Но когда перекопский царь поставил на Казанское царство племянника и на обратном пути раскинул лагерь в тринадцати милях от Москвы, нынешний государь Василий на следующий год расположился лагерем около реки Оки и впервые пустил тогда в дело пехоту и пушки, – может быть, для того, чтобы похвастаться своей силой и смыть позор, испытанный им в предыдущем году во время постыднейшего бегства, когда, как говорят, он несколько дней прятался в стогу сена, или, наконец, чтобы отвратить от своих пределов царя, который, как он предполагал, снова нападет на его владения. Во всяком случае, при нас у него было почти полторы тысячи пехотинцев из литовцев и всякого сброда» (5, 114).
      Этот рассказ отражает реальные события. Крымский хан Мухаммед-Гирей летом 1521 года внезапным набегом прорвал оборонительный рубеж по Оке и подошел к Москве. И хотя захватить столицу ему не удалось, хан ушел назад с огромной добычей.
      Горький урок, преподанный татарами, заставил Василия III заняться усовершенствованием московской армии. В частности, заслоны по Оке были усилены артиллерией и пехотой. Впрочем, по наблюдению Герберштейна, русские использовали артиллерию довольно неумело и притом исключительно для осады крепостей и обороны укрепленных рубежей. Применять ее в полевом сражении мешала привычная «татарская» стратегия русского воинства: «Московиты не умеют и не могут пользоваться этими ядрами (литыми железными. – Н. Б.) в бою, так как у них все основано на быстроте» (5, 116).
      Архаизм московского войска, с точки зрения западной военной мысли, очевиден. В своем трактате о военном искусстве (1520 год) Никколо Макиавелли писал: «Конница, конечно, нужна, но все же это не первая, а вторая основа войска; она необходима и необычайно полезна для разведок, набегов и опустошения неприятельской страны, для внезапной тревоги и нападения на противника (который из-за этого должен всегда быть в состоянии боевой готовности) и для перерыва подвоза припасов. Когда же дело доходит до решительного полевого сражения, то есть до самого существа войны и цели, ради которой вообще создаются войска, конница годится больше для преследования разбитого противника, чем для других дел, и по своей силе, конечно, далеко отстает от пехоты» (19, 62).
     
      Войско в походе
     
      Мерно покачиваясь в седлах, воины Ивана III движутся длинной вереницей вдоль берега Оки. Впереди у них еще несколько десятков верст. А потому у нас есть время поближе присмотреться к этим пропахшим дымом походных костров и обожженным степным солнцем усталым людям.
      Начнем с того, что дворяне времен Ивана III были аристократами скорее по названию, чем по содержанию. Да и может ли бедняк быть аристократом? Конечно, на память приходит известное выражение «бедный дворянин» – определение благородного, но небогатого человека. Но это выражение возникло, увы, значительно позже, в эпоху буржуазного богатства.
      Русский дворянин знал и любил землю. Он умел держать в руках не только оружие, но и соху. В трудные времена он выживал за счет «барской пашни» – приусадебной земли, обработанной своими собственными руками (237, 49). Казна жаловала воинов деньгами лишь в случае больших побед. Так, например, после взятия Казани летом 1487 года «князь велики воевод своих изъжаловал, и бояр, и детей боярских, хто чего достоен» (55, 96).
      Вопрос о «денежном довольствии» военно-служилого сословия, вообще говоря, весьма запутан. Истоки всех противоречий – в сложности и некоторой хаотичности самой системы выплат. По рассказам Герберштейна, во времена Василия III существовали определенные правила расчетов государя с воинством. В то время как крупная аристократия служила «своим коштом» и пополняла карманы главным образом за счет вотчин и «кормлений», малообеспеченные «дети боярские» могли претендовать на более или менее регулярное жалование от казны. «...Таких лиц, придавленных бедностью, он (великий князь. – Н. Б.) обыкновенно ежегодно принимает к себе и содержит, назначив им жалованье, но не одинаковое. Те, кому он платит в год по шести золотых, получают жалованье через два года на третий; те же, кому каждый год дается по двенадцать золотых, должны быть без всякой задержки готовы к исполнению любой службы на собственный счет и даже с несколькими лошадьми» (5, 73).
      Таким образом, более высокое жалованье предусматривало постоянную готовность к исполнению любого поручения, а также более серьезные расходы по службе. Такой подход был возможен лишь при наличии достаточно развитой системы «бухгалтерского учета» и всякого рода «командировок».
     
      Труба, барабан и флейта
     
      У монголов принято было подбадривать своих воинов перед битвой громкими звуками музыкальных инструментов. Вот как описывает Марко Поло сражение между войсками великого хана Хубилая и мятежного князя Наяна:
      «Увидел Наян со своими воинами, что вокруг стала рать великого хана, и перепугались все; бегут к оружию; скоро-наскоро вооружаются и толком, по порядку расставляют отряды. Снарядились обе стороны, и оставалось только схватиться; заслышались тут многие инструменты, многие трубы и громкое пение. У татар вот такой обычай: когда их приведут И расставят биться, пока не прозвучит накар (большой барабан. – Н. Б.) начальника, они не начинают брани и все то время играют на инструментах и поют; вот поэтому-то обе стороны так много играли и пели» (6, 247).
      В этой связи невольно вспоминается известная сцена ночного гадания перед Куликовской битвой. Одним из источников этого фольклорного сюжета могло быть и подлинное воспоминание. В татарском лагере Дмитрий Волынец «слышить стук велик и кличь, и вопль» (30, 166). Над русским станом «бысть тихость велика» (30, 168).
      Впрочем, в бой и русские полки шли под рокот барабанов и завывание труб. Вот, например, сцена штурма русскими войсками Казани 2 октября 1552 года. После взрыва мин, заложенных в подкопах под башнями, воины штурмового полка, отобранные самим Иваном IV, устремляются вперед под звуки труб и мерные удары накра. «Видевше же се воеводы велика полка, яко прииде им уже помощь Божия, и наполнишася духа храбра. И вострубиша воя их в ратныя трубы и в сурны во многия, и удариша в накры, весть подающи и прочим полком всем, да готовятся скоро» (33, 514).
      Каждый воевода имел огромный медный или обтянутый телячьей кожей барабан, с помощью которого он подавал сигналы своим воинам (232, 80). Его восточное название «накар» на Руси иногда заменяли словом «набат». Известная всему Востоку «зурна» на Руси произносилась как «сурна».
      Трубы обычно служили для подачи сигнала к наступлению. «Наконец, построив передовые отряды, московиты затрубили наступление», – рассказывает Герберштейн о битве под Оршей в сентябре 1514 года (5, 70).
      Музыкальные инструменты на поле битвы служили не только для подачи сигналов. Их завораживающие звуки воодушевляли воинов, укрепляли их боевой дух. Другим средством возбуждения отваги и одновременно устрашения противника был боевой клич. Воины Ивана III мчались на врага с криком «Москва!».
      Зримым воплощением боевого духа служили стяги. Каждый полк знал свой стяг. Поднятые на высоком древке стяги указывали направление удара. Знаменосцами назначали самых сильных и мужественных воинов. Падение стяга вызывало панику и часто означало поражение. Поэтому самые отважные бойцы старались добраться до вражеского стяга и подрубить его древко.
      На стягах русских полков времен Ивана III обычно вышивали образ Спаса Нерукотворного, архангела Михаила и святых воинов.
      И все же ни трубы, ни знамена, ни барабаны не могли превратить трусов в героев. Боевой дух войск – величина очень изменчивая и не поддающаяся точному измерению. Многое зависело от характера войны, от авторитета воевод и главнокомандующего, даже от знамений и предчувствий.
      Иностранные наблюдатели часто пытались дать характеристику боевого духа московских войск, стойкости воинов. При всей условности и тенденциозности этих оценок, они заслуживают внимания хотя бы как материал для размышлений.
      «При первом столкновении они нападают на врага весьма храбро, но долго не выдерживают, как бы придерживаясь правила: "Бегите или побежим мы"» (5, 114 ).
      «Великое несходство и разнообразие существуют между людьми как в других делах, так и в способах боя. Например, московит, как только пускается в бегство, не помышляет уже ни о каком ином спасении, кроме как бегством; настигнутый и пойманный врагом, он и не защищается, и не просит пощады.
      Татарин же, сброшенный с лошади, лишившись всякого оружия, даже тяжело раненный, как правило, отбивается руками, ногами, зубами, вообще пока и как может до последнего вздоха.
      Турок, видя, что лишился всякой помощи и надежды на спасение, покорно просит пощады, бросив оружие и протягивая победителю сложенные вместе руки, чтобы тот связал их; сдачей в плен он надеется спасти себе жизнь» (5, 116).
      Ядовитые, а во многом и тенденциозные замечания иностранцев не должны закрывать от нас главного. Московская армия той поры – это национальная армия. Даже если считать касимовских татар своего рода «наемниками», то и в этом случае ядром армии остаются собственно русские воины. Цели, во имя которых они сражались, стоили того, чтобы за них отдать жизнь. В особенности это относится к борьбе на южных и восточных рубежах страны. Вероятно, и литовские походы представлялись московским воинам справедливым и богоугодным делом. Зная, как серьезно относился Иван III к идейной подготовке своих военно-политических акций, можно не сомневаться в том, что и в московском войске велась соответствующая «воспитательная работа».
      В летописном рассказе об отражении нашествия хана Ахмата осенью 1480 года сохранился уникальный фрагмент. По характеру он больше всего напоминает «слово» воеводы или пастыря, обращенное к идущим на битву воинам.
      «О храбри мужествении сынове рустии! Подщистеся схранити свое отечьство, Русскую землю, от поганых, не пощадите своих глав, да не узрять очи ваши распленениа и разграблениа домов ваших и убьениа чад ваших и поруганна над женами и над дщерми вашими...» (48, 201).
     
