СОДЕРЖАНИЕ
     
      Е. Старикова. О романе Леонида Леонова «Русский лес»
     
      РУССКИЙ ЛЕС
      Глава первая
      Глава вторая
      Глава третья
      Глава четвертая
      Глава пятая
      Глава шестая
      Глава седьмая
      Глава восьмая
      Глава девятая
      Глава десятая
      Глава одиннадцатая
      Глава двенадцатая
      Глава тринадцатая
      Глава четырнадцатая
      Глава пятнадцатая
      Глава шестнадцатая
      Глава семнадцатая
      Примечания Л. Полосиной

      О РОМАНЕ ЛЕОНИДА ЛЕОНОВА «РУССКИЙ ЛЕС»
     
      Настоящее издание в какой-то мере итоговое: вот уже два десятилетия живет «Русский лес» Леонида Леонова в сознании нашего читатели роман подводил итоги одной эпохе и приоткрывал другую, он предоставлял читателю поэтический обзор полувекового исторического пространства и заключал в себе взрывчатый клубок злободневнейших вопросов современности; они осмыслялись писателем в соотношении с далекой временной перспективой прошлого, но обращены были в будущее.
      У романа счастливая судьба: его сразу оценили как большое явление отечественной литературы,– первым произведением искусства, отмеченным Ленинской премией, был «Русский лес».
      Однако и критика романа была довольно резкой. И хотя о «Русском лесе» написано немало книг и статей, роман этот продолжает оставаться дискуссионным по существу поставленных в нем проблем.
      Одним словом, «Русский лес» - явление сложное, требующее от читателя известной подготовки, обязывающее его к умственному напряжению, но и вознаграждающее глубиной поэтического своего содержания.
      Чтобы лучше понять этот роман, необходимо хотя бы примерно представить его место в творчестве писателя, а значит, и в истории советской литературы. Ибо творчество Леонова и своей полувековой протяженностью, и основными темами, и смыслом главных проблем во многом совпадает с этой историей, а вернее – составляет неотъемлемую и довольно существенную часть этой истории.
      «Русским лес» - шестой по счету роман Леонова. Начав путь прозаика в 1922 году стилизованными легендами и ироническими сказками, Леонов часто выступал перед читателем и как оригинальный драматург, и как интересный рассказчик, и как публицист, обращенный к злободневным событиям современности. Перед Великой Отечественной войной и во время войны автор знаменитого «Нашествия», обошедшего сцены всей страны, гневно обличал злодеяния фашизма на страницах газет. Но шесть романов Леонова, рассредоточенные в трех первых десятилетиях, его пути советского литератора, все-таки нанимают особенно большое место и в творческой биографии писателя, и в истории советской литературы. При всей самобытности и значительности драматургии Леонова по ней одной нельзя судить о всем круге вопросов, поднятых писателем, о всех духовных событиях в нашем обществе этих лет, а по романам – можно. Все вместе они представляют собой непрерывную цепь диалогов художника со временем и современниками. И темы, открытые каждым из романов, и вопросы, в них когда-то поднятые, получают ответы, развитие и завершение в «Русском лесе». Впрочем, что значит «завершение»? Леонов – наш современник, и его диалог с нами продолжается.
      Уже первый роман Леонова 1924 года «Барсуки», написанный в стремительном темпе молодости, вобравший в себя яркие краски впечатлений детства и принесший автору громкую славу, явился сложнейшим художественным сопряжением самых драматических проблем, возникших и в результате гражданской войны, и в первую очередь таких важных для будущего страны, как отношения города и деревни. Тогда, в «Барсуках», сразу же в полную силу проявился дар Леонова не только искусно складывать красочную россыпь самоцветных слов в пестрый орнамент своего неповторимого узорчатого стиля, но класть этот же материал, испытанный в каждой фразе на прочность, в основу стройного и величественного сооружения большой общественной емкости. И то и другое качество были тут же отмечены Горьким и Луначарским, увидевшими в Леонове надежду молодой советской литературы, так широко и уверенно делающей свои начальные шаги.
      Это первое эпическое сооружение Леонова несло на себе явные следы традиционной основательности русского социального романа в его классических образцах. Но оно же обладало и некоторыми особенными качествами прозы XX века. Романы Леонова соединяют в некий новый сплав искусство повествовательное и изобразительное с искусством поэтической лирики, с ее сгущенной метафоричностью, с ее повышенной музыкальностью и потребностью в обобщенном образе. Это новое качество поэтического повествования, претерпевшее многие изменения за три десятилетия деятельности Леонова как романиста, с новой силой сказалось в поэтике «Русского леса», а может быть, даже только появление этого романа по-настоящему раскрыло нам значение новаторского стиля молодого Леонова для развития богатых возможностей молодой литературы и для осуществления ее трудных, историей выдвинутых задач.
      За «Барсуками» в течение двенадцати лет быстро следовали один за другим остальные романы Леонова: «Вор» (1927), «Соть» (1929), «Скутарев-ский» (1932), «Дорога па океан» (1936) – верные и одновременно своеобразные отпечатки бурных изменений в жизни страны, объективные и точные картины этой жизни, одушевленные и преобразованные фантазией и чувством писателя, напряженно разгадывающего их глубинный смысл; отдельные художественные миры, непохожие друг на друга, но явно отмеченные яркой печатью одного и того же поэтического дарования и прочно сцепленные друг с другом, как звенья единой цепи размышлений художника.
      Вот эта внутренняя связь произведений Леонова друг с другом единством его сквозных, через все творчество проходящих тем и мотивов делает очень трудным определение времени работы над каждой данной книгой и продолжительности вынашивания каждого замысла. По сути дола, процесс создания книги у Леонова изначальный и непрерывный: его истоки теряются в истоках жизни художника, его продолжение бесконечно следует в позднейших сочинениях, развивающих и изменяющих раз и навсегда облюбованные им темы и мучающие его вопросы. Но что это за темы! И м&;lt;5гут ли быть исчерпаны такие вопросы даже самой большой, даже замечательной книгой? Любовь Леонова к лесу как национальному пейзажу и обрамлению жизни героев, его интерес исследователя к лесу как средоточию социальных, исторических и философских вопросов берут начало в его творчестве 20-х годов. Человек, ищущий в лесных дебрях своей обширной родины излечения от старых душевных недугов, спасения от врагов, забвения или преодоления прошлого, а главное, нового смысла существования – этот постоянный мотив уже присутствовал в первых романах Леонова, но пока как глухая поэтическая мелодия, лишь сопровождающая главные события, лишь стелющаяся успокаивающим и что-то таящим золеным фоном где-то позади бурных человеческих драм.
      Не имея возможности сейчас углубляться детально в развитие темы леса у Леонова, задержимся на мгновение только на одном, но во всех смыслах ключевом его произведении – на романе «Соть», которым кончался Леонов 20-х годов и начинался Леонов 30-х годов.
      Герой этого романа, «битюг» революции, ее железный солдат и грубый «предок» грядущего вслед за ним гармонического человека (так тогда мечталось), врывался в лесные российские дебри, чтобы овладеть стихией – и природной и социальной,– чтобы взнуздать ее электрическими вожжами, подчинить всю без остатка своей воле, превратить ее в послушный и безотказный материал для строящегося здания социализма. Тогда, в «Соти», российские лесные пространства расстилались еще как бы и не тронутыми рукой человека до самого океанного горизонта. «Хоть апокалипсис пиши!» – восклицал при виде безмерности этих пространств, где только ветры и волки, Увадьев. И он входил в них без страха и сомнения с сотнями и тысячами смоленских землекопов, рязанских пильщиков, владимирских плотников, вологодских штукатуров, входил, чтобы очистить и взорвать родную землю под котлованы социализма. Лес в тот исторический момент и в том романе представал прежде всего неисчерпаемым и сопротивляющимся сырьем – и его превращали в целлюлозу, и он же представал убежищем политического противника: в нем таился нищий монастырь, оплот скрытой и явной контрреволюции на реке Соть,– и потому он также подлежал уничтожению.
      Так на рубеже 20-х и 30-х годов, в духе и в согласии с потребностями и прямолинейностью эпохи, решалась Леоновым – и поэтически и философски – проблема природы и человека, стихии и разума, прошлого и будущего. Конечно, в общем и, конечно, не без оговорок и не без сомнений. Леонов не был Увадьевым, он лишь испытывал на себе в тот момент обаяние его исторического подвига и его бескомпромиссной уверенности.
