Не успел я, приблизившись к Петербургу, усмотреть впервые золотые спицы высоких его башень и колоколень, также видимый издалека и превозвышающий все кровли верхний этаж, установленный множеством статуй, нового дворца Зимнего, который тогда только что отделывался, и коего я никогда еще не видывал, как вид всего того так для меня был поразителен, что вострепетало сердце мое, взволновалась вся во мне кровь и в голове моей, возобновись помышления обо всем вышеупомянутом, в такое движение привели всю душу мою, что я, вздохнув сам в себе, мысленно возопил:
     
      - О град! Град пышный и великолепный!.. Паки вижу я тебя! Паки наслаждаюсь зрением на красоты твои! Каков-то будешь ты для меня в нынешний раз? До сего бывал ты мне всегда приятен! Ты видел меня в недрах своих младенцем, видел отроком, видел в юношеском цветущем возрасте, и всякий раз не видал я в тебе ничего, кроме добра! Но что-то будет ныне? Счастием ли каким ты меня наградишь, или в несчастие ввергнешь? И то и другое легко может быть! Я въезжаю в тебя в неизвестности сущей о себе! Почему знать, может быть, ожидают уже в тебе многие и такие неприятности меня, которые заставят меня проклинать ту минуту, в которую пришла генералу первая мысль взять меня к себе; а может быть, будет и противное тому, и я минуту сию благославлять стану?
     
      Сими и подобными собеседованиями с самим собою занимался я во все время въезжания моего в Петербург. Но, наконец, одна духовная ода славного и любимого моего немецкого пиита Куноса, ода, которую во всю дорогу я твердил наизусть и которая, начинаясь сими словами: "Есть Бог, пекущийся обо мне, а я, я смущаюсь и горюю и хочу сам пещися о себе", неведомо как много ободряла и подкрепляла меня при смутных обстоятельствах тогдашних - прогнала и рассеяла и в сей раз, как вихрем прах, все смутные помышления мои и произвела то, что я въехал в город сей с спокойным и радостным духом.
     
      Мое первое попечение было о том, чтобы приискать себе на первый случай какую-нибудь квартирку, ибо прямо к генералу во двор в кибитке своей мне не хотелось. Я хотя и не сомневался в том, что должен буду жить в его доме, однако все-таки хотелось мне, на первый случай обострожиться где-нибудь поблизости его на особой квартирке и явиться к нему не рохлею дорожным, а убравшись и снарядившись.
     
      И потому, по приближении к дому его, бывшему на берегу реки Мойки, велел я квартирки себе поискать, а по счастию и нашли мне ее тотчас, хотя наипростейшую, но довольно уже изрядную и такую, что как после оказалось, что я мыслях своих обманулся и мне в генеральском доме поместиться было негде, и я должен был стоять на своей квартире, то я на ней и остался и стоял до самого моего выезда из Петербурга, будучи в особливости доволен тем, что она была близко от дома генеральского и притом не дорогая.
     
      На другой день, и как теперь помню, в день самого Благовещения, вставши поранее, и желая застать генерала еще дома, и убравшись получше, и надев свой новый кавалерийский мундир, пошел я к генералу явиться и, пришед в дом, старался прежде всего распроведать, где б мне можно было найтить господина Балабина.
     
      Меня провели к нему в другие маленькие хоромцы, бывшие на дворе, и он не успел меня завидеть, как бежал ко мне с распростертыми руками, говоря:
     
      - Ах! Друг ты мой сердечный, Андрей Тимофеевич! Как я рад, что ты, наконец, к нам приехал; мы в прах тебя уже заждались и не знали, что о тебе думать, - боялись, что не сделалось ли уже чего с тобою при теперешней половоди! Ну, скажи же ты мне, мой друг!.. - продолжал он, меня обнимая и много раз целуя. - Все ли ты здорово и благополучно ехал? Все ли живы и здоровы наши кенигсбергские друзья и знакомцы? Как они поживают и помнят ли меня?
     
      - Все, все хорошо и слава Богу! - отвечал я. - И кенигсбергские наши все живы и здоровы, все вас по-прежнему еще любят и все велели вам кланяться.
     
      - Ну пойдем же, мой друг, пойдем к генералу, - подхватил он. - Он будет очень рад, тебя увидев, и у нас не было дня, в который бы мы с ним о тебе не говорили.
     
      - Хорошо, - сказал я и пошел за ним, туда меня поведшим.
     
      Мы нашли генерала в его кабинете, чешущего волосы и убирающимся, с стоящим перед ним секретарем полицейским и держащим под мышкою превеликий пук бумаг.
     
      Не успел генерал увидеть вошедшего меня в комнату свою, как, обрадовавшись, возопил он:
     
      - Ах! Вот и ты, Болотов! Слава, слава Богу, что и ты приехал! Мы взгоревались было уже о тебе, мой друг! Как это ты по такой распутице ехал? Поди, поди, мой друг, и поцелуемся...
     
      Я подбежал к нему и, будучи крайне доволен столь ласковым его приемом, благодарил его за оказанную им мне милость.
     
      - Не за что! Не за что! - подхватил он. - А я сделал то, чем тебе был должен. Ты заслужил то, чтоб нам тебя помнить, и я очень рад, что мог тебе сделать сие маленькое, на первый случай, благодеяние. Поживем, мой друг, еще вместе, и я не сомневаюсь, что ты, по прежней дружбе и по любви своей ко мне, постараешься и ныне поступками и поведением своим оправдать хорошее мое о тебе мнение.
     
      Я кланялся ему и уверял, что употреблю все силы и возможности к тому, чтоб заслужить дальнейшее его к себе благоволение и милость.
     
      - Хорошо, мой друг! - подхватил он. - Я и не сомневаюсь в том; но скажи же ты мне теперь, как поживали вы без меня в нашем любезном Кенигсберге? Довольны ли вы были Васильем Ивановичем? И что поделывали там хорошенького?
     
      Сие подало нам тогда повод к предлинному разговору. Он расспрашивал меня обо всем, а я рассказывал ему, что знал, и о чем ему более знать хотелось. Наконец спросил он меня, где же я остановился?
     
      - На квартире, - сказал я.
     
      - Но для чего же не ко мне прямо на двор взъехал? Мы нашли бы, может быть, местечко где б тебя поместить, хотя и тесненько, правду сказать, у меня в доме.
     
      Я обрадовался, сие услышав, ибо надобно сказать, что мне самому не весьма хотелось жить у него в доме и быть всегда связанным и по рукам, и по ногам, а на квартире надеялся я иметь сколько-нибудь более свободы, а потому и отвечал я, что могу стоять и на квартире.
     
      - Очень, очень хорошо! - подхватил он. - Но скажи, по крайней мере, не далеко ли она? И не будет ли тебе затруднения всякий день ко мне оттуда ездить?
     
      - Очень близко, - отвечал я, - и чрез несколько только дворов от вашего дома.
     
      - Всего лучше, - подхватил он, - но хороша ли и покойна ли она?
     
      - Хороша, ваше высокопревосходительство!
     
      - Ну, так, поживи же ты, мой друг, покуда на оной, а там мы уже посмотрим, а между тем о содержании своем нимало не заботься. Кушать ты здесь у меня кушай, а
      лошадей-то... небось, ты ведь на своих приехал?
     
      - На своих, - сказал я.
     
      - Лошадей-то можешь ты всех распродать; на что они тебе здесь? А оставь только одну, на которой тебе со мной ездить, да и той вели-ка ты брать корм с моей конюшни, а не покупай и не убычься. {В смысле - не траться.}
     
      Я благодарил его за сию милость, а генерал, начав осматривать между тем меня с ног до головы и увидев, что на мне не было шпор, сказал:
     
      - Жаль, что нет на тебе теперь шпор, а то хотел было я поручить тебе теперь же маленькую комиссию, и чтоб съездил ты на минутку во дворец.
     
      Я извинился в том, сказывая, что я пришел пешком и того не знал и что нет теперь со мною лошади.
     