      Глава XVIII
      Инок
     
      Монашеские обеты суть спасение мира,
      ими война и моровая язва отвращаются.
      Григорий Великий
     
      Поздней весной 1491 года по лесной дороге, соединявшей Вологду с Кирилло-Белозерским монастырем, шел необычный путник. Это был рослый и широкоплечий инок. На вид ему можно было дать лет тридцать. Его черная борода еще не была тронута инеем седины.
      На спине путник нес котомку, в которой умещалось все его нехитрое имущество – молитвенник, краюха хлеба, миска с ложкой, соль в туеске, огниво и трут. За широким кожаным поясом инока был прилажен топор. На другом боку виднелся нож в деревянных ножнах. В руке он держал длинный дорожный посох с рукоятью в виде креста.
      За пазухой инок бережно хранил свое главное богатство – грамоту, скрепленную восковой печатью настоятеля Кириллова монастыря. В ней говорилось, что старец Нил благословляет своего духовного сына Иннокентия на «отходное житие» в том месте, где ему Бог укажет (218, 405).
     
      Ученик
     
      Взглянув на покрытого дорожной пылью странствующего монаха, никто не поверил бы, что перед ним – князь Иван Охлябинин (141, 88). По рождению он принадлежал к многолюдному клану ярославских князей. Почти все они к этому времени уже перебрались на московскую службу.
      Однако князь Иван избрал для себя иной путь. Приняв монашеский постриг и забыв о родовой гордыне, он много лет провел в послушании у знаменитого своей ученостью старца Нила Сорского. Вместе со старцем он путешествовал к святыням Царь-града и на святую гору Афон. Вместе с ним подвизался в известном суровостью своего устава Кирилловом монастыре. А когда старец Нил, повинуясь небесному зову, покинул обитель и основал свой скит на речке Соре, Иннокентий и здесь не оставил учителя.
      Нил Сорский любил ученика и посвящал его в самые сокровенные тайны «монашеского делания». Достигнув «возраста Христа», Иннокентий почувствовал, что настало время ему самому взять в руки пастырский жезл. Однако он гнал прочь эти мысли, памятуя слова древнего подвижника Исаака Сирина:
      «Как мечущегося на всех льва, бегай охоты учить» (11, 59).
      Должно быть, старец Нил в глубине души хотел, чтобы его любимый ученик стал во главе собственной обители. Однако он хорошо знал, что истинные монастыри не создаются по прихоти или по указу. Они вырастают из аскетических подвигов и мудрости их основателя. Высокое звание основателя новой общины дается не тому, кто ищет власти и почестей, а тому, кто бежит от них. Возвышение есть плод смирения. Таков был неписаный закон «Святой Руси».
      Весной 1491 года Иннокентий ушел из Сорского скита не для основания собственного монастыря, а на поиски полного уединения и «безмолвия». Он хотел встретить приближавшуюся кончину мира с чистой совестью и просветленной душой.
      Миновав утопавшую в яблоневом цвету Вологду, Иннокентий прошел еще с полсотни верст на юг. Здесь он обрел то, что искал. Перед ним раскинулся знаменитый Комельский лес. Это была почти непроходимая дебрь, тянувшаяся на несколько десятков верст вдоль реки Комелы и по верхним притокам Обноры. Дикость, отсутствие людей привлекали сюда отшельников.
      Для поселения Иннокентий избрал северо-восточный Олонов конец Комельского леса. Однообразная болотистая равнина, поросшая лесом, оживлялась здесь лишь извилистой рекой Лежей, притоком Сухоны. Казалось, этот унылый ландшафт создан для скорби и покаяния.
      На берегу речушки Еды, левого притока Лежи, Иннокентий срубил свою первую келью. Рядом с ней он поставил избушку-часовню. Все ее убранство состояло из большого четырехконечного креста, глядя на который Иннокентий обращался с мольбами к Спасителю.
      Ни бродившие вокруг избушки волки и медведи, ни лихие люди, ни жуткие звуки ночного леса не могли прогнать отшельника с облюбованного им места. Завидев опасность, он смело шел вперед, раскинув руки подобием креста. Его боевым кличем было имя Иисуса Христа. Он знал, что Господь не оставит его в беде.
      «Монашеские обеты суть спасение мира...» (127, 64). Эти слова Григория Великого – ключ к пониманию общественно-религиозного значения монашества. Пустынник не только спасал свою душу. Своим подвижничеством он добывал милость Божию для всей Русской земли. Ведь даже ради нескольких праведников Господь обещал пощадить Содом и Го-морру.
      Все это знал и комельский отшельник. Знал и неустанно делал свое дело – великое дело спасения мира на путях молитвы и покаяния.
      Последний, 7000 год Иннокентий встретил в своей часовне. Он лежал ничком на шершавых плахах пола, крестом раскинув руки. Он молил Господа о прощении. Просил продлить хотя бы ненадолго земное бытие людей, чтобы они успели раскаяться в своих грехах...
      Пустынник со слезами любви и благодарности бил поклоны перед пахнущим смолой крестом. И мир продолжал вращаться на своих невидимых осях. И лесная речка Еда все так же невнятно лепетала на быстрине...
     
