- Я говорю, государь, что, быть может, вы и правы, но час вашего народа еще не пробил.
      Людовик XI пронзительно взглянул на него:
      - А когда же, мэтр, пробьет этот час?
      - Вы услышите бой часов.
      - Каких часов?
      Копеноль все с тем же невозмутимым и простоватым видом подвел короля к окну.
      - Послушайте, государь! Вот башня, вот дозорная вышка, вот пушки, вот горожане и солдаты. Когда с этой вышки понесутся звуки набата, когда загрохочут пушки, когда с адским гулом рухнет башня, когда солдаты и горожане с рычаньем бросятся друг на друга в смертельной схватке, вот тогда-то и пробьет этот час.
      Лицо Людовика XI стало задумчивым и мрачным. Одно мгновение он стоял молча, затем легонько, точно оглаживая круп скакуна, похлопал рукой по толстой стене башни.
      - Ну, нет! - сказал он. - Ведь ты не так-то легко падешь, моя добрая Бастилия?
      Живо обернувшись к смелому фламандцу, он спросил:
      - Вам когда-нибудь случалось видеть восстание, мэтр Жак?
      - Я сам поднимал его, - ответил чулочник.
      - А что же вы делали, чтобы поднять восстание?
      - Ну, это не так уж трудно! - ответил Копеноль, - можно делать на сто ладов. Во-первых, необходимо, чтобы в городе существовало недовольство. Это вещь не редкая. Потом - нрав жителей. Гентцы очень склонны к восстаниям. Они всегда любят наследника, а государя - никогда. Ну хорошо! Допустим, в одно прекрасное утро придут ко мне в лавку и скажут: "Дядюшка Копеноль! Происходит то-то и то-то, герцогиня Фландрская желает спасти своих министров, верховный судья удвоил налог на яблоневые и грушевые дички", - или что-нибудь в этом роде. Что угодно. Я тотчас же бросаю работу, выхожу из лавки на улицу и кричу: "Грабь!" В городе всегда найдется бочка с выбитым дном. Я взбираюсь на нее и громко говорю все, что придет на ум, все, что лежит на сердце. А когда ты из народа, государь, у тебя всегда что-нибудь да лежит на сердце. Ну, тут собирается народ. Кричат, бьют в набат, отобранным у солдат оружием вооружают селян, рыночные торговцы присоединяются к нам, и бунт готов! И так будет всегда, пока в поместьях будут господа, в городах - горожане, а в селениях - селяне.
      - Против кого же вы бунтуете? - спросил король. - Против ваших судей? Против ваших господ?
      - Все бывает. Как когда. Иной раз и против нашего герцога.
      Людовик XI снова сел в кресло и, улыбаясь, сказал:
      - Вот как? Ну, а у нас пока еще они дошли только до судей!
      В эту минуту вошел Оливье ле Ден. За ним следовали два пажа, несшие принадлежности королевского туалета. Но Людовика XI поразило то, что Оливье сопровождали, кроме того, парижский прево и начальник ночной стражи, по-видимому, совершенно растерявшиеся. Злопамятный брадобрей тоже казался ошеломленным, но вместе с тем в нем проглядывало внутреннее удовольствие.
      Он заговорил первый:
      - Государь! Прошу ваше величество простить меня за прискорбную весть, которую я вам несу.
      Король резко обернулся, прорвав ножкой кресла циновку, покрывавшую пол.
      - Что это значит?
      - Государь! - продолжал Оливье ле Ден со злобным видом человека, радующегося, что может нанести жестокий удар. - Народ бунтует вовсе не против дворцового судьи.
      - А против кого же?
      - Против вас, государь.
      Старый король вскочил и с юношеской живостью выпрямился во весь рост.
      - Объяснись, Оливье! Объяснись! Да проверь, крепко ли у тебя держится голова на плечах, милейший. Если ты нам лжешь, то, клянусь крестом святого Лоо, меч, отсекший голову герцогу Люксембургскому, не настолько еще зазубрился, чтобы не снести прочь и твоей!
      Клятва была ужасна. Только дважды в жизни Людовик XI клялся крестом святого Лоо.
      - Государь... - начал было Оливье.
      - На колени! - прервал его король. - Тристан, стереги этого человека!
      Оливье опустился на колени и холодно произнес:
      - Государь! Ваш королевский суд приговорил к смерти какую-то колдунью. Она нашла убежище в Соборе Богоматери. Народ хочет силой ее оттуда взять. Господин прево и господин начальник ночной стражи, прибывшие оттуда, здесь перед вами и могут уличить меня, если я говорю неправду. Народ осаждает Собор Богоматери.
      - Вот как! - проговорил тихим голосом король, побледнев и дрожа от гнева. - Собор Богоматери! Они осаждают пресвятую Деву, милостивую мою владычицу, в ее соборе! Встань, Оливье. Ты прав. Место Симона Радена за тобой. Ты прав. Это против меня они поднялись. Колдунья находится под защитой собора, а собор - под моей. А я-то думал, что взбунтовались против судьи! Оказывается, против меня!
      Словно помолодев от ярости, он стал расхаживать большими шагами по комнате. Он уже не смеялся. Он был страшен. Лисица превратилась в гиену. Он так задыхался, что не мог произнести ни слова, губы его шевелились, а костлявые кулаки судорожно сжимались. Внезапно он поднял голову, впавшие глаза вспыхнули, а голос загремел, как труба:
      - Хватай их, Тристан! Хватай этих мерзавцев! Беги, друг мой Тристан! Бей их! Бей!
      После этой вспышки он снова сел и с холодным, сосредоточенным бешенством сказал:
      - Сюда, Тристан! Здесь, в Бастилии, у нас пятьдесят рыцарей виконта Жифа, что вместе с их оруженосцами составляет триста конников, - возьмите их. Здесь находится также рота стрелков королевской охраны под командой господина де Шатопера - возьмите и их. Вы - старшина цеха кузнецов, в вашем распоряжении все люди вашего цеха - возьмите их. Во дворце Сен-Поль вы найдете сорок стрелков из новой гвардии дофина - возьмите их, и со всеми этими силами скорей к собору! А-а, парижская голь, ты, значит, идешь против короны Франции, против святыни Собора Богоматери, ты посягаешь на мир нашего государства! Истребляй их, Тристан! Уничтожай их! А кто останется жив, того на Монфокон.