      Читая и перечитывая последний роман Леонова, приходится вспомнить претворение «лесной темы» в его давнем романе потому, что «Русский лес» – во многом новый ответ писателя и самому себе, и самим им поставленным когда-то вопросам, неоднозначный ответ, выношенный временем и выстраданный в испытаниях войны.
      Отношения человека со стихией, соотечественника Леонова с родной историей, ответственного гражданина своей страны с безответственными ее гражданами, преобразователя природы с лесом – все оказалось сложнее, чем думалось когда-то, и все потребовало переосмысления и углубления. Вот почему, являясь объективной и правдивой картиной частной и общественной жизни леоновских современников, запутанным клубком человеческих драм, «Русский лес» в то же время весь до конца проникнут духом лирической исповеди. Лирика сплавляет в этом романе в сложное художественное единство настоящее героев с их прошлым, патриотическую патетику автора с его же ядовитым сатирическим сарказмом, горестные воспоминания с мечтами о будущем, горькие сомнения с самыми высокими и гордыми надеждами. Роман весь построен на этих эмоциональных контрастах, сплавленных единством личности художника, отразившейся в каждом слове, в каждом оттенке интонации повествования.
      Да, на многое пришлось ответить в «Русском лесе» по-иному, чем отвечалось когда-то в «Соти». Но одно и именно тогда было заложено как новаторское качество советского романа прочно и для Леонова навсегда: определенность профессии героя, его сращенность всеми клетками души и тела с делом своей жизни и именно через это свое дело – с жизнью народа, эпохой, страной. В начале 30-х годов эта особенность воспринималась как специфическая жанровая черта «производственного романа» – так неуклюже и скучно стали называть романы, где действие происходило на стройках, на фабриках, на заводах, на танкерах, на гидростанциях и т. д. Но очень скоро обнаружилась простая очевидность: а где же еще может действовать, чувствовать, любить, ненавидеть, страдать, прославиться современный герой? Труженик и работник, он весь мир и все его краски и запахи мог воспринимать только через призму своей профессии. И тогда для писателя оказался особенно существенным точный выбор профессии своего героя и конкретное знание ее особенностей, и бед ее, и ее поэзии. В 30-е годы Леонов последовательно вместе со своими героями становился то строителем, то физиком, то железнодорожником, то садоводом.
      К теме леса писатель шел издалека, но выбор лесоводства как главного . дела жизни для героев его романа оказался и необычайно существенным, и глубоко знаменательным. Здесь все сошлось и все определило успех: и давняя юношеская привязанность Леонова к русскому лесному Северу, сложившаяся тогда, когда он, еще до революции, будучи московским гимназистом и живя у деда в Зарядье, ездил в Архангельск к ссыльному отцу, поэту и издателю Максиму Леоновичу Леонову; и постоянный интерес Леонова к естествознанию, особенно к ботанике; и та не оставляющая каждого современного человека, но в высшей степени присущая Леонову тревога, которая родилась, когда в результате второй мировой войны открылась очевидность прямой зависимости между направлением развития науки и сохранностью природы на земле; и послевоенная общественная деятельность Леонова в качестве делегата всепланетных конгрессов в защиту мира и депутата Верховного Совета, конкретно столкнувшая его с широкими проблемами политики и народного хозяйства; и, наконец, некоторые громкие и при этом все-таки не совсем ясные события, которые начали происходить в середине 30-х годов и возобновились в конце 40-х в разных сферах биологической науки, в том числе и в лесоводстве... Мирная, тихая профессия лесничего при ближайшем рассмотрении оказалась заветным ключом к множеству драматических ситуаций и современности и истории. Каждая из этих ситуаций заключала в себе следующую, а ключ подходил ко всем вместе.
      Уже 28 декабря 1947 года, когда в «Известиях» появилась знаменитая статья Леонова «В защиту друга», имевшая громадный общественный резонанс, вызвавшая ожесточенные дискуссии лесоводов, положившая начало широкому движению по охране природы,– уже тогда был сделан первый решительный поворот этого ключа: будущий автор «Русского леса» вошел сам и ввел своих читателей в суть общественного конфликта еще не написанного им романа, где вопрос о сохранности лесов нашей страны, о разумном лесопользовании выступит наглядным выражением и представительным обобщением идеи ответственного и деятельного патриотизма в резком контрасте с изображением гражданской безответственности, прикрытой ложной, фальшивой имитацией под ту же идею.
      Но существует колоссальное различие между воздействием на людей самой горячей публицистики и воздействием на них искусства, в частности, образов реалистического романа, который надолго, а иногда и навсегда сохраняет свою магнетическую силу доступно объяснять людям сложные общественные и психологические явления в их исторической конкретности и одновременно заражать людей нравственным зарядом любви и гнева писателя. Эта сила реалистического искусства заключена прежде всего в правдивости, типичности и убедительности человеческих характеров, созданных художником.
      Спор о методах лесопользования, который превратил старших героев «Русского леса» Вихрова и Грацианского из прохладных друзей юности в ожесточенных противников, а вернее, одного в заискивающего преследователя, а другого в гордого преследуемого,– этот спор, по сути дела, давно уже выигран Вихровым, Леоновым и теми советскими лесоводами, идеи и дела которых стоят за картиной, нарисованной писателем. Выигран, так сказать, принципиально, идейно (это не значит, что разумное лесопользование так уж всегда и всюду торжествует практически – тут писатель бессилен, но важно уже и то, что лесные заботы и беды стали близки и хоть в какой-то степени понятны всем нам). Решен и исторически в пользу Вихрова конфликт 30–40-х годов между серьезными биологическими идеями и тем блефом, который так откровенно и нагло разыгрывался иногда на авансцене науки, прикрывая мнимой принципиальностью и мнимым новаторством научные и человеческие трагедии. Но не потеряло своего значения, до конца не изжито внешнее сосуществование и внутреннее столкновение двух типов миропонимания и мироотношсния, воплощенных Леоновым в двух «лесных» профессорах Вихрове и Грацианском,– существующих, однако, не только в лесоводстве и даже не только в науке. Это всем знакомое и иногда трудно различимое сосуществование, но всегда неизбежное столкновение всякой подлинности и всякой мнимости, когда с одной стороны выступает искренняя и бескорыстная самоотдача человека делу всей своей жизни, а с другой стороны – циничное самоутверждение в том же деле человека карьеры – одной карьеры во что бы то ни стало и чего бы то ни стоило.
      Между этими двумя полюсами человеческого поведения расположилось все поле леоновского романа, натянуты все его главные сюжетные линии, образовалась вся сила его нравственного напряжения. И то, что в центр романа начала 50-х годов был поставлен такой глубокий и такой, в сущности, простой конфликт, сделало «Русский лес» характерным явлением советской литературы и 60-х годов. При всей своей усложненности и патетической торжественности роман Леонова оказался в самом глубоком и главном русле живого течения литературы 60-х и 70-х годов, обращенной в первую очередь к проблемам нравственным в их простом, прямом и массовом выражении, а во вторую – к проблемам национальной сущности, национальной истории и национальной эстетики.
      В образе Грацианского, коварного противника Ивана Матвеича Вихрова, Леонов создал удивительно глубокое сатирическое обобщение грехов и пороков современного карьеризма, но в его старомодном рафинированно-интеллигентском варианте. Он показал его вместе с его же глубокими историческими корнями, уходящими в российское прошлое и не выкорчеванными до конца даже самыми радикальными социальными катаклизмами. Раздавались голоса, что Грацианский слишком уж прямо связан в прошлом с царской жандармерией, с ее провокаторской деятельностью. Может быть, Леонов действительно выбрал для такого изнеженного сибарита и изощренного полемиста, как его Грацианский, не самую распространенную биографию, по крайней мере, в ее истоках. Может быть. Но уж очень важна для Леонова сама идея исторической преемственности и исторической укорененности славы и бед русского леса. Без этого ощущения своего времени в перспективе веков и даже тысячелетий не мог быть создан символический и многоплановый образ леса: дерево растет долго, и болезни его, и величие его питаются соками из глубины скрытых недр. И очень уж зловещую роль сыграло провокаторское подполье в нашей истории, особенно в истории начала XX века, в годы юности старших героев «Русского леса» и детства его автора: облик Азефа маячил не только перед юным Сашей Грацианским в его наивно-безнравственном замысле бороться с провокацией ее же средствами, но, видимо, этот зловещий исторический лик был существенным и для переживаний творца Грацианского. В целом же скользкая двусмысленность этого персонажа столь же художественно безупречна, как и прямодушие и открытость Вихрова – до наивности, до беззащитности.