      Путь совершенства
     
      Отцы церкви говорили, что для каждого благочестивого человека открыты два пути – путь спасения и путь совершенства. Первый путь – для обычных людей. Здесь требуется лишь соблюдение христианских заповедей и выполнение обрядов. Следуя по этому пути, человек «спасает душу» от адского пламени.
      Второй путь – для тех, кто решил всего себя отдать на служение Богу. За исполнение этого желания он должен заплатить уходом из мира и отречением от его радостей.
      Русское слово «инок» означает «иной», «не похожий на других», «не такой, как все». Оно является переводом греческого слова «монах», смысл которого примерно тот же: «уединившийся», «одинокий»...
      Вступая в ряды монахов, человек давал обеты нестяжания, послушания и целомудрия. Тем самым он добровольно отказывался от возможности приобретать собственность, действовать согласно своей воле, а также подобно всем людям вступать в брак и иметь детей. Через эти ограничения инок стремился максимально приблизиться по образу жизни к самому Спасителю. Ведь согласно Евангелию, Иисус, отправившись проповедовать свое учение, не имел ни семьи, ни собственности и был во всем послушен воле пославшего его Отца.
      Помимо этого монах должен был ограничивать себя и во всех других житейских потребностях и прихотях. Ему следовало мало есть и мало спать, проводить все время в трудах и молитвах. Некоторые иноки, «усмиряя плоть», носили под власяницей железные вериги, спали только сидя или же добровольно подставляли спину лесным комарам.
      «Всякий человек от риз своих познается», – говорили в ту эпоху. Монахи носили особую одежду – черную мантию и клобук, широкий кожаный пояс и крестообразную перевязь – параманд. Каждая деталь одежды облачения инока символизировала воинские доспехи, а сам он считал себя воином, выступившим на бой с демонами.
      Согласно правилам основателей христианского монашества, инок не имел права покидать обитель без разрешения игумена. Женщинам категорически воспрещалось посещать мужские монастыри. Строгий канонист игумен Иосиф Волоцкий отказался впустить в монастырь даже свою родную мать, пришедшую навестить сына.
      Встречи монахов с родственниками разрешались, но только в особо отведенном помещении и под присмотром старцев.
      Отношение мирян к монахам всегда было довольно противоречивым. При всем разнообразии оттенков, связанных с личным авторитетом и положением инока, русские люди высоко чтили само это звание.
      При встрече с монахом полагалось отдавать поклон. Любое благодеяние в отношении отдельного инока или монастыря считалось богоугодным делом.
      Однако, выходя из монастыря, монах попадал в невидимое кольцо отчуждения. На него смотрели со страхом и жалостью. От монахов настойчиво требовали строгого соблюдения обетов и аскетического образа жизни. Ведь их слабости и пороки имели не только личное, но и общественное значение. Они могли разгневать Бога гораздо сильнее, чем грехи обычных людей.
      Сила отрицательного примера от проступков монахов была очень велика. Ведь согласно известному суждению Иоанна Лествичника, «свет для всех человеков – монашеское житие... Если же свет сей бывает тьма, то оная тьма, то есть сущие в мире, кольми паче помрачаются» (60, 181).
      Монашество всегда было постоянно действующей «службой жертвенности», убеждавшей весь мир в жизненности и силе христианских идеалов. Не случайно сам институт монашества возник именно тогда, когда закончились времена гонений и христианство стало общепризнанной религией Римской империи. Прежде быть христианином значило обречь себя на гонения, мучения и смерть. Теперь это стало не только безопасным, но и выгодным. Понятно, что среди христиан тотчас появилось множество карьеристов и лицемеров, искавших личного благополучия.
      Жившие в IV веке основатели теории и практики христианского монашества Антоний Великий, Василий Великий, Пахомий Великий стремились сохранить в победившей и превратившейся в официальную идеологию религии дух подвижничества. Без этого христианство могло бы превратиться в мертвую букву древних текстов, а Церковь – в прибежище для всякого рода проходимцев.
      Укрепляя авторитет Церкви в глазах народа, монашество служило и своего рода «громоотводом» для слишком сильных религиозных чувств. Оно позволяло использовать во благо Церкви энтузиазм благочестия. Незаурядные личности могли реализовывать свое стремление к совершенству на стезе монашеского подвига. Не имея такой возможности, эти &;gt; люди скорее всего превратились бы в бунтарей и обличителей социальной несправедливости.
      Конкретные формы монашеского подвига были весьма разнообразны. Вот что писал об этом историк В. О. Ключевский: «В Древней Руси различали три вида иноческой жизни: общежитие, житие особное и отходное. Общежительный монастырь – это монашеская община с нераздельным имуществом и общим хозяйством, с одинаковой для всех пищей и одеждой, с распределением монастырских работ между всей братией; ничего не считать своим, но все иметь общее – главное начало общежития. Отходному житию посвящали себя люди, стремившиеся жить в полном пустынном уединении, пощении и молчании; оно считалось высшей ступенью иночества, доступной лишь тем, кто достигал иноческого совершенства в школе общего жития. Особное житие вообще предшествовало монастырскому общежитию и было подготовительной к нему ступенью. Оно было очень распространено в Древней Руси как простейший вид иночества и принимало различные формы. Иногда люди, отрекавшиеся , или помышлявшие отречься от мира, строили себе ( кельи у приходского храма, заводили даже игумена как духовного руководителя, но жили отдельными , хозяйствами и без определенного устава. Такой монастырь-«особняк» составлял не братство, а товарищество, объединявшееся соседством, общим храмом, иногда и общим духовником» (161, 245).
     
      Общее житие
     
      В средневековой Руси существовали многие сотни монастырей. Без них не мог обойтись ни один крупный город. Ведь помимо чисто религиозного значения монастырь исполнял целый ряд необходимых общественных функций. Он служил богадельней и ссудной кассой, школой и тюрьмой, крепостью и приютом для умалишенных, привилегированным кладбищем и складом припасов.
      Однако всем этим задачам в полной мере соответствовал только общежительный монастырь (по-гречески – киновия). Создание и поддержание такого монастыря было делом сложным и трудоемким. Первый пример настоящего «общего жития» дал русским инокам преподобный Феодосии Печерский (около 1036–1074). За образец он взял общежительный устав константинопольского Студийского монастыря (Студийский устав). Однако со временем и в Киево-Печерском монастыре «общее житие» уступило место более легким порядкам «особного жития».
      Возвращение русского монашества на стезю «общего жития» началось лишь во второй половине XTV века. Эту трудную задачу поставил перед собой энергичный и решительный митрополит Алексей (1354–1378). Большую помощь ему оказал преподобный Сергий Радонежский (1314–1392), создавший в безлюдном северо-восточном углу Московского княжества знаменитый впоследствии Троицкий монастырь. Затерянная в лесах обитель преподобного Сергия стала одной из первых в Северо-Восточной Руси подлинных киновий.
      Неизвестно, какой именно устав – Студийский или Иерусалимский – был принят во времена Сергия в Троицком монастыре. Впрочем, различия этих уставов касались главным образом распорядка церковных служб. По части дисциплинарной и организационной они мало чем отличались друг от друга.
      В основе дисциплинарной части общежительного устава лежали три принципа: равенство, послушание и четкое распределение обязанностей. Равенство обеспечивалось отсутствием у иноков какой-либо собственности и общей трапезой. (При этом за стенами монастыря иноки могли владеть движимым и недвижимым имуществом.) Залогом послушания служили различные формы воздействия игумена на братьев: от отеческого внушения до изгнания из монастыря. Распределение обязанностей определялось продуманной системой служб.
      Житие Сергия сообщает о некоторых должностях, установленных в обители после введения «общего жития». Монастырская кладовая, где хранились съестные припасы, была поручена келарю. Другому брату было доверено попечение о старых и больных иноках; «повар» отвечал за порядок в монастырской кухне («поварне»), «хлебник» – за выпечку хлеба. За правильностью совершения богослужения наблюдал «уставщик». Ему помогали дьячки и пономари. Они зажигали свечи и лампады, наводили порядок в храме, читали на клиросе. Особый монах – «будильник» – отвечал за своевременный подъем иноков по утрам. Помимо этого в киновии обычно существовали и другие «службы» – казначей, «трапезник» (старший в трапезной), «кутник» (разносящий блюда и напитки).
      День в монастыре начинался рано. «Будильник» шел к келье игумена и, став под окном, громко произносил: «Благослови и помолись за мя, отче святый». Разбуженный этим возгласом, игумен отвечал изнутри: «Бог спасет тя». После этого «будильник» ударял в малый колокол и шел будить остальных братьев. Вскоре они уже собирались на паперти храма для утренней молитвы.
      Вступление в храм совершалось в строго определенном порядке. Все братья выстраивались в шеренгу на паперти. Священники и дьяконы становились впереди. Иерей, которому надлежало совершать в этот день службу, входил в храм первым. Перед ним шествовал чтец с горящей свечой. Священник кадил перед иконами, произносил несколько ритуальных возгласов. Лишь после этого остальные иноки чинно, по порядку входили в церковь с пением псалмов. Все монахи, в том числе и неграмотные, должны были знать Псалтирь наизусть.
      После службы монахи переходили в трапезную. Распорядок монастырской трапезы был так же строг и неукоснителен, как и уклад богослужения. В трапезной иноки занимали места за столом в соответствии со своим положением в обители. Сама трапеза была своего рода ритуалом. После краткой молитвы первым начинал есть игумен и только после него – остальные иноки. Кутник, обходя всех, наполнял чаши. С первой чашей все подходили к игумену за благословением. Во время трапезы один из братьев читал вслух жития святых. Разговоры за столом категорически воспрещались.
      Обычно иноки имели две ежедневные трапезы – обед и ужин. Во время Великого поста допускалась лишь одна трапеза, а в некоторые дни положено было только «сухоядение». Обед состоял из супа («варева») и каши («сочива»). Мясные блюда полностью исключались из меню иноков. На ужин подавали подогретое «сочиво», оставшееся от обеда. По праздникам монахи имели на трапезе «утешение» – кутью и пироги. Летом на монастырском столе появлялись овощи и фрукты, грибы и ягоды. В определенные дни на трапезе допускалась свежая, соленая, копченая и вяленая рыба.
      Остатки трапезы – куски и крошки хлеба – тщательно собирали и выносили за ворота, где их уже ждали нищие. Вообще забота о нищих была одной из главных социальных обязанностей монастыря.
      Помимо мужских, существовали и женские монастыри. Они отличались более мягкими уставными нормами. Богослужение в них совершали престарелые священники, жившие за пределами монастыря.
     