      - Лошадь - безделица! - сказал он. - Ею бы мы тебя уже снабдили... но постой, - продолжал он, - шпоры-то есть и у меня излишние. Подай-ка, малый, мои маленькие серебряные господину Болотову!... А ты, мой друг, - обратись к одному полицейскому офицеру, продолжал он, - ссуди-ка нас, пожалуй, на несколько минут своею лошадкою, ей ничего не сделается, а послать-то мне очень нужно!
     
      - С превеликою радостью! - отвечал офицер, - лошадь готова! - и пошел приказывать подавать ее, а слуга между тем отыскивал шпоры, надевал их на мои ноги.
     
      Я стоял и, простирая ему свои ноги, мысленно заботился о том, как бы мне получше исполнить первое возлагаемое на меня дело. Упомянутый генералом дворец возмутил во мне весь дух мой: как не бывал я еще от роду никогда во дворце, то был он мне тогда так страшен, как медведь, и я не знал, как к нему и приступиться и подъехать.
     
      Но смущение мое еще более увеличилось, как между тем, как надевали на меня шпоры, генерал далее сказал:
     
      - Вот какое дело, зачем хотелось бы мне, чтоб ты, мой друг, во дворец съездил. Мне хочется, чтоб ты распроведал и узнал, что государь теперь делает и чем занимается?..
     
      Слова сии поразили и смутили меня еще более.
     
      - Вот тебе на! - говорил я сам в себе, - и первый блин уже комом, и не напасть ли сущая? Ну как это мне там и у кого распроведывать? Никого-то я там не знаю и ни к кому приступиться, верно не посмею! Ах! Какое горе!
     
      Говоря сим и подобным сему образом сам в себе, готовился было я прямо сказать генералу, что ком-миссию, поручаемую им мне, я, по новости своей, вряд ли могу еще исполнить, но, по счастию, он сам, взглянув не меня, смущение мое приметил и, власно как опомнившись, мне сказал:
     
      - Да, ведь вот еще! Ты, надеюсь, не бывал еще во дворце и ни положения его и ничего не знаешь?
     
      - Точно так, ваше высокопревосходительство! - подхватил я. - И когда ж мне еще и бывать? Я приехал вчера в вечеру и нигде еще не был.
     
      - Хорошо ж, - сказал он, - так я дам кого-нибудь тебя проводить и указать то заднее крылечко, к которому надобно тебе подъехать, а и там как поступить, дам тебе наставление.
     
      - Очень хорошо, - сказал я.
     
      - А вот каким образом, - продолжал он, - как взойдешь ты на сие крылечко и маленькие тут сенцы, то войди в двери налево и в маленький покоец. Тут найдешь ты стоящего часового и ты постой тут и подожди, покуда войдет какой-нибудь из придворных лакеев: и тогда попроси ты, чтоб вызвали к тебе искусненько Карла Ивановича Шпринтера, и вели-таки сказать ему, что ты прислан от меня к нему. И как он к тебе выйдет, то поклонись ему от меня, но смотри ж, говори с ним по-немецки, а не по-русски, и скажи, что я велел просить распроведовать о том, что теперь государь делает, и чем занимается, и весел ли он? И чтоб он дал чрез тебя мне знать о том, и буде он тебе прикажет тебе подождать, то подожди.
     
      - Хорошо! - сказал я и, взяв в проводники ординарца, поехал.
     
      Не могу изобразить вам, с какими чувствиями и подобострастием приближался я в первый сей раз к сему обиталищу наших монархов; мне казалось, что самые стены его имели в себе нечто величественное и священное, и если б не было со мною проводника, ведущего меня смело к крыльцу тому, то я не только бы не нашел оного, но и не посмел бы подъехать к нему; но тогда шел я как по-писанному и, нашед назначенный маленький покоец и в нем часового, попросил его, чтоб он показал, если войдет туда какой придворный лакей. И как мне не долго было дожидаться его, то по просьбе моей и вызван был ко мне Карл Иванович. Он был какой-то из придворных и, по всему видимому, такой, который мог свободно входить во внутренние царские чертоги, и не успел услышать от меня, чего генералу моему хочется, как сказал мне:
     
      - Подождите, батюшка, немножко здесь, я тотчас схожу и проведаю.
     
      И действительно, он, не более как минут через пять, опять ко мне вышел и велел Корфу сказать, что государь занимался тогда разговорами с господином Волковым, тогдашним штатс-секретарем и министром, и, как думать надобно, о делах важных, и что в сей день вряд ли он будет свободным, и притом был он все утро не гораздо весел. Я привез известие сие моему генералу, и он был исправлением порученной мне комиссии очень доволен, и как в самое то время докладывали ему, что был стол готов, то сказал он мне:
     
      - Пойдем же, мой друг, теперь и пообедаем, а там поди себе отдыхать с дороги, а ко мне приезжай уже завтра поутру.
     
      Я нашел у него стол, накрытый человек на двадцать, и множество людей в зале его дожидающихся. Мы тотчас сели за стол, и господин Балабин, севши подле меня, рассказал мне обо всех тут бывших. Были тут все мои новые сотоварищи, или разные штат его составляющие чиновники; были некоторые полицейские офицеры, из коих попеременно всегда бывал один при генерал и езжал всюду и всюду ординарцем и служил для рассылок по полицейской части; были некоторые кирасирские полку его офицеры; были иностранцы, коих содержал генерал на своем почти коште, были и посторонние; и я узнал, что генерал жил тогда в Петербурге, хотя далеко не такт, пышно и весело, как в Кёнигсберге, но стол был у него всегда открытый и хороший, и всегда накрывался приборов на двадцать и более, несмотря хотя, когда генерал не обедал дома, а где-нибудь в гостях, или во дворце у государя.
     
      По окончании стола, как скоро генерал ушел в свою спальню для отдохновения, а мы все остались еще в зале, то обступили меня все, штат генеральский составляющие, и г. Балабин, как наш генеральс-адютант, разсказывал мне обо всех, кто они таковы, и рекомендовал меня из них каждому.
     
      Был тут наш обер-квартермистер Ланг, был обер-аудитор Ушаков, был генеральский приватный секретари. Шульц, и наконец сотоварищ мой, другой флигель-адютант князь Урусов - все они были люди совсем еще мне незнакомые, но все люди добрые, ласковые, все ласкалися ко мне всячески, и все старались со мною познакомиться. Я соответствовал им тем же и рекомендовал себя всякому в дружбу.
     
      Но ни с кем так я скоро не познакомился и не сдружился, как с помянутым генеральским секретарем, господином Шульцом. Был он человек молодой, хорошего поведения и притом студировавший в университетах и довольно ученый.
     
      Он не успел узнать, что я говорю по-немецки и охотник к наукам, как тотчас прилепился ко мне, вступил со мною в разные разговоры, повел меня в свои комнаты, в которых он жил в доме генеральском, показывал мне маленькую свою библиотечку и, увидев меня крайне любопытным и все книги его, которых-таки было довольно, с великою жадностью пересматривающего, предлагал мне ее к услугам и уверял, что он за удовольствие почтет, если я всегда, когда мне будет досужено, посещать его стану в сих комнатах и праздное время препровождать с ним вместе: чем я и доволен был в особливости, и впоследствии времени подружившись с ним короче, и действительно всегда, когда мне только было можно, ухаживал к нему и там с лучшим удовольствием провождал время, нежели в передней генеральской, где мы обыкновенно сиживали, дожидаясь ежеминутно повелений от генерала, и нередко в праздности, не без скуки и зеваючи, время по несколько часов иногда провождали.
     
      Из всех наших штатских сей секретарь жил только один в генеральском доме, а прочие все также, как и я, стояли на своих квартирах; для него же отведены были два покойца на другом конце дома, который и весь был не слишком велик, поземный деревянный, и стоял на берегу реки Мойки, в недальнем расстоянии от тогдашнего дворца. Что касается до сего императорского дома; то был тогда также деревянный и не весьма хотя высокий, но довольно просторный и обширный, со многими и разными флигелями. Но дворец сей был не настоящий и построенный на берегу Мойки, подле самого полицейского моста, на самом том месте, где воздвигнут ныне огромный и великолепный дом для дворянского собрания или клуба. Он был временный и построен тут для пребывания императорской фамилии на то только время, покуда строился тогда большой Зимний дворец, подле адмиралтейства, на берегу Невы реки, который, существуя и поныне, был обиталищем великой Екатерины, и который тогда только что отстраивался, и говорили, что государь намерен был вскоре переходить в оный.
     
