Чаще, разумеется, ребенок рос в родной семье. При этом многие дворянки признавались в своих мемуарах, с недоумением и досадой, что их рождению не радовались – оттого только, что они не были мальчиками-первенцами (которым, кстати, в крестьянской среде нередко давали имя «Ждан» [41] и называли «соколятами»: «Первые детки – соколятки, последние – воронятки») [42]. Е. Ф. Комаровский записал в своих мемуарах о рождении первого сына: «28 мая 1803 года... Бог мне даровал перваго сына графа Егора Евграфовича». И продолжал ниже: «О рождении прочих моих детей записано в святцах, и потому поминать здесь о том я нахожу излишним...» [43] Примерно так же рассуждал и Иван Толченое, отметивший в своем «Журнале» день, когда он был «обрадован благополучным разрешением от бремени Анны Алексеевны. Родился сын» (на 9-м году после бракосочетания) [44]. О других детях мемуарист и упоминать не стал. «Дочери! Что в них проку! ведь они глядят не в дом, а из дому», – рассуждал дед Сергея Аксакова, демонстрируя устойчивость старых, народно-традиционных воззрений на дочерей и сыновей, которые в дворянской среде, казалось бы, должны были быть давно уже вытеснены новыми «чувствованиями» [45].
      В возрасте между 30-ю и 40-а годами [46] дворянки рожали весьма часто, но такие роды у них были, как правило, не первыми и потому часто протекали с осложнениями [47]. В немолодом возрасте женщины смотрели на рождение новых детей как на тягость, на неизбежное зло. «Родители мои не чувствовали радости при моем появлении на свет, какую обыкновенно чувствуют при рождении первенцев, – признавалась на страницах своих воспоминаний некая А. Щ. – Они смотрели на меня как на новую обузу, которая свалилась им на шею...» [48]. С тем же чувством начинала свои мемуары и одна из первых выпускниц Института благородных девиц при Смольном монастыре – Г. И. Ржевская. С горечью констатировав «нерадостность» события своего рождения для родителей, она привела рассказ о нем одного из родственников: «Огорченная мать не могла выносить присутствия своего бедного 19-го ребенка и удалила с глаз мою колыбель... О моем рождении – грустном происшествии – запрещено было разглашать... По прошествии года с трудом уговорили мать взглянуть на меня...» [49].
      Что же говорить о крестьянских семьях! «Каб вы, деточки, часто сеялись, да редко всходили!» – горестно восклицали матери-крестьянки [50] (и тем не менее приговаривали: «Много бывает – а лишних не бывает») [51]. По словам аббата Шаппа, побывавшего в России в Екатерининскую эпоху и общавшегося с императрицей, в среде крепостного крестьянства безразличие к детям объяснялось тем, что «сии плоды законной любви» могли быть «похищены» у родителей в любую минуту хозяином-душевладельцем [52]. Теневыми сторонами крестьянского быта, невозможностью прокормить большое число детей объяснялись случаи их заклада и продажи («А буде я, Василей, на тот срок денег не заплачю, волно ему, Андрею, той моей дочерью Овдотьей владеть и на сторону продать и заложить...») [53]. Однако среди найденных нами закладных на детей XVIII – начала XIX в. не встретилось ни одной написанной матерью: все – по инициативе и решению отцов [54].
      Многодетность могла быть вполне в порядке вещей не только в крестьянской среде («У кого детей много – тот не забыт от Бога») [55], но и в дворянских семьях среднего достатка [56]. Семьи же с одним-двумя детьми попадались нечасто (за исключением тех, где столько детей выживало и доживало до совершеннолетия, в то время как остальные умирали во младенчестве) [57]. «Родилась я, шестая дочь... Нас было уже девять человек, и старшему моему брату шел 23-й год, – писала о событиях, свершившихся „в начале текущего столетия” (XIX в. ) М. С. Николева. – Теперь бы такое приращение почли бы чуть не несчастием. В то время так не думали: многочисленное семейство считалось не бременем, а благословением свыше. Вся семья встретила радостно мое появление на свет...» [58] Аналогичные по тональности воспоминания о «великой радости» рождения ребенка (дочери!) можно найти и у А. Е. Лабзиной [59]. Н. Б. Долгорукая (урожд. Шереметева) тоже вспоминала, что «была дорога» своей матери, хотя была у нее уже четвертым ребенком, что день ее рождения «блажили, видя радующихся родителей... благодарящих Бога о рождении дочери» [60]. В эпистолярном наследии русских государей примеры исключительной радости родителей, связанной с рождением дочерей, очень многочисленны [61]. Мальчиков-первенцев (а тем более единственных!) [62] ожидали с еще большим, можно сказать – с благоговейным, нетерпением и старались спасти от возможных хворей [63] («слезы радости потекли из глаз родителей моих при виде нетерпеливо ожидаемого младенца») [64]. Если была необходимость выбора между сыном и дочкой – невольно (или преднамеренно?) предпочитали спасти и выходить в первую очередь мальчика [65]. Судя по воспоминаниям Е. Р. Дашковой, она особенно берегла сына (по сравнению со старшим ребенком, девочкой), хотя мальчик с детства рос болезненным. Обнаружившийся рахит и склонность к чахотке (нередкие для Петербурга заболевания) заставили бывшую статс-даму «переменить климат» и отправиться в длительное путешествие «для поправки здоровья детей» [66]. Но были и семьи, где с той же радостью воспринималось рождение дочерей, и именно для матерей «не существовало разницы между сыном и дочерью» [67].
      В одном из мемуаров конца XVIII в. приводится описание казавшегося необычным поведения выдающегося русского фельдмаршала А. В. Суворова, который вместе с зятем, Н. А. Зубовым, тревожно ожидал рождения первого внука и сына. По словам мемуаристов, он постоянно крестил живот дочки – Н. А. Зубовой (урожд. Суворовой), так как она в первый раз «была в тягости» [68]. Другой мемуарист, А. Т. Болотов, вспоминая о детстве, записал, что его «воспитывали с особливым старанием и берегли, как порох в глазе», так как мать его была уже «не гораздо молода и детей родить уже не надеялась, а сына еще ни одного живого не имела, все бывшие умирали в младенчестве...» [69]. Аналогичная ситуация сложилась в то время в семьях современников Болотова– Кудрявцевых, Паниных [70]. В мемуарах российских дворянок начала XIX в., часто описывавших «здоровую» жизнь в деревне и «светскую» в столице (причем последняя требовала участия в балах, ношения легких, тонких платьев, не приспособленных к сырой петербургской погоде), часто проскальзывали упоминания о простудах и похожих на нее болезнях, которые «в несколько месяцев страданий, попечений и тревоги» сжигали жизни многих юных девочек и женщин [71].
      Высокой детской смертностью были отмечены семьи всех сословий. Безвременно погибали и отпрыски императорской семьи [72], и дети простолюдинок. Купчиха из семьи Г. Т. Полилова-Северцева вспоминала о своем деде, жившем на рубеже ХVIII – XIX вв., что «семья его была большая: четыре сына и четыре дочери» (имеются в виду достигшие отрочества или совершеннолетия), но «умерло больше, чем выжило» (в то время как самому деду было всего 40 лет) [73]. В книге этой мемуаристки, равно как в воспоминаниях ее современниц, можно найти многочисленные примеры мертворождений [74], младенческих и детских смертей от гриппа, отравлений, рахита, чахотки, детских и взрослых инфекционных болезней [75], прежде всего оспы [76]. Сообщениями о детских нездоровьях пестрят и строки писем женщин ХУШ – начала XIX в. [77]. Даже грудное вскармливание новорожденных матерями-дворянками, бывшее весьма распространенным в семьях среднего достатка [78] и являвшееся нормой в крестьянском быту, не спасало от опасностей первого года жизни.
      На матерях во всех российских семьях по-прежнему лежала обязанность выхаживания больных детей. Даже в письмах государынь мужьям «детская тема» – это прежде всего тема состояния здоровья детей [79]. Пронзительные по боли и сочувствию строки о том, как жена пыталась выходить сразу двух заболевших корью младенцев, из которых один все же умер, содержатся в «Журнале» Ивана Толченова за 1787 г. [80]. «Все печали», которые им с женой пришлось тогда пережить, «судить может только одно родительское сердце» – подводил итог автор «Журнала». Матери-дворянки постоянно записывали в свои дневники рецепты домашних лекарств от разных болезней, а также от ушибов, переломов, растяжений и иных недомоганий [81]. Судя по записям одной валдайской помещицы 1812 г., к ее больным детям сумели вызвать полкового лекаря лишь один раз за многие годы, в остальных же случаях мать вынуждена была довольствоваться примитивными медицинскими знаниями, которые сама получила, вероятно, в юности и которые мало расширились позже («к затылку шпанскую муху...») [82]. Сходную картину можно было наблюдать зачастую и в столичных домах: матери лечили и детей, и мужей, и родственников, как умели и как могли [83].