      Сладость безмолвия
     
      Монашество имело по меньшей мере три ипостаси: образ жизни, ремесло и призвание. Оно начиналось переходом на строго определенный образ жизни, продолжалось овладением своего рода «профессиональным мастерством» и венчалось прорывом в горний мир. Этот прорыв требовал определенного склада ума и души, иначе говоря – призвания.
      Первым признаком монашеского призвания была способность и тяга к одиночеству...
      Одиночество – одно из самых сложных и сокровенных состояний человека. Оставим писателям и философам тему духовного одиночества – этой неизбежной кары для людей, поднявшихся над своей средой и эпохой, – и обратимся к одиночеству, так сказать, «материальному», пространственному. Огромное большинство людей бегут от него как от чумы. Оно и понятно. Ведь в тишине уединения сильнее звучат тревожные голоса души. Слушать их – занятие не из легких. А зачастую – и не из приятных.
      Однако для людей, умеющих черпать радость в своей душе и в небесах, нет лучшей доли, чем уход от мира в молчаливое братство монахов.
      Для избранных среди избранных путь совершенства пойдет и дальше – к полному одиночеству затерянной в скалах пещеры или ветхой хижины посреди дремучего леса. Там, в глубокой тишине, они достигают заветного безмолвия.
      «Когда же чувства заключены безмолвием, не позволяется им устремляться вне, и при помощи безмолвия устареют памятования; тогда увидишь, что такое – естественные помыслы души, что такое – само естество души, и какие сокровища имеет она сокрытыми в себе» (11, 20).
      Безмолвие – это, пожалуй, самое сложное и многозначное понятие в лексиконе русского монашества. Оно означает не только тишину вокруг и молчание языка, но и бесстрастие, победу над земными желаниями. Оно есть цель и награда многих лет монашеского подвига. Только достигнув безмолвия, инок услышит небесные голоса и увидит ослепительное сияние Фаворского света.
      Блаженство безмолвия доступно лишь посвященным. Для них оно ценнее всех земных блаженств. Ученик преподобного Сергия Радонежского Епифаний Премудрый, рассказывая о юности своего учителя, замечает: «Божественыя сладости безмолъвиа въкусив, и тоя отступите и оставити не хотяше» (30, 314).
      И все же ради того, что он считал своим христианским долгом, святой готов был пожертвовать даже «сладостью безмолвия». Многие годы он посвятил благоустройству Троицкой обители. Он деятельно участвовал во многих церковно-политических событиях своего времени. И только за полгода до кончины «великий старец» передал игуменский посох своему ученику Никону, удалился от всех дел и забот и вновь «безмлъствовати начят» (30, 402).
     
      Лестница Иакова
     
      В Древней Руси была широко известна библейская история о том, как праотец Иаков, сын Исаака, однажды увидел во сне лестницу, соединявшую небо и землю. По ней спускались и поднимались ангелы (Бытие. 28, 12-13).
      Образ небесной лестницы (по-древнерусски – лествицы} использовал в своем знаменитом трактате «Лествица» преподобный Иоанн Синайский (VI век). «Святые добродетели, – говорит он, – подобны лествице Иакова... Добродетели, будучи связаны одна с другою, произволяюшего возводят на небо; а страсти, одна другую рождая и одна другою укрепляясь, низвергают в бездну» (60, 94).
      «Лествица» Иоанна Синайского (Иоанна Лествичника) с древнейших времен была любимой книгой русских иноков. Ее образы нашли отражение и в живописи. На иконах и фресках монахов часто изображали карабкающимися на небеса по высокой лестнице. Каждого из них пытается сбросить вниз лохматый черный демон – носитель одной из «страстей».
      Все обитатели монастыря не только на иконе, но и в жизни выстраивались по ступенькам двух «лестниц». Первая – лестница духовного совершенства. Восхождение по ней начиналось с первых дней пребывания человека в монастыре.
      Поселившись в монастыре, новичок должен был длительное время состоять в звании послушника. Это был своего рода испытательный срок. Послушника отправляли на самые тяжелые работы. Надзор за ним поручался одному из опытных в духовной жизни монахов – старцу. Если испытуемый проявлял смирение и вел себя должным образом, ему разрешали вместо мирской одежды надеть рясу. Так он становился рясофором – носителем рясы. Спустя еще некоторое время соискатель «ангельского чина» удостаивался пострижения «в мантию», то есть становился полноправным монахом.
      Дальнейший путь по лестнице духовного совершенства предусматривал лишь одну ступень – пострижение в «великую схиму». Оно давалось лишь наиболее заслуженным монахам, проявившим особое рвение в борьбе с демонами. Подняться на эту ступень мечтали многие. Великосхимник как бы поднимался над рядовыми обитателями киновии. Он имел право на особый распорядок жизни, который предусматривал больше свободного времени для келейной молитвы. Иногда монахи этого разряда становились полными отшельниками или поселялись с двумя-тремя братьями в скиту близ главного монастыря.
      Наряду с лестницей духовного совершенства существовала и лестница должностей, занимаемых монахами в обители или за ее пределами. На нижних ее ступенях находились исполнители однообразных и тяжелых работ – повар, привратник, «будильник», посыльный. Грамотный инок мог подняться выше, став диаконом или священником. Монах, получивший сан священника, именовался иеромонахом, а диакон – иеродиаконом.
      Еще выше стояло монастырское начальство – келарь, казначей, эконом, экклесиарх и наконец сам настоятель. В обителях часто существовал своего рода .«верховный совет» – 12 «соборных старцев». В число этих двенадцати входили высшие должностные лица монастыря. «Соборные старцы» решали все вопросы жизни обители. Остальным инокам полагалось безропотно принимать их постановления.
      Впрочем, при решении особо важных вопросов настроение рядовых иноков все же учитывалось. Одним из таких вопросов было избрание игумена. В разных монастырях (или даже в одном и том же монастыре, но в разное время) уровень «демократии» в этой ситуации был различным. На выбор кандидата в той или иной мере влияло и пожелание прежнего игумена, и мнение вышестоящих церковных властей – епископа или митрополита.
      Игумены наиболее крупных монастырей имели сан архимандрита. Из числа архимандритов и авторитетных игуменов подбирались кандидаты для поставления в сан епископа. Согласно древней традиции, только монахи (как люди, наиболее близкие к Богу) могли быть архиереями Русской православной церкви. Помимо этого, они обычно выступали в роли духовных отцов светской знати – князей и бояр.
      Монастыри были наиболее ярким проявлением древнерусской религиозности. С ними связывали надежду на милость Божию к многострадальной Русской земле. Основание новой обители считалось весьма богоугодным делом. При таком взгляде вполне понятно, что в средневековой Руси существовало огромное количество больших и малых монастырей.
     
