Душа уже и тогда была у нас главнее всего.

      И еще одно: русские книгописцы, помимо строения – тогда говорили только так! – богодухновенных «Евангелий», «Апостолов», «Псалтырей», очень любили строить, составлять удивительные Соборники – сборники, в которые, наряду с сочинениями, поучениями и словами великих святых и отцов церкви, помещали и многое другое: местные летописные своды и выборки из каких-то сводов, жития русских святых и разных подвижников, свои собственные сочинения, раздумья и пояснения, чисто литературные произведения.

      А многие русские святые, подвижники и святители и сами при жизни были искуснейшими книгописцами, и их соборники превращались в подлинные энциклопедии, дававшие читателям и новые обширные знания, и новые мысли.

      Преподобный Кирилл, основатель знаменитого Кирилло-Белозерского монастыря и современник Андрея Рублева, например, среди прочих своих писаний оставил и сочинения «О стадиях и поприщах», «О широте и долготе земли», «О земном устроении» и «О расстоянии между небом и землей», в которых вступил в полное противоречие с главным авторитетом по этой части для тогдашней церкви Козьмой Индекопловым, утверждавшим, что земля стоит на семи столпах. Кирилл же Белозерский считал, что она висит в воздухе «посредством небесной празности», а по форме напоминает яичный желток, то есть шарообразная. Протяженность же земли по экватору по Кириллу равна 240 000 стадий, а «небо отстоит от Земли на такое расстояние, что человеку, делающему в день по 20 поприщ (около двадцати верст), пришлось бы идти 500 лет».

      Это все писано им в 1412 году на основании изучения наблюдений и вычислений тогдашних «звездоблюстителей и землемерителей» всего света, труды которых он явно знал.

      А семьюдесятью годами позже иеромонах того же монастыря книгописец Ефросин в одном из своих Соборников записал большое сказание о Куликовской битве, услышанное им когда-то от некоего старца Софония-рязанца. Не записывал вслед за сказывавшим Софонием, ниоткуда не переписывал, а записал целиком по памяти, причем не сразу, а через приличное время. Вот была память! И это сказание Софоний даже никак не озаглавил, Ефросин сам назвал его «Задонщиной», которая теперь украшает любую хрестоматию древнерусской литературы. Да, художественно «Задонщина» впрямую подражает «Слову о полку Игореве», но это говорит о том, насколько популярно было «Слово...» уже тогда, в пятнадцатом веке, что ему не стесняясь талантливо подражали. Есть подозрение, что Ефросин если и не целиком придумал этого «некоего старца Софония», то все равно внес в «Задонщину» очень много своего – по памяти ведь, говорит, записывал.

      И «Сказание о Дракуле-воеводе» иеромонах Ефросин первым поместил в книге. И повести «О Китоврасе» и «Об Индийском царстве», которые выбрал, пересказав из «Александрии» – чрезвычайно популярного средневекового приключенческого романа об Александре Македонском. В заключение повествования Ефросин добавляет, что «Александр Македонский умер в Вавилоне... Жил же тридцать два года. Покорил двадцать два варварских народа и четырнадцать эллинских племен, создал одиннадцать городов. От Адама до смерти его прошло лет 5167, а до рождества Христа он был за 300 лет и 33 года...»

      Вот как широко и цельно видел мир и историю человечества сей иеромонах Ефросин да и все другие наши древние литераторы и книгописцы.


ИЗЪМЕЧТАНА ВСЕЮ ХЫТРОСТЬЮ


      Первые каменные храмы тоже созданы у нас христианством, и строились они поначалу, разумеется, тоже по образу и подобию византийских и болгарских. Причем служили они тогда не только культовым целям – храмы являлись и символами княжеской власти, их могущества, были главным украшением для городов, превосходя остальные, в основном деревянные, постройки своей величиной и монументальностью. Возле них, как уже говорилось, устраивались все важнейшие общенародные сборища, торжества, в них хранились главные священные реликвии и казна.

      Идеи величия и мощи, выражаясь сегодняшним языком, были главными идейно-художественными задачами тогдашней церковной архитектуры, и в Киевской Руси культивировались поначалу, как в Византии и Болгарии, формы скупые и строгие, размеры грандиозные, под стать государству. Однако довольно скоро стало появляться немало и вполне самостоятельного.

      В новгородско-псковском зодчестве византийское влияние уже не чувствуется вовсе. Тут все с самого начала было предельно просто и мощно даже и при малых размерах, без геометрической сухости, словно эти здания не выкладывали из тесаных тяжеленных камней, а лепили из мягкого материала руки какого-то великана, который страшно не любил прямых и острых линий – все неровно сглаживал, отчего древние новгородско-псковские строения кажутся совершенно живыми, полными силы и красоты.