      Мемуары русских дворянок и женщин из купеческого сословия позволяют утверждать, что не только вынашивание и рождение детей, не только забота об их здоровье, но и обязанности «матери и наставницы» [84] в широком смысле слова – повседневная личностно-эмоциональная поддержка, воспитание, обучение рассматривались ими в качестве жизненно определяющих. С. В. Скалой, в частности, вспоминала, что ее «мать одна, с помощью одной лишь старшей дочери занималась нашим (т. е. младших детей. – Н. П.) воспитанием» [85].
      Средства и методы воспитания девочек и вообще детей в семьях крестьянских, купеческих и дворянских существенно отличались. В крестьянских семьях все задачи трудового и нравственного воспитания решались главным образом силой собственного примера: «чево себе не угодно, тово и людем не творите» [86]. Эффективным средством воспитания были в руках родителей-крестьян пословицы и поговорки, сказки, предания, былинки, создаваемые не только в познавательных и идейно-эстетических, но и дидактических целях («Покояй матерь свою волю божию творит», «Не оставь матери на старости лет – Бог тебя не оставит», «Матернее сердце в детках», «Отцов много – мать одна», «Материи побои не болят», «Мать и бия не бьет», «Добра, да не как мать» и др. ) [87]. Фольклорные произведения (а позже и информаторы РГО) зафиксировали факт большей мягкости материнского воспитания по сравнению с отцовским [88].
      Воспитание в купеческих и в дворянских семьях проходило на тех же моральных основаниях, но на дворянок в большей мере воздействовали педагогические идеи, сформулированные в литературе. Воспоминания позволяют заметить, что в одних дворянских семьях матери (и, шире, воспитательницы) изрядно баловали и хвалили [89] своих детей, в других – не гнушались «стращать», «насмехаться» [90] (что было в целом типично для крестьянского воспитания) [91], в третьих – не брезговали – как и крестьянки! [92] – даже физическими методами воздействия [93]. Родительский произвол узаконивался указом 1775 г., по которому отец и мать могли помещать строптивых детей в смирительные дома [94]. В крестьянском быту родители (одна мать – крайне редко) [95] иногда даже публично наказывали детей розгами. Это не встречало осуждения ни со стороны волостных властей, ни соседей [96].
      Тем не менее по сравнению с предыдущими столетиями многое изменилось. Во-первых, в среде непривилегированных сословий увеличилось число конфликтов родителей и детей по поводу имущества. Это было связано с первыми спорадическими проявлениями кризиса патриархальных основ семейной организации, тягой молодежи к самостоятельности [97]. Во-вторых, в среде образованных и «благородных» менялись воззрения на педагогические методы и цели. «С успехом наставлять детей можно исподволь и только ласкою, – полагал поэт и педагог А. Д. Кантемир. – Строгость вселяет в детях ненависть к учению. Ласковость больше в один час исправит, неж суровость в целой год» [98]. Правда, эти новые воззрения мало кому из матерей были известны. «Тогда не говорили о развитии детей, не задавались наблюдениями за детскими впечатлениями или анализом детских характеров. Главным принципом было держать их в черном теле», – вспоминала дворянка Л. А. Сабанеева, писавшая свои мемуары в середине XIX в. [99].
      Конечно, не все матери (и даже не большинство!) склонны были держать своих детей в небрежении или строгости. Но некоторое невнимание к ребенку – с учетом того, что «робят» в семье часто было немало, – все же можно почувствовать в мемуарах некоторых «светских дам». Последние предпочитали долговременные заграничные вояжи вдвоем с мужем «тихим семейным» радостям в поместье. Отлучаясь на несколько месяцев, а то и лет, они передавали детей на воспитание родственникам и лишь изредка, повидав своих чад, восторгались приобретенными ими знаниями и красотою [100]. Весьма часто подобная отстраненность родителей (и особенно – матерей) от воспитания оборачивалась драматически. Так, известная государственная деятельница, статс-дама Е. Р. Дашкова, вынужденная (в силу своих административных обязанностей!) предоставить своего первенца «Мишеньку» на воспитание бабушке, не однажды сокрушалась о том, что таким образом его потеряла (мальчик умер) [101]. Иные обеспеченные матери предпочитали возить детей по заграницам с собой и там давать им начальное воспитание, «почему все они очень плохо знали по-русски» – но, однако ж, не были лишены материнского тепла [102].
      По понятным причинам практически все мемуары известных российских деятелей и деятельниц ХVIII в. дышат v благоговением перед образами добрых, заменявших им в детстве матерей, воспитательниц – нянь и кормилиц [103]. Няни и кормилицы были тогда, как правило, крепостными. Многие мемуаристы называли нянь «вторыми матерями» [104], «нянюшками», «мамушками» [105]. «Преданность», «усердие», «опытность», «старание», «верность и рачительность» – такие качества запомнили в своих нянях и кормилицах многие мемуаристы [106]. «Ее (няни. – Н. П.) приверженность, ее нежная заботливость, ее святые молитвы имели великое влияние на судьбу нашу...» – признавалась графиня Эделинг [107]. Память о необыкновенной заботе, проявленной няней, сохранилась и у Л. А. Сабанеевой, и у некой «А. Щ.», оставившей воспоминания о ее «незатейливом воспитании» на рубеже ХVIII – XIX вв. [108]. Потрясающий случай спасения жизни маленькой девочке ее няней отразил в своих воспоминаниях В. Н. Карпов [109].
      В крестьянских семьях функции нянь выполняли старшие дочери: девочку уже «на 6-м году называли нянькой», 7 – 8-летних оставляли играть с малышами и укачивать их [110].
      Помимо нянь, выхаживанием и воспитанием ребенка в раннем детстве по-прежнему много и часто занимались бабушки. Судя по мемуарам многих выходцев из дворянского сословия, проживание внуков у бабушек – по нескольку месяцев, а то и лет– было весьма типично для российского семейного быта рассматриваемого времени [111]. «Бабушка была обрадована несказанно (рождению внука. – Я. Я.) и через шесть недель взяла меня, а потом удержала у себя на воспитании... – вспоминал некий Н. С. Селивановский. – Конечно, странно, что меня уступили старухе, но все объясняю молодостию матери. Шесть лет провел я у бабушки среди старух и женщин». Мемуарист отмечал также, что бабушка спала с ним в одной «двуспальной большой кровати и баловала несказанно» [112]. Аналогичная ситуация сложилась в семье С. Н. Глинки: когда он рос, его отправляли погостить к бабушке в имение на лето [113]. То, что бабушки – «как все бабушки вообще» [114] – не уставали «баловать напропалую», «нежить», угощать всякими лакомствами, потакать прихотям малышей более, чем родные матери, – отметили в своих воспоминаниях буквально все, кому пришлось испытать их любовь и «теплоту душевную» [115]. Присловье простого народа также зафиксировало «особость» отношения бабушек к внукам и внучкам: «Дочернины дети милее своих» [116].
      Огромное почтение внуков к бабушкам объяснялось тем, что к этим женщинам и другие члены семьи относились как к хозяйкам, главным распорядительницам имений и крепостных, от которых могли зависеть судьбы многих людей: «...Дом принадлежал бабушке, которая осталась во главе семьи, управляя всеми имениями, – вспоминала С. В. Мещерская. – Бабушка была предметом общей любви и уважения... идеалом grande dame: любезна, обходительна со всеми, великодушна и очень религиозна» [117].
      Иной причиной особенного уважения к бабушкам было признание их огромного воспитательного опыта; ведь даже методы воспитания родителей и бабушек, как правило, разнились. С одной стороны, бабушки предоставляли внукам больше свободы, с другой – умели по-особому «подойти» к ребенку. Купец Н. Вишняков, писавший свои мемуары в середине XIX в., назвал бабушек «смягчающим элементом детства» [118]. Англичанка Марта Вильмот конкретизировала и объясняла сестре в одном из писем, в чем, по ее мнению, состоит «особость» отношений необычной бабушки, президента двух российских академий Е. Р. Дашковой, и ее внуков, в особенности– любимого, Петруши: «С детьми (речь идет о детях ее сына. – Н. П.) она обращается как со взрослыми, требуя от них такого же ума, понимания и увлечений, которые занимают ее собственные мысли» [119].