      Тристан поклонился.
      - Слушаю, государь!
      И, помолчав, добавил:
      - А что делать с колдуньей?
      Этот вопрос заставил короля призадуматься.
      - С колдуньей? - переспросил он. - Господин Эстутвиль! Что хотел с ней сделать народ?
      - Государь! Я полагаю, что если народ пытается вытащить ее из Собора Богоматери, где она нашла убежище, то потому, вероятно, что ее безнаказанность его оскорбляет, и он хочет ее повесить, - ответил парижский прево.
      Король погрузился в глубокое раздумье, а затем, обратившись к Тристану-Отшельнику, сказал:
      - Ну что же, мой милый, в таком случае народ перебей, а колдунью вздерни.
      - Так, так, - шепнул Рим Копенолю, - наказать народ за его желание, а потом сделать то, что желал этот народ.
      - Слушаю, государь, - молвил Тристан. - А если ведьма все еще в Соборе Богоматери, то взять ее оттуда, несмотря на право убежища?
      - Клянусь Пасхой! Действительно... убежище! - вымолвил король, почесывая за ухом. - Однако эта женщина должна быть повешена.
      И тут, словно озаренный какой-то внезапно пришедшей мыслью, он бросился на колени перед своим креслом, снял шляпу, положил ее на сиденье и, благоговейно глядя на одну из свинцовых фигурок, ее украшавших, произнес, молитвенно сложив на груди руки:
      - О Парижская Богоматерь! Милостивая моя покровительница, прости мне! Я сделаю это только раз! Эту преступницу надо покарать. Уверяю тебя, пречистая Дева, всемилостивейшая моя госпожа, что эта колдунья недостойна твоей благосклонной защиты. Тебе известно, владычица, что многие очень набожные государи нарушали привилегии церкви во славу божью и в силу государственной необходимости. Святой Гюг, епископ английский, дозволил королю Эдуарду схватить колдуна в своей церкви. Святой Людовик Французский, мой покровитель, с той же целью нарушил неприкосновенность храма святого Павла, а Альфонс, сын короля иерусалимского, - даже неприкосновенность церкви Гроба господня. Прости же меня на этот раз, Богоматерь Парижская! Я больше не буду так делать и принесу тебе в дар прекрасную серебряную статую, подобную той, которую я в прошлом году пожертвовал церкви Богоматери в Экуи. Аминь.
      Осенив себя крестом, он поднялся с колен, надел свою шляпу и сказал Тристану:
      - Поспеши же, мой милый! Возьмите с собой господина де Шатопера. Прикажите ударить в набат. Раздавите чернь. Повесьте колдунью. Я так сказал. И я желаю, чтобы казнь совершили вы. Вы отдадите мне в этом отчет... Идем, Оливье, я нынче не лягу спать. Побрей-ка меня.
      Тристан-Отшельник поклонился и вышел. Затем король жестом отпустил Рима и Копеноля.
      - Да хранит вас Господь, добрые мои друзья, господа фламандцы. Ступайте отдохните немного. Ночь бежит, время близится к утру.
      Фламандцы удалились, и когда они в сопровождении коменданта Бастилии дошли до своих комнат, Копеноль сказал Риму:
      - Гм! Я сыт по горло этим кашляющим королем! Мне довелось видеть пьяным Карла Бургундского, но он не был так зол, как этот больной Людовик Одиннадцатый.
      - Это потому, мэтр Жак, - отозвался Рим, - что королевское вино слаще, чем лекарство.
      VI. Короткие клинки звенят.
      Выйдя из Бастилии, Гренгуар с быстротой сорвавшейся с привязи лошади пустился бежать по улице Сент-Антуан. Добежав до ворот Бодуайе, он направился к возвышавшемуся среди площади каменному распятию, словно он различил во мраке человека в черном плаще с капюшоном, сидевшего на ступеньках у подножия креста.
      - Это вы, мэтр? - спросил Гренгуар.
      Черная фигура встала.
      - Страсти Господни! Я киплю от нетерпения, Гренгуар. Сторож на башне Сен-Жерве уже прокричал половину второго пополуночи.
      - О, в этом виноват не я, а ночная стража и король! - ответил Гренгуар. - Я еще благополучно от них отделался. Я всегда упускаю случай быть повешенным. Такова моя судьба.
      - Ты всегда все упускаешь, - заметил человек в плаще. - Однако поспешим. Ты знаешь пароль?
      - Представьте, учитель, я видел короля. Я только что от него. На нем фланелевые штаны. Это целое приключение.
      - Что за пустомеля! Какое мне дело до твоих приключений! Известен тебе пароль бродяг?
      - Да. Не беспокойтесь. Вот он, пароль: "Короткие клинки звенят".
      - Хорошо. Без него нам не добраться до церкви. Бродяги загородили все улицы. К счастью, они как будто натолкнулись на сопротивление. Может быть, мы еще поспеем вовремя.
      - Конечно, учитель. Но как мы проберемся в Собор Богоматери?
      - У меня ключи от башен.
      - А как мы оттуда выйдем?
      - За монастырем есть потайная дверца, выходящая на Террен, а оттуда к реке. Я захватил ключ от нее и еще с утра припас лодку.
      - Однако я счастливо избег виселицы! - опять заговорил о своем Гренгуар.
      - Ну, скорей! Бежим! - поторопил его человек в плаще.
      Оба скорым шагом направились к Сите.
      VII. Шатопер, выручай!
      Быть может, читатель припомнит, в каком опасном положении мы оставили Квазимодо. Отважный звонарь, окруженный со всех сторон, утратил если не всякое мужество, то по крайней мере всякую надежду спасти - не себя, о себе он и не помышлял, - цыганку. Он метался по галерее потеряв голову. Еще немного, и Собор Богоматери будет взят бродягами. Внезапно оглушительный конский топот раздался на соседних улицах, показалась длинная вереница факелов и густая колонна опустивших поводья всадников с пиками наперевес. На площадь, как ураган, обрушились страшный шум и крики: "За Францию! За Францию! Крошите мужичье! Шатопер, выручай! За прево! За прево!"
      Приведенные в замешательство бродяги повернулись лицом к неприятелю.