      Голубое и черное
     
      В палитре русских иконописцев каждый цвет имел одно или даже несколько символических значений. Так, например, багряный означал царственное происхождение и верховную власть. Он также указывал на пролитую кровь мучеников и искупительную жертву Спасителя. Желтоватый, напоминавший серу цвет одежд святых монахов понимали как намек на духовный огонь, который очищает и переплавляет все существо подвижника. Небесно-голубой символизировал принадлежность к горнему миру (212, 433).
      В палитре жизни краски перемешивались куда более причудливо, чем на иконе. По выражению одного древнерусского писателя, в монастырях одни «ищут Иисуса», а другие – «хлеба куса». Вторые, надо полагать, всегда имели численное превосходство над первыми. Однако монашество как институт держалось именно на плечах первых. Это были люди особого склада. Собеседники ангелов. Мечтатели, видевшие Бога в каждом восходе и закате, в таинственных узорах звездного неба и в непостижимом порядке муравейника...
      Как и всякое подлинное призвание, монашеское призвание таилось уже в генах младенца.
      В детстве ребенок узнавал сокровенное значение своего имени, которое часто можно было истолковать как предсказание. Феодосии Печерский (по-гречески – «Богом данный») был назван так прозорливым священником, угадавшим его особое предназначение. Сергий Радонежский в крещении получил имя Варфоломея в честь одного из двенадцати апостолов.
      Автор жития обязательно указывает на какие-то необычайные происшествия, случившиеся со святым в детстве. Небесный избранник изначально находился под опекой высших сил.
      «Литературный этикет» не противоречил реальности. Восторженная душа ребенка окружала ореолом тайны и самые обычные события. А разве не случалось в жизни любого из нас событий не вполне объяснимых или даже совсем необъяснимых?
      Уходу будущего инока из мира часто способствовало какое-нибудь внешнее обстоятельство: семейное несчастье, наличие родственников или друзей в монашеской среде, наконец просто близость монастыря.
      Для людей с живым умом лучшим способом скрасить монотонность монастырской жизни было познание Бога и познание человека, в первую очередь – самого себя.
      «Самопознание, – учил Иоанн Лествичник, – есть верное понятие о своем духовном возрасте и неразвлекаемое памятование легчайших своих согрешений» (60, 170). Но что может быть труднее для человека, чем правильно оценить свой «духовный возраст»?
      Самопознание было тем «медом», который собирали в свои духовные «соты» многие поколения русских иноков. Однако лишь немногие из них решились изложить свой опыт на бумаге. И среди этих немногих первым был учитель Иннокентия Охлябинина старец Нил Сорский. Перебирая, как четки, мысли святых отцов и древних подвижников, добавляя к ним свои собственные суждения, он создал своего рода трактат об иноческом подвиге.
      Одно из одиннадцати «Слов», составляющих «Устав» Нила Сорского, посвящено процессу зарождения и развития греховного желания в сознании человека. Вглядываясь в тайники души, Нил различает несколько ступеней «страсти»: прилог, сочетание, сложение, пленение и страсть.
      Победив греховные помыслы, инок открывает свою душу для высших наслаждений. За внешним однообразием монастырского уклада скрывались головокружительные прорывы в область невидимого. Скудность телесной пищи с лихвой возмещалась неизреченной сладостью пищи духовной. Вот как описывает переживания молящегося инока преподобный Исаак Сирин:
      «Иное дело – молитвенное услаждение, а иное – молитвенное созерцание. Последнее в такой мере выше первого, в какой совершенный человек выше несовершенного отрока. Иногда стихи делаются сладостными в устах, и стихословие одного стиха в молитве неизчетно продолжается, не дозволяя переходить к другому стиху; и молящийся не знает насыщения. Иногда же от молитвы рождается некое созерцание, и прерывает оно устную молитву, и молящийся в созерцании изумевает, успенея телом. Такое состояние называем мы молитвенным созерцанием, а не видом и образом, или мечтательным призраком, как говорят несмысленные. И опять, в сем молитвенном созерцании есть мера и различие дарований; и это еще молитва: потому что ум не переступил туда, где нет уже молитвы, в такое состояние, которое выше молитвы. Ибо движения языка и сердца в молитве суть ключи; а что после сего, то уже есть вход в сокровенные клети. Здесь да умолкнут всякие уста, всякий язык; да умолкнут и сердце – этот распорядитель помыслов, и ум – этот правитель чувств, и мысль – эта быстропарящая и бесстыдная птица, и да прекратится всякое их ухищрение. Здесь да остановятся ищущие; потому что пришел Домовладыка...» (11, 74).
      Но озарения всегда были уделом избранных. Расплатой за них служила нестерпимая боль от возвращения к грубой действительности, от столкновения со злобой, невежеством и завистью собратьев. Ведь даже в лучших общежительных монастырях аромат ладана смешивался с духом казармы и зловонием конюшни...
     
      Неравенство равных
     
      Выходцам из среды знати всегда было гораздо труднее вступить на «путь совершенства» нежели простолюдинам. Во-первых, они сталкивались с дружным сопротивлением родственников, для которых такое решение было ударом по престижу всего рода, по его «карьерному потенциалу». Во-вторых, за монастырской стеной юный аристократ попадал в чуждую ему социально-культурную среду. В лесных монастырях «общего жития» преобладали люди малограмотные и простодушные. Их культурные интересы и бытовые потребности были минимальны. «Старец», которому должен был подчиняться знатный послушник, вполне мог оказаться вчерашним крестьянином или отпущенным на волю холопом.
      Такого рода затруднения привели к появлению во второй половине XIV столетия привилегированных общежительных монастырей. Они располагались вблизи городов и представляли собой нечто вроде позднейших гвардейских полков. Состав насельников такого монастыря комплектовался главным образом за счет знати. Естественным «фильтром» для отсева нежелательных элементов служило неписаное правило: при поступлении давать монастырю значительный имущественный или денежный вклад. И хотя великие светильники русского монашества преподобные Феодосии Печерский и Сергий Радонежский осуждали такую практику, она существовала во многих монастырях.
      Известно, что, послужив некоторое время солдатом в гвардейском полку, молодой дворянин уходил оттуда в линейный полк уже с офицерским чином. Примерно так же складывалась и судьба многих выдающихся представителей русского монашества XV века, чье происхождение связано с московским правящим классом. Кирилл Белозерский ушел из Симонова монастыря, чтобы со временем основать и возглавить обитель на заволжском севере. Иосиф Санин покинул Пафнутьев Боровский монастырь и после долгих странствий по разным обителям устроил собственный монастырь близ Волоколамска. Нил Майков покинул Кирилло-Белозерский монастырь и положил начало знаменитому Сорскому скиту. Кор-нилий Комельский начал свой иноческий путь в Кирилло-Белозерском монастыре, но потом отправился странствовать и в конце концов основал свой собственный монастырь на реке Нурме в Комельском лесу.
      Знатное происхождение в сочетании с хорошим образованием давали этим людям право на власть. Без этой впитанной с молоком матери уверенности в своем превосходстве они никогда не стали бы руководителями иноческих общин. И даже на последней глубине смирения они оставались господами для окружавших их и беспрекословно повиновавшихся им «простецов».
      (К середине XIX века состав иноков в русских обителях становится всецело крестьянско-мещанским. Это обстоятельство создавало большие нравственные затруднения для редких дворян, которые вступали на монашескую стезю. Узнав о намерении своего племянника уйти в монастырь, святитель Игнатий Брянчанинов (1807–1867) советовал брату Петру отправить сына в скит при Оптиной пустыни. Свой совет он объяснял среди прочего и тем, что «в этом скиту живет довольно дворян, под руководством старца, также из дворян, весьма хорошей жизни; занимаются переводом с греческого св. Отцов и изданием их. Вот нравственная сторона: есть уединение и есть духовное общество, свое, благородное, а этого нет ни в одном монастыре русском. Св. Пимен Великий сказал, что всего важнее хорошее общество. И так, что особенно важно в мирском быту для благовоспитанного человека, то остается особенно важным и в монашестве» (245, 690).)
     