      Наконец, уважительного обращения к бабушкам требовали и дидактические нормы (отразившиеся в том числе и в фольклоре), воспитывавшие в юном поколении уважение к старшим [120]. Эти нормы проникли, а отчасти и сформировали клаузулу писем. «Дорогая и любезная государыня бабушка!» – обращался к царице Евдокии Федоровне (матери царевича Алексея) ее внук, российский император Петр II, осведомляясь о ее «весьма желательном здравии» и прося «отписать, в чем» он может «услугу и любовь свою показать» [121]. Что касается самой бабушки, то ей от внука нужны были главным образом внимание и память, «чтоб не оставлена была письмами» [122].
      Няни, кормилицы, бабушки, родственницы-воспитательницы – все они, однако, отступали перед образами матерей, сохраненными в памяти мемуаристов. Признательностью за их преданность, «чадолюбие», «добродушие», внимание и заботу пронизаны строки многих воспоминаний – и «мужских» и «женских» [123]. А. Т. Болотов писал, например, что мать его «крайне любила и не уставала всяким образом нежить». Безграничную любовь к себе и самопожертвование, «всевозможное попечение, которое только можно доставить», которое исходило от матери всю жизнь, не могли забыть М. В. Данилов, Г. Р. Державин и А. Ф. Львов [124]. Их младший современник И. В. Лопухин, потерявший мать в 10-летнем возрасте, описал смерть ее с пронзительной болью: «Я просил Бога очень усердно, чтоб Он лучше отнял у меня палец или даже всю руку, а только бы она не умерла...» [125] Некоторые эмоциональные мемуаристки, вспоминая о матерях («дочерняя любовь заключает в себе массу воспоминаний...» [126]), отмечали, что «ничего не утаивали» от своих «маменек», потому что безмерно «доверяли» им, их «чувствительности», «проникновенности», и отмечали, что именно любовь матерей сформировала их нравственное чувство – «честность и благонравие» [127].
 
      Ты в летах юности меня к добру влекла
      И совестью моей в час слабостей была,
      Невидимой рукой хранила ты мое безопытное детство, –
     
      обращался к стареющей матери Н. М. Карамзин [128]. И редкий мемуарист вспоминал о своем детстве обратное: деспотичный характер, самодурство своей родительницы. О строгости матери еще иногда могли быть упоминания [129], но о несправедливом отношении, беспричинных вспышках гнева – крайне редки. Не оттого, вероятно, что такие матери не встречались, а оттого, что неписаные нравственные законы исключали возможность фиксации подобного в письмах или воспоминаниях.
      Отношение детей к матери формировал не только внутрисемейный микроклимат, но и православно-идеологические установки, требовавшие оказывать матерям внимание и почтение. Из учительных сборников, распространенных еще в допетровское время, на страницы поучений от отцов к сыновьям, написанных в XVIII в., перешли требования «не злоречить» матери, «чтить матерь». Например, В. Н. Татищев развелся с женой и жил отдельно от семьи, но от сына требовал оказания матери безусловного почтения [130]. «Нет страны, в которой бы уважение к... матерям и людям пожилым простиралось далее, – отмечала Екатерина П (немка по происхождению) в своем сочинении «Антидот»(«Противоядие»). – Дети, давно женатые, не смеют, так сказать, выйти из дому без позволения родителей [131]».
      Особой темой в истории развития внутрисемейных отношений в России ХVIII – начала XIX в. являются отношения матерей с выросшими детьми. Несмотря на поговорку «Взрослый ребенок – отрезанный ломоть», для русской традиционной культуры, сложившейся задолго до петровских реформ, характерно было сохранение крепких родственных связей между представителями (и представительницами!) разных поколений, в том числе между матерями и выросшими детьми, сыновьями. В крестьянском быту дети обязаны были быть кормильцами («пропитателями») [132] состарившихся матерей. Частная переписка ХVIII – начала XIX в. свидетельствует о сохранении этой черты традиционной культуры. «Почитайте свою родительницу, – поучал крестьянин Иван Худяков взрослых женатых сыновей. – (Имейте) во всем к ней повиновение и послушание и без благословения ея ничего не начинайте» [133]. Письма взрослых детей матерям, которые – по удачному выражению дворянина С. Н. Глинки, писались «не пером, а душой» [134], – отличали почтительность и уважение к тем, кто их родил и воспитал.
      Так, Петр I неизменно посылал матери записки, полные уважения и смирения («паче живота моего телесного вселюбезной матушке моей...»), называя ее «радость моя», «вселюбезная». Смерть Натальи Кирилловны он пережил мучительно тяжело: «Беду свою и последнюю печаль глухо объявляю, о которой подробно писать рука моя не может, купно же и сердце...» [135]. Под стать письмам Петра I к матери и письма его младших современников. «За великое несчастие для себя приемлю, что при отъезде своем не отдал тебе, матушка, должного поклона», – сокрушался, например, в письме к родительнице его сын царевич Алексей [136]. Выросшие дети не чувствовали себя оторванными от родительского крова и старались не только регулярно писать о себе матерям, но и наезжать домой, как бы далеко ни жили. Некий Г. И. Добрынин, описав один из таких приездов (а для них он должен был отпрашиваться со службы, получать специальный отпуск!), резюмировал: «Любовь родительская к детям имеет большой перевес в рассуждении детской любви к родителям» [137].
      И действительно, внутренне осознаваемая обязанность «поднять» детей, ответственность за них, даже когда они становились взрослыми, заставляли многих матерей забывать о собственном душевном и физическом состоянии во имя счастья своих чад [138], подчас совсем не благодарных. «Мне стоило больших усилий поехать, но чего не вынесет материнская любовь!» – признавалась на страницах своих «Записок» Е. Р. Дашкова, рассказывая, как в период тяжелой болезни, изнемогая от жара и физической боли, вынуждена была присутствовать на деловой встрече с государыней и кн. Г. А. Потемкиным, могущей обеспечить благополучное будущее ее сына [139]. По столь понятным ей самой мотивам Б. Р. Дашкова помогла позже вдове Я. Б. Княжнина опубликовать посмертно одну из его трагедий «в пользу детей» и «сделать так, чтобы вдова несла по возможности меньшие расходы» [140]. Убедительным примером материнской самоотдачи является судьба княгини Н. Б. Долгорукой, мужественно перенесшей трудности сибирской ссылки и безденежье вначале во имя мужа, а затем двух сыновей [141]. Об умениях матерей «устраивать дела», управлять имениями, «соблюдая порядок и экономию», «справляться с домашними расходами» и к тому же получать прибыль, и немалую – и все во имя детей! – говорят строки воспоминаний русских дворянок XVIII – начала XIX в. [142]. «Сама я испытывала всевозможные лишения, но они были мне безразличны, ибо меня полностью захватили материнская любовь и родительские обязанности», признавались мемуаристки [143].
      Своеобразно понятая материнская «привязанность» простиралась и на выросших детей [144], в том числе сыновей, довольно активно стремившихся к самостоятельности. Англичанка К. Вильмот вообще сделала вывод о том, что в России «дряхлые старухи всемогущи, так как у них больше наград и знаков отличия, чем у молодежи». Заезжая англичанка не поняла, однако, что у «дряхлых старух» было больше не только «наград и знаков отличия», но и жизненного опыта, в том числе опыта управления и распоряжения земельной собственностью [145]. Мемуары позволяют привести немало случаев, когда именно матери оставляли в своих руках все управление поместьями [146], выделяя детям (в том числе взрослым сыновьям!) лишь определенную сумму «на прожиток» [147] и поручая выполнение разовых покупок недвижимости [148]. Весьма часто подобное отношение к сыновьям со стороны матерей диктовалось осознаваемым (или подспудно ощущаемым) желанием «направить» их в жизни, добиться «приличного места», обещающего служебный успех [149]. В одном из воспоминании приведен удивительный казус наказания матерью взрослого («под двадцать лет») сына-офицера (!), которого мать собственноручно высекла («вошла с лакеями... заставила их сына держать, а сама выпорола, так что он день от стыда и боли пролежал не вставая») за то, что он «замотался, возвратился домой выпив, распроигрался...» [150]. Любопытно, что сам «пострадавший» оправдывал мать в этом поступке. Что и говорить о той благодарности, которую испытывали сыновья-кутежники, когда их матери принуждены были подчас «не только все скопленное издержать, но многое продать или заложить», лишь бы спасти от долговой ямы любимое чадо [151].
      В описанном «самовластьи» матери проявлялась стойкая российская традиция приоритета материнского слова и поступка по отношению к ребенку, каким бы взрослым он ни был. При всей исключительности описанных эпизодов они отразили особый консерватизм семейно-бытовых отношений, в том числе в среде дворянства. Личностно-эмоциональные отношения матерей и детей, как то замечали сами авторы мемуаров XVIII – начала XIX в., претерпев за более чем вековой период заметную эволюцию [152], остались важнейшими в цементировании «семейной связки», «силы объединения» [153]. Повзрослевшие сыновья, чувствуя ответственность за тех, кто дал им жизнь, воспитание и образование, став самостоятельными, старались отличиться по службе и тем самым обеспечить старость своих матерей, заслужить их похвалы. Этот мотив ярко прозвучал в переписке рода Раевских, в частности, Н. Н. Раевского и его матери, Е. Н. Давыдовой-Раевской 1790 - 1800-х гг. [154].