      Ничего не слышавший Квазимодо вдруг увидел обнаженные шпаги, факелы, острия пик, всю эту конницу, во главе которой был Феб. Он видел смятение бродяг, ужас одних, растерянность других и в этой неожиданной помощи почерпнул такую силу, что отбросил от церкви уже вступивших было на галерею первых смельчаков.
      Это прискакали отряды королевских стрелков.
      Однако бродяги действовали отважно. Они оборонялись как бешеные. Будучи атакованы с фланга со стороны улицы Сен-Пьер-о-Беф, а с тыла со стороны Папертной улицы, подавшись к самому Собору Богоматери, который они продолжали еще осаждать, а Квазимодо - защищать, они оказались осаждающими и осажденными одновременно. Они находились в том же странном положении, в каком позже, в 1640 году, во время знаменитой осады Турина, очутился граф Анри д'Аркур, который осаждал принца Тома Савойского, а сам был обложен войсками маркиза Леганеза, Taurinum obsessor idem et obsessus [152], как гласила его надгробная надпись.
      Схватка была ужасная. "Волчьей шкуре - собачьи клыки", - как говорит Пьер Матье. Королевские конники, среди которых выделялся отвагой Феб де Шатопер, не щадили никого. Острием меча они доставали тех, кто увернулся от лезвия. Взбешенные бродяги за неимением оружия кусались. Мужчины, женщины, дети, кидаясь на крупы и на груди лошадей, вцеплялись в них зубами и ногтями, как кошки. Другие совали факелы в лицо стрелкам. Третьи забрасывали железные крючья на шеи всадников, стаскивали их с седла и рвали на части упавших.
      Особенно выделялся один из бродяг, долгое время подсекавший широкой блестящей косой ноги лошадям. Он был страшен. Распевая гнусавым голосом песню, он то поднимал, то опускал косу. При каждом взмахе вокруг него ложился широкий круг раненых. Так, спокойно и медленно, покачивая головой и шумно дыша, подвигался он к самому сердцу конницы, мерным шагом косца, починающего свою ниву. Это был Клопен Труйльфу. Выстрел из пищали уложил его на месте.
      Между тем окна домов распахнулись вновь. Жители, услышав воинственный клич королевских конников, вмешались в дело, и из всех этажей на бродяг посыпались пули. Площадь затянуло густым дымом, который пронизывали вспышки мушкетных выстрелов. В этом дыму смутно вырисовывался фасад Собора Богоматери и ветхий Отель-Дье, из слуховых окон которого, выходивших на кровлю, глядели на площадь изможденные лица больных.
      Наконец бродяги дрогнули. Усталость, нехватка хорошего оружия, испуг, вызванный неожиданностью нападения, пальба из окон, стремительный натиск королевских конников - все это сломило их. Они прорвали цепь нападавших и разбежались по всем направлениям, оставив на площади груды мертвых тел.
      Когда Квазимодо, ни на мгновение не перестававший сражаться, увидел это бегство, он упал на колени и простер руки к небесам. Потом, ликующий, он с быстротою птицы понесся к келейке, подступ к которой он так отважно защищал. Теперь им владела одна мысль: преклонить колени перед той, которую он только что вторично спас.
      Когда он вошел в келью, она была пуста.
      КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ
      I. Башмачок
      Когда бродяги начали осаду собора, Эсмеральда спала.
      Вскоре все возраставший шум вокруг храма и беспокойное блеяние козочки, проснувшейся раньше, чем она, пробудили ее от сна. Она привстала на постели, прислушалась, огляделась, потом, испуганная шумом и светом, бросилась вон из кельи, чтобы узнать, что случилось Вид самой площади, мечущиеся по ней привидения, беспорядок этого ночного штурма, отвратительная толпа, еле различимая в темноте и подпрыгивавшая, словно полчище лягушек, ее хриплое кваканье, красные факелы, мелькавшие и сталкивавшиеся во мраке, точно блуждающие огоньки, бороздящие туманную поверхность болота, - все это зрелище произвело на нее впечатление таинственной битвы между призраками шабаша и каменными чудовищами храма Проникнутая с детства поверьями цыганского племени, она прежде всего предположила, что случайно присутствует при какомто колдовском обряде, который совершают таинственные ночные существа Испугавшись, она бросилась назад и притаилась в своей келье, моля свое убогое ложе не посылать ей таких страшных кошмаров.
      Постепенно ее страхи рассеялись По непрерывно возраставшему шуму и многим другим проявлениям действительной жизни она почувствовала, что ее обступают не призраки, а живые существа И она подумала, что, быть может, народ восстал, чтобы силой взять ее из убежища Ею снова овладел ужас, но теперь он принял другую форму. Мысль, что ей вторично предстоит проститься с жизнью, надеждой, Фебом, который неизменно присутствовал во всех ее мечтах о будущем, полнейшая беспомощность, невозможность бегства, отсутствие поддержки, заброшенность, одиночество - все эти мысли и еще множество других придавили ее тяжелым гнетом. Она упала на колени, лицом в постель, обхватив руками голову, объятая тоской и страхом. Цыганка, идолопоклонница, язычница, она стала, рыдая, просить о помощи христианского бога и молиться пресвятой богородице, оказавшей ей гостеприимство. Бывают в жизни минуты, когда даже неверующий готов исповедовать религию того храма, близ которого он оказался.
      Так лежала она довольно долго, не столько молясь, если говорить правду, сколько дрожа и леденея, обвеваемая дыханием все ближе и ближе подступавшей к ней разъяренной толпы, ничего не понимая во всем этом неистовстве, не ведая, что затевается, что творится вокруг нее, чего добиваются, но смутно предчувствуя страшную развязку.
      Вдруг она услыхала шаги. Она обернулась. Два человека, из которых один нес фонарь, вошли в ее келью. Она слабо вскрикнула.
      - Не пугайтесь, - произнес голос, показавшийся ей знакомым, - это я.
      - Кто вы? - спросила она.
      - Пьер Гренгуар.
      Это имя успокоило ее. Она подняла глаза и узнала поэта. Но рядом с ним стояла какая-то темная фигура, закутанная с головы до ног и поразившая ее своим безмолвием.
      - А ведь Джали узнала меня раньше, чем вы! - произнес Гренгуар с упреком.