      Учитель
     
      Но вернемся к нашему пустыннику – монаху Иннокентию. Прошли годы. Отшельник стал главою небольшой обители – Иннокентиевой пустыни. По укладу жизни она больше всего напоминала скит Нила Сорского.
      На месте первой часовни выросла церковь во имя Спаса Преображения. И теперь уже сам Иннокентий, как некогда его учитель Нил, открывал своим ученикам сокровенные тайны великого искусства спасения души...
      Заботясь о благополучии своей пустыни, он написал для нее краткий устав. В нем Иннокентий касается лишь самых «больных» вопросов тогдашнего монашеского обихода.
      Игумен хорошо знал, как легко возникают и как долго тлеют обиды в замкнутом монашеском мире. Старые распри всегда разгорались с новой силой после кончины общепризнанного лидера – основателя монастыря. Случалось, что в результате этих конфликтов община распадалась. Именно поэтому Иннокентий прежде всего просит братьев сохранять в обители «духовный мир».
      Старец заботится о том, чтобы оградить своих иноков от всякого рода сексуальных «искушений». С этой целью он не допускает пребывания в монастыре мальчиков, женщин и даже животных женского пола. О том же говорил в своем общежительном уставе и знаменитый современник Иннокентия преподобный Иосиф Волоцкий (58, 318). Этого правила издавна придерживались и в скитах (226, 103). На этом же настаивал и учитель Иннокентия Нил Сорский.
      Вопрос о мальчиках требовал особой оговорки. Ведь церковные каноны допускали монашеский постриг для отроков начиная с десяти лет (16, 93). Однако совместная жизнь «голоусых» подростков и седобородых «старцев» порождала множество проблем. Один из основателей христианского монашества Василий Великий считал правильным принимать в обитель детей любого возраста, но при этом содержать их в особых помещениях. Только на церковной службе они могли находиться вместе с иноками. По достижении необходимого возраста дети могли принять монашеский постриг. Однако прежде они должны были перед лицом священника подтвердить добровольность своего решения. Если подросшие дети не желали оставаться в монастыре, их следовало беспрепятственно отпустить (71, 131-135).
      Указания Василия Великого признавались, но едва ли исполнялись в русских монастырях. Строительство особых детских приютов и их содержание требовало слишком больших затрат. А между тем суровая действительность той эпохи почти ежедневно выбрасывала к воротам монастырей осиротевших и бездомных детей. Христианское милосердие не позволяло прогнать их прочь. В итоге обители были полны «отрочат», искушавших иноков своими «гладкими» лицами. Чаще всего их брали к себе в келью для всяческих услуг монастырские «старцы».
      Признавая такое положение недопустимым, церковный Стоглавый собор 1551 года постановил: «А по кельям бы архимариты и игумены и строители и соборные старцы и вся братия молодых ребят-голоусов однолично (ни в коем случае. – Н. Б.) не держали» (67, 321).
      Запрет доступа женщин в мужской монастырь был нормой, подтвержденной всеми авторитетами христианского монашества. Однако Иннокентий не случайно вынужден был повторить эту прописную истину. В реальной жизни и здесь все было не так просто. Несколько десятилетий спустя Иван Грозный в своих вопросах Стоглавому собору с горечью констатировал: «А по келиям инде (кое-где. – Н. Б.) небрежно (по недосмотру. – Н. Б.) жонки и девки приходят...» Еще хуже обстояло дело в городских особножительных монастырях: «В нашем царстве на Москве и во всех градех монастыри особые: живет в нем игумен да чернца два или три и где како ся лучило, да тут же в монастыре миряне с женами и с детьми живут...» (67, 269, 276).
      Другой «вечной» темой назиданий было пьянство монахов. Следуя традиции Кирилло-Белозерского монастыря, Иннокентий воспрещает иметь в обители хмельные напитки. И здесь он солидарен с Иосифом Волоцким. Вопрос также требовал особого рассуждения, поскольку греческие уставы разрешали подавать несколько чаш разбавленного водой виноградного вина на монастырской трапезе. Ссылаясь на греков, многие русские обители держали запасы медов, квасов и вин для праздничного «утешения» братии и чествования знатных гостей.
      Стоглавый собор 1551 года осуждает пьянство монахов и требует «горячего вина по монастырем не курити (не изготавливать. – Н. Б) и не пити, и хмельнаго пития пив и медов не держати им». Однако здравый смысл заставил иерархов оставить некоторую лазейку в монастырском «сухом законе». «И пити квасы житные и медвяные, всякие кождо по своим обиходом, а от вин от фрянзских (виноградных. – Н. Б.) не возбраняются: нигде бо несть писано, что не пити вина, но токмо писано, не пити вина в пьянство. А еще где брящут фрязские вина, то в славу Божию испивают, а не в пиянство» (68, 321). К этому можно добавить лишь одно: дороговизна привезенных из южных стран виноградных вин делала их доступными только для богатых иноков или крупных монастырей.
      Причиной конфликтов в монашеской общине часто бывал «квартирный вопрос». Общежительный устав нивелировал имущественное неравенство иноков, но не стирал его полностью. Не имея собственности в стенах монастыря, инок вполне мог обладать ею в миру. Он берег эту собственность как своего рода «страховку» на тот случай, если по какой-то причине вынужден будет покинуть монастырь и переселиться в другую обитель. Изгнанный из монастыря бедняк или бессребреник мог стать вечным скитальцем. Вот почему даже в образцовой киновии, Троице-Сергиевом монастыре, иноки имели движимую и недвижимую собственность. А стало быть, они могли использовать эти средства и для улучшения своих «жилищных условий».
      Каждый инок хотел иметь отдельную келью. Иногда он строил ее за свой счет. Получив келью, он тут же принимался за ее благоустройство. В это дело он вкладывал не только душу, но и деньги. Понятно, что, покидая обитель, иноки часто требовали от игумена возврата затраченной ими суммы или хотя бы разрешения продать свою келью другому насельнику монастыря. Однако торг в монастыре был неуместен. Иннокентий настаивает на том, что никаких компенсаций за утраченное имущество уходящий инок требовать не вправе. И здесь он мог сослаться на древние церковные каноны, согласно которым всякое имущество, внесенное в монастырь, уже не подлежит возврату (16, 132).
      Некоторые тезисы Иннокентия носят характер личных пожеланий. Так, например, он завещает братьям посвятить церковь, строительство которой предполагалось в монастыре, празднику Третьего обретения главы Иоанна Предтечи. Можно думать, что это желание объяснялось не только особым почтением Иннокентия к «ангелу пустыни» Иоанну Предтече, но и какими-то обстоятельствами биографии комельского подвижника. По-видимому, этот праздник был каким-то образом связан с традицией Ниловой пустыни. Известно, что там над могилой Нила Сорского в 1656–1659 годах был построен каменный собор в честь Третьего обретения главы Иоанна Предтечи (226, 133).
      Текст устава Иннокентия Комельского сохранился до наших дней в списке XVI столетия. Приводим его с некоторой адаптацией, разбивая на абзацы и выделяя курсивом ссылки на устав Нила Сорского.
      «Завет инока Иннокентия, Се аз убогий инок Иннокентий написал семи сей завет.
      Аще кому повелит Бог жити в пустыни сей нашей, прежде всех о сем молю вас. Господа ради поминайте мене грешнаго в святых молитвах своих, и яз вам отцем и братиям нашим земне челом бию.
      А еже завещаю вам, чтобы промежю вам брани (ссоры. – Н. Б.) и которы (распри. – Н. Б.) не было. Но молю яже о Христе и мир духовный посреди вас.
      А юных и безбородых иноков не приимати ни постригати зде таковых. А мирских юных безбрадных на служение не держати.
      А женскому полу всячески в нашу пустыню не входити. И еже безсловесных коих женскаго роду не быти у нас.
      Пиянственаго же пития отнюдь не подобает нам держати.
      А еже како пребывати в пустыни нашей – о молитве и о пении, како питатися и когда подобает исходити потребы ради во благословено время, и о рукоделии, и о прочем – сия вся вчинена суть в писании господина нашего и учителя моего старца Нила, написано в книге сей от верхней доски. Сего ради аз вскоре претекох и вкратце написах, понеже тамо обрящеши вся благоугодна суть Богови.
      О церкви. Живущая наша братия, иноцы в пустыни нашей, аще начнут богоугодно житии и хранити заповеди Божия, и восхощут церковь Божию воздвигнута, – то есть на Божием благоволении и на их изволении. Аще и благоволит Бог, да будет церкви во имя святаго великаго Иоанна Предтеча, крестителя Господня, Третие обретение честныя его главы, иже месяца мая 25. Сей бо есть великий Иоанн наставник всем иноком и пустынножителем.
      А о создании и украшении церковнем написано впреди в словеси написания старца Нила словес, еже есть в книзе сей.
      Аще кто брат наш инок поставит себе келию в пустыни нашей, и потом аще отойдет из пустыня сия, – и тех келий не продати ни отдати никому и не купите у него никому. Но владеют теми келиями настоятель и ту живущая братия. Аще ли жъ преже-реченный брат возвратится в пустыню, и убо над теми келиями власти не имать.
      Аще ли убо настоятель по совету с братиями вос-хотять продати которому брату избыточныя келий – да продадут. И потом аще отъидет из пустыня сия той брат, иже есть купивый келий, не има власти продати или отдати кому те келий, якоже выше написано есть. Но владеють теми келиями настоятель и ту живущая братия. Тако аще возвратится тот брат в пустыню сию, единаково не имат власти над теми келиами.
      Аще убо от братии многия келий поставит или многажды келий купит, и по отхождении и по прихождении не имут над теми келиами власти.
      Аще восхощет настоятель и братия возвратившемуся брату дати прежнюю бывшую его келию, – то есть на их произволение.
      А преставляющийся братии от жития сего в сей нашей пустыни келий ни продати ни отдати никому. Настоящий ту живущая братия иноцы на месте сем да не торгуют келиями, ни меняють промежю себя. Но кийждо в своих келиях живет.
      О самочинниках. Аще который в пустыни нашей брат наш инок не восхощет управляти свое жительство по божественных заповедех, и по написанию господина нашего и учителя старца Нила, и по сему нашему писмени, но убо самочинием и самовольством восхощет водитися, – такового настоятель и братия да накажут. Аще ли и по наказанию не исправится, сего убо настоятель и братия измещут от пустыня яко плеву от жита безо всякия боязни, по сему нашему завещанию.
      Аще той брат в чювство придет и восхощет управлять своя жительство по Бозе и святых отец предании и по писанию господина и учителя моего старца Нила и по сему нашему завету, – сего убо настоятель и братия примут в пустыню сию.
      Сия убо аз инок Иннокентий написах, яко да по смерти моей тако творима будет» (84, 14–16).
      Далеко не каждый основатель монастыря писал для него особый устав. В этом отношении Иннокентий Комельский был продолжателем традиции Нила Сорского, любившего книги и довольно много написавшего в назидание своим инокам и мирянам. Как правило, основатель ограничивался устным завещанием. Энергия и жизнеспособность монашеской общины зиждились прежде всего на харизматической личности ее основателя. Личный пример, безмолвная проповедь совершенного дела – основной учебник древнерусского монашества.
     