      Вихров тысячью видимых и невидимых нитей связан с давним российским прошлым: и поэзией своего крестьянского детства, и своими хождениями по Руси, хождениями по мукам народным (ради той пытливой любознательности, которая так была свойственна молодому Горькому, и благодаря тому пренебрежению к трудностям, которым отличалась демократическая русская интеллигенция); он связан с прошлым и идеями ответственного лесопользования, воспринятыми им от лучших представителей отечественной науки той поры, когда идущая в народ интеллигенция считала своим высшим долгом сохранение общего народного достояния – земли и всего того, что в ней и на ней находится; связан Вихров и с очень далеким прошлым страны, с глубью ее веков, патриотическим пафосом и исторической патетикой своего слова о судьбе русского леса, произнесенного им трагической осенью 1941 года перед студентами. Вихровская лекция – лучший образец леоновской публицистики, органически вошедшей в роман как неотъемлемая часть – и в его лирическую стихию, и в реалистический портрет героя романа Ивана Матвеича Вихрова.
      Этот созданный писательским знанием и воображением портрет сохранил для нас и запечатлел для потомков самые дорогие черты наших отцов и дедов – скромность, внутренний неподдельный демократизм, чувство долга как главный принцип жизненного поведения, гордость тружеников, не нуждающихся во внешних знаках признания и боящихся пуще огня громких густых слов. Запечатлел этот портрет и их драму: молчаливое презрение к Грацианским и беззащитность перед ними, частые, а иногда трагические поражения их чистоты, не подозревающей всех возможностей зла и подлости, в столкновениях с доносительским карьеризмом, и их конечную моральную победу над попытками в принципе оправдать зло некими высшими таинственными целями. Идейные, психологические, бытовые связи, многолетние и каждодневные взаимоотношения Вихрова и Грацианского схвачены леоновским наблюдательным глазом во всей их житейской правдивости, обыкновенности и распространенности, объяснены с большим проникновением и обобщением, изображены с артистической изобретательностью сатирика и высокой грустью лирического поэта.
      Читатель «Русского леса» признает, что в этих характеристиках леоновского мастерства нет преувеличения, когда сам столкнется с лучшими страницами и сценами этой книги: когда он будет наблюдать, как Грацианский обещает оболганному Вихрову дружбу, а Вихров застенчиво теряется перед такой наглостью или принимает ее за искреннее раскаяние; когда на страницах этой книги он встретит замечательную л ооновскую метафору объединяющую Вихрова и Грацианского поэтическим образом странной, загадочной двойной звезды, взошедшей и надолго над русским лесом; когда он окажется по авторской воле свидетелем вихровского унижения у ворот богатой чиновничьей дачи, свидетелем, оскорбленно сочувствующим, но и досадующим на простодушие любимого героя; когда, наконец, он почувствует в самом строении речи рассказчика, повествующего об этих длительных и запутанных отношениях, даже в интонации – постоянное соседство, столкновение, сопряжение нежной любви и сарказма, сочувствия и иронии, надежды и грусти.
      Столь же сложна и контрастна интонация леоновского повествования, когда в «Русском лесе» речь идет о его молодых героях, о родной дочери и приемном сыне Вихрова и их друзьях, о поколении, сражавшемся и победившем в Великой Отечественной войне. Только этот контраст иной тональности, иных эмоциональных оттенков. Здесь сталкиваются мажорная мелодия доверия к жизни, так светло и радостно окрашивающая первые страницы романа, и тревожная мелодия тайного недоумения, переходящая постепенно в открытый и яростный гнев – против фашизма (допрос Поли немецким офицером), против грацианщины (Полина расплата с врагом отца), чтобы в конце романа снова перелиться в музыку победивших юных надежд, но музыку, смягченную умиротворенным прощанием старшего поколения с любовью, с родными поредевшими лесами, с прошлым.
      С конца 20-х годов облик молодого поколения страны в романах и пьесах Леонова .часто воплощался в образах юных девушек. Прелесть расцветающей женственности призвана была эстетически утвердить представление писателя о красоте и гармоничности поколения, полнота счастья которого составляет конечную цель общества, строящего социализм. Леоновские полудевочки, полудевушки радостно и доверчиво вступают в сложный, борющийся, куда-то рвущийся мир. Их отношение к миру и мира к ним – та двойная шкала моральных ценностей, при помощи которой писатель измеряет и перепроверяет нравственное состояние своего времени. Это состояние определяется сложным соотношением между высотой этических идеалов общества и его каждодневной практической моралью, с которой сталкивается молодой человек, вступая в жизнь. Новый строящийся мир пытается оберечь свое прекрасное и любимое дитя от нравственных перегрузок, но дитя, воспитанное на головокружительной высоте и в стерильной чистоте идеалов этого мира, неподкупно строго и беспощадно судит отцов по этическим меркам, ими же привитым ему.
      Общая для творчества Леонова тема, варьирующаяся с разной степенью глубины и конкретности, в «Русском лесе» приобретает генеральное значение, составляя самый костяк сюжета романа, объединяясь с темой леса идеей взаимной ответственности следующих друг за другом поколений и обогащаясь всенародным нравственным опытом Великой Отечественной войны.
      Восемнадцатилетняя Поля Вихрова приезжает 22 июня 1941 года ( в Москву из глухого лесного края, чтобы решительно осудить своего отца Ивана Матвеевича Вихрова за якобы совершенные им грехи. Скоро она с недоумением обнаруживает странное несоответствие сущего и кажущегося в отношениях Вихрова и его постоянного обвинителя Грацианского, странную неясность всей ситуации, где непонятно, кто враг, а кто друг народа. Чтобы окончательно разобраться в этой ситуации, Поле Вихровой нужно сначала стать участницей Великой войны, совершить подвиг, близкий подвигу Зои Космодемьянской, счастливо избегнуть участи этой всенародной героини, вернуться из фашистского плена в Москву и только тогда обрести право и силу предъявить истинный счет клеветнику. Поля и ее названый брат возвращаются с войны, обогащенные знанием душевного богатства своего народа, «законов, записанных в сердце», и пониманием несоизмеримой с их прежними чистыми, но незрелыми представлениями о сложности нравственных коллизий, создаваемых реальной жизнью, исторической судьбой русского леса. И потому отныне они с более гибкими, более глубокими и выверенными жизнью и своим душевным опытом мерками будут подходить и к прошлому отцов, и к своему будущему.
      В конце романа, едва прогнав фашистов из родных лесов, едва избавившись от духовной власти Грацианского и его непрошеного участия в их делах, герои романа скромно празднуют первую военную победу, впервые собравшись после испытаний и разлуки вместе – и юное и старшее поколение. Они не разъединены больше ни взаимным тягостным молчанием недоверия, ни масками фальшивого внешнего благополучия. Наконец-то они до конца понимают друг друга – и силу каждого из двух поколений, и слабость. И в этом мирном финале духовного согласия запечатлена вера автора романа в счастливый и достойный исход судьбы русского леса, леоновское понимание залога этого исхода как общих усилий и взаимной ответственности. Такой итог этого романа, сложившийся к началу 50-х годов, но чтобы понять его смысл и почувствовать его историческую глубину и правоту, нужно пройти вместе с героями Леонова большой и сложный путь.
      Едва углубившись в роман, читатель «Русского леса» непременно обратит внимание на особенность его композиции, теперь довольно распространенную в литературе, но в начале 50-х годов редкую для советской прозы: свободное перемежение разных временных пластов. Непосредственное действие укладывается в несколько первых военных месяцев – с июня 1941 года по весну 1942-го. Но уже в первых главах романа, в первые сутки его действия и в последнюю предвоенную ночь, Иван Матвеич Вихров начинает вспоминать историю и предысторию своего лесного детства и всей своей жизни, отданной заботам о русском лесе,– это воображаемое путешествие в прошлое, с его разными пластами, причудливо переплетенными и между собою, и с событиями военной действительности, проходит перед глазами читателя. Как бы через дымку преданий и легенд встают картины крестьянских бедствий 90-х годов, первые шаги деревенского сироты, отданного матерью в люди, хождения в народ нищего студента 1910-х годов, история бурных успехов молодого советского ученого в 20-е годы и научные битвы годов 30-х.
      Одновременно вспоминает о прошлом и сам автор – но уже не о прошлом Вихрова, а о тайном прошлом Грацианского, вводя в роман картины совсем иной социальной и живописной окраски. Здесь перед нашими глазами возникает гибельный блеск предреволюционного Петербурга с его загородными ресторанами, роскошными и сомнительными красавицами, тысячными рысаками, модерными особняками и декадентскими блекло-пышными гостиными, с его жандармами, провокаторами, с подспудно зреющей революцией; глухими подземными толчками сотрясающей этот неправедный, готовый к близкому краху мир.