      Однако, несмотря на всю любовь и нежность к детям, в редкой семье родители понимали, что состояние детства - это особое драгоценное состояние, «золотые дни», как назвал их С. Н. Глинка, родившийся в 1776 г. [155]. Напротив, описывая свою ч жизнь, мемуаристы старались «пробежать» ранние годы как можно скорее, чтобы не выглядеть недоразвитыми и глупыми. В течение почти всей первой половины XVIII в., если судить по источникам личного происхождения, в обществе отсутствовало понимание существования особого детского мира. Вплоть до конца столетия в России не существовало детской моды: детей одевали по-прежнему как маленьких взрослых. Показательно что воспоминаниям раннего детства уделено, как правило, мало места во всех мемуарах ХVIII в. - и в «женских», и в «мужских».
      Пользуясь словами Андрея Болотова, писавшего свои заметки в конце столетия, «о первом периоде жизни» говорить никто не считал нужным, «ибо не происходило ничего особливого» [156]. Болотову вторил его современник Протасьев: «Лета ребяческие ничьи не интересны» [157].
      Осознание ценности детства, появившееся в конце XVIII в. отметили в первую очередь воспоминания именно женщин: [158] ведь для них частная сфера жизни была если не единственной, то главной. Русские дворянки, родившиеся на рубеже веков и написавшие свои мемуары в 20 – 40е годы XIX в., характеризовали свое детство, исходя из новой системы ценностей, на которую - пусть опосредованно, косвенно - оказали влияние идеи Руссо и изменившиеся умонастроения в самой России, правда, в одном из мемуаров автор иронически заметила: «Бабка моя не только не читала сего автора, но едва ли знала хорошо российскую грамоту» [159]. Тем не менее на страницах воспоминании русские дворянки начала XIX в. нередко рассуждали уже о «правильности» или «неправильности» их воспитания, его полноте, качестве, «утонченности» [160], целях [161]. Как заметила выпускница Смольного института Г. И. Ржевская, «оно (воспитание. – Н.П.), по-моему, не перерождает человека, а лишь развивает его природныя склонности и дает им хорошее или дурное направление» [162].
      Многие дворянки ХУШ в., описывая детство, с радостью вспоминали шумные игры, в которые они играли, проказы, розыгрыши («Я любила прыгать, скакать, говорить, что мне приходило в голову»; [163] «Мать давала нам довольно времени для игры летом и приучала нас к беганью, и я в десять лет была так сильна и проворна, что нонче и в пятнадцать лет не вижу, чтоб была такая крепость в мальчике... У меня любимое занятие было беганье и лазить по деревьям...») [164]. В то же время младшие современницы этих мемуаристок, родившиеся на рубеже веков или в первые годы XIX столетия, стремились уже подчеркнуть роль не столько игр, сколько книг и чтения. «В куклы я никогда не играла и очень была счастлива, если могла участвовать в домашних работах и помогать кому-нибудь в шитье или вязанье», – вспоминала о себе А. П. Керн, родившаяся в 1800 г. И продолжала (в назидательном тоне): «Мне кажется, что большой промах дают воспитатели, позволяя играть детям до скуки, и не придумывают для них занимательного и полезного труда» [165]. Ниже она подчеркивала, что характер ее в детстве сформировала именно «страсть к чтению», заложившая особое видение мира.
      Мемуарная литература ХУШ – начала XIX в. позволяет сделать одно существенное наблюдение. Именно тогда в русской дворянской культуре оформились два пути женского воспитания, два психологических типа. Они были противоположны и порождали полярные виды поведения. Один – характеризовался естественностью поведения и выражения чувств. Воспитанные крепостными няньками, выросшие в деревне у бабушек или проводившие значительную часть года в поместье родителей, девушки этого типа умели вести себя одновременно сдержанно и естественно – как это было принято в народной среде. Для этого типа женщин материнство и все, что было с ним связано, составляло содержание всей частной жизни.
      Иной тип женского поведения дворянок, также сложившийся в XVIII – начале XIX в., характеризовался повышенной экзальтированностью, большей раскованностью публичного поведения (кокетством, игривостью), следованием моде и презрением прежних «условностей». Такие женщины жили, как правило, в крупных городах и принадлежали к дворянскому сословию. Их «modus vivendi» был мало связан с материнством. На него влияли образцы поведения столичной публики, «высшего света», а также круг чтения и уровень образования.
     
      IV
      «ОНА СТАРАЛАСЬ НИЧЕГО НЕ УПУСТИТЬ В НАУКАХ...»
      Домашнее образование в конце XVIII - начале XIX в. и роль в нем женщин
     
      Инициатором приобщения женщины к просвещению в начале ХVIII в. было государство. Необходимость женского образования и характер его стали предметом споров и были связаны с общим пересмотром типа жизни и быта. Однако благие помыслы «птенцов гнезда Петрова» оставались примитивным бумаготворчеством, пока за дело их осуществления в середине 60-х гг. ХVIII в. не взялась энергичная «матушка-императрица» Екатерина П и известный деятель культуры И. И. Бецкой. Благодаря им в педагогических представлениях русского общества произошел подлинный переворот была признана необходимость женского образования, определена его специфика [1].
      В 1764 г. при Воскресенском Смольном женском монастыре было основано Воспитательное общество благородных девиц (Смольный институт). Программа обучения в нем охватывала два языка, помимо русского (немецкий и французский), литературу, математику и даже физику [2]. Принимали туда поначалу совсем маленьких девочек 6–9 лет из небогатых, но знатных фамилий [3] (таков был первый набор, рассчитанный на 12 лет и «выпущенный» в 1777 г.) [4]. Позднее в Смольный набирали 9 – 11-летних, а иногда и 13–14-летних (тогда их образование оканчивалось через 5 лет) [5]. Воспитывались смольнянки в полном отрыве от семьи. Родители позже писали в воспоминаниях, что постороннему трудно было даже представить «сердечную тоску при прощании» дочерей с матерями [6]. С. Н. Глинка, «испытав, как тяжело было на седьмом году расстаться» с родными, впоследствии убеждал своего родственника, Г. Б. Глинку, приехавшего для помещения тринадцатилетней дочери в Екатерининский институт, отменить намерение, тем более что он имел очень хорошее состояние и мог дать воспитание «девочке под своим надзором» [7]. Конечно, родители имели возможность навещать дочерей в определенные дни и даже забирать на каникулы летом – но все же институты не заменяли материнского тепла.
      Знания смольнянок – а среди них преобладали девочки из знатных, но обедневших семей, сохранивших широкие связи [8], – были неглубоки и поверхностны. Между тем от них ожидалась ни больше, ни меньше как закладка основ образования в будущих семьях:
 
      Предвозвещения о вас слышны мне громки,
      От вас науке ждем и вкусу мы наград
      И просвещенных чад.
      Предвижу, каковы нам следуют потомки!
      А. П. Сумароков [9]
 
      Смольный институт положил начало женскому образованию в России. С 1789 г. юные дворянки могли также учиться в так называемых Екатерининских институтах в Петербурге и Москве, где был более высокий, чем в Смольном, приемный возраст. С 1812 г. открыл двери для воспитанниц Институт благородных девиц в Харькове [10]. К помощи Смольного и других подобных заведений прибегали родители барышень из малообеспеченных дворянских семей, видевшие в обучении светским манерам («и танцам, и пенью, и нежности, и вздохам» – А. С. Грибоедов) залог счастья своих детей, удачного замужества.
      С 1749 г. вначале в столице, а затем и в других городах стали возникать частные пансионы [11], ставшие альтернативной институтам формой женского образования. На рубеже столетий их было несколько десятков в Петербурге, десять с лишним в Москве и ряд – в провинции [12]. Пансионы, как правило, открывались иностранцами и иностранками (иногда это были муж и жена) [13]. Девочек обучали в них «по-немецки и по-французски, шитью и домостроительству», а также – «домосодержанию и что к тому принадлежит», «шитью и мытью кружев», «шить и вязать» [14], «показывая при том благородные поступки, пристойные к их (девиц. – Н. П.) природе» – чтобы сделать из них «добропорядочных жен и матерей семейств» [15]. Эти цели преследовали в особенности учебные заведения для мещан, в частности, Мещанское отделение Смольного института, где главным учебником служило переводное сочинение И. Г. Капме «Отеческие советы моей дочери». Автор полагал, что «назначение женщины быть совершеннейшей швеей, ткачихой, чулочницей и кухаркой», что она должна «разделить свое существование между детской и кухней, погребом, амбаром, двором и садом», а «умственное образование» может в этом случае оказаться излишним [16].