      В сем-то деревянном дворце препроводила последние годы жизни своей и скончалась покойная императрица Елисавета Петровна.
     
      О кончине ее носились тогда разные слухи, и были люди, которые сомневались и не верили тому, что сделавшаяся у ней и столь жестокая рвота с кровью была натуральная, но приписывали ее некоему сокровенному злодейству, и подозревали в том как-то короля прусского, доведенного последними годами войны до такой крайности и изнеможения, что он не был более в состоянии продолжать войну и полугодичное время, если 6 мы по-прежнему имели в ней соучастие. Письмо друга его, маркиза д'Аржанса, писанное к нему в то время, когда находился он в руках наших, и то таинственное изречение в оном, что голландскому посланнику, случившемуся тогда быть в Берлине, удалось сделать ему королю такую услугу, за которую ни он, ни все потомки его не в состоянии будут ему довольно возблагодарить, и уведомление о которой не может он вверить бумаге, - было для многих неразрешимою загадкою и подавало повод к разным подозрениям. Но единому Богу известно, справедливы ли были все сии подозрения, или совсем были неосновательны.
     
      Но как бы то ни было, но мы лишились монархини сей не при старых еще ее летах, и прежде нежели все мы думали и ожидали. И как она была государыня кроткая, милостивая и человеколюбивая и всех подданных своих как мать любила, а сверх того и во все почти двадцатилетнее время благополучного ее царствования, Россия наслаждалась вожделеннейшим миром и благоденствием, то и сама любима была искренно всеми ее подданными и не было никого из них, кто б не жалел о ее рановременной кончине. Самые иностранные почитали ее и писатели их приписывали ей многие похвалы и описывали характер ее следующими чертами:
     
      "Роста была она, говорили они, нарочито высокого и стан имела пропорциональный, вид благородный и величественный; лицо имела она круглое, с приятною и милостивою улыбкою, цвет лица белый и живой, прекрасные голубые глаза, маленький рот, алые губы, пропорциональную шею, но несколько толстоватые длани, а руки прекрасные. Когда случалось ей одеваться в мужское платье, что обыкновенно делывала она в день учреждения своей гвардии, то представляла собою очень красивого и статного мужчину, имеющего героическую походку, сидящего прекрасно на лошади и танцующего с приятностию. Внутренние ее душевные дарования были не менее благородны и изящны. Она имела живой и проницательный ум и столь хороший рассудок, что обо всем могла говорить с основательностию и охотно разговаривала. Кроме природного своего языка, говорила она и разными иностранными, в особливости же могла хорошо изъясняться на немецком и французском языке, а разумела и италианский. О благоразумном и осторожном поведении ее свидетельствуют поступки ее тогда, когда была она, но кончине императора Петра II, исключена от наследства. Благоразумие ее подкреплялось мужественным постоянством и героическою смелостию. Она знала, как по правилам правосудия наказывать виновных, так по правилам благоразумия прощать оных, а невинных избавлять от наказания. Религия производила в ней глубокие впечатления собою. Она была набожна без лицемерства и уважала много публичное богослужение. Одежда ее и убранства, также ее пиршества, изъявляли хороший ее вкус. Она любила науки и художества, а особливо музыку и живописное искусство, и потому собрала множество наипрекраснейших картин. Великодушие се сердца и признательность к верным ее служителям не мог никто довольно выхвалить. Коротко, она была образцовая монархиня, в которой соединены были все свойства великой государыни и правительницы, хвалы достойной".
     
      Вот какими чертами изображали иностранные характер сей монархини. Из россиян же некоторые приписывали ей уже более слабости и мягкости в правлении, нежели сколько иметь бы надлежало и утверждали, что от самого того во время правления се вкралось в государство множество всякого рода злоупотреблений, и что некоторые из них пустили столь глубокие коренья, что и помочь тому и истребить их было уже трудно, что отчасти некоторым образом было и справедливо, а особливо относительно до последних годов ее правления.
     
      Но как бы то ни было, но сожаление о кончине ее было всеобщее, и тем паче, что все как-то не великую надежду возлагали на ее наследника, и ожидали от него не столько добра, сколько неприятного, что, к истинному сожалению, и действительно оказалось.
     
      Впрочем, но кончине и спустя дней двадцать и погребена была со всею подобающею и приличною такой великой монархине пышною церемониею, в Петропавловском соборе, где покоился прах великого ее родителя; однако я всего того уже не застал и все сие было уже кончено прежде, нежели я доехал до Петербурга.
     
      Теперь следовало бы мне сказать вам что-нибудь и о тогдашнем новом нашем государе и ее наследнике и прежде продолжения моей истории изобразить хотя вскользь характер и сего монарха, а потом хотя вкратце пересказать вам то, что происходило в Петербурге со времени начала вступления на престол его до моего приезда; но как материи сей наберется на целое письмо, а сие достигло уже до обыкновенной своей величины, то отложил я то до письма будущего, а теперешнее окончу, сказав вам, что я есмь, и прочая.

     
ПИСЬМО 92

     
      Любезный приятель! В последнем моем письме остановился я на том, что хотел вам пересказать все то, что известно было мне о характере нового тогдашнего нашего императора, и о происшествиях, бывших до приезда моего в Петербург. И как все сие некоторым образом нужно для объяснения последующего описания моей истории, то я приступлю теперь к сему описанию.
     
      Всем известно, что был сей государь хотя и внук Петра Великого, но не природный россиянин, но рожденный от дочери его Анны Петровны, бывшей в замужестве за голштинским герцогом Карлом-Фридрихом, в Голштинии, и воспитанный в лютеранском законе, следовательно был природою немец, и назывался сперва Карлом-Петром Ульрихом.
     
      Сей голштинский принц был еще в 1742 году, и когда было ему только 11 лет от рождения, признаваем наследником шведского и российского престола, и получал уже от Швеции титул королевского высочества. Но как императрица Елисавета, будучи незамужнею, не имела никакого наследника, а сей принц был родной ее племянник, то избрав и назначив его по себе наследником, выписала его еще вскоре но вступлении своем на престол из Голштинии, и он был еще тогда привезен к нам в Россию. Тут, по принятии греческого закона, назван он Петром Федоровичем, и вскоре потом, а именно в 1744 году, совокуплен браком на выписанной также из Германии, немецкой ангальтцербской принцессе Софии Аугусте, названной потом Екатериною Алексеевною, от которого супружества имела она уже в живых одного только, рожденного в 1759 году, сына Павла.
     
      По особливому несчастию случилось так, что помянутый принц, будучи от природы не слишком хорошего характера, был и воспитан еще в Голштинии не слишком хорошо, а по привезении к нам в дальнейшем воспитании и обучении его сделано было приставами к нему великое упущение; и потому с самого малолетства заразился уже он многими дурными свойствами и привычками и возрос с нарочито уже испорченным нравом. Между сими дурными его свойствами было по несчастию его наиглавнейшим то, что он как-то не любил россиян и приехал уже к ним власно, как со врожденною к ним ненавистью и презрением; и как был он так неосторожен, что не мог того и сокрыть от окружающих его, то самое сие и сделало его с самого приезда уже неприятным для всех наших знатнейших вельмож и он вперил в них к себе не столько любви, сколько страха и боязни. Все сие и неосторожное его поведение и произвело еще при жизни императрицы Елисаветы многих ему тайных недругов и недоброхотов, и в числе их находились и такие, которые старались уже отторгнуть его от самого назначенного ему наследства. Чтоб надежнее успеть им в своем намерении, то употребляли они к тому разные пути и средства. Некоторые старались умышленно, не только поддерживать его в невоздержностях разного рода, но заводить даже в новые, дабы тем удобнее не допускать его заниматься государственными делами и увеличивали ненависть его к россиянам до того, что он даже не в состоянии был и скрывать оную пред людьми. К вящему несчастию не имел он с малолетства никакой почти склонности к наукам и не любил заниматься ничем полезным, а что и того было хуже, не имел и к супруге своей такой любви, какая бы быть долженствовала, но жил с нею не весьма согласно. Ко всему тому совокупилось еще и то, что каким-то образом случилось ему сдружиться по заочности с славившимся тогда в свете королем прусским и заразиться к нему непомерною уже любовью и не только почтением, но даже подобострастием самым. Многие говорили тогда, что помогло к тому много и вошедшее в тогдашние времена у нас в сильное употребление масонство. Он введен был как-то льстецами и сообщниками в невоздержностях своих в сей орден, а как король прусский был тогда, как известно, грандметром сего ордена, то от самого того и произошла та отменная связь и дружба его с королем прусским, поспешествовавшая потом так много его несчастию и самой
     