      Глава XIX
      Летописец
     
      Всякое «было» есть загадка.
      Ф. Ницше
     
      Летописи похожи на рухнувшую Вавилонскую башню. В этих развалинах путь к истине (или к ее зыбкому образу) преграждают немыслимые хитросплетения списков и редакций одного и того же первоначального (но, увы, давно потерянного) летописного текста. Но главная проблема заключается в том, что даже если мы понимаем конструкцию этого причудливого сооружения, то мы никогда не можем вполне понять его назначение.
      Время в летописи забавляется с историком, как привидение с ночным прохожим. Оно то раздваивается, а то и «растраивается» из-за того, что несколько поколений летописцев пользовались различными календарными системами. Иногда оно и вообще исчезает. И тогда весь год закрывает одна короткая фраза: «Не бысть ничего».
      Отсчет реальной, обозримой истории человечества начинается в летописи не с привычного нам Рождества Христова, а на 5508 лет раньше, с таинственного Сотворения мира. Оглядываясь на прошлое, человек чувствовал себя тогда в три раза старше.
      «Ничему не удивляйся», – советовал своим ученикам древнегреческий философ Пифагор. Этому совету должен последовать всякий, кто захочет работать с русским летописанием. (Заметим, что и среди самих историков не так-то много желающих всерьез заняться этим кропотливым делом.) Ведь здесь на каждом шагу спотыкаешься о необъяснимые явления. И даже искушенные специалисты, работа которых состоит главным образом в том, чтобы все объяснить и распутать все узлы текста, зачастую вынуждены недоуменно разводить руками.
      Один пример. Казалось бы, о чем еще писать благочестивому книжнику-монаху в 7000 году, как не о конце света? Однако ни один тогдашний летописец (насколько мы знаем их труды) не говорит об этом ни полслова.
      Но тут, как говорится, и спросить не с кого. Ведь мы не знаем по имени ни одного из летописцев времен Ивана III...
      Так кем же были эти люди – создатели русских летописей?
      Со времен Карамзина и Пушкина считалось, что летописец, выполняя свой религиозный долг, бесстрастно фиксировал события «с точки зрения вечности». Сто лет спустя ключом к загадке признали суждение филолога А. А. Шахматова: «Рукой летописца управлял в большинстве случаев не высокий идеал далекого от жизни и мирской суеты благочестивого отшельника, умеющего дать правдивую оценку событиям; рукой летописца управляли политические страсти и мирские интересы; если летописец был монахом, то тем большую свободу давал он своей пристрастной оценке, когда она совпадала с интересами родной обители...» (275, XVI).
      Мнение Шахматова показалось плодотворным. Его взяли на вооружение несколько поколении ученых. Взяли – и, как водится, довели до крайности.
      Стоило только летописцу сказать о ком-то доброе слово, как его тотчас уличали в тенденциозности. Смысл его работы стали сводить главным образом к «черному» или «белому пиару». В итоге, на опустевший престол пушкинского Пимена усадили щелкопера по прозвищу «Чего изволите?».
     