      За представительницами непривилегированных социальных слоев в течение всего рассматриваемого периода не признавалось права на образование. Рассчитывать на него могли лишь дворовые девушки. «Учреждения и уставы, касающиеся до воспитания и обучения в России юношества обоего пола», изданные в 1774 г., предусматривали обучение дворовых, чтобы «они умели нянчить барских детей», не портить их «своею грубостью и пороками» [17]. Правда, с 1786 г. специальный указ позволил принимать девочек в так называемые народные училища [18], но исполнялось это изредка. Посылать девочек в школы – согласно традиции и консервативным обычаям – считалось «непристойным» [19].
      Третьим видом женского образования – и самым распространенным – было семейное, домашнее. Даже в крестьянской среде в XVIII в. попадались грамотеи, обучавшие дома детей чтению и письму, в том числе девочек. Мемуаристы XIX в. привели примеры того, что женщины иной раз были готовы отказаться «от сарафана к Рождеству», лишь бы «были деньги на псалтырь» [20]. Однако каких-либо сведений о том, как обучались грамоте девочки из среды непривилегированных сословий, найти не удалось [21].
      Источники личного происхождения, исходящие из среды российского дворянства, напротив, дают богатейший материал по истории домашнего женского образования в России XVIII в. Они позволяют проследить, как изменились за две трети столетия образовательно-воспитательные воззрения, как трансформировались ценностные ориентации матерей в семьях привилегированного сословия и как эти ориентации, в свою очередь, повлияли на жизненные модели самих матерей и их детей.
      Прежде всего, обращает на себя внимание обнаружившееся примерно во второй трети XVIII в. стремление родителей из среды привилегированного сословия не просто «поднять» ребенка, вырастить его (уберечь от болезней, сохранить здоровье, «напитать» – как то было характерно для крестьян) [22], но и дать образование. Забота об образовании детей – и мальчиков и девочек – стала быстро превращаться в веление времени. «Надобно отдать справедливость здешним родителям, – полагал камер-юнкер петровского времени Ф. В. Берхгольц. – Они не щадят ничего для образования детей своих. Вот почему и смотришь с удивлением на большие перемены, совершившиеся в России в столь короткое время...» [23].
      В первую очередь это суждение касалось, разумеется, мальчиков. В их воспитании велика была роль отца, чей безграничный авторитет «без дальнего чадолюбия и неги» [24] благоприятствовал успеху [25]. Однако зачастую не меньшее участие в деле образования сына принимала и мать [26], а уж уровень первоначального обучения в дворянской семье прямо зависел именно от женщины.
      В зависимости от средств семьи [27] – образование в то время стоило немало [28] – маленьким дворянкам старались дать более или менее «приличное» образование. Девочек сызмальства, с 5–6 лет, учили грамоте – «сажали за букварь» [29]. Делали это сами родители – отец или, чаще, мать [30] («Мне уж было семь лет, и грамоте уже была выучена, и мать моя учила писать»; [31] «если бы не мать их, женщина простая и вовсе необразованная, то едва ли он и сестры его научились бы грамоте») [32]. Очень часто образованием младших детей в доме занимались старшие сестры, уже выучившиеся, особенно когда на образование младших средств не хватало [33].
      Когда же достаток позволял, нанимали учителей. В семьях попроще таким учителем мог быть просто приходский священник [ 34], в более зажиточных – специально обученные гувернеры или гувернантки. Таким образом, из рук нянюшки маленькая дворянка в XVIII – начале XIX в. попадала в руки француженки, иногда – немки.
      В провинции найти «хороших преподавателей и учебников было почти невозможно» (указ 1755 г. запрещал иностранцам, не выдержавшим специального экзамена, обучать детей, но он остался на бумаге) [35]. Частные уроки предлагались порой всякими проходимцами – и русскими и иностранными. Потому-то «в начале текущего столетия... большая часть мелкопоместных дворян дальше Псалтыря и Часослова (в своем образовании. – Н. П.) не шла, а женщины, что называется, и аза в глаза не видали», – вспоминала М. С. Николева. Тем не менее стремление набрать «учителей полки, числом поболее, ценою подешевле» (А. С. Грибоедов) стало показателем хорошего тона. Каждая мать «старалась о воспитании, чтобы ничего не упустить в науках» [36].
      Число учителей, равно как и перечень преподаваемых предметов, варьировалось.
      Когда речь шла о «хорошем», «утонченном» образовании для девочек, предполагалось длительное обучение их иностранным языкам. Языки называли «гимнастикой ума» [37]. В столице в набор обязательных языков, необходимых для «хорошего» образования, входили помимо немецкого (который преобладал во времена Петра и Анны Иоанновны) и французского (который был наиболее распространен при Елизавете, Екатерине II и позднее) еще и английский, латинский и греческий – именно «безукоризненнейшее знание» их давало возможность говорить об образованности княжны или юной графини [38]. Впрочем, иногда знание девочками древних языков почиталось необязательным: [39] они были неприменимы в жизни.
      В провинции дело обстояло несколько иначе. Поиски хороших учителей были зачастую затруднительны, покупка книг и их выбор – случайны [40]. В то же время некоторые мемуаристки, родившиеся и выросшие в провинции, утверждали, что их «обучение нисколько не терпело от этого поселения в глуши» [41]. Выбор языков, которым обучали дворянских девочек вдали от столиц, зависел не столько от моды, сколько от обстоятельств. Например, в Архангельске конца XVIII в. «проживало большое число представителей немецких фирм, имелась немецкая слобода», а потому, по воспоминаниям А. Бутковской, «было несколько немецких пансионов, и немецкий язык был в большом ходу». Французскому же языку в их городе, по ее словам, обучались мало, и девочке с трудом нашли преподавателя – «швейцар(ц)а из немецкого кантона» [42].
      В конце XVIII в. для «хорошего» женского образования равно обязательными почитались немецкий и французский языки [43]. Кн. И. М. Долгорукий вспоминал впоследствии, что в 1767 г. мать, «следуя общему обычаю» (!), наняла им с сестрой «француженку, madame Constanon», которая и приучила их «лепетать по-своему с самого ребячества» [44]. «Нам всегда приказывали говорить месяц по-французски и месяц по-немецки, – вспоминала С. В. Скалой, – по-русски нам позволялось говорить только за ужином, и это была большая радость для нас (детей. – Н. П.)» [45]. На рубеже веков и в начале XIX в. языком повседневного общения аристократии стал только французский, почти полностью вытеснивший не только другие европейские языки, но и русский. Владение им стало знаком принадлежности к высшему сословию – и именно поэтому многие матери «употребляли последние средства, чтобы нанять для этого языка француженку» [46].
      По воспоминаниям кнг. С. В. Мещерской, описывавшей события конца XVIII в., «тогда было такое время вследствие наплыва эмигрантов из Франции. Все лучшие преподаватели были французы...» [47]. «Хотят иметь француза – и берут того, какой случится. ...Попадаются люди с понятиями и манерами наших лакеев», – иронизировал некий француз, побывавший в России в конце XVIII в. [48]. Его иронию разделила в начале XIX в. Е. А. Сабанеева [49]. Куда мягче смотрела на недостаток образованности гувернанток начала XIX в. современница А. С. Пушкина А. О. Смирнова-Россет. «Добрая Амалия Ивановна, – писала она в воспоминаниях, – была идеал иностранок, которые приезжали тогда в Россию и за весьма дешевую цену передавали иногда скудные познания, но вознаграждали недостаток примером истинных, скромных добродетелей, любви и преданности детям и дому...» [50].
      Гувернанток, обучавших юных дворянок языкам, специально выписывали из крупных европейских [51], а за их отсутствием из западнороссийских городов. Например, для В. Н. Энгельгардт, по воспоминаниям ее брата, была выписана «из Вильны madame Leneveu за 500 рублей» [52]. Ровесница девятнадцатого века А. П. Керн воспитывалась вместе с сестрами гувернанткой, выписанной из Англии и обучившей до того «двух лордов». Эта дама обучала девочек одновременно и своему родному английскому, и французскому языкам, «уча петь французские романсы». «Все предметы, – признавалась впоследствии А. П. Керн, – мы учили, разумеется, на французском языке и русскому языку учились только 6 недель во время вакаций, на которые приезжал из Москвы студент Марчинский...» [53].