      В то же время и юная Поля Вихрова ведет свое следствие о прошлом родителей, пытаясь проникнуть в тайну отношений своего отца и его врага, своего отца и своей матери, разлучившихся по непонятным девочке причинам. Она идет ощупью и догадкой в дебри не такого уж далекого, но пугающего ее прошлого, раскрывая в нем не столько полновесные факты и подлинные события, сколько сердцем угадывая по обломкам от этих фактов и по намекам на давние события чистоту помыслов своего отца, его несчастную безответную любовь к покинувшей его жене, его беззащитную гордость перед клеветой и лицемерием Грацианского. Полино «следствие», вызванное духовной потребностью в знании и понимании прошлого, нужных ей, чтобы победить в войне, и добываемых ею на этой праведной войне,– это и есть внутренняя пружина столь сложной и запутанной на первый взгляд композиции «Русского леса».
      Роман Леонова – не историческая эпопея, и прошлое, как бы живописно оно ни представало на страницах романа, здесь важно автору и читателю не само по себе, не своим величаво-последовательным течением, а как единственный ключ к настоящему и будущему. И выступает оно в этом романе теми своими гранями – поэтическими и низменными, прекрасными и стыдными,– какими оно соприкасается с настоящим: объясняет настоящее, а ведет к будущему.
      Разве разделили бы мы в полную меру заботы и тревоги, любовь и гнев, вложенные Леоновым в лекцию, прочитанную в сентябре 1941 года Вихровым перед будущими защитниками русского леса, если бы не стали сами свидетелями тех радостей, которые давала крестьянскому сыну родная природа, место его детских забав и единственный источник поэзии в его жизни, или тех бедствий, которые несет России гибель ее лесов? Яркая и точная историческая живопись Леонова, запечатлевшая в этом романе и крестьянские горести, и тусклый закат помещичьего усадебного уюта, и недолгий, но широкий хищнический разгул русского купечества, всегда подчинена мысли писателя о настоящем, тревоге о будущем. Внуки пожинают богатые плоды дедовских трудов, но и за грехи дедов расплачиваются они же.
      Однако, чтобы понять глубину образов «Русского леса», мало вникнуть в сложный рисунок построения этого романа, в чертеж, воплощающий проекцию прошлого в настоящем, а настоящего в будущем. Необходимо еще внимательно вчитаться в каждую отдельную фразу, ибо проза «Русского леса» вобрала в себя не только лирическую свободу и непринужденность построения художественного целого, но и содержательную насыщенность поэтического слова XX века. Рядом со словом прозаическим, рядом, с «обыкновенным» повествованием, скупо и сдержанно излагающим ход событий, вдруг образуются как бы прорывы из обыденного, явного и частного плана в поэтический, скрытый и обобщенный. Эти «прорывы» осуществляются или емкой метафорой, или сравнением, настолько красочным, что оно остается в нашей памяти не только вспомогательным приемом, но и самостоятельной картиной, или неожиданно возникшей песенной интонацией и скрытой литературной цитатой, или отточенным афоризмом, возводящим частное переживание леоновского героя в некий общий итог духовного опыта, объединяющий героя романа, его автора и читателя единством ощущения, переживания или знания.
      Уже во второй главе заметен этот внезапный контраст «обыкновенного» повествования с поэтическим зачином, когда стареющий Иван Матвеич, вспоминая о прошлом над листами своей рукописи, «как сквозь осеннюю успокоенную воду видел там, на дне, свою детскую сказку». И пусть читатель отметит, как разнообразно и многолико варьируется в момент поэтического взлета леоновского лирического чувства слово «сказка», обозначая то прекрасную мечту, то призрачную иллюзию, то лживый обман, то снова необходимую человеческой душе игру фантазии, поворачиваясь к нам то одним своим смыслом, то другим, чтобы в конце концов всеми этими смыслами вместе придать детству Ивана Вихрова обобщенность национальной типичности подобной судьбы.
      Сопряжение «обыкновенной» прозы с емким поэтическим словом выдержано в романе с начала и до конца. И вне этой особенности языка и стиля нет леоновского романа,– и фабула его, и характеры, в нем изображенные, постигаются только вместе с этим вторым лирическим планом, который проходит и через пейзаж, и через авторские характеристики персонажей, и через диалоги героев – через все компоненты романа, добавляя каждому из них еще один, более широкий или более глубокий, но, во всяком случае, более общий аспект, чем тот, который непосредственно воспринимается как основной и главный.
      При этом надо еще обратить внимание на особенную роль повторов некоторых метафор, которые только в движении через сюжет, через судьбу героев воспринимаются во всей полноте своего поэтического, а иногда и философского содержания.
      Так проходит через роман с первых его глав до последних ненавязчивое и словно невзначай сделанное уподобление Полиной судьбы былинке, которую несет мощью своего потока река. Такое сравнение вряд ли сразу обратит на себя внимание читателя, впервые открывшего «Русский лес». Но постепенно, входя в образную структуру романа, читатель заметит, как в разных ситуациях, словно беря один и тот же знакомый аккорд, автор время от времени упоминает эту былинку, стремящуюся быть подхваченной и унесенной могучей рекой. А по смыслу событий и речей, среди которых возникает этот образ, читатель поймет, что былинке в нем уподоблена единичная человеческая судьба, а реке – могучий поток народной жизни. И в образе этом, развивающемся по музыкальному принципу сквозной мелодии, варьирующей своя оттенки, пробиваясь через другие темы и образы и обогащаясь от соседства с ними, уже но просто красиво, поэтически выражено такое общее наблюдение, как зависимость судьбы человеческой от судьбы народной, но особенное леоновское понимание этой зависимости. Смысл его в том, что ответственный, свободно мыслящий гражданин в некий критический момент и в самом конечном счете призван отказаться от привилегий и воли своей особой развитой индивидуальности ради служения «родовому» назначению, ради того, чтобы, став хоть каплей национального потока, увеличить его силу и мощь. Без учета подобных оттенков леоновской философии, слагающихся из мельчайших элементов поэтики его стиля, нельзя говорить о полном понимании романа.
      Хочется обратить внимание читателя еще на один образ «Русского леса», наполняющийся противоречивыми оттенками леоновской мысли по мере продвижения этого образа через сюжет романа. Открытое авторское уподобление героини «былинке» вырастает в конечном счете из особенностей языка писателя, метафоричности его мышления, связи с истоками народной поэзии.
      Сиротой я росла,
      Как былинка в поле;
      Моя молодость прошла
      У чужих в неволе,–
      так поется в песне. Но тот образ, о котором пойдет речь ниже, имеет не языковую, не народно-поэтическую, а целиком смысловую, даже реально-бытовую и сугубо индивидуальную окраску: это московский восьмиэтажный дом, в который приезжает Поля Вихрова 22 июня 1941 года. Дом вполне конкретный, населенный сверху донизу обыкновенными советскими гражданами всех возрастов и разных профессий, типичная новостройка 30-х годов, уверенно вторгшаяся своими упрощенно-прямолинейными очертаниями в прихотливо-узорчатые силуэты старых московских тополей и старинной колоколенки Благовещенского тупичка. В этом доме не всегда работает лифт и текут краны, но с его верхних этажей открывается такая широкая панорама Москвы, такая щемящая душу красота родного города, такие далекие и туманные его горизонты... И по мере накопления конкретных и реальных, но очень точно отобранных по смыслу и очень поэтических штрихов это стандартное строение приобретает обобщенный облик родного дома как символа совместной жизни и судьбы – и героев Леонова, и нас, его читателей. Жизни обыкновенной, но не простой, судьбы осмысленной, но не легкой. Постепенно мы видим этот дом сверху донизу как бы в разрезе, сделанном писателем в первые месяцы войны.