      В самом деле, козочка не стала дожидаться, пока Гренгуар назовет ее по имени. Только он вошел, она принялась ласково тереться об его колени, осыпая поэта нежностями и белой шерстью, потому что она линяла. Гренгуар так же нежно отвечал на ее ласки.
      - Кто это с вами? - понизив голос, спросила цыганка.
      - Не беспокойтесь, - ответил Гренгуар, - это один из моих друзей.
      Затем философ, поставив фонарь на пол, присел на корточки и, обнимая Джали, восторженно воскликнул:
      - Какое прелестное животное! Правда, оно отличается больше чистоплотностью, чем величиной, но оно смышленое, ловкое и ученое, словно грамматик! Ну-ка, Джали, посмотрим, не забыла ли ты что-нибудь из твоих забавных штучек? Как делает Жак Шармолю?
      Человек в черном не дал ему договорить Он подошел к Гренгуару и грубо тряхнул его за плечо.
      Гренгуар вскочил.
      - Правда, - сказал он, - я и забыл, что нам надо торопиться. Но, учитель, это еще не основание, чтобы так обращаться с людьми! Дорогое, прелестное дитя! Ваша жизнь в опасности, и жизнь Джали также. Вас опять хотят повесить. Мы - ваши друзья и пришли спасти вас. Следуйте за нами.
      - Неужели это правда? - в ужасе воскликнула она.
      - Истинная правда. Бежим скорей!
      - Хорошо, - пролепетала она. - Но отчего ваш друг молчит?
      - Потому что его родители были чудаки и оставили ему в наследство молчаливость, - отвечал Гренгуар.
      Эсмеральде пришлось удовольствоваться этим объяснением. Гренгуар взял ее за руку, его спутник поднял фонарь и пошел впереди. Оцепенев от страха, девушка позволила увести себя. Коза вприпрыжку побежала за ними; она так радовалась встрече с Гренгуаром, что поминутно тыкалась рожками ему в колени, заставляя поэта то и дело терять равновесие.
      - Вот она, жизнь! - говорил философ, спотыкаясь. - Часто именно лучшие друзья подставляют нам ножку.
      Они быстро спустились с башенной лестницы, прошли через собор, безлюдный и сумрачный, но весь звучавший отголосками сражения, что составляло ужасающий контраст с его безмолвием, и вышли через Красные врата на монастырский двор. Монастырь опустел. Монахи, укрывшись в епископском дворце, творили соборную молитву; двор тоже опустел, лишь несколько перепуганных слуг прятались по темным его уголкам. Беглецы направились к калитке, выходившей на Террен. Человек в черном отомкнул калитку ключом. Нашему читателю уже известно, что Терреном назывался мыс, обнесенный со стороны Сите оградой и принадлежавший капитулу Собора Парижской Богоматери; это был восточный конец острова. Здесь не было ни души. Шум осады стих, смягченный расстоянием. Крики шедших на приступ бродяг казались здесь слитным, отдаленным гулом. Свежий ветер с реки шуме в листве единственного дерева, росшего на оконечности Террена, и можно было явственно расслышать шелест листьев. Но беглецы еще не ушли от опасности. Ближайшими к ним зданиями были епископский дворец и собор. По-видимому, в епископском дворце царил страшный переполох. По сумрачному фасаду здания перебегали от окна к окну огоньки - то был словно прихотливый полет ярких искр, проносившихся по темной кучке пепла от сгоревшей бумаги. Рядом две необъятные башни Собора Богоматери, покоившиеся на главном корпусе здания, вырисовывались черными силуэтами на огромном багровом фоне площади, напоминая два гигантских тагана в очаге циклопов.
      Все, что было видно в раскинувшемся окрест Париже, представлялось глазу смешением колеблющихся темных и светлых тонов. Подобное освещение заднего плана можно видеть на полотнах Рембрандта.
      Человек с фонарем направился к оконечности мыса Террен. Там, у самой воды, тянулся оплетенный дранкой полусгнивший частокол, за который, словно вытянутые пальцы, цеплялись чахлые лозы дикого винограда. Позади, в тени, отбрасываемой этим плетнем, был привязан челнок. Человек жестом приказал Гренгуару и его спутнице сойти в него. Козочка прыгнула вслед за ними. Незнакомец вошел последним. Затем, перерезав веревку, которой был привязан челнок, он оттолкнулся длинным багром от берега, схватил весла, сел на носу и изо всех сил принялся грести к середине реки. Течение Сены в этом месте было очень быстрое, и ему стоило немалого труда отчалить от острова.
      Первой заботой Гренгуара, когда он вошел в лодку, было взять козочку к себе на колени. Он уселся на корме, а девушка, которой незнакомец внушал безотчетный страх, села рядом с поэтом, прижавшись к нему.
      Когда наш философ почувствовал, что лодка плывет, он захлопал в ладоши и поцеловал Джали в темя между рожками.
      - Ох! - воскликнул он. - Наконец-то мы все четверо спасены.
      И с глубокомысленным видом добавил:
      - Порой мы обязаны счастливым исходом великого предприятия удаче, порой - хитрости.
      Лодка медленно плыла к правому берегу. Девушка с тайным страхом наблюдала за незнакомцем. Он тщательно укрыл свет потайного фонаря и, точно призрак, вырисовывался в темноте на носу лодки. Его опущенный на лицо капюшон казался маской; при каждом взмахе весел его руки, с которых свисали широкие черные рукава, походили на большие крылья летучей мыши. За все это время он не произнес ни единого слова, не издал ни единого звука. Слышался лишь мерный стук весел да журчание струй за бортом челнока.