      Владение русским языком, знание русской грамматики почиталось на рубеже XVIII – XIX вв. вовсе не обязательным [54], о чем с удивлением и осуждением вспоминали женщины, писавшие свои мемуары позже, в середине XIX в. [55]. Письма образованных и знатных женщин рубежа XVIII – XIX вв. – если они были написаны не по-французски – поражают обилием грамматических ошибок, не говоря уже о полном отсутствии синтаксиса и пунктуации [56]. Однако наиболее просвещенные женщины XVIII столетия, подобно Е. Р. Дашковой или воспитывавшейся вместе с нею дочерью М. И. Воронцова (ставшей в замужестве графиней Строгановой), «изъявляли желание брать уроки русского языка» и впоследствии неплохо им владели [57].
      Любопытно, что со знанием русского языка порой возникали курьезные ситуации: невестка, воспитанная в «культурном контексте» второй половины XVIII в., «довольно плохо говорила по-русски», а свекровь, получившая образование несколькими десятилетиями ранее (или не получивши никакого), иностранными языками не владела [58]. Еще более часто такие ситуации возникали между детьми и старшим поколением в родных семьях [59], где бабушки, не имевшие языкового образования [60], были склонны особенно нетерпимо «порицать все иностранное» [61]. С 1812 г. во всех женских институтах и пансионах было вменено в обязанность преподавание русского языка [62].
      Между тем родители юных барышень прекрасно понимали, что от уровня начального семейного образования может зависеть судьба их чад. Многие матери, «не получив сами достойного образования, старались всеми силами дать его своим дочерям», – вспоминала М. С. Николева [63]. Е. Р. Дашкова, по ее словам, «испытывала всевозможные лишения», но они были ей «безразличны, ибо желание дать сыну самое лучшее образование» поглощало ее «целиком» [64]. Ее старшая современница – мать Н. Б. Шереметевой (Долгорукой) – «старалась о воспитании (дочери. – Н. П.), чтобы ничего не упустить в науках и все возможности употребляла...» [65].
      Дальновидные матери-дворянки стремились найти дочкам самых лучших и образованных воспитателей. «Я великолепно сознавала, что у нас нечасто можно встретить людей, способных учить детей, к тому же лесть слуг и баловство родственников помешали бы такому воспитанию, к которому я стремилась», – обосновывала необходимость собственного контроля за воспитанием и обучением детей президент двух академий Е. Р. Дашкова [66].
      И такие усилия оправдывались. Так, гувернантками при будущей хозяйке известного литературного салона в Петербурге Л. П. Елагиной были «эмигрантки из Франции времен революции, женщины, получившие по-тогдашнему большое образование... отличавшиеся аристократическим складом и характером». Это обстоятельство имело впоследствии, по словам современника А. П. Елагиной, историка К. Д. Кавелина, «большое влияние на [ее] умственный и нравственный строй, придав ей французскую аристократическую складку, общую всем лучшим людям той эпохи» [67].
      Любопытно, что родители девушек из купеческого сословия начала XIX в. также стремились давать дочерям «приличное» образование, учить их иностранным языкам. Однако подобные благородные интенции вступали подчас в противоречие с бытовым укладом. Побеждала в таких случаях, как правило (хотя и не всегда), традиция. Рассказывая о своих старших родственниках, Е. А. Сабанеева вспоминала, что «прадед не допускал мысли (о том, что. – Н. П.] русские дворянки, его дочери, обучались иностранным языкам» (описываемые события относились к концу XVIII в.) [68]. В начале XIX в. в семье купцов Полиловых дед попросту запретил изучение французского языка под предлогом того, что «негоже, чтобы дочь знала язык, которого не понимает ея отец» [69].
      В дворянских же семьях матери или, по их поручению, гувернантки стремились обучить навыкам хотя бы бытовой беседы на французском и немецком. Знание английского свидетельствовало о более чем обычном уровне образования молодой особы. Даже знаменитая Е. Р. Дашкова, ставшая в молодости полиглотом и получившая, по ее же словам, «прекрасное образование», знала в отрочестве французский, немецкий, итальянский и латынь – английский был выучен позднее [70].
      Однако не только в столице и не только в среде аристократии девушкам давали столь хорошее образование. Даже в провинции в конце XVIII – начале XIX в. встречались прекрасно подготовленные юные дворянки. Пятнадцатилетняя Наталья Сергеевна Левашова, жившая тогда в Уфе, по словам ее учителя, Г. С. Винского, «через два года понимала столько французский язык, что труднейших авторов, каковы Гельвеции, Мерсье, Руссо, Мабли, переводила без словаря, писала письма со всей исправностию правописания; историю древнюю и новую, географию и мифологию знала также достаточно» [71]. В той же Уфе несколькими десятилетиями позже «у одного предоброго француза Вильме» обучалась С. Н. Зубина, которой «пленялись все по-тогдашнему образованные и умные люди, ученые и путешественники» [72]. Неплохо знали литературу, языки и историю и дочери П. А. Осиповой-Вульф (соседки А. С. Пушкина по его псковскому имению): все они, равно как обучавшаяся вместе с ее родными дочерьми А. П. Керн, имели в детстве хороших гувернанток [73]. Цели и качество обучения девушек в семьях российского дворянства и купечества зависели к тому же не только от состоятельности родственников, не только от учителей, но и от духовной направленности (особенно – устремлений матери).
      Одновременно с преподаванием основ всевозможных гуманитарных дисциплин юных дворянок обучали «разным рукоделиям» [74] – «преизрядно вышивать всякими цветами и золотом, какое шитье в тогдашнее время было в Москве в манере» [75]. Казалось бы, это женское занятие не должно было вызывать неодобрения в семьях зажиточного купечества начала XIX в. Однако стремление следовать общей «моде» на женское обучение рукоделью не вызывало энтузиазма в душах мужской половины купеческих семей. Старшие мужчины относились к подобным занятиям без уважения, «называя это пустяками» [76]. Столь же неблагосклонно смотрели они и на занятия женщин музыкой: несмотря на способности, большинству из девушек не суждено было развить их [77]. Предполагалось, что «купцовым дочкам» пригодится в жизни совсем иное – знание азов математики, умение пользоваться счетами, позволяющие помогать супругам в их «деле» [78].
      В то же время маленьким дворянкам, в отличие от купеческих дочек, математику преподавали на уровне элементарных арифметических действии и правил [79]. И хотя их учили иным «премудростям», отличным от уроков, даваемых их сверстникам мужского пола [80], тем не менее в перечне «наук» было много общего. Девочкам преподавали рисование, пение, обучали игре на каком-либо музыкальном инструменте, «истории всеобщей и русской, – вспоминала М. С. Николева, – географии, мифологии (теперь совсем заброшенной, а тогда обязательной для порядочно образованной особы)» [81], а также словесности.
      Обязательными для хорошего воспитания девочки с середины ХVIII – начала XIX в. стали считаться уроки движения [82], танцев, музыки, реже – пения. «У меня был учитель музыки Конри», – вспоминала о своем детстве некая М. Г. Назимова, отмечая, что уроки брались ею «с увлечением», равно как занятия с «учителем пения Ронкони и учителем итальянского языка» [83]. Об обязательных упражнениях по музыке и пению как о характерном времяпровождении в детстве вспоминала и гр. А. Д. Блудова. М. С. Николева настаивала в своих мемуарах, что обучение игре «на клавикордах» начинали не ранее чем с 8–9 лет. Музыке ее обучал «довольно талантливый музыкант из дворовых, крепостной человек» [84]. Стремление дать дочкам музыкальное обрааование при нехватке средств заставляло матерей пускаться на хитроумные уловки, завозя временами по утрам своих детей в «хорошие» дома, где местные «барышни брали урок музыки». Прибывшие гости просили хозяйку позволить послушать, поприсутствовать на занятиях [85].
      Так или иначе, но большинство маленьких дворянок было занято «с утра работою: уроками или приготовлением к урокам» [86]. Задавали ежедневно помногу, заставляли «писать переводы или под диктовку часа по три». С. В. Скалой отметила, что ее вместе с сестрами будили в детстве «рано, в зимнее время даже при свечах», чтобы все дети «успели приготовить уроки к тому времени, когда проснется мать». «Тогда мы несли ей показывать, что сделали, – продолжала С. В. Скалой, – и если она оставалась довольна нами, то... отпускала гулять». Именно по причине такой строгости в отношении уроков, полагала мемуаристка, «все дети очень успевали в науках» и тем были «обязаны единственно доброй, незабвенной матери» [87]. М. С. Николева вспоминала, что ее старшая сестра, заменявшая воспитательницу и преподавательницу, занималась с нею «с 7 часов утра и до 12 и от трех до шести после обеда, так что для прогулок или ручной работы совсем не оставалось времени» [88].