      Здесь в резком, ничем не смягченном свете и «горных сквознячках» верхнего этажа обитают чистые помыслы прекрасной юности и спокойная мудрость аскетической старости – они объединились полным бескорыстием, полной готовностью к самоотречению. Отсюда, с этого этажа дома, увозят маленьких детей с мешочками на спине в далекую эвакуацию, в равнее сиротство, отсюда же уходят на фронт, чтобы или погибнуть, как погибла Полина подруга Варя, или победить, как победит Поля. Здесь, где-то в середине дома, обитает за семью замками в эгоистическом старомодном комфорте Александр Яковлевич Грацианский со своими стыдными в годину голода запасами и не менее стыдными тайнами. Здесь есть и глубокий подвал, срочно превращенный в бомбоубежище, но служащий также убежищем подпольных, смущающих Полю речей. Эти речи источают яд скепсиса и сомнения, но не они ли толкают Полю на путь самостоятельного добывания иного, более сложного и точного знания о прошлом отца, о человеческой жизни вообще, чем то знание, которое было ей ведомо в горной чистоте ее верхнего существования? Дом как дом. Дом еще не совсем достроенный, но уже обитый маскировочной фанерой и покалеченный вражеской бомбой. Многозначительный дом.
      Коснувшись таких образов, как былинка и река или как дом в Благовещенском тупичке, мы уже вошли в сложную область разветвленной леоновской символики, являющейся неотъемлемой принадлежностью стиля романа и ключом к его философии. Самый всеобъемлющий и очевидный из этих символов – русский лес, о многогранных смыслах которого здесь уже не раз шла речь. Обратим только внимание, как свободно переходит Леонов в изображении своего леса от деловой, научной, исторической конкретности к смелой фантазии: так в момент Полиного проникновения в тыл к немцам лес вдруг персонифицируется в живое воплощение национального могущества, в сказочное существо, встающее на защиту родной земли. Или это только мысли девочки, ее надежда и молитва, обращенная к добрым духам этой земли?
      Внутри многоликого образа леса – истребляемого и неистребимого, такого могучего в своей безотказной щедрости и так нуждающегося в защите своих детей – таится еще и его священная сердцевина: заветный родник, куда с раннего детства до старости ходит Иван Вихров за помощью, безошибочно обретая возле ключа, бьющего из недр родной земли, покой и уверенность и лишь однажды испытав там гнев и ужас, когда стал свидетелем, как бездушно и святотатственно прикоснулись к нему нечистые руки Грацианского.
      Высокая символика леоновской философии патриотизма сама питается из заветных родников русской культуры. На один из таких источников, как явный опознавательный знак, указывает фамилия Грацианского. Так назвал Н. С. Лесков в «Соборянах» преемника оклеветанного и оскорбленного в чистоте своих бескорыстных помыслов Савелия Туберозова – преемника, ничем, впрочем, особенно не опороченного писателем, разве лишь безличностью стороннего пришельца, чужого и равнодушного к старгородской драме. В романе Лескова отец Туберозов также любит отдыхать душой и телом у чудесного ключа, гремящего и сверкающего алмазной пеной, серебристым ручьем разбегающегося по зеленому лугу, у родника, где, по преданию, издавна «вера творит чудеса». Там однажды в грозу показалось лесковскому герою, что «все рушилось», и там же в «благораствореннейшем послегрозовом воздухе почувствовал он прилив новых сил: «Словно орлу обновились крылья!»
      Обратить внимание читателя на эту одну из многих особенностей романа заставляет то обстоятельство, что здесь весьма отчетливо видна характерная черта стиля «Русского леса», о которой вскользь уже упоминалось выше: обилие внешних и глубинных литературных реминисценций, призванных возвести леоповский образ к определенной традиции. Ассоциации с образами Достоевского и Лескова, вмонтированные в прозаический леоновский текст стихотворные цитаты из Пушкина и Блока укореняют духовный мир героев «Русского леса» и мысли его автора в национальной культурной почве. Вот почему выше было сказано, что для глубокого понимания «Русского леса» нужна известная литературная подготовленность.
      Но, с другой стороны, леоновский роман так обильно и так органично вобрал в свою образную ткань разнородные элементы русской культуры, так насыщен ими и в то же время так доступен и современен своими основными проблемами и конфликтами, что читатель «Русского леса», войдя в леоновскую образную стихию, уже тем самым невольно окажется причастным к многим пластам культуры, к разным ее стилям и эпохам.
      Гражданский пафос и публицистическая патетика «Русского леса», гуманизм и диалектика в изображении основных характеров, воспроизведших в новых исторических условиях лучшие достижения русского классического реализма, реализма Толстого и Достоевского, проникновенность леоновской пейзажной живописи и многозначительная обобщенность его символических образов, унаследованные от художественных открытий XX века, – все эти и многие другие черты романа Леонова, сплавленные в художественное единство, дают возможность современному читателю, внимательному и чуткому к оттенкам слова и мысли, проникнуться высоким духом родной культуры в ее богатом многообразии.
     
      Е. СТАРИКОВА
     
      ГЛАВА ПЕРВАЯ
     
      1
      Поезд пришел точно по расписанию, но Вари не оказалось на перроне. Кое-как перебравшись с багажом в сторонку, Поля долго искала в толпе это исполнительное и доброе существо, милейшее на свете после мамы.
      Конечно, ее задержала какая-нибудь беда или заболевание… но что могло случиться со студенткой в Советском государстве, где, кажется, самая молодость служит охранной грамотой от несчастий? Какая хворь пристанет к двадцатилетней девушке, еще недавно дальше всех толкнувшей ядро на межрайонном спортивном состязании? Верно, забыла завести будильник с вечера и сейчас, расталкивая пассажиров и чужую родню, мчится по вокзалу, чтобы с разбегу обнять подружку… Однако уже и схлынула обычная по приходе поезда суматоха, а Вари все не было.
      Поля решила своими силами добираться записанному на бумажке aдpecy. И сперва ей никак по давался чемодан с оторванной скобкой, а потом выяснилось, что не хватает рук на узелки и свертки: так всегда бывает, когда провожают четверо и не встречает никто. Она растеряла бы половину вещей, если бы откуда-то сверху не свалился к ней чумазый паренек с комсомольским значком на спецовке, - явно не носильщик. Повесив через плечо спальный саквояж и мешок с шубкой, накрест перехваченный веревкой, он вскинул чемодан под мышку и двинулся по опустевшему перрону так обыкновенно, словно это повторялось у него изо дня в день. Привыкнув к маленьким удачам, сопровождавшим ее всю дорогу с Енги, Поля молча покорилась чудесному вмешательству.
      Благодетель попался на редкость неразговорчивый, и, с одной стороны, это было неплохо, так как чудеса всегда тускнеют от объяснения, а с другой – все же полагалось ему, хотя бы из учтивости, справиться если не об имени приезжей, то, по крайней мере, о цели прибытия в столицу, тем более что Поле не терпелось поделиться с кем-нибудь планами жизни на ближайшие сто – двести лет. Чуть забежав вперед, она извинилась за подвязанный к саквояжу чайник, потому что он бил по колену и бренчал крышкой, выбалтывая свои провинциальные новости, но молодой человек сдержанно успокоил Полю в том смысле, что и в старину бабушки ездили в Москву со своими самоварами. Выйдя же на улицу заметно в испарине, он уже сам осведомился у спутницы, не дровец ли или бутового камня прихватила она с собой в качестве гостинца столичной тетке. Пока онемевшая от его дерзости Поля собиралась выпустить ответные коготки, они уже добрались до троллейбуса.
      Теперь чудеса пошли так густо, что и не различишь, где кончалось одно и начиналось другое. Голубой сверкающий вагон на воздушных колесах и с предупредительно распахнутой дверцей поджидал Полю у остановки. Не успела войти, билет взять, как ее багаж сам собой разместился внутри, и, несмотря на переполненье, даже нашлось местечко у окна, приспущенного из-за жары. Поле не хотелось уезжать, не отплатив по заслугам молодому человеку, и троллейбусное начальство тотчас предоставило ей время для беглого сведения счетов.
      – Скажите, пожалуйста, сколько я вам должна за этот ваш... ну, подвиг? – спросила она через окно, с притворно озабоченным видом роясь в стареньком мамином кошелечке.
      Паренек поднял глаза, и вначале Полю поразило его удивительное сходство с Родионом: они у него были такие же строгие, зеленоватые, с задорными искринками на донышке – и та же подкупающая привычка глядеть прямо в лицо при ответе. Правда, этот был моложе и ростом чуть пониже ее приятеля; лишь копоть да рабочая одежда придавали ему видимость старшинства, а на деле, если бы его помыть немножко, он оказался бы разве только на годок старше Поли, совсем мальчишка, видимо из щегольства решивший не улыбаться никогда. Нет, этому далеко было до Родиона; тот не посмел бы с первого раза потешаться над малознакомой девушкой, несколько оробевшей от счастья, как и должно быть при исполнении желаний.
