Москвы. Подари из моих денег пять рублей сторожу, который ходит на почту: я при отъезде забыл ему дать и за прежние путешествия.
      Пришли чаю!
     
     


К титульной странице
Вперед
Назад