      Что молва сия была не совсем несправедлива, в том случилось мне самому удостовериться. Будучи еще в Кенигсберге и зашед однажды пред отъездом своим в дом к лучшему тамошнему переплетчику, застал я нечаянно тут целую шайку тамошних масонов и видел собственными глазами поздравительное к нему письмо, писанное тогда ими именем всей тамошней масонской ложи; а что с королем прусским имел тогда он тайное сношение и переписку, производимую чрез нашего генерала Корфа и любовницу его графиню Кейзерлингшу, и что от самого того отчасти происходили и в войне нашей худые успехи, о том нам всем было по слухам довольно известно; а наконец подтверждало сие некоторым образом и то, что повсеместная молва, что наследник был масоном, побеждала тогда весьма многих из наших вступать в сей орден и у нас никогда так много масонов не было, как в тогдашнее время,
     
      Но как бы то ни было, но всем было известно, что он отменно побил и почитал короля прусского. А сия любовь, соединясь с расстройкою его нрава и вкоренившеюся глубоко в сердце его ненавистию к россиянам, произвела то, что он при всяких случаях хулил и порочил то, что ни делала и не предпринимала императрица и ее министры. И как государыня сия с самого уже начала прусской войны сделалась как-то нездорова и подвержена была частым болезненным припадкам и столь сильным, что пи одни раз начинали опасаться о ее жизни, то неусумнился он изъявлять даже публично истинное свое расположение мыслей и даже до того позабывался, что при всех таких случаях, когда случалось нашей армии или союзникам нашим претерпевать какой-нибудь урон или потерю, изъявлял он первый мнимое сожаление свое министрам крайне насмехательным образом. Легко можно заключить, что таковые насмешки его и шпынянья неприятны были как министрам нашим, так и всем россиянам, до которых доходил слух об оном, и что такое поведение наследника престола производило в них боязнь и опасение, чтоб не произошли от того в то время печальные следствия, когда вступит он в правление и получит власть беспредельную.
     
      Опасение сие тем более обеспокоивало наших министров, что они предусматривали, что некоторые из них за недоброходство свое к нему будут жестоко от него тогда наказаны, а сие и побудило некоторых нз них известить императрицу обо всем беспорядочном житье и поведении ее племянника, о малом его старании учиться науке правления и о ненависти его к российскому пароду, и довели императрицу до того, что велено было отлучить его от всех государственных дел и не допускать более в конференцию, или тогдашний государственный совет. И как чрез то не оставалось ему ничего другого делать, как заниматься своими веселостьми, то и делался он к правлению от часу неспособнейшим. Итак, при сих обстоятельствах было ему совсем и невозможно узнать самые фундаментальные правила государственного правления и недоброходство министров нему было так велико, что они переменили даже весь штат при двере его и отлучили всех прилепившихся к нему слишком; так, что любимцы его подвергались тогда великой опасности, а все дозволенное ему состояло в том, что он выписал несколько своих голштинских войск и в подаренном ему от императрицы Ораниенбаумском замке занимался экзерцированием оных и каждую весну и лето препровождал в сообществе молодых и распутных офицеров.
     
      Со всем тем, как министры наши ни старались внушить императрице недоверие к ее племяннику, и как ни представляли, что от него совершенного опровержения всей российской монархии должно было ожидать и опасаться, но она не хотела никак согласиться на то, чтоб исключить его от наследства, но наказывала еще старающихся его от наследства отторгнуть и предпринимающих что-нибудь против его, без ее ведома и соизволения. Достопамятное и всю Россию крайним изумлением поразившее падение бывшего тогда великим канцлером и первым государственным министром графа Бестужева, министра всеми хвалимого и всею Европою высоко почитаемого и даже всеми иностранными дворами уважаемого, было тому примером и доказательством. Он пал при начале войны прусской, лишен был всех чинов и достоинств и сослан в ссылку в Сибирь (?) как величайший государственный преступник. В тогдашнее время никто не знал истинной несчастия его причины, и не могли все тому довольно надивиться; но после узнали вскорости, что сей министр, предусматривая малую способность наследника к правлению государственному и приметив крайнее отвращение его от нашей российской религии и все прочие его дурные качества и свойства, затевал, составив подложную духовную, исключить от престола законного наследника и доставить корону императорскую малолетному еще тогда его сыну, с тем, чтоб до совершенного возраста его управляла государством его мать, с некоторыми из вельмож знаменитейших и сенаторов, которые были к тому именно и назначены. И как все сие каким-то случаем было императрицею узнано и открыто, то и излила она за то гнев свой на Бестужева, и как выше упомянуто, наказала его за дерзость лишением всех чинов и ссылкою.
     
      Таким образом и осталось все на прежнем основании до самой кончины императрицыной, и она, как ни ласкалась надеждою, что наследник ее со временем исправится и сделается лучшим, но он продолжал беспрерывно жить и вести себя по-прежнему и провождать время свое в сообществе окружавших его льстецов и распутных людей, в невоздержностях всякого рода, и вступил наконец на престол с непомерною приверженностию к королю прусскому, с обожанием всех его обыкновений и обрядов, а особливо военных, с крайним отвращением к греческому исповеданию веры, с ненавистью и презрением ко всем россиянам и с дурным, извращенным сердцем.
     
      Совсем тем по некоторым делам, произведенным им в первые месяцы его правления, о которых упомянется ниже, можно было судить, что он от натуры не таков был дурен, но имел сердце наклонное к добру и такое, что мог бы он быть добродетельным, если б не окружен был злыми и негодными людьми, развратившими его совсем, и когда б но несчастию не предался он уже слишком всем порокам и не последовал внушаемым в него злым советам, более, нежели, сколько надобно было.
     
      Сии негодные люди довели его наконец до того, что он стал подозревать в верности к себе свою супругу. Они уверили его, что она имела соучастие в Бестужевском умысле, а потому с самого того времени и возненавидя он свою супругу, стал обходиться с нею с величайшею холодностию и слюбился напротив того с дочерью графа Воронцова и племянницею тогдашнего великого канцлера, Елисаветою Романовною, прилепясь к ней так, что не скрывал даже ни пред кем непомерной к ней любви своей, которая даже до того его ослепила, что он не восхотел от всех скрыть ненависть свою к супруге и к сыну своему, и при самом еще вступлении своем на престол сделал ту непростительную погрешность и с благоразумием совсем несогласную неосторожность, что в изданном первом от себя манифесте, не только не назначил сына своего по себе наследником, но не упомянул об нем ни единым словом.
     
      Не могу изобразить, как удивил и поразил тогда еще сей первый его шаг всех россиян, и сколь ко многим негодованиям и разным догадкам и суждениям подал он
      повод. Но всеобщие негодования сии увеличились еще более, когда тотчас потом стали рассеиваться повсюду слухи и достигать до самого подлого народа, что государь не Успел вступить на престол, как предался публично всем своим невоздержностям и совсем неприличным такому великому монарху делам и поступили, и что ом не только с помянутою Воронцовою, как с публичною своею любовницею, препровождал почти все свое время; но сверх того, в самое еще то время, когда скончавшаяся императрица лежала во дворне еще во гробе и не погребена была, целые ночи провождал с любимцами, льстецами и прежними друзьями своими в пиршествах и питье, приглашая иногда к тому таких людей, которые нимало недостойны были сообщества и дружеского собеседования с императором, как например: итальянских театральных некий и актрис, вкупе с их толмачами, из которых многие, приобретя себе великое богатство, вытащили потом с собою из государства в свое отечество; а что всего хуже, разговаривая на пиршествах таковых въявь обо всем и обо всем, и даже о самых величайших таинствах и делах государственных.
     