      – Ровно ничего! Просто меня губит любопытство – наблюдать из будки – и жалостливое сердце ко всем, попавшим в безысходную беду...– невозмутимо отозвался благодетель.– Я кочегар на паровозе, который вас привез в Москву.
      Тогда, не умея изобрести чего-нибудь поядовитей, Поля посоветовала ему торопиться назад, а то вокзальные жулики уведут у него паровозишко, пока он ухаживает за незнакомыми девицами, и ему придется тысячу лет выплачивать из жалованья. Склонив голову набочок, молодой человек сочувственно кивал на ее жалкие потуги мести, пока она сама не покраснела от бессилия и досады. По счастью, водителю удалось наконец накинуть на провод соскользнувшую дугу. Машина плавно тронулась в путь, и Поле сразу стало легко и радостно от солнышка, от встречного ветерка, от обилия заманчивых приключений, ожидавших ее в будущем, а в душе на все лады пелась любимая ее поговорка, эпиграфом надписанная в дневничке: «И вот былинку понесла река!»
      Лишь теперь Поля с удивлением приметила, что все ее новые попутчики чему-то улыбаются с такими осветленными лицами, словно слушают перекличку ранних птиц в лесу, еще обрызганном росою. Никто не смотрел в Полину сторону при этом, но, значит, каждому из них уже известны были ее безоблачные обстоятельства и благороднейшие намерения, тем в особенности завидные, что все у ней было впереди... Видимо, всем, от кондукторши до сурового усача в разлетайке и черной стариковской шляпе, может быть, профессора из того учебного заведения, куда собиралась поступать Поля,– всем им было лестно, что такая привлекательная девушка, как Аполлинария Вихрова, отныне поселится в их превосходном городе и станет вникать в разные полезные науки на радость маме, Ленинскому комсомолу и всему их великому отечеству. Так что едва Поля осведомилась вполголоса про Благовещенский тупичок, где проживала Варя Чернецова, все наперебой, и даже немножко ссорясь, принялись объяснять ей дорогу, причем, так совпало ко всеобщему удовольствию, две Полины соседки ехали в ту же многоэтажную новостройку, потому что работали как раз во дворе дома 8-а, в швейной мастерской, а профессор, оказавшийся смотрителем чего-то, имеющего почти оборонное значение, даже и квартировал там, в деревянном особнячке наискосок... Словом, чуть ли не каждому в то утро оказалось с Полей по пути.
      Все четверо они вышли на остановке и двинулись по солнечной стороне, добросовестно поделив Полину кладь. Присмиревшая, подавленная великолепием московской улицы, Поля шла посреди, едва ступая, словно боялась повредить какое-нибудь всенародное имущество, и стараясь запоминать подробности для вечернего отчета маме на Енгу. Слепительный милиционер придержал поток машин, пока шествие перебиралось через перекресток; наряднейшие здания мира высились по сторонам, и из всех, сколько их там было, распахнутых окошек гремела одна и та же торжественная радиомузыка с единственно возможным названием – приглашение к жизни. В то лето вдобавок было ужасно много цветов: на любом углу – в киосках, на лотках и прямо с рук – продавали целые копны цветов с необсохшей влагой на срезах, окутанные облаками душистой утренней свежести... Но почему-то всякий раз при этом Поля торопилась пройти мимо, ревниво прижимая к груди сверток в серой бумаге, единственную ношу, не доверенную никому.
      Профессор в разлетайке, лихо возглавлявший шествие, повернул направо и потом еще раз вправо, в прохладную, поросшую травкой улочку с домиками под ленивыми, расклонившимися деревьями, каким положено расти только на окраинах. Здесь весело кружился тополевый пух, запоздалая в тот год летняя вьюга, и маленькие местные жители самозабвенно ловили этот волшебный, невесомый снег, а ветерок сдувал его с доверчивых детских ладошек, и, пожалуй, весь смысл жизни в том и заключался, чтобы снова с криками гоняться за ускользающими хлопьями. Если бы не дети, было бы там совсем пустынно, так что событием пришлось бы считать одинокого велосипедиста, который, посверкивая зайчиками, проехал в глубь тупичка. Вчерне законченный восьмиэтажный дом возвышался в этой мирной житейской заводи. Поля озабоченно взглянула вверх, где под самой крышей обитала ее Варя, и вдруг, в довершение чудес, оказалось, что лифт после длительного простоя начал работать как раз в то утро.
      – Вот спасибо вам!.. – на прощанье сказала провожатым Поля и поклонилась им с особым чувством, как если бы перед ней находились не просто попутчики, а доверенные представители доброго и умного человечества.– Мы теперь соседи, так что еще непременно увидимся и поговорим обо всем... правда?
      Квартира была не заперта, но никто не выглянул на шум, пока Поля по частям втаскивала в прихожую свои пожитки. Она перевела дух и прислушалась. Где-то в глубине глухо посвистывал сквознячок и с прозрачным звуком капала вода. Несколько дверей, иные под замками, выходили в полутемный коридор. Поля постучала наугад в первую налево, и женский голос разрешил ей войти.
      Опрятная пустоватая комната смотрела на солнечную сторону; через настежь раскрытое окно вся она была залита резким, почти кварцевым сияньем неба. Сидя на детском стульчике, женщина чинила вдетый на руку шелковый чулок. Вороха цветного трикотажа лежали на фанерном рабочем столе перед нею и прямо у ног, сваленные как попало. Работа была изнурительна, а женщина уже пожилая, но ей нравилось ее ремесло, потому что заказов было много и, кроме хлеба, они доставляли сознание полезности, необходимое для осмысленного существования. Когда-то она была хороша собою; тугой жгут почти белых волос, по-старомодному уложенных валиком, венчал ее чистый, очень выпуклый лоб. Поле почудилось, что не раз встречала эту женщину в компании таких же чопорных, седовласых стариков,– кажется, на колоде карт.
      – А, помню: вязаный мужской жилет... вашего отца? – для верности переспросила женщина и, приоткинув картонный козырек со лба, мельком и близоруко взглянула на гостью.– Да, я смотрела его и держусь прежнего мнения. Против судьбы не пойдешь. Он отжил свое, остается лишь распустить его на нитки.
      Жесткая окончательность диагноза не допускала ни расспросов, ни возражений, и, хотя происходило явное недоразумение, у Поли почему-то сжалось сердце.
      – Вы, наверно, ошибаетесь. Я только что приехала. Мне Варя Чернецова нужна...– пояснила она внезапно пересохшими губами.
      Женщина снова оторвалась от работы:
      – А, знаю... Вы та самая девушка из провинции... простите, с периферии,– поправилась она по моде века, стремившейся уравнять всех граждан, чтоб никому не было обидно.– Товарищ Чернецова скоро вернется, ее срочно вызвали в районный комитет Коммунистической партии,– прибавила она, и почему-то в ее устах это прозвучало в особенности внушительно и непривычно.– Присядьте... если только вы богаты временем. Через минутку я покажу вам, где она прячет ключ... а то у меня петля соскочит.
      – О, пожалуйста... уж в этом-то отношении я богачка! – задорно улыбнулась Поля, и действительно, первым впечатлением от нее было – будто привезла с собою свежий прохладный воздух и уйму просторного и, не в пример городскому, дешевого времени, как другие везут из деревни масло или небеленый крестьянский холст.– Мне хоть и сто лет нипочем!
      Тогда женщина попросила Полю подойти ближе.
      – Какая вы еще молоденькая! – вскользь заметила она.
      – Ой, что вы...– зардевшись, отмахнулась Поля.– Это я только выгляжу моложаво, а мне уж скоро восемнадцать стукнет.
      – И когда же это вам восемнадцать... стукнет? – раздельно и не спуская с нее прищуренных глаз, спросила женщина.
      Выяснилось, что до совершеннолетия оставалось всего два часа девять минут и – тут Поля справилась по серебряным часикам, подарку матери после окончания школы,– три секунды. Она стала горячо доказывать, что восемнадцать не так уж мало,– «вон Дарвин в ее возрасте уже доклады делал, а Герострат, к примеру...». По ее убеждению, свою знаменитую истину древний философ мог открыть лишь в детстве, когда босыми ногами бродил по гальке древнегреческого ручейка, а вот она, Поля, сколько ни бродила по лесу, нарочно забираясь в дебри поглуше, ничего путного пока не изобрела. Отсюда вытекало с очевидностью, как много предстоит ей сделать, чтоб не осрамиться перед лицом своего народа и внести что-нибудь свое и новенькое в сокровищницу человеческой культуры, несколько подзапущенную, как она намекнула, по вине мирового капитализма.