      - Клянусь душой! - воскликнул Гренгуар. - Мы бодры и веселы, как сычи! Молчим, как пифагорейцы или рыбы! Клянусь Пасхой, мне бы очень хотелось, чтобы кто-нибудь заговорил! Звук человеческого голоса - это музыка для человеческого слуха. Слова эти принадлежат не мне, а Дидиму Александрийскому, - блестящее изречение!.. Дидим Александрийский - незаурядный философ, это не подлежит сомнению... Скажите мне хоть одно слово, прелестное дитя, умоляю вас, хоть одно слово!.. Кстати, вы делали когда-то такую забавную гримаску! Скажите, вы не позабыли ее? Известно ли вам, моя милочка, что все места убежищ входят в круг ведения высшей судебной палаты, и вы подвергались большой опасности в вашей келейке в Соборе Богоматери? Колибри вьет гнездышко в пасти крокодила!.. Учитель! А вот и луна выплывает... Только бы нас не приметили!.. Мы совершаем похвальный поступок, спасая девушку, и тем не менее, если нас поймают, то повесят именем короля. Увы! Ко всем человеческим поступкам можно относиться двояко: за что клеймят одного, за то другого венчают лаврами. Кто благоговеет перед Цезарем, тот порицает Катилину. Не так ли, учитель? Что вы скажете о такой философии? Я ведь знаю философию инстинктивно, как пчелы геометрию, ut apes geometriam Ну что? Никто мне не отвечает? Вы оба, я вижу, не в духе! Приходится болтать одному. В трагедиях это именуется монологом. Клянусь Пасхой!.. Надо вам сказать, что я только что видел короля Людовика Одиннадцатого и от него перенял эту божбу... Итак, клянусь Пасхой, они все еще продолжают здорово рычать там, в Сите!.. Противный злюка этот старый король! Он весь запеленут в меха. Он все еще не уплатил мне за эпиталаму и чуть было не приказал повесить меня сегодня вечером, а это было бы очень некстати... Он скряга и скупится на награды достойным людям. Ему следовало бы прочесть четыре тома Adversus avari tiam [153] Сальвиана Кельнского. Право, у него очень узкий взгляд на литераторов, и он позволяет себе варварскую жестокость. Это какая то губка для высасывания денег из народа. Его казна - это больная селезенка, распухающая за счет всех других органов. Вот почему жалобы на плохие времена превращаются в ропот на короля. Под властью этого благочестивого тихони виселицы так и трещат от тысяч повешенных, плахи гниют от проливаемой крови, тюрьмы лопаются, как переполненные утробы! Одной рукой он грабит, другой вешает. Это прокурор господина Налога и государыни Виселицы. У знатных отнимают их сан, а бедняков обременяют все новыми и новыми поборами Этот король ни в чем не знает меры! Не люблю я этого монарха. А вы, учитель?
      Человек в черном не мешал говорливому поэту болтать. Он боролся с сильным течением узкого рукава реки, отделяющего округлый берег Сите от мыса острова Богоматери, ныне именуемого островом Людовика.
      - Кстати, учитель! - вдруг спохватился Гренгуар. - Заметили ли вы, ваше высокопреподобие, когда мы пробивались сквозь толпу взбесившихся бродяг, бедного чертенка, которому ваш глухарь собирался размозжить голову о перила галереи королей? Я близорук и не мог его опознать. Кто бы это мог быть?
      Незнакомец не ответил, но внезапно выпустил весла, руки его повисли, словно надломленные, голова поникла на грудь, и Эсмеральда услышала судорожный вздох. Она затрепетала. Она уже слышала эти вздохи.
      Лодка, предоставленная самой себе, несколько минут плыла по течению. Но человек в черном выпрямился, вновь взялся за весла и направил лодку вверх по течению. Он обогнул мыс острова Богоматери и направился к Сенной пристани.
      - А, вот и особняк Барбо! - сказал Гренгуар. - Глядите, учитель! Видите эти черные крыши, образующие такие причудливые углы, - вон там, под низко нависшими, волокнистыми, мутными и грязными облаками, между которыми лежит раздавленная, расплывшаяся луна, точно желток, пролитый из разбитого яйца? Это прекрасное здание В нем есть часовня, увенчанная небольшим сводом, сплошь покрытым отличной резьбой. Над ней вы можете разглядеть колокольню с весьма изящно вырезанными просветами. При доме есть занятный сад - там и пруд, и птичник, и "эхо", площадка для игры в мяч, лабиринт, домик для диких зверей и множество тенистых аллей, весьма любезных богине Венере. Есть там и любопытное дерево, которое называют "Сластолюбец", ибо оно своею сенью прикрывало любовные утехи одной знатной принцессы и галантного остроумного коннетабля Франции. Увы, что значим мы, жалкие философы, перед какимнибудь коннетаблем? То же, что грядка капусты и редиски по сравнению с садами Лувра Впрочем, это не имеет значения! Жизнь человеческая как для нас, так и для сильных мира сего исполнена добра и зла. Страдание всегда сопутствует наслаждению, как спондей чередуется с дактилем. Учитель! Я должен рассказать вам историю особняка Барбо. Она кончается трагически. Дело происходило в тысяча триста девятнадцатом году, в царствование Филиппа, самого долговязого из всех французских королей. Мораль этого повествования заключается в том, что искушения плоти всегда гибельны и коварны. Не надо заглядываться на жену ближнего своего, как бы ни были ваши чувства восприимчивы к ее прелестям. Мысль о прелюбодеянии непристойна. Измена супружеской верности - это удовлетворенное любопытство к наслаждению, которое испытывает другой... Ого! А шум-то все усиливается!
      Действительно, суматоха вокруг собора возрастала. Они прислушались. До них долетели победные крики. Внезапно сотни факелов, при свете которых засверкали каски воинов, замелькали по всему храму, по всем ярусам башен, на галереях, под упорными арками. Очевидно, кого-то искали, и вскоре до беглецов отчетливо донеслись отдаленные возгласы: "Цыганка! Ведьма! Смерть цыганке!"
      Несчастная закрыла лицо руками, а незнакомец яростно принялся грести к берегу Тем временем наш философ предался размышлениям. Он прижимал к себе козочку и осторожно отодвигался от цыганки, которая все теснее и теснее льнула к нему, словно это было единственное, последнее ее прибежище.
      Гренгуара явно терзала нерешительность. Он думал о том, что, "по существующим законам", козочка, если ее схватят, тоже должна быть повешена и что ему будет очень жаль бедняжку Джали; что двух жертв, ухватившихся за него, многовато для одного человека, что его спутник ничего лучшего и не желает, как взять цыганку на свое попечение. Он переживал жестокую борьбу; как Юпитер в Илиаде, он взвешивал судьбу цыганки и козы и смотрел то на одну, то на другую влажными от слез глазами, бормоча: "Но я ведь не могу спасти вас обеих!"