      Все сие и предпринимаемое к самое тоже время скорое и дружное перековеркивание всех дел и прежних распорядков, а особливо преобразование всего поиска и переделывание всего, до воинской службы относящегося, на прусский манер, и явно оказуемая к тогдашнему нашему неприятелю, королю прусскому, приверженность и беспредельное почтение и ко всему прусскому уважение, приводило всех в неописанное изумление и негодование; и я не знаю, что воспоследовало б уже и тогда, если б не поддержал он себя несколько оказанными в первые дни своего правления некоторыми важными милостыни и благотворительствами.
     
      Первейшею и наиглавнейшею милостию изо всех было прежде уже упомянутое освобождение всего российского дворянства из прежде бывшей неволи и дарование оному навсегда совершенной вольности, с дозволением ездить всякому, по произволению своему, в чужие земли и куда кому угодно. Великодушное сие деяние толико тронуло все дворянство, что все неописанно тому обрадовались, и весь сенат, преисполнясь радостию, приходил именем всего дворянства благодарить за то государя, и удовольствие было всеобщее и самое искреннее. Другое и не менее важное благотворительство состояло в том, что он уничтожил прежнюю нашу и толь великий страх на всех наводившую и так называемую тайную канцелярию, и запретил всем кричать по-прежнему "слово и дело", и подвергать чрез то бесчисленное множество невинных людей в несчастия и напасти. Превеликое удовольствие учинено было и сим всем россиянам, и все они благословляли его за сие дело.
     
      Далее восхотел было он, для пресечения всех злоупотреблений, господствующих у нас в судах и расправах, по причине уже умножившихся слишком указов и
      перепутавшихся законов, велеть сочинить и издать новое уложение по образцу прусского, и сенат велел было уже и переводить так называемое "Фридрихово уложение", но как дело сие препоручено было людям неискусным и неопытным, то и не возымело оно тогда успеха.
     
      Кроме сего, приказал он освободить из неволи бывшего в Сибири, в ссылке, славного Миниха, бывшего некогда у нас фельдмаршалом и победителем турок и татар и привезти его с сыном в Петербург. Сей великий воин и министр, препроводив целые двадцать лет в отдаленных сибирских пределах в бедности, нужде и неволе, был в сие время уже очень стар, и как мне история его была известна и он привезен был в Петербург уже при мне, то смотрел я на сего почтенного старца с превеликим любопытством, и не мог довольно насмотреться.
     
      Сими и некоторыми другими благотворительностями начал было сей государь вперять о себе лучшие мысли в своих подданных, и все начали было ласкаться надеждою нажить в нем со временем государя доброго; но последовавшие за сим другие и нимало с сими несообразные деяния, скоро в них сию надежду паки разрушив, увеличили в них ропот и негодование к нему еще более.
     
      К числу сих принадлежало наиглавнейше то, с крайнею неосторожностию и неблагоразумием сопряженное дело, что он вознамерился было переменить совсем религию нашу, к которой оказывал особливое презрение. Начало и первый приступ к тому учинил он изданием указа, об отобрании в казну у всех духовных и монастырей все их многочисленных волостей и деревень, которыми они до сего времени владели, и об определении архиереям и прочему знатному духовенству жалованья, также о непострижении никого вновь в монахи ниже тридцатилетнего возраста. Легко можно всякому себе вообразить, каково было сие для духовенства и какой ропот и негодование произвело во всем их корпусе; все почти въявь изъявляли крайнюю свою за сие на него досаду, а вскоре после сего изъявил он и все мысли свои в пространстве, чрез призвание к себе первенствующего у нас тогда архиерея Димитрия Сечинова и приказание ему, чтоб из всех образов, находящихся в церквах, оставлены были в них одни изображающие Христа и Богородицу, а прочих бы не было; также, чтоб всем попам предписано было бороды свои обрить и, вместо длинных своих ряс, носить такое платье, какое носят иностранные пасторы. Нельзя изобразить, в какое изумление повергло сие приказание архиепископа Димитрия. Сей благоразумный старец не знал, как и приступить к исполнению такового всего меньше ожидаемого повеления и усматривал ясно, что государь и синод ни что имел тогда в намерении своем, как переменение религии во всем государстве и введение лютеранского закона. Он принужден был объявить волю государеву знаменитейшему духовенству, и хотя сие притом только одном до времени осталось, но произвело уже во всех духовных великое на него неудовольствие, поспешествовавшее потом очень много к бывшему перевороту.
     
      Таковое ж негодование во многих произвел и число недовольных собою увеличил он и тем, что с самого того часа, как скончалась императрица, не стал уже он более скрывать той непомерной приверженности и любви, какую имел всегда к королю прусскому. Он носил портрет его на себе в перстне беспрерывно, а другой, большой, повешен был у него подле кровати. Он приказал тотчас сделать себе мундир таким покроем, как у пруссаков, и не только стал сам всегда носить оный, но восхотел и всю гвардию свою одеть таким же образом; а сверх того носил всегда на себе и орден прусского короля, давая ему преимущество пред всеми российскими.
      А всем тем не удовольствуясь, восхотел переменить и мундиры во всех полках, и вместо прежних одноцветных зеленых, поделал разноцветные узкие, и таким покроем, каким шьются у пруссаков оные.
     
      Наконец и самым полкам не велел более называться по-прежнему, но именам городов, а именоваться уже по фамилиям своих полковников и шефов; а сверх того, введя уже во всем наистрожайшую военную дисциплину, принуждал их ежедневно экзерцироваться, несмотря, какая бы погода ни была, и всем тем не только отяготил до чрезвычайности все войска, но и огорчив всех, навлек на себя, а особливо от гвардии, превеликое неудовольствие.
     
      Но ничем он так много всех россиян не огорчил, как отступлением от всех прежних наших союзников, и скорым всего меньше ожидаемым перемирием, заключенным с королем прусским. Сие перемирие заключено было уже вскоре после отъезда моего из Кенигсберга, в померанском местечке Старгарде, и подписано марта 16-го дня, с прусской стороны стетинским губернатором принцем Бевернским, а с нашей, по повелению его, генералом князем Михаилом Никитичем Волконским, и заключено с такою скоростию, что самые начальники армии ничего о том не знали, покуда все было уже кончено.
     
      Нельзя изобразить, какой чувствительный удар сделан был тем всем нашим союзникам, и как разрушены и расстроены были тем все их планы и намерения, а крайне недовольны были тем и все россияне. Они скрежетали зубами от досады, предвидя по сему преддверию мира, что мы лишимся всех плодов, какие могли 6 пожать чрез столь долговременную, тяжкую, многокоштную и кровопролитную войну, и лишимся всей приобретенной оружием своим славы. Вся Пруссия была тогда завоеванною и присягнула уже покойной императрице в подданство.
     
      Кольберг и многие другие места были в руках наших и вся почти Померания занята была нашими войсками; а тогда предусматривали все, что мы все сие отдадим обратно, и за все свои труды, кошты и уроны в людях и во всем, кроме единого стыда и бесславия, не получим ни малейшей награды. А как в помянутом перемирии и заключенном трактате, между прочим, упомянуто было, что находившийся при цесарской армии наш корпус, под командою графа Чернышова, немедленно долженствовал от цесарцев отойтить прочь и возвратиться чрез прусские земли к нашей армии, то все опасались, чтоб не поступлено было далее, и из уважения к королю прусскому, не только сему корпусу, но и всей нашей армии не повелено б было соединиться с прусскою.
     
      Все сие смущало и огорчало всех истинных патриотов и во всех россиянах производило явный почти ропот и неудовольствие; а как не радовало их и все прочее ими видимое и до их слуха доходящее, а особливо слухи о вышеупомянутом беспорядочном и постыдном поведении государевом, то сие еще более умножало внутреннее негодование народа, сказуемое к всем делам и поступкам государя.
     