      – Наверно, вы Гераклита имели в виду? – осторожно поправила женщина с чулком.
      – О, конечно... я их всегда немножко путаю. Да еще, говорят, какой-то Геродот был вдобавок?.. это который же из них церковь-то спалил? Извините, я вас все от работы отрываю...– Тут Поля смутилась и стала извиняться за свою неуместную говорливость.
      – Нет, все это очень интересно и важно очень...– в раздумье сказала женщина, и было похоже, что она радуется вынужденной передышке в работе.– Продолжайте, прошу вас.
      – Да уж все! – еле слышно призналась Поля.
      Женщина не сразу склонилась над своим чулком; кажется, еще и еще хотела слушать наивную, противоречивую музыку Полиной болтовни.
      – Впрочем, если вам скучно со мною, девочка, возьмите книжку с комода...
      – Ничего, я и так посижу, мне все равно надо еще привести в порядок разные свои там... ну, мысли и впечатления! – шепнула Поля.
      После томительного уличного зноя приятно освежал горный сквознячок восьмого этажа. Присев на краешек чего-то, служившего вместо кресла, Поля огляделась украдкой. Главное место было отведено детской, стерильной чистоты, кроватке с тумбочкой возле, где, кроме недопитой чашки молока, лежали сложенные по ранжиру и на бочок три заласканные до глянца матрешки. В гораздо меньшей, правой половине, за китайской ширмой, сгрудилось все остальное, нужное для жизни и добывания хлеба, между прочим – манекен на деревянной ноге, во весь рост отразившийся в старинном зеркале меж двух резных колонок. С тех пор как сквозная, непоправимая трещина раздвоила его во всю длину, вещь эта относилась скорее к разряду семейных реликвий, чем мебели.
      Слегка подавшись вперед, Поля заглянула в зеленоватое, потускневшее стекло и догадалась об источнике своих удач и чудесных совпадений на протяжении последних суток. Из овальной ореховой рамы на нее глядели, две сразу, забавные провинциальные девчонки лет по пятнадцати, с беспричинно сияющим взглядом и до такой степени обгоревшие на енежском солнцепеке, что и кожа и кофейной раскраски платье совершенно сравнялись по цвету. Ясно, подобное существо и шагу не могло ступить незамеченно в таком глазастом городе, как Москва. И, значит, все они, кто потчевал ее в вагоне дорожной снедью, бегал для нее за кипятком на станциях, чтоб не отстала от поезда, кто в десяток рук втаскивал ее багаж в троллейбус и потом провожал до Варина тупичка,– все они жалели ее той особой, не обидной, чуточку даже эгоистичной жалостью, какою простые люди возмещают горький пробел в своем собственном безрадостном детстве.
      – Вы бывали прежде в Москве? – продолжая работу, спросила женщина.
      – Я и родилась здесь... по четырех лет меня увезли в лесничество.
      – Ваш отец служит в лесу?
      – Нет, он здесь, он состоит...– почему-то замялась Поля,– ну, лесным профессором!
      – Значит, вы живете врозь с отцом?
      – Мама разошлась с ним, когда я была маленькая совсем. Он даже довольно известный, имеет много специальных трудов, только... человек он оказался плохой.
      – Кто же посвятил вас в историю семейного разлада, мать?
      – А никто.
      – Тогда почему же вы думаете, девочка, что он плохой человек?
      – А потому... потому что мама хорошая! – возвысила голос Поля.
      И дальше не могла остановиться, пока не выплеснула всего, что, подобно илу, отстоялось на душе. Получалось одно к одному, что и наука его скучная, и профессор он, надо думать, неважный: не зря же то и дело хлещут его в лесных журналах за то, что из-за деревьев леса не видит. Ладно еще, что подружки этих статеек не читают, а то затравили бы Полю насмешками да допросами, на какой помойке ухитрилась себе такого родителя подобрать.
      – Его Иван Вихров зовут... не слыхали? – назвала наконец Поля и с робкой надеждой подняла увлажнившиеся глаза.
      Судя по тому, как оживилась вдруг женщина с чулком, ей, видимо, известно было это имя. Да, в молодые годы в Петербурге она встречала одного молчаливого студента с такой фамилией, тем лишь примечательного, что был он, помнится, кухаркин сын... Мельком, чтоб не слишком огорчать свою собеседницу, женщина помянула также, что наслышана и о вихровских неудачах от одного из своих знакомых того же петербургского периода – гораздо более удачливого, даже процветающего ныне лесовода... И тучка грустного, нежелательного воспоминания набежала на лицо женщины с чулком. В противоположность Вихрову и в опровержение Полиного мнения о людях лесной профессии, этот человек отличался, по ее словам, на редкость живым, хоть и несколько озлобленным умом, придававшим особый блеск его общепризнанному дару даже слишком уж беспощадного анализа. Но, значит, в таких и нуждалась эпоха, если именно ему доверили вести критические обзоры в специальных изданиях, высказывать руководящие соображения, разоблачать ереси и ошибки своих товарищей.
      – Этот человек – тоже профессор, и, сколько мне помнится, он рассказывал мне кое-что о Вихрове. Впрочем, я слишком далека от лесных дел и распрей...– сдержанно заключила она.
      – Вы можете говорить со мной откровенно. Я ненавижу моего отца... Так что же он сказал?
      Непоправимое горе светилось в глазах у Поли, и, с одной стороны, нельзя было не пожалеть это кроткое провинциальное создание, вынужденное расплачиваться за родительские грехи... но, пожалуй, еще хуже было бы обидеть его неправдой.
      – Я держусь правила никогда не лгать детям. Не хочу огорчать вас, девочка, но... это была не очень лестная и даже сердитая оценка.
      – Да, мне тоже попадались его статьи,– покорилась своей участи Поля, наперед зная имя прославленного критика своего отца.
      – На вашем месте,– милосердно продолжала женщина с чулком,– я утешилась бы сознанием, что, во-первых, у вас еще остается мать, а во-вторых, видимо, ваш отец все же немало потрудился в жизни, если привлек к себе перо и гнев такого выдающегося ученого. Милая, не надо предаваться отчаянию: не всем же обладать талантами, а, судя по вашим семейным делам, этот Вихров вдобавок не без странностей?..
      Тот же зловещий и неопределенный отзыв Поля неоднократно находила между строк в рецензиях на отцовские книги, причем, несмотря на различные подписи, иногда лишь инициалы, в их обостренном до резкости стиле легко угадывалось одно и то же авторство. Можно было любым образом объяснять существование Вихрова в лесной науке – великодушием эпохи или же, напротив, недостатком ее внимания к лесным делам, но этот сложившийся приговор уже не подлежал ни отмене, ни даже обсуждению, и лишь по наивности сердца, по бедности воображения, по незнакомству со строгими условиями века еще можно было рассчитывать на помилование.
      – Но... этот ваш знакомый, он тоже долго в лесу жил? – наобум спросила Поля.
      - Нет, по слабости здоровья и необходимости постоянного
      врачебного присмотра он почти не покидает города.
      – Но, значит, он... издали предан лесу, сам пишет книги, если он все же... такой уж замечательный знаток?
      Женщина с чужим чулком на пальцах должна была объяснить это мнимое противоречие.
      – Дело в том, девочка, что он не совсем лесник... Я бы скорее назвала его просто выдающимся деятелем в этой области. И вообще – это человек большой трагической судьбы и разнообразнейших дарований... и в юности близкие пророчили ему будущность поэта или музыканта. О, вы еще не знаете, милая, как судьба склонна посмеяться над нашими планами! Нет, я не скажу, чтобы он был очень привязан к лесу, хотя, бывало, часами бродил по парку, приезжая к нам в именье... Впрочем, это было совсем небольшое поместье, скорее просто так, старинная хижина с колоннами,– быстро поправилась она, приметив ревнивое и пристальное Полино любопытство.– Кроме того, талантливому критику и не обязательно все знать или уметь самому, его дело в общем наблюдении. Во всяком случае, у него достаточно вкуса и культуры, чтобы судить о деятельности других: что хорошо там, что плохо. Вот уже лет восемь подряд из-за всяких общественных нагрузок он не имеет возможности закончить... я не помню темы... но один очень такой фундаментальный труд. К сожалению, у меня крайне плохая память на эти вещи,– неожиданно прибавила она, как бы отстраняясь от окончательного суждения в таких сложных и запутанных проблемах.
      – А скажите, этот человек... он не родственник вам? – тихо и как-то в особенности настоятельно спросила Поля.