      Эрозия памяти
     
      От предвзятости летописца открывалась прямая дорога к предвзятости историка. Разумеется, ее скрывали в лесу «малых истин». Однако негласно, «по умолчанию», сознательная или бессознательная предвзятость признавалась неизбежной.
      В последние годы отечественные историки открыто заговорили об условности и субъективности наших представлений о прошлом. Выяснилось, например, что летописец создавал сразу две картины: историческую и мифологическую, сотканную из образов Священного Писания. Смешивая их, историк получает заведомо искаженное изображение минувшего. В довершение всего и эту сомнительную реальность, добытую из летописей, историк подгонял под свои собственные представления. «Неосознанная подмена того, «что было на самом деле», образами, которые были порождены этим самым «что было», а также отождествление современных образов с образами людей прошлого – источник химер общественного сознания, основа для пропагандистских трюков самых разных свойств и качеств», – замечает И. Н. Данилевский (124, 6).
      Зарубежные историки давно говорят о необходимости анализа самого феномена памяти, которая «приводит прошлое в настоящее, однако окрашивает его в свои особые цвета и оттенки» (268, 15).
      Но, признав субъективность исторической памяти, историк тотчас наталкивается на головоломный вопрос: а нет ли в этой субъективности своей неуловимой логики?
      Эрозия «канонизированного» прошлого (сопровождаемая обещаниями некоей новой, проникновенной близости с «подлинным» прошлым) оставляет тревожное ощущение возможной «потери памяти». Впрочем, не следует воспринимать все это слишком «эсхатологически». Опыт 1492 года и в этом отношении внушает определенный оптимизм. Прошлое и будущее будут существовать до тех пор, пока существует настоящее. А оно для каждого из нас закончится только тогда, когда будет угодно Богу. Не позже, но и не раньше.
      Что же касается новых тенденций в историографии, то они, как всегда, уходят корнями в забытое прошлое. Виток спирали познания вновь вывел на Карамзина. Он не скрывал соучастия историка в создании истории и не требовал ответов на неразрешимые вопросы.
     
      Кому нужна история?
     
      В надежде приблизиться к тайнам летописных витражей попробуем воспользоваться приемом наводящих вопросов. Вот первый из них: кому и зачем нужна история?
      Тут, кажется, ответ не за горами. История нужна всем. Но при этом разным «потребителям» нужен разный «сорт» истории.
      История нужна правителям. Они ищут в ней свою награду и оправдание. Они сравнивают себя с героями прошлого. Они и сами хотят «войти в историю». С этой целью они строят дворцы и храмы, пишут мудрые законы, благоустраивают свою страну. Желание «войти в историю» бывает столь сильным, что для его утоления безумцы поджигали прекрасные храмы и совершали небывалые преступления. Однако в узде здравого смысла это желание – великий двигатель прогресса.
      История нужна простому человеку. Она – его единственное неотъемлемое достояние. Проиграв все, он хранит ее как свой последний козырь в неудавшейся игре с жизнью. Конечно, это его личная, «маленькая» история. Каждый знает, кто его родители, где он жил в детстве, с кем дружил и с кем враждовал. Эти простые сведения, в сущности, очень важны. Они дают нам своего рода «систему координат», пользуясь которой мы ориентируемся в своем личном времени и пространстве. Человек, потерявший память о своем прошлом, подобен животному. Его единственным маяком становится поиск пропитания.
      Но маленькому человеку нужна и «большая» история. Трудящиеся, чьи имена, как дорожную пыль, сметает ветер времени, могут утешать себя мыслью о том, что они положили камень в основание пирамиды фараона или триумфальной арки императора.
      История нужна народу. Это его память. Народ, не знающий своей истории, теряет чувство собственного достоинства. Он превращается в стадо. И любой ловкий демагог может погнать это стадо, куда ему вздумается.
      «Уважение к минувшему – вот черта, отличающая образованность от дикости; кочующие племена не имеют ни истории, ни дворянства», – говорил Пушкин (220, 292). И чем выше поднимается народ в своем развитии, тем сильнее становится интерес и уважение к своей истории.
      Впрочем, как мы уже однажды заметили, не следует ждать от яблони апельсинов. Народ не может и, вероятно, не должен знать свою историю во всей ее сложности и незавершенности. Народу нужна не столько сама история, сколько уверенность в том, что она у него есть. И что его история достойна великого народа.
      Подведем итоги. История нужна всем, так как она дает каждому его долю бессмертия или, скорее, второй жизни. А в этом нуждаются и народы, и правители, и простые люди...
      И здесь мы вновь вернемся к нашему летописцу и... к Пушкину, который, как известно, «наше всё». Со свойственной ему чуткостью к музыке жизни он уловил то, что осталось недоступным для ученых. Он «услышал» тихий голос летописца. И монолог, который он вложил в уста старца Пимена, откроет нам то, чего не откроют десятки ученых книг:
      Еще одно, последнее сказанье –
      И летопись окончена моя,
      Исполнен долг, завещанный от Бога
      Мне, грешному. Недаром многих лет
      Свидетелем Господь меня поставил
      И книжному искусству вразумил;
      Когда-нибудь монах трудолюбивый
      Найдет мой труд усердный, безымянный,
      Засветит он, как я, свою лампаду –
      И, пыль веков от хартий отряхнув,
      Правдивые сказанья перепишет,
      Да ведают потомки православных
      Земли родной минувшую судьбу,
      Своих царей великих поминают
      За их труды, за славу, за добро –
      А за грехи, за темные деянья
      Спасителя смиренно умоляют.
      На старости я сызнова живу,
      Минувшее проходит предо мною –
      Давно ль оно неслось, событий полно,
      Волнуяся, как море-окиян?
      Теперь оно безмолвно и спокойно,
      Не много лиц мне память сохранила,
      Не много слов доходят до меня,
      А прочее погибло невозвратно...
     
      Теорема Пугачева
     
      С точки зрения осведомленности в отечественной истории, современное российское общество напоминает пирамиду, состоящую из четырех уровней. Это несведущие, приобщенные, увлеченные и посвященные.
      Основание пирамиды составляют несведущие. В большинстве своем это люди, которым интересно только то, что приносит им какую-то практическую пользу. Соответственно, истории для них как бы не существует вообще.
      Поднимаясь, пирамида по законам геометрии, сужается. Ее второй уровень – приобщенные, то есть все те, кто вынес из школьных лет смутные воспоминания об этом предмете и даже некоторый абстрактный интерес к нему. Они помнят, что истории про Ивана Грозного, Петра Великого и Емельяна Пугачева были интереснее, чем теорема Пифагора и что на стене висела большая карта Древней Руси с изображением скачущих куда-то наискосок всадников.
      Над уровнем всадников, – которые однако же скакали не напрасно, и остались в памяти миллионов повзрослевших школьников как нечто достойное внимания, – поднимается третий ярус. Здесь расположились увлеченные. Это учителя, краеведы, любители исторических романов и биографий. Их отношение к истории более непосредственно и эмоционально, чем у искушенных профессионалов. Они не столько знают, сколько любят «дела давно минувших дней». И этим сильным чувством они увлекают окружающих.
      Именно здесь, среди увлеченных, отчетливо проступает экзистенциальное значение истории. Тем, кто достоин, она помогает жить.
      Нет, не в том сомнительном смысле политического назидания, который вложен в известную сентенцию: «Historia est magistra vitae» – «История - учительница жизни». Антитезис на этот тезис давно известен. «История ничему не учит, потому что дает примеры всего, что угодно», – говорил Поль Валери. И в этом парадоксе французского писателя не меньше убедительности, чем в античном афоризме.
      История помогает им жить. Рядом с унылой повседневностью вдруг возникает вторая реальность, наполненная событиями, цветущая подвигами и приключениями. И когда первая жизнь становится невыносимой, они могут просто уйти туда, во вторую комнату. И запереть за собой дверь на ключ...
      Над пестрым миром увлеченных сверкающим ледником нависает уровень посвященных. Это – вершина пирамиды. Здесь живут ученые, посвятившие свою жизнь изучению той или иной области истории. Присмотримся к этим людям повнимательнее. Ведь они – душеприказчики нашего мудрого летописца.
     
      Историки
     
      Эта странная профессия родилась не вчера. Первый великий историк Геродот жил в Древней Греции в V веке до нашей эры. Цицерон называл его «отцом истории». Геродот был человеком большого ума и яркого политического темперамента. Известно, что его выслали из родного города Галикарнаса в Малой Азии из-за конфликта с местным правителем. Второй родиной Геродота стали Афины, где он со временем вошел в круг самых знаменитых людей.


К титульной странице
Вперед
Назад