      Вот в каком положении были дела и все прочее в Петербурге, в то время, как я в него приехал. Я нашел весь город, вместо прежней тишины, мира и спокойствия, власно как в некаком треволнении, шуме и беспокойствии. Ежедневное муштрование и марширование по всем улицам войск, скачка карет и верхами разного рода людей, и бегание самого народа, придавало ему такую живость, в какой его никогда не только я, но и никто до того не видывал.
     
      И в Петербурге во всем и во всем произошло столько перемен, и все обстоятельства так изменились, что истинно казалось, что мы тогда дышали и воздухом совсем иным, новым и нам необыкновенным, и в самом даже существе нашем чувствовали власно как нечто новое и от прежнего отменное.
     
      Но я заговорился уже обо всех сих обстоятельствах и происшествиях, так, что удалился совсем от своей истории; почему, предоставя продолжение оной письму последующему, теперешнее кончу, сказав вам, что я есмь... и прочее.

     
ПЕТЕРБУРГСКАЯ СЛУЖБА
ПИСЬМО 93-е

     
      Любезный приятель! Возвращаясь теперь к истории моей, скажу вам, что на другой день после приезда моего приехал я к генералу своему уже совсем готовым к отправлению моей должности, то есть одетым, причесанным по тогдашнему манеру, распудренным и уже в шпорах на лошади, с завороченными полами.
     
      Генерала нашел я уже опять одевающимся и слушающим дела, читаемые перед ним секретарем полицейским. Не успел я войтить к нему, как осмотрев меня с ног до головы, сказал он:
     
      - Ну, вот, хорошо! Одевайся всегда так-то и как можно чище и опрятнее; у нас ныне любят отменно чистоту и опрятность, и чтоб было на человеке все тесно, узко и обтянуто плотно. Но о мундирце-то надобно тебе постараться, чтоб у тебя был и другой, и новый. Хорош и этот, но этот годится только запросто носить и ездить в нем со мною в будни, а для торжественных дней надобен другой. Видел ли ты наши новые мундиры?
     
      - Нет еще! - отвечал я.
     
      - Так посмотри их, - подхватил генерал. - Они уже совсем не такие, а белые, с нашивками и аксельбантом. Иван Тимофеевич тебе их покажет, поговори с ним. Он тебе скажет, где тебе все нужное достать и где заказать его сделать; только надобно, чтоб к наступающей Святой неделе был он у тебя готов и со всем прибором. Сходи к нему и теперь же посмотри, а там приходи опять сюда и будь готов в зале, не вздумается ли мне тебя куда послать. И приезжай ты ко мне всегда, как можно поранее!
     
      - Хорошо, - сказал я и хотел было выйтить.
     
      - Но лошадь ли есть у тебя, - спросил еще генерал, - и хороша ли?
     
      - Есть, - отвечал я, - и, кажется, изрядная. У меня и подлинно была одна лошаденка довольно
     
      изрядная.
     
      - Ну! Хорошо ж, мой друг! Поди ж к Балабину. Он расскажет и о том, в чем состоять должна и должность твоя.
     
      Господин Балабин встретил меня с обыкновенною своею ласкою и благоприятством.
      - Ну, был ли ты у генерала, - спросил он, - и являлся ли к нему? Надобно, брат, привыкать тебе вставать и приезжать сюда как можно ранее. Генерал сам встает у нас рано и нередко рассылает нашу братию, адъютантов и ординарцев своих, едва только проснувшись; так и надобно, чтоб вы были уже готовы, и он любит это.
     
      - Хорошо, - сказал я, - у генерала я уже был, и он послал меня к вам, чтоб вы мне рассказали, в чем должна состоять моя должность, и показали мне мундиры новые, и показали, где мне для себя заказать его сделать.
     
      - Изволь, изволь, мой друг, - отвечал он мне, усмехнувшись, - но сядь-ка и напьемся наперед чаю...
     
      Между тем как его подавали, продолжал он так:
     
      - Что касается до должности, то она не мудреная: все дело в том только состоит, чтобы быть тебе всегда готовым для рассылок и ездить туда, куда генерал посылать станет; а когда он со двора, так и ты должен ездить всюду с ним подле кареты его верхом и быть всегда при боце - вот и все... А мундирцы-то посмотри-ка, брат, у нас какие! - и велел слуге своему подать свой и показать мне оный.
     
      Я ужаснулся, увидев его, и с удивлением возопил:
     
      - Да что это за чертовщина, сколько это серебра на нем, да, небось, он и Бог знает сколько стоит?
     
      - Да! Таки стоит копейки, другой, третьей, - сказал он, - и сотняга рублей надобна.
     
      - Что вы говорите? - подхватил я, удивившись, и позадумался очень.
     
      - Что? Или он тебе слишком дорог кажется? - продолжал он, но это еще славу Богу. Генерал наш поступил еще с милостью, выдумывая оный, а посмотрел бы ты у других шефов какие! Еще и более баляндрясов-то всяких нагорожено! Ныне у нас всякий молодец на свой образец. Это, сударь, было бы тебе известно и ведомо, мундир Корфова кирасирского полку, и как генерал наш шефом в оном, то должны и мы все иметь мундир такой же, и эти мундиры вскружили нам всем головы все. Дороговизна такая всему, что приступу нет; ты не поверишь, чего эти бездельные нашивочки и этот проклятый аксельбант стоит! За все лупят с нас мастеровые втридорога, и все от поспешности только.
      - Но где ж мне все это достать, и кому велеть сделать? - спросил я.
     
      - Об этом ты не заботься! - сказал он. - Эту комиссию поручи уже ты мне, мастера и мастерицы мне все уже знакомы; но вот вопрос, есть ли у тебя деньги-то, и достаточно ли их будет?
     
      - То-то и беда-то! - отвечал я. - Деньги-то будут, их пришлют ко мне из Москвы, я писал уже об них, но теперь-то маловато и вряд ли столько наберется.
     
      - Ну что ж! - сказал он. - Иное-то возьмем в долг, а за иное, где надобно,
     
      заплатим деньги, и буде мало, так, пожалуй, я тебя ссужу ими. Бери, братец, их у меня, сколько тебе их надобно.
     
      Я благодарил господина Балабина за дружеское его к себе расположение и просил уже постараться и заказать мне мундир сделать как можно скорей, и получив от него обещание, пошел к генералу ожидать его дальнейших повелений в зале.
     
      Тут нашел я съехавшихся между тем и других сотоварищей своих. Был то упомянутый другой флигель-адъютант князь Урусов и полицейский дежурный офицер, исправляющий должность ординарца. Не успел я с ними поздороваться и молвить слова два-три об одевающемся еще генерале, как сделавшийся на улице под окнами шум привлекает нас всех к окнам, и какая же сцена представилась тогда глазам моим! Шел тут строем деташамент {Французское - отряд.} гвардии, разряженный, распудренный и одетый в новые тогдашние мундиры, и маршировал церемониею.
     
      Как зрелище сие было для меня совсем еще новое, и я не узнавал совсем гвардии, то смотрел на шествие сие с особливым любопытством и любовался всем виденным; но ничто меня так не поразило, как идущий пред первым взводом низенький и толстенький старичек с своим эспантоном {Эспонтон - небольшая пика, длиною около 7 футов, с плоским наконечником и поперечным упором. В России со времен Петра I эспонтоном были вооружены в строю все мушкетерские офицеры; при Екатерине II они были оставлены только в гвардии, а в 1807 г. отменены.} и в мундире, унизанном золотыми нашивками, с звездою на груди и голубою лентою под кафтаном и едва приметною!...
     
      - Это что за человек? - спросил я у стоявшего подле меня князя Урусова, - ... надобно быть какому-нибудь генералу?...
     
      - Как! - отвечал мне князь. - Разве вы не узнали! Это князь Никита Юрьевич!
     
      - Князь Никита Юрьевич, - удивляясь, подхватил я, - какой это? Неужели Трубецкой?
     