      Вопрос был явно неприятен этой женщине. Нет, она не состояла с ним в родстве, а просто однажды в молодости, проходя мимо, они ненадолго приметили друг друга. Да и дружба-то их, если позволено назвать этим словом мимолетные отношения тридцатилетней давности, распалась еще до революции, и теперь они встречались совсем изредка, главным образом на улице, хотя та же насмешница-судьба поселила их на старости лет в одном и том же доме, правда в разных подъездах и этажах. Оказалось, что с годами при всех прочих сохранившихся достоинствах из порывистого, общительного юноши получился довольно холодный и нелюдимый в обращении человек... и Полю поразила смена оттенков – то горечи, то восхищения, то раздражительной досады – в том, как эта женщина отзывалась о главном судье ее отца, словно одновременно и жаловалась на него, и под защиту его брала, и проклинала за какую-то непрощаемую вину.
      – Вы не скажете, как его зовут? – еще поинтересовалась Поля.
      – Вы же сказали, что знаете... так зачем же вам это?
      – Мне для точности, если только не секрет.
      – Здесь и нет никакого секрета. Его знает вся страна,– вынужденно и уже не без гордости отозвалась та.– Ну, Грацианский... а что?
      – Нет, ничего... я так и знала,– без всяких задних мыслей усмехнулась Поля.
      Обе, пожилая и молоденькая, замолкли ненадолго. Вот так же, бывало, в дремучих енежских лесах прежних лет встречные настороженно расходились, стараясь проникнуть в намерения друг друга. Тем временем женщина с чулком припомнила подробнее, при каких именно, ускользающих теперь, обстоятельствах она услышала впервые имя Полина отца. Странно, прежде чем оживить в ней образ человека, довольно расплывчатый за давностью той чуть ли не единственной встречи, оно сперва вызывало в памяти большую порцию малинового мороженого с вафлями, такого вкусного по жаре, и вслед за тем продолговатое, залитое праздничной публикой поле Коломяжского ипподрома в Петербурге, с облачком несчастья над ним, похожего на кратковременный дождик, и, пожалуй, больше ничего, кроме полурастворившейся во времени щемящей тоски. В тот самый день, попозже, близ шести, разбился известный летчик Мациевич, первая жертва русской авиации, а за час перед тем Грацианский представил ей, восемнадцатилетней девушке Наташе Золотинской, трех своих приятелей, мушкетеров, причем один из них принес мороженое на трибуны, где они сидели; видимо, это и был Вихров. Его товарища, длинного и басовитого, звали почему-то Большая Кострома. И, как песчинка или шевеление ветерка в горах, слово это привело в движение подтаявшую лавину стареющей памяти.
      Сперва нужно было непременно удостовериться в чем-то:
      – Боже мой, Вихров, Вихров!.. ведь я тогда как раз в вашем возрасте была. Ваш отец учился в Петербурге?
      – Не знаю. Он женился, когда уже стал профессором, а я еще позже родилась. Он хромой...
      – Вот не помню, хромых в этой тройке как будто не было, но... он потом был арестован и выслан на север, правда?
      – Я никогда не задавала маме вопросов об отце, чтоб не причинять ей боли. Только однажды я спросила ее мельком... она смутилась и сказала: когда-нибудь ты все узнаешь сама... увидишь его и поймешь сама.
      – Как же могло случиться, что ваша мать не проговорилась об этом ни разу, если все время вы жили вместе с ней?
      Нет, они как раз не все время жили вместе: в Пашутинское лесничество к матери, где находилась ее больничка, Поля приезжала лишь на летние каникулы. Три последние зимы она прожила в семье у Вари Чернецовой, отец которой, Павел Арефьич, бывший уральский партизан, служит теперь ветеринаром при райисполкоме. Все дело в том, что в Шихановом Яму, недалеко от лесхоза, имелась только семилетка, и потому среднюю школу Поля кончала в городке Лошкареве... ну, который при впадении в Енгу шустрой лесной речонки Склани!.. Раньше, как и Шиханов Ям, это было просто богатое раскольничье село, но в революцию, после постройки текстильного комбината, его выдвинули в города и, по слухам, собирались также фабрику кинопленки строить, но, значит, получше нашли местечко. Оно конечно, городишко не чета Москве: и улицы травой заросли, и дома помельче... но зато воздух – хоть в бочках на экспорт гнать, зато необозримые заливные луга за Енгой, и в половодье как отразится в них опрокинутая небесная ширь, то буксиришки с плотами как бы по облакам бегут. А в лесах лось и барсук, да и рысь видали, а незадолго до Полина отъезда хитрущие тамошние мужики с Васильева Погоста притащили в лесхоз на жерди живого мишку, которого опоили медовой водкой из дуплянки, с вечера поставленной на заветной тропе. «Он сперва-то крышку лапой собьет, потом с урчаньем по земле катается, пчел по привычке давит, хоть и нету их, после чего приступает к самому пированью. Тут его сонного, пьяненького и берут, и он лежит, повязанный, оплакивает свою долю человечьими слезами...» И сама Поля слышала, будто в стародавние времена, пока не свели подступавшие с юга березовые рощи, соловьи в окна залетывали, прямо хозяйкам во щи! Старики же подревней доныне хвастаются, будто в бывалопшее время по высокому берегу – не то на полтораста километров, не то на четыреста, но уж никак не меньше восьмидесяти,– маленько не доходя до двинских болот, простиралась отборная корабельная сосна. Да и теперь еще в грозу, как поразойдутся, как заскрипят с ветром в обнимку енежские-то боры, как дохнут раскаленным июльским маревом, так даже подушки ночи три подряд пахнут горячим настоем земляники и хвои... Вот как у нас на Енге!
      Варя все не шла, а нельзя было обрывать рассказ в разгоне, как и песню на высокой ноте: только с птичьим щебетом и сравнить было звонкий Полин голосок.
      – Нет, мы на наш Лошкарев не жалуемся... Есть у нас и стадион побегать, и Дворец труда при кожевенной фабрике, а в городской библиотеке даже переписка Микеланджело имеется. И мы еще с седьмого класса клятву дали: как в люди выйдем, городка своего не забывать и каждый месяц слать в него хоть по книжке: у нас комсомол дружный, строгий, грамотный... Правда, все у нас из дерева пока, в лесу живем, даже бронзы на памятник Ленину не нашлось... так мы отличный парк в честь его учредили. Уж шумит над головами, наш: ничего, бронза потом сама придет. А как сажали, то на каждом деревце всего по двадцать листочков было, а нынче... Вот мы всё о будущем да о родине твердим, словно за горами они. А если б каждый всерьез подзанялся ею в радиусе шажков хоть на десяток вокруг себя,– и Поля пощурилась, мысленно умножая число я на квадрат радиуса круга,– да прибрал бы эти триста четырнадцать квадратных метров, как комнату свою, как рабочее место, как стол, где пища твоя стоит, да кабы приласкал землицу-то свою в полную силу, да хоть бы вишенку посадил, пускай одну за всю жизнь... Ой, чего можно за час в сто тысяч рук наделать! Вот я и хочу с письмом обратиться ко всему комсомолу, чтобы брали пример с нас, с лошкаревских ребят. Как вы думаете, напечатают?.. не сочтут меня за выскочку? – доверчивым шепотом осведомилась она.
      Потому ли, что слишком много знала о жизни и о Грацианском тоже, женщина с чулком не решилась взглянуть в Полины, ничем пока не омраченные глаза. Склонясь над работой, она думала о том, что никогда, пожалуй, такой длинный перегон не разделял в России двух смежных поколений.
      Минутку спустя она переборола свое необъяснимое смущение:
      – Вас, кажется, Полей зовут? А меня – Наталья Сергеевна. Вы хорошая, горячая, большелобая девочка... и я рада, что познакомилась с вами,– заговорила она растроганно, но почти сухо, а Поля внимала ей, вся раскрасневшись и догадываясь, что сейчас услышит слова, каких не повторяют дважды.– Запомните, что я вам скажу... непонятное само разъяснится впоследствии. Когда жизнь догорает дотла, то в пепле остается одна последняя золотинка. Она бежит, гаснет, и потом наступает холод... Вот в ней-то, в той последней искре, и заключен весь опыт пройденного пути. Вот вам моя золотинка... Люди требуют от судьбы счастья, успеха, богатства, а самые богатые из людей не те, кто получал много, а те, кто как раз щедрей всех других раздавал себя людям. Что касается меня самой, я выяснила эту истину слишком поздно...– Она вопросительно подняла глаза.– Я вижу, вам хочется возразить мне?


К титульной странице
Вперед