      Резкий толчок дал им знать, что лодка наконец причалила к берегу. Зловещий гул все еще стоял над Сите. Незнакомец встал, приблизился к цыганке и хотел протянуть ей руку, чтобы помочь выйти из лодки Она оттолкнула его и ухватилась за рукав Гренгуара, а тот, весь отдавшись заботам о козочке, почти оттолкнул ее. Тогда она без посторонней помощи выпрыгнула из лодки. Она была очень взволнована и не понимала, что делает, куда надо идти. С минуту она простояла, растерянно глядя на струившиеся воды реки Когда же она пришла в себя, то увидела, что осталась на берегу одна с незнакомцем. По-видимому, Грекгуар воспользовался моментом высадки на берег и скрылся вместе с козочкой среди жавшихся друг к другу домов Складской улицы.
      Бедная цыганка затрепетала, оставшись наедине с этим человеком. Ей хотелось крикнуть, позвать Гренгуара, но язык не повиновался ей, и ни один звук не вырвался из ее уст. Вдруг она почувствовала, как ее руку схватила сильная и холодная рука незнакомца. Зубы у нее застучали, лицо стало бледнее лунного луча, который озарял его. Человек не проронил ни слова. Быстрыми шагами он направился к Гревской площади, держа ее за руку. Она смутно почувствовала, что сила рока непреодолима. Ее охватила слабость, она больше не сопротивлялась и бежала рядом, поспевая за ним. Набережная шла в гору А ей казалось, что она спускается по крутому откосу.
      Она огляделась вокруг Ни одного прохожего Набережная была совершенно безлюдна. Шум и движение толпы слышались только со стороны буйного, пламеневшего заревом Сите, от которого ее отделял рукав Сены Оттуда доносилось ее имя вперемежку с угрозами смерти. Париж лежал вокруг нее огромными глыбами мрака.
      Незнакомец продолжал все так же безмолвно и так же быстро увлекать ее вперед. Она не узнавала ни одного из тех мест, по которым они шли. Проходя мимо освещенного окна, она сделала усилие, отшатнулась от священника и крикнула:
      - Помогите!
      Какой-то горожанин открыл окно, выглянул в одной рубашке, с лампой в руках, тупо оглядел набережную, произнес несколько слов, которых она не расслышала, и опять захлопнул окно. Это был последний луч надежды, и тот угас.
      Человек в черном не произнес ни звука и, крепко держа ее за руку, зашагал быстрее. Измученная, она уже не сопротивлялась и покорно следовала за ним.
      Время от времени она собирала последние силы и голосом, прерывавшимся от стремительного бега по неровной мостовой, задыхаясь, спрашивала:
      - Кто вы? Кто вы?
      Он не отвечал.
      Так шли они по набережной и дошли до какой-то довольно широкой площади, тускло освещенной луной. То была Гревская площадь. Посреди площади возвышалось что-то похожее на черный крест. То была виселица. Цыганка узнала ее и поняла, где находится.
      Человек остановился, обернулся к ней и приподнял капюшон.
      - О! - пролепетала она, окаменев на месте. - Я так и знала, что это опять он.
      То был священник. Он казался собственной тенью. Это была игра лунного света, когда все предметы кажутся призраками.
      - Слушай! - сказал он, и она задрожала при звуке рокового голоса, которого давно уже не слышала. Он продолжал отрывисто и задыхаясь, что говорило о его глубоком внутреннем волнении. - Слушай! Мы пришли. Я хочу тебе сказать... Это Гревская площадь. Дальше пути нет. Судьба предала нас друг другу. В моих руках твоя жизнь, в твоих - моя душа. Вот ночь и вот площадь, за их пределами пустота. Так выслушай же меня! Я хочу тебе сказать... Но только не упоминай о Фебе! (Не отпуская ее руки, он ходил взад и вперед, как человек, который не в силах стоять на месте.) Не упоминай о нем! Если ты произнесешь это имя, я не знаю, что я сделаю, но это будет ужасно!
      Выговорив эти слова, он, словно тело, нашедшее центр тяжести, вновь стал неподвижен, но речь его выдавала все то же волнение, а голос становился все глуше:
      - Не отворачивайся от меня. Слушай! Это очень важно. Во-первых, вот что произошло... Это вовсе не шутка, клянусь тебе... О чем я говорил? Напомни мне! Ах да! Есть постановление высшей судебной палаты, вновь посылающей тебя на виселицу. Я вырвал тебя из их рук. Но они преследуют тебя. Гляди!
      Он протянул руку к Сите. Там продолжались поиски. Шум приближался. Башня дома, принадлежавшего заместителю верховного судьи, против Гревской площади, была полна шума и света. На противоположном берегу видны были солдаты, бежавшие с факелами, слышались крики: "Цыганка! Где цыганка? Смерть ей! Смерть!"
      - Ты видишь, что они ищут тебя и что я не лгу. Я люблю тебя. Молчи! Лучше не говори со мной, если хочешь сказать, что ненавидишь меня. Я не хочу больше этого слышать!.. Я только что спас тебя... Подожди, дай мне договорить... Я могу спасти тебя Я все приготовил. Дело за тобой. Если ты захочешь, я могу...
      Он резко оборвал свою речь:
      - Нет, нет, не то я говорю!..
      Быстрыми шагами, не отпуская ее руки, так что она должна была бежать, он направился прямо к виселице и, указав на нее пальцем, холодно произнес:
      - Выбирай между нами.
      Она вырвалась из его рук и упала к подножию виселицы, обнимая эту зловещую, последнюю опору. Затем, слегка повернув прелестную головку, она через плечо взглянула на священника. Она походила на божью матерь у подножия креста. Священник стоял недвижно, застывший, словно статуя, с поднятой рукой, указывавшей на виселицу.
      Наконец цыганка проговорила:
      - Я боюсь ее меньше, чем вас!
      При этих словах рука его медленно опустилась, и, устремив безнадежный взгляд на камни мостовой, он прошептал:
      - Если бы эти камни могли говорить, они сказали бы: "Этот человек воистину несчастен".
      И снова обратился к девушке. Девушка, коленопреклоненная у подножия виселицы, окутанная длинными своими волосами, не прерывала его. Теперь в его голосе звучали горестные и нежные ноты, составлявшие разительный контраст с надменной суровостью его лица.