      - Точно так! - отвечал мне князь.
     
      - Что вы говорите!.. - воскликнул я, еще более удивившись. - Господи помилуй! Да как же это? Князь Никита Юрьевич был у нас до сего генерал-прокурором и первейшим человеком в государстве! Да разве он ныне уже не тем?
     
      - Никак, - отвечал князь, - он и ныне не только тем же и таким же генерал-прокурором, как был, но сверх того недавно пожалован еще от государя фельдмаршалом.
     
      - Но умилосердитесь, государь мой, - продолжал я далее, час от часу более удивляясь, спрашивать, - как же это? Я считал его дряхлым и так болезнью своих ног отягощенным стариком, что, как говорили тогда, он затем и во дворец, и в Сенат по нескольку недель не ездил, да и дома до него не было почти никому доступа!
     
      - О! - отвечал мне князь, усмехаясь. - Это было во время оно; а ныне, рече Господь, времена переменились, ныне у нас и больные, и небольные, и старички самые поднимают ножки, а наряду с молодыми маршируют и также хорошехонько топчут и месят грязь, как и солдаты. Вот видели вы сами. Ныне говорят: что когда носишь на себе звание подполковника гвардии, так неси и службу, и отправляй и должность подполковничью во всем!
     
      - Ну! Нечего более говорить!... - сказал я, изумившись, и не могу тому надивиться...
     
      - Но вы еще и то увидите! - сказал князь, - Поживите-ка с нами, и посмотрите на всех и все у нас, в Петербурге!
     
      Выбежавший от генерала камердинер его перервал тогда наш разговор. Он сказал нам, что генерал уже совсем готов и приказал подавать карету, а вскоре потом вышел и сам он, и сказав мне:
     
      - Ну, поедем-ка, мой друг! - пошел садиться в карету.
     
      Не успел он усесться в карете, как высунувшись в окно, приказал мне ехать, как тогда, так и ездить завсегда впредь, по левую сторону его кареты и так, чтоб одна только голова лошади равнялась с дверцами кареты, и подтвердил, чтоб я всячески старался ни вперед далее не выдаваться, ни назади не отставать. Князь Урусов должен был ехать таким же образом по правую сторону, а полицейский ординарец с обоими своими, всегда ездившими за нами полицейскими драгунами, уже позади кареты.
     
      По распоряжении нас сим образом и полетел наш генерал по гладким петербургским мостовым, так что оглушал ажно треск и стук от колес.
     
      Цуг {Старинная запряжка шестерней; здесь упряжь, постройка, выезд.} у него был ямской и самый добрый, и поелику был он генерал-полицеймейстер, то и езжал отменно скоро, и временем даже вскачь самую, так что мы с лошаденками своими едва успевали последовать за ним. Мы заехали тогда на часок в полицию, а потом объездили множество улиц и заезжали с генералом во многие дома знаменитейших тогда вельмож и пробывали в оных по небольшому только количеству минут.
     
      Во всех их генерал ухаживал обыкновенно для свидания с хозяевами во внутренние комнаты, а мы все оставались в передних и галанивали {Горланили, шумели, болтали.} тут до обратного выхода генеральского, в которое время рассказывал мне князь Урусов о хозяевах тех домов и о том, какие были они люди, и все, что об них было ему известно.
     
      Наконец, около двенадцатого часа поскакали мы все во дворец, и подъехали уже не к тому крыльцу, которое мне было известно, а к парадному, и это было в первый раз, что я был порядочным образом во дворце. Генерал прошел прямо к государю, во внутренние его чертоги, а мы остались в передних антикамерах и там, где обыкновенно нашей братии было сборище, и далее которых нас часовые уже не пускали.
     
      Как тут надлежало нам пробыть во все то время, без всякого дела, покуда не выйдет опять генерал, то восхотел товарищ мой князь Урусов сим временем воспользоваться и оказать мне услугу.
     
      - Не хотите ли? - сказал он мне, - походить и посмотреть дворца и полюбопытствовать. Вы в нем никогда еще не бывали, так бы я вас проводил всюду, куда только входить можно?
     
      - Очень хорошо! - сказал я: вы 6 меня тем очень одолжили. А он сказав о том нашему товарищу, полицейскому офицеру и попросив его нас кликнуть, в случае, ежели генерал выйдет, взяв меня за руку и повел показывать все достопамятное в сем временном обиталище наших монархов.
     
      Нельзя изобразить, с каким любопытством и удовольствием рассматривал я сии царские чертоги и все встречающееся в них с моим зрением. Мебели, люстры, обои, а особливо картины, приводили меня в приятное удивление и не редко в самые восторги.
     
      Но нигде я так не восхищался зрением, как в большой тронной зале, занимающей целый и особый приделанный с боку ко дворцу флигель. Преогромная была то и такая комната, какой я до того нигде и никогда еще не видывал. И хотя была она тогда и не в приборе, а загромощена вся превеликим множеством больших и малых картин, расстановленных на полу, кругом стен оной, по случаю, что собирались их переносить в новопостроенный каменный Зимний дворец, но самое сие и послужило еще более к моему удовольствию, ибо чрез то имел я случай все их тут видеть, и мог на досуге, сколько хотел, пересматривать и любоваться оными. А князь, товарищ мой, рассказывал мне о всех, о которых ему что-нибудь особливое было известно.
     
      Будучи охотником до живописи, смотрел я на все их с крайним любопытством, и не могу изобразить, сколь великое удовольствие они мне собою производили и как приятно препроводил я более часа времени в сем перебирании и пересматривании оных. Но ни что так меня не занимало, как последние портреты скончавшейся императрицы. Многие из них были еще неоконченные, другие только в половину измалеванные, а иные только что начатые, и одно только лицо на них изображенное. Видно, что не угодны они были покойнице, или не совсем на ее походили, и по той причине оставлены так. Князь показал мне тот, который всех прочих почитался сходнейшим, и я смотрел на оный с особливым любопытством.
     
      Наконец, должны мы были их оставить с покоем и возвратиться к своему месту, куда вскоре потом вышел к нам и генерал, и сказал, что он останется тут обедать с государем, приказал, нам ехать домой, и чтоб отобедав там, приезжал бы к нему уже один, в три часа по полудни.
     
      По приезде в дом генеральский, нашел я уже стол набранный, и опять такое же многолюдство, как было и в первый день. Все, питающиеся столом генеральским, были уже в собрании и дожидались только нашего приезда. Мы тотчас сели за стол, и как первенствующую роль играл тут тогда господин Балабин, как генеральс-адъютант и домоправитель генеральский, то была нам своя воля. Он у нас хозяйствовал, а мы были как гости, и обед сей был для меня еще приятный первого.
      Сей случай познакомил меня еще более со всеми тут бывшими, и как все они были умные и такие люди, с которыми было о чем говорить, то было мне и не скучно. Наконец, дождавшись назначенного времени, поехал я опять во дворец, и не успел войтить в прежнюю комнату, как вышел и генерал, и отведя меня к стороне, сказал: "Съезди, мой друг, к Михаиле Ларионовичу Воронцову, поклонись ему от меня, и скажи, что я с государем о известном деле говорил, и ему то вручил, о чем он уже знает, и что государь принял то с отменным благоволением и очень милостиво, и был тем очень доволен". - Хорошо! ваше высокопревосходительство, сказал я и хотел было иттить. - "Но знаешь ли ты где он живет? спросил меня генерал, остановивши: и найдешь ли дом его?" - Найду, отвечал я, мне указывали оный. - "Ну! хорошо же, продолжал генерал, поезжай же, мой друг, а оттуда приезжай уже прямо домой и дождавшись меня, скажи, что он тебе на сие скажет". Сей Воронцов, к которому я тогда был послан, играл в сие время великую ролю. Он был нашим канцлером и первым государственным министром и родной дядя фаворитки и любовницы государевой, и по всему тому, в отменной у него милости.
     