      И все же образовательные возможности для российской аристократки не только в XVIII, но и в начале XIX в. были очень ограниченны. Даже у представительниц привилегированного сословия не было ни своего Лицея, ни Московского и Дерптского университетов – и тем не менее некоторые иностранцы находили, что в России конца ХУШ в. «женщины образованы лучше мужчин» [89]. Тип высокодуховной русской дворянки, сохраненный Н. М. Карамзиным, А. С. Грибоедовым, А. С. Пушкиным и другими писателями начала XIX в., сложился под воздействием культуры эпохи, в которой едва ли не главенствующая роль принадлежала литературе.
      Воспоминания русских дворянок конца ХVIII – начала XIX в. позволяют заметить и появление в это время совершенно нового понятия – женской и даже детской библиотеки. Формирование духовного мира девочек в дворянских (причем не только в столичных [90], но и в провинциальных) [91] семьях стало проходить под непосредственным влиянием круга их чтения. «В царствование Екатерины... грамотность начала распространяться. Явились между дворянами охотники до чтения: дамы начали читать романы...» – вспоминал М. А. Дмитриев [92]. Во многих дворянских семьях конца ХVIII, а особенно начала XIX в. появились библиотеки: у кого – побогаче, у кого – победнее. Вышеупомянутая М. Г. Назимова вспоминала, что в детстве она всегда «предпочитала хорошую книгу светской бессодержательной болтовне» [93].
      «У нас была маленькая детская библиотека, – писала ее современница А. П. Керн, – и мы в свободные часы и по воскресеньям постоянно читали... Мне удавалось удовлетворять свою страсть к чтению, развившуюся во мне с пяти лет. Я все читала тайком книги матери моей...» [94] В домашней библиотеке провинциальной (валдайской) помещицы Е. П. Квашниной-Самариной, если судить по ее дневниковым «Записям», было одних только «братцовых книг: французских 580, русских 98, итого 678» [95].
      Домашние библиотеки женщин конца XVIII – начала XIX в. сформировали облик не только девочек, но и целого поколения людей – будущих участников войны 1812 года, декабристов. Рыцарские романы и сказки о богатырях, читавшиеся сыновьям и дочерям матерями-дворянками, формировали характеры и души детей, заставляли «забыть природную слабость и чувствовать, что можно сделаться самостоятельным и независимым человеком» [96]. Образы «поэтических», идеальных женщин, спасаемых героями-рыцарями, появившиеся в русской литературе того времени и широко распространенные в литературе европейской и переводной, стали идеалом эпохи конца ХVIII – начала XIX столетия. Они оказали облагораживающее влияние на отношение к женщине в русском обществе и на воспитание в целом [97].
      Подлинная библиотека женского и детского чтения была создана в ХVIII в. Н. И. Новиковым, а затем продолжателем его дела – Н. М. Карамзиным, который вместе со своим другом А. П. Петровым редактировал новиковский журнал «Детское чтение для сердца и разума» (1785 – 1789). Читателями его – впервые в России – были дети и женщины-матери [98]. «Детское чтение» было едва ли не лучшею книгою из всех, выданных для детей в России, – вспоминал впоследствии М. А. Дмитриев. – Я помню, с каким наслаждением его читали даже и взрослые дети. Оно выходило пять лет особыми тетрадками при «Московских ведомостях» [99]. Имея больше досуга, нежели мужья, женщины-матери становились первыми учителями своих детей, прививали им вкус к литературе, умение вдумчиво читать. К 1820-м гг. в большинстве дворянских семей как в столице, так и в провинции «книги были в большом почете» [100].
      Баснописец и поэт И. И. Дмитриев вспоминал, что «авторские способности юного Карамзина развивались» под влиянием Н. И. Плещеевой, «питавшей к нему чувства нежнейшей матери». Известный поэт Г. Р. Державин неизменно помнил, что именно мать сумела «пристрастить его к чтению, поощряя к тому награждением игрушек и конфектов». «Разумные убеждения, сопровождаемые нежнейшими ласками, горячность желания видеть образованного человека» в своем сыне побудили мать будущего писателя С. Т. Аксакова к воспитанию его старательным учеником. Благодарностью к матери, имевшей «разум тонкий и душевными очами видевшей далеко», сумевшей через книгу пробудить в сыне любовь и талант к литературному труду, проникнуты строки воспоминаний о своем детстве драматурга Д. И. Фонвизина [101].
      В то же время многие мемуаристки вспоминали впоследствии, что с помощью круга чтения их матери незаметно, но настойчиво формировали их духовный и нравственный облик. Они запрещали читать одни книги (прежде всего «растрепанную литературу», как ее называли в семье графини А. Д. Блудовой, – «неприличные» французские романы [102], «совращающие с истинного пути») [103] и поощряли к чтению других. Впрочем, исключить чтение «возбуждающей литературы» не всегда оказывалось возможным, а «пламенное воображение», усиленное литературными образами, зачастую приводило юных читательниц к тяжелым психическим расстройствам [104]. Сердцем понимая и предчувствуя возможные последствия чтения эмоционально-насыщенных романов, матери-дворянки настаивали на контролируемости круга чтения детей. Таким образом, женщины-матери становились блюстительницами мудрого спокойствия, олицетворенной совестью, воспитательницами высоких нравственных начал.
      Любопытно отметить, что в тех случаях, когда некоторые дворянки чувствовали в себе особый творческий или даже, например, административный потенциал, они стали стремиться реализовать его, перекладывая традиционные женские функции воспитания и образования детей на плечи мужей (если те были способны к тому и согласны). Необычные отношения такого рода сложились, например, в семье Вульфов, где П. А. Осипова-Вульф заправляла хозяйством и «читала Римскую историю», а ее супруг «варивал в шлафроке варенье» и возился с детьми [105]. Аналогично, Е. Ф. Сукина, «славившаяся даром поэзии, проводя целые часы за сочинениями, мало заботилась о воспитании детей, которые все шестеро обязаны отцу своему... Образованием дочерей он занимался сам...» [106]. Однако типичными такие семейные отношения все-таки не были.
      С началом выездов в свет обучение дворянских девушек (равно как и купеческих дочек) прекращалось или продолжалось «не столь усидчиво, как прежде» [107]. «Выезжать» в свет в сопровождении матушек начинали примерно с 15-ти лет [108]. Многие матери находили в этой своей обязанности известное удовольствие. «Она жила весело, любила давать балы, – вспоминала об одной своей родственнице Е. П. Янькова. – Сперва, когда была молода, для себя самой; а потом, когда подросли ее две дочери... она их тешила». Раздумья матушек и их дочек о моделях нарядов, которые предполагалось «приготовить» к тому или иному «увеселению», даваемому в Благородном собрании, составляли содержание повседневных разговоров многих столичных, да и провинциальных жительниц, принадлежавших к привилегированному сословию [109].
      Таким образом, за рассматриваемое столетие женское образование в России сделало заметный шаг вперед. Если в начале XVIII в. редкая дворянка могла считаться европейски образованной, то в начале века XIX неграмотная женщина, подобно одной из героинь фонвизинского «Недоросля», превратилась уже в сатирический образ. Мемуары, дневники и переписка дали возможность проследить содержание и пределы домашнего женского образования в России и таким образом глубже понять, в чем состояли изменения в образе жизни россиянок различных социальных слоев.
     
      V
      «ЛЮБЕЗНАЯ КАРТИНА ВСЕДНЕВНОГО СЧАСТЬЯ...»
      Повседневный быт женщин разных социальных слоев в XVIII - начале XIX в.
     
      Жизненный путь российских барышень начинался, как правило, в пригородном имении – усадьбе. Число усадеб крупных, а также средних и мелких дворян в провинции начало быстро расти со второй половины XVIII в., вскоре после их освобождения от обязательной государственной службы (1762 г.) [1]. Как до, так и после этого времени немалое число женщин дворянского сословия проводили в усадьбах буквально всю жизнь. Проживание в собственном доме в Москве, а тем более в Петербурге было доступно лишь состоятельным людям. Зачастую молодая семья поначалу жила в имении вместе со старшими родственниками, в ней рождались и вырастали дети, и лишь тогда «старики» отделяли молодых и позволяли им (если имелись средства) в дальнейшем жить в городе [2]. Квартиры же обычно снимали только на часть года. «Мы оставляли город в апреле месяце и возвращались туда только в ноябре», – вспоминала о повседневном быте своей семьи В. Н. Головина [3].