      - Я люблю вас! О, это правда! Значит, от пламени, что сжигает мое сердце, не вырывается ни одна искра наружу? Увы, девушка, денно и нощно, денно и нощно пылает оно! Неужели тебе не жаль меня? Днем и ночью горит любовь - это пытка. О, как я страдаю, мое бедное дитя! Я заслуживаю сострадания, поверь мне. Ты видишь, что я говорю с тобой спокойно. Мне так хочется, чтобы ты не чувствовала ко мне отвращения! Разве виноват мужчина, когда он любит женщину? О боже! Как! Значит, ты никогда не простишь меня? Вечно будешь меня ненавидеть? Значит, все кончено? Вот почему я такой злобный, вот почему я страшен самому себе. Ты даже не глядишь на меня! Быть может, ты думаешь о чем-то другом в тот миг, когда, трепеща, я стою перед тобой на пороге вечности, готовой поглотить нас обоих! Только не говори со мной об офицере! О! Пусть я паду к твоим ногам, пусть я буду лобзать, - не стопы твои, нет, этого ты мне не позволишь, - но землю, попираемую ими; пусть я, как ребенок, захлебнусь от рыданий, пусть вырву из груди, - нет, не слова любви, а мое сердце, мою душу, - все будет напрасно, все! А между тем ты полна нежности и милосердия. Ты сияешь благостной кротостью, ты так пленительна, добра, сострадательна и прелестна! Увы! В твоем сердце живет жестокость лишь ко мне одному! О, какая судьба!
      Он закрыл лицо руками. Девушка услышала, что он плачет. Это было в первый раз. Стоя перед нею и сотрясаясь от рыданий, он был более жалок, чем если бы пал перед ней с мольбой на колени. Так плакал он некоторое время.
      - Нет, - несколько успокоившись, снова заговорил он, - я не нахожу нужных слов. Ведь я хорошо обдумал то, что должен был сказать тебе. А сейчас дрожу, трепещу, слабею, в решительную минуту чувствую какую-то высшую силу над нами, у меня заплетается язык. О, я сейчас упаду наземь, если ты не сжалишься надо мной, над собой! Не губи себя и меня! Если бы ты знала, как я люблю тебя! Какое сердце я отдаю тебе! О, какое полное отречение от всякой добродетели! Какое неслыханное небрежение к себе! Ученый - я надругался над наукой; дворянин - я опозорил свое имя; священнослужитель - я превратил требник в подушку для похотливых грез; я плюнул в лицо своему богу! Вся для тебя, чаровница! Чтобы быть достойным твоего ада! А ты отвергаешь грешника! О, я должен сказать тебе все! Еще более... нечто еще более ужасное! О да, еще более ужасное!..
      Его лицо исказилось безумием. Он замолк на секунду и снова заговорил громким голосом, словно обращаясь к самому себе:
      - Каин! Что сделал ты с братом своим?
      Он опять замолк, потом продолжал:
      - Что сделал я с ним. Господи? Я призрел его, я вырастил его, вскормил, я любил его, боготворил, и я его убил! Да, Господи, вот только что, на моих глазах, ему размозжили голову о плиты твоего дома, и это по моей вине, по вине этой женщины, по ее вине...
      Его взор был дик. Его голос угасал. Он еще несколько раз, через долгие промежутки, словно колокол, длящий последний звук, повторил:
      - По ее вине... По ее вине...
      Потом он уже не мог выговорить ни одного внятного слова, а между тем губы его еще шевелились. Вдруг ноги у него подкосились, он рухнул на землю и, уронив голову на колени, остался неподвижен.
      Движение девушки, высвободившей из-под него свою ногу, заставило его очнуться. Он медленно провел рукою по впалым щекам и некоторое время с изумлением смотрел на свои мокрые пальцы.
      - Что это? - прошептал он. - Я плакал!
      Внезапно повернувшись к девушке, он с несказанной мукой произнес:
      - И ты равнодушно глядела на мои слезы! О, дитя, знаешь ли ты, что эти слезы - кипящая лава? Значит, это правда! Ничто не трогает нас в том, кого мы ненавидим. Если бы я умирал на твоих глазах, ты бы смеялась. О нет! Я не хочу тебя видеть умирающей! Одно слово! Одно лишь слово прощения! Не говори мне, что ты любишь меня, скажи лишь, что ты согласна, и этого будет достаточно. Я спасу тебя. Если же нет... О! Время бежит. Всем святым заклинаю тебя: не жди, чтобы я снова превратился в камень, как эта виселица, которая тоже зовет тебя! Подумай о том, что в моих руках наши судьбы. Я безумен, я могу все погубить! Под нами бездонная пропасть, куда я низвергнусь вслед за тобой, несчастная, чтобы преследовать тебя вечно! Одно-единственное доброе слово! Скажи слово, одно только слово!
      Она разомкнула губы, чтобы ответить ему. Он упал перед ней на колени, готовясь с благоговением внять слову сострадания, которое, быть может, сорвется, наконец, с ее губ.
      - Вы убийца! - проговорила она.
      Священник сдавил ее в объятиях и разразился отвратительным хохотом.
      - Ну, хорошо! Убийца! - сказал он. - Но ты будешь принадлежать мне. Ты не пожелала, чтобы я был твоим рабом, так я буду твоим господином. Ты будешь моей! У меня есть берлога, куда я утащу тебя. Ты пойдешь за мной! Тебе придется пойти за мной, иначе я выдам тебя! Надо либо умереть, красавица, либо принадлежать мне! Принадлежать священнику, вероотступнику, убийце! И сегодня же ночью, слышишь? Идем! Веселей! Идем! Поцелуй меня, глупенькая! Могила - или мое ложе!
      Его взор сверкал вожделением и яростью. Губы похотливо впивались в шею девушки. Она билась в его руках. Он осыпал ее бешеными поцелуями.
      - Не смей меня кусать, чудовище! - кричала она. - Гнусный, грязный монах! Оставь меня! Я вырву твои гадкие седые волосы и швырну их тебе в лицо.
      Он покраснел, потом побледнел, наконец отпустил ее и мрачно взглянул на нее. Думая, что победа осталась за нею, она продолжала:
      - Я принадлежу моему Фебу, я люблю Феба, Феб прекрасен! А ты, поп, стар! Ты уродлив! Уйди!