      К нашему же генералу был он отменно благосклонен и более потому, что они были женаты на родных сестрах и свояки между собою, и хотя наш генерал и давно уже жены своей лишился, но дружба между ими продолжалась беспрерывно, и как огромный дом сего вельможи, вмещающий в себе ныне думу Мальтийского ордена, был мне уже действительно известен, то и поскакал я прямо в оный. Меня провели тотчас, как скоро услышали, что я от Корфа, к той комнате, где он тогда находился, и без всякого обо мне доклада впустили в оную.
     
      Но тут как же я поразился и в какое неописанное пришел изумление, когда увидел комнату превеликую и в ней многих людей, и старых, и молодых, сидящих в разных местах подле стен и ничего между собою не говорящих. Я стал тогда в пень и сделался сущим дураком и болваном, не зная, кто из них был хозяин, и к кому мне адресоваться; ибо надобно знать, что я господина Воронцова никогда еще до того не видывал и знал только, что он не молод. Но как тут было много таких, и все одинаково одеты, то и узнать хозяина было не почему и трудно. Истинно минуты две стоял я власно как истуканом, не зная даже кому поклониться, и простоял бы, может быть, и доле, если б сам хозяин, приметив мое недоумение, не помог уже мне выйтить из оного. - "От кого ты, мой друг, прислан?" - От Николая Андреевича Корфа, сказал я. - Не успел он сего услышать, как возопил: - "А! это конечно ко мне; пожалуй, мой друг, сюда поближе и скажи что такое?"
     
      Я обрадовался сему и тем паче, что я никак не почитал его хозяином, и смелее уже к нему чрез всю горницу перебежав, почти тихомолкою то ему сказал, что мне было приказано.
     
      - "Ну! слава Богу! обрадуясь, сказал он, меня выслушав. Я очень, очень доволен! поблагодари мой друг, от меня, Николая Андреевича, и скажи, что я не очень здоров, и не можно ли ему завтра поутру со мною повидаться?" - Очень хорошо, ваше сиятельство! сказал я и хотел было иттить, но он остановил меня, говоря, чтоб я немного погодил, что подают горячее, и чтоб я выпил у него чашку оного.
     
      А между тем, как чай подавали, расспрашивал он меня, кто я таков, и давно ли нахожусь при Корфе? И как я ему все то сказал, то спросил он меня, не родня ли мне был Тимофей Петрович; а услышав, что он был мне отец, сказал, что он его знал довольно коротко и что был он очень добрый человек! Слова сии произвели в душе моей превеликое удовольствие, и я возблагодарил ему за них низким поклоном.
      Исправив сию комиссию и приехав в дом генеральский, не нашел я в нем никого, кроме одного Шульца, секретаря его; и как мне велено было тут генерала дожидаться, то употребил я сей случай к сведению с секретарем сим ближайшего знакомства, и пошел к нему в комнату ждать генерала. Он был мне очень рад, и у нас вошли с ним тотчас ученые разговоры. Я пересматривал опять все его книги, и как многие из них были тут такие, каких я не читывал, и которые мне прочесть хотелось, то с превеликою охотою ссудил он меня ими. Генерал не прежде приехал, как уже ввечеру, и был очень доволен мною и привезенным к нему ответом. Потом приказав, чтоб я наутрие приехал к нему пора нее, не стал долго меня держать, но отпустил на квартиру на отдохновение.
     
      Сего уже давно вожделела вся душа моя. По сделанной отвычке от верховой езды и от многого в сей день скаканья, так я устал, что насилу стоял на ногах своих, почему, пришед на квартиру, ринулся прямо на кровать и спал в ту ночь как убитый.
     
      На утрие, встав ранехонько и одевшись, поехал я к генералу, и думал, что в сей день езды нам будет меньше вчерашнего; но во мнении своем ужасно обманулся. Генерал не успел меня завидеть, как и стал уже поручать мне опять комиссии, и приказывать съездить туда, съездить в другое, а там в третье место, и насчитал мне целых пять домов, где хотелось ему, чтоб я побывал, и иного бы поздравил со днем его рождения, другому отвез бы цидулку, у третьего истребовал то, что он обещал ему, а у других спросил бы только, все ль они в добром здоровьи? и всех бы их успел объездить прежде, нежели он оденется и со двора съедет.
     
      Я слушал, слушал, да и стал; но как он последнее сказал, то ответствовал я ему: - Хорошо! ваше высокопревосходительство, я поеду и повеления ваши постараюсь выполнить, но не знаю, успею ли я так скоро их всех объездить и к назначенному времени возвратиться. По новости, я не знаю о оных, где они и живут еще. - "О! подхватил генерал: - тебе надобно распроведать о том. Спроси ты полицейского офицера, он всех их знает и тебе расскажет; а чтоб не позабыть и их и домы их, и что я тебе приказывал, то запиши все то. Есть ли у тебя записная книжка?" - Книжкато есть, ваше высокопревосходительство! - "Ну так поди же, мой друг, расспроси и запиши вес нужное и постарайся как можно, чтоб тебе скорей назад приехать".
     
      Что было тогда делать? хоть не рад, да готов, и принужден был иттить расспрашивать, записывать, и потом ехать и отыскивать не только дома, но и самые еще улицы, ибо и они были мне еще незнакомы.
     
      С превеликим трудом и насилу, насилу отыскал я их и измучился в прах, скакавши из одной улицы в другую. И как было тогда но улицам очень скользко, то чуть было не сломил головы себе в одном месте. Догадала меня нелегкая: объезжая одну карету на Невской проспективой, поскакать по гладкому тротуару, для ходьбы пеших сделанному по осторонь дороги. Но не успел я несколько шагов отскакать, как лошадь моя оскользнувшись спотыкнулась, и я чуть было не полетел стремглав с оной и об мостовую не расшибся. Но как бы то ни было, но я успел и сии комиссии все выполнить и, возвратившись назад, застал генерала еще дома.
     
      Он очень доволен был моею исправностию и похвалив, благодарил меня за то; но я сам в себе на уме не то думал, а говорил: "Спросил бы, ваше высокопревосходительство, каково мне от езды и скаканья сего? и если так то всякий день будет, то волен Бог и с тобою и со всеми ласками, похвалами и благодарениями твоими!..."
     
      Между тем, как я сим образом сам с собою говорил в уме, генерал собирался ехать со двора. Я не инако думал, что он меня в сей раз оставит и поедет с одним другим адъютантом; но не тут-то было, я и в том обманулся. Генералу хотелось, чтоб неотменно и я ехал с ним, и я принужден был опять садиться на измученного коня своего и опять скакать с ним подле колеса по улицам петербургским. К превеликой досаде моей, объездили мы еще несравненно более домов, нежели в прошедший день, и искрестили всю почти адмиралтейскую сторону с одного конца до другого. "Господи!", думал я и говорил сам в себе, "долго ли этому длиться и будет ли этому конец?" - Напоследок насилу, насилу приехали мы во дворец, и я рад был, что мог тут хоть немножко отдохнуть от беспрерывного скакания; но к превеликой досаде моей и тутошнее отдохновение было недолго. Генералу вознадобилось еще съездить в одно место и более нежели за версту расстоянием, и мы опять должны были с ним скакать и оттуда опять поспешать домой к обеду, вместе с генералом. "Ну!" думал я: "слава Богу, насилу, насилу всех объездили и обскакали, по крайней мере уже после обеда отдохнем"; ибо я не сомневался, что генерал уже никуда не поедет. Но не тут-то было! и сей счет делан был без хозяина! Генералу чтото вознадобилось и после обеда побывать еще в нескольких домах, и сей день, власно как нарочно, избран был для испытания и изнурения сил господина нового адъютанта. Он принужден был опять садиться на лошадку свою и опять скакать подле колеса генеральской кареты. "Господи! думал я тогда: "ну, если все так то, так это будет сущая каторга?" - Но, что я ни думал, ни помышлял, но генерал только и знал, что из дома в дом, и где посидит час, где полчаса, где еще меньше того, а я в промежутки сии изволь галанить в передних и провождать минуты сии в расслаблении и в скуке превеликой... Рад, рад, бывало, где найдешь хоть стульцо, чтобы посидеть и отдохнуть немного, но и в иных домах и того не было и принуждено было ходить, или прислонившись к стенке стоять.


К титульной странице
Вперед
Назад