      Вплоть до конца рассматриваемого периода, да и на протяжении всего XIX в., нередко лишь глава семейства жил в городе, а дети и жена оставались в усадьбе. Так, «Записки» дневникового характера, написанные в 1812 – 1815 гг. владелицей Новотроицкого имения Е. П. Квашниной-Самариной, заставляют сделать вывод о том, что российские дворянки «средней руки» вынуждены были находиться в начале XIX в. в своих имениях почти безвыездно [4]. Для XVIII столетия это тем более было нормой. Даже в уездном городе российским помещицам удавалось бывать лишь изредка – за покупками или по другим делам. Поездка в столицу становилась событием. Например, в «Журнале» купеческого сына Ивана Толченова (вторая половина XVIII в.) единственная в их с женой жизни поездка в Петербург описана с точностью до часа пребывания [5].
      Жизнь провинциальных дворянок, протекавшая вдали от крупных городов, имела немало точек соприкосновения с народной и сохраняла ряд традиционных черт, поскольку была ориентирована на семью, заботу о детях.
      День провинциальной помещицы XVIII в. начинался с утреннего туалета «рано утром, и в зимнее время даже при свечах») [6]. «Каждое утро мне приносят пластинку льда толщиной со стекло стакана, и я, как настоящая русская, тру им щеки, от чего, как меня уверяют, бывает хороший цвет лица...» – делилась в письме к сестре поразившим ее косметическим обычаем русских женщин англичанка М. Вильмот, перечислив и другие хитрости натурального российского макияжа [7]. Если день предполагался обычный, будний и в доме не было гостей, то и утренняя еда подавалась несложная. Мемуаристки называли среди подававшегося к завтраку горячее молоко, чай из смородинного листа, «кашу из сливок», «кофе, чай, яйца, хлеб с маслом и мед» [8]. Дети ели «прежде обеда старших за час или за два», за едой «присутствовала одна из няней» [9].
      В дальнейшем дети садились за уроки, а для хозяйки дома все утренние и дневные часы проходили в нескончаемых хозяйственных хлопотах [10]. Их бывало особенно много, когда хозяйка имения не имела помощника в лице мужа или сына и вынуждена была сама главенствовать, распределяя среди слуг и крестьян каждодневные обязанности [11]. «Народонаселение (дома) все состояло из женщин. Первую роль после хозяйки играла Матвеевна, factotum в доме. Она смотрела за хозяйством, выдавала муку... припасы... Кормила меня, крестила, оплевывала и вечерами рассказывала сказки. Бабушка всегда советовалась с нею по хозяйству. Сверх того, в доме было много женщин: кухарка-баба, девки-горничные... их мать, старуха Алена, и всегдашние гости в виде крестниц...» – вспоминал Н. С. Селивановский о доме своей матери и бабушки [12]. Семей, в которых с раннего утра «матушка была занята работою – хозяйством, делами имения... а отец – службою», – было в России XVIII – начала XIX в. предостаточно [13]. О том же говорит и частная переписка родственников [14]. В жене-хозяйке ощущали помощницу [15], которая должна была «управлять домом самовластно или, лучше, самовольно» (Г. С. Винский) [16]. «Каждый знал свое дело и исполнял его рачительно» [17], если рачительной была хозяйка. Число дворовых, находящихся под управлением помещицы, обычно было весьма велико. «Теперь и самой-то не верится, куда такое множество народа держать, а тогда так было принято», – удивлялась, вспоминая свое детство, пришедшееся на рубеж XVIII – XIX вв., Е. П. Янькова. По словам иностранцев, в богатой помещичьей усадьбе было от 400 до 800 человек слуг, посыльных, мастеровых, уборщиц-дворни [18].
      Иногда всеми зависимыми людьми и вообще всеми делами в доме и в имении заправляли – в силу необходимости – незамужние дочери. Отцы могли передать им, единственным наследницам, все вотчины еще до замужества, а это налагало на девушек ответственность за сохранение и приумножение семейной собственности [19]. К началу XIX в. отношение многих женщин к обладанию недвижимостью приобрело характер внутренне осознаваемого обязательства «учиться мудрости местного сельского хозяйства...», «заниматься агрономией, читать книги и испытывать разные системы хозяйства» [20]. По мнению англичанки К. Вильмот, «русские матроны» пользовались в то время «огромной независимостью в этом деспотическом государстве», независимостью и от сыновей, и от мужей. С изумлением писала она о том, как какая-то помещица уехала одна, без мужа, устраивать «свои дела в ее поместье на Украине» – ситуация, невозможная в туманном Альбионе [21].
      Жизнь дворянки в имении протекала монотонно и неторопливо. Утренние дела (летом – в «плодовитом саду», в поле, в другие времена года – по дому) вершил сравнительно ранний обед, его в свою очередь сменял дневной сон – распорядок дня, не всегда допустимый для горожанки! Летом в жаркие дни, «часу в пятом пополудни» (после сна) ходили купаться, а вечером, после ужина (который «был даже поплотнее, так как было не так жарко»), «прохлаждались» на крыльце, «отпустя детей на покой» [22].
      Главное, что разнообразило подобную монотонность, - так это «торжества и увеселения» (А. Т. Болотов), случавшиеся во время частых наездов гостей. Поводом для гостеванья были и церковные праздники, и, часто, именины одного из членов семьи. Тогда за столом в честь именинницы зачитывали поздравления от тех, кто не смог прибыть лично [23]. Иногда же в гости приезжали вовсе без повода – родные, знакомые, соседи; иные из них оставались в доме подолгу [24] – «и всем было место» [25]. «Родители мои давали обеды по два раза в неделю, – писала в своих воспоминаниях гр. Эделинг. – Я принимала гостей» [26]. Е. П. Янькова вспоминала, что собирались за столом и обедали «человек по 30 и более», причем приезжали они «со своими людьми, тройками и четвернями», которых кормили в людской [27]. Говоря об одной знакомой семье, часто гостевавшей в родительском доме, Г. С. Винский отметил, что в то время муж (Н. М. Булгаков), жена (П. М. Булгакова), «трое детей и до 60-ти обоего пола челядинцев составляли в настоящем виде русский дворянский дом....» [28]. Без этих самых «челядинцев» (хотя и не всех) никто и не ездил в гости. В целом же круг близких мог сильно варьироваться: от непосредственных соседей по имению до дальних родственников, от неожиданно приехавших из города знакомых до случайных людей [29]. Многие женщины (именно женщины!) отметили в своих мемуарах, что в кругу таких приехавших непременно была одна «провинциальная сплетница с претензиями, крайне смешными» и «дорогими, но нелепыми туалетами», которая, однако же, задавала «тон» всем прибывшим: «По ее уставам и одевались, и наряжались, и сватались, и пиры снаряжали» [30].
      Время меж обильными обедами [31] проводили в разговорах, которыми, по меткому замечанию мемуаристки А. Я. Бутковской, «все питались» не менее чем сытными деревенскими яствами [32]. Женщины говорили о том, что их волновало, в том числе о хозяйственных делах. Это особенно поразило одну заезжую иностранку, которая написала в письме домой, что дамы в русском провинциальном «обществе мало кокетничают», и, «если группа дам о чем-либо беседует, можно быть уверенным, что это дела, дела, дела!..» [33]. Необычным и непривычным показалось ей и стремление русских провинциальных барынь сплетничать, вникая в детали частной жизни друг друга. «Дамы поверяют мне свои тайны, хотя я их об этом не прошу, – поражалась Марта Вильмот. – А затем с непостижимой бесцеремонностью расспрашивают меня о моих возлюбленных, семье, друзьях...» [34]. Сопоставляя женские манеры русских и европейцев, англичанка отметила, что «русские часто собираются группами, шепчутся», однако же при этом живут настолько открыто, что женщины «входят без стука друг к другу», «часто целуют друг друга в обе щеки согласно моде (имеется в виду обычай. – Н. П.), а не по любви» [35].
      Помимо разговоров формой совместного проведения досуга провинциальных помещиц были игры, прежде всего карточные. Хозяйки поместий, подобно старой графине в «Пиковой даме», любили это занятие. «Вечером она выходила в гостиную и любила играть в карты, и чем больше было гостей, тем она была веселее и чувствовала себя лучше...» – вспоминала о своей тетке Е. П. Янькова [36]. Англичанка, проведшая несколько месяцев в имении Е. Р. Дашковой, вспоминала: «Вернувшись (вечером, после прогулки) домой, мы пили чай, музицировали, играли в карты...» [37].
      «Часто вечера проводили в танцах» [38]. Переехавшие со временем в город и ставшие столичными жительницами бывшие провинциальные барыни и их дочки оценивали свою жизнь в усадьбе как «довольно пошлую» [39], но, пока они жили там, им так не казалось [40]. То, что в городе было недопустимо и предосудительно, в деревне казалось возможным и приличным: сельские помещицы могли «не выходить целыми днями из халата», не делали модных замысловатых причесок, «ужинали в 8 часов вечера», когда у многих горожан «было время полдничать», и т.п. [41].


К титульной странице
Вперед
Назад