      Он испустил дикий вопль, словно преступник, которого прижгли каленым железом.
      - Так умри же! - вскричал он, заскрипев зубами.
      Она увидела его страшный взгляд и побежала. Он поймал ее, встряхнул, бросил на землю и быстрыми шагами направился к Роландовой башне, волоча ее по мостовой. Дойдя до башни, он обернулся:
      - Спрашиваю тебя в последний раз: согласна ты быть моею?
      Она ответила твердо:
      - Нет.
      Тогда он громко крикнул:
      - Гудула! Гудула! Вот цыганка! Отомсти ей!
      Девушка почувствовала, что кто-то схватил ее за локоть. Она оглянулась и увидела костлявую руку, высунувшуюся из оконца, проделанного в стене; эта рука схватила ее, словно клещами.
      - Держи ее крепко! - сказал священник. - Это беглая цыганка. Не выпускай ее. Я пойду за стражей. Ты увидишь, как ее повесят.
      - Ха-ха-ха-ха! - послышался гортанный смех в ответ на эти жестокие слова. Цыганка увидела, что священник бегом бросился по направлению к мосту Богоматери. Как раз с этой стороны доносился топот скачущих лошадей.
      Девушка узнала злую затворницу. Задыхаясь от ужаса, она попыталась вырваться. Она вся извивалась в судорожных усилиях освободиться, полная смертельного страха и отчаяния, но та держала ее с необычайной силой. Худые, костлявые пальцы сомкнулись и впились в ее руку. Казалось, рука затворницы была припаяна к ее кисти. Это было хуже, чем цепь, хуже, чем железный ошейник, чем железное кольцо, - то были мыслящие, одушевленные клещи, выступавшие из камня.
      Обессилев, Эсмеральда прислонилась к стене, и тут ею овладел страх смерти. Она подумала о прелести жизни, о молодости, о синем небе, о красоте природы, о любви Феба - обо всем, что ускользало от нее, и обо всем, что приближалось к ней: о священнике, ее предавшем, о палаче, который придет, о виселице, стоявшей на площади. И тогда она почувствовала, как у нее от ужаса зашевелились волосы на голове. Она услышала зловещий хохот затворницы и ее шепот: "Ага, ага! Тебя повесят!"
      Помертвев, она обернулась к оконцу и увидела сквозь решетку свирепое лицо вретишницы.
      - Что я вам сделала? - спросила она, почти теряя сознание.
      Затворница не ответила; она возбужденно и насмешливо, нараспев забормотала:
      - Цыганка, цыганка, цыганка!
      Несчастная Эсмеральда поникла головой, поняв, что имеет дело с существом, в котором не осталось ничего человеческого.
      Внезапно затворница, словно вопрос цыганки только сейчас дошел до ее сознания, воскликнула:
      - Ты хочешь знать, что ты мне сделала? А! Ты хочешь знать, что ты мне сделала, цыганка? Ну так слушай! У меня был ребенок! Понимаешь? Ребенок был у меня! Ребенок, говорят тебе!.. Прелестная девочка! Моя Агнесса, - продолжала она взволнованно, целуя какой-то предмет в темноте. - И вот, видишь ли, цыганка, у меня отняли моего ребенка, у меня украли мое дитя. Мое дитя сожрали! Вот что ты мне сделала.
      Девушка робко промолвила:
      - Быть может, меня тогда еще не было на свете!
      - О нет! - возразила затворница. - Ты уже жила. Она была бы тебе ровесницей! Вот уже пятнадцать лет, как я нахожусь здесь, пятнадцать лет, как я страдаю, пятнадцать лет я молюсь, пятнадцать лет бьюсь головой о стены... Говорят тебе: моего ребенка украли цыгане, слышишь? Они его загрызли... У тебя есть сердце? Так представь себе, что такое дитя, которое играет, сосет грудь, которое спит. Это сама невинность! Так вот! Его у меня отняли и убили! Про это знает господь бог!.. Ныне пробил мой час, и я сожру цыганку! Я бы искусала тебя, если бы не прутья решетки! Моя голова через них не пролезет... Бедная малютка! Ее украли сонную! А если они разбудили ее, когда схватили, то она кричала напрасно: меня там не было!.. Ага, цыганки, вы сожрали мое дитя! Теперь идите смотреть, как умрет ваше!
      Невозможно было понять, хохочет или лязгает зубами это разъяренное существо. День только еще занимался. Словно пепельной пеленой была подернута вся эта сцена, и все яснее и яснее вырисовывалась на площади виселица. С противоположного берега, от моста Богоматери, все явственнее доносился до слуха несчастной осужденной конский топот.
      - Сударыня! - воскликнула она, ломая руки и падая на колени, растерзанная, отчаявшаяся, обезумевшая от ужаса. - Сударыня, сжальтесь надо мной! Они приближаются! Я ничего вам не сделала! Неужели вы хотите, чтобы я умерла на ваших глазах такой лютой смертью? Я уверена, что в вашем сердце есть жалость! Мне страшно! Дайте мне убежать! Отпустите меня! Сжальтесь! Я не хочу умирать!
      - Отдай моего ребенка! - твердила затворница.
      - Сжальтесь! Сжальтесь!
      - Отдай ребенка!
      - Отпустите меня, ради бога!
      - Отдай ребенка!
      Обессилевшая, сломленная, девушка опять повалилась на землю; глаза ее казались стеклянными, как у мертвой.
      - Увы! - пролепетала она. - Вы ищете свою дочь, а я своих родителей.
      - Отдай мою крошку Агнессу! - продолжала Гудула. - Ты не знаешь, где она? Так умри! Я объясню тебе. Послушай, я была гулящей девкой, у меня был ребенок, и его у меня отняли! Это сделали цыганки. Теперь ты понимаешь, почему ты должна умереть? Когда твоя мать-цыганка придет за тобой, я скажу ей: "Мать, погляди на эту виселицу!" А может, ты вернешь мне дитя? Может, ты знаешь, где она, моя маленькая дочка? Иди, я покажу тебе. Вот ее башмачок, - это все, что мне от нее осталось. Ты не знаешь, где другой? Если знаешь, скажи, и если это даже на другом конце света, я поползу за ним на коленях.


К титульной странице
Вперед
Назад