      Близ Новгорода у знаменитой церкви Спаса на Нередице появилась и первая русская колокольня, а в Пскове– оригинальные, будто небольшие фигурные стеночки с прорезями, звонницы, которых дотоле не было нигде и которыми можно любоваться бесконечно.

      Владимиро-суздальское зодчество отличалось удивительно одухотворенным изяществом и стройностью, а потом и тягой к богатому узорочью, к белокаменной резьбе.

      Небольшая речушка Нерль близ Владимира. Сейчас рядом и никакого селения нет, а там на низком бережку в двенадцатом веке вырастает церковь Покрова Богородицы совершенно немыслимой стройности, чистоты, простоты и глубочайшей, неброской, именно русской красоты; прямо как юная ясная душевная русская невеста самого Господа Бога стоит и светится – беленькая, беленькая и нежная. Ее поставил великий князь Андрей Боголюбский в память по своему безвременно скончавшемуся юному сыну.

Церковь Иоанна предтечи в Толчкове Крыльцо церкви Иоанна Предтечи


      А тридцатью годами позже в самом стольном тогда Владимире по-над Клязьмой поднимается тоже невеликий по размерам, но поразительно внутренне могучий Дмитровский собор, который покрыт снаружи такой фантастической, многозначительной и изящной белокаменной резьбой, какая есть еще только на Георгиевском соборе в соседнем Юрьеве Польском, сооруженном в те же времена. Ныне эти богатейшие, сказочно-загадочные, полные идеоматического смысла рельефы с полным основанием считаются шедеврами мирового искусства, репродукции с них есть во всех историях искусства но что именно зашифровано в сих многочисленных пивных фигурах, ученые, как ни бьются, до сих пор так и не разгадали. Слишком, видимо, поздно взялись за это, когда ключ к подобным идиомам был уже давно потерян.

      Нет на земле ничего похожего и на московский Кремль.

      В какое угодно время с какой стороны ни подойдешь – с Москворецкого ли моста, с Софийской ли набережной, с Красной площади, от Манежа и Волхонки, куда ни взглянешь – везде радость и загляденье: и стены, и башни, и храмы, и купола, и Иван Великий со звонницей; все палаты и дворцы, и сам холм-то этот редкостно величавый, так горделиво вознесший над Москвой это чудо. У большинства из бывавших там не единожды наверняка есть и что-то такое, что запало в душу больше всего и стало чем-то очень дорого и любимо: у одних, возможно, это тесно сошедшиеся Патриаршая палата и ризница, у других – навершия Потешного дворца с множеством тонкошеих золотых куполков поблизости или что-то иное в жарком сиянии золота, свечении мрамора и блескучих переливах муравленых изразцов.

      Если иноземец, совсем не знающий Россию, нигде, кроме Москвы, больше в ней не бывавший, видит хотя бы один лишь Кремль, он все равно уже понимает, чем наша страна отличается по облику от других стран. А при внимательном рассмотрении и всю ее историю может здесь увидеть. Потому что ничего похожего на Спасскую башню, на Боровицкую, на Кутафью и другие на земле действительно больше нет. И колокольни подобной Ивану Великому с его звонницей нигде нет. И подобных соборов и палат. И Теремного дворца. И дворцов, возведенных позже. Тут все неповторимо русское, и потому-то само собой, а не по чьей-то воле московский Кремль уже давным-давно стал ярчайшим символом России. Даже не символом, это намного большее – он как некая гигантская драгоценность, вобравшая в себя все самое прекрасное, что было и есть в России и русских людях за все прожитые ими века.

      А теперь давайте вспомним, что основные храмы, колокольню Ивана Великого и башни Кремль обрел уже пятьсот лет назад, еще при Иване Третьем, великом князе Московском, который начал собирание разрозненных русских удельных земель в единое целое, которого за это первым нарекли Государем и Царем всея Руси, объявив, что он лишь обличьем, как все люди, а на самом деле наместник самого Господа Бога на русской земле. При нем же, при Иване Третьем, впервые прозвучало знаменитое: «Москва – третий Рим, а четвертому не бывать!» И он же, овдовев, взял себе второй женой принцессу из некогда великой византийской династии Палеологов Софью, и сделал герб византийский – двуглавого орла – и гербом собираемой им Руси.

      Хорошо известно, что этот брак, это породнение со столь громкой династией нужны были Ивану для поднятия международного престижа его государства и для возвышения над другими русскими князьями, терявшими независимость. И необыкновенная пышность его двора, введение при нем очень торжественных церемоний и ритуалов преследовали ту же цель. И Москву, и в первую очередь Кремль он стал перестраивать-отстраивать для того, чтобы сделать их краше всех других городов, то есть сделать истинной столицей большого государства.

      И лучшей помощницы и даже вдохновительницы в этих делах, чем новая великая княгиня, которую в Москве стали именовать Софьей Фоминишной, Иван не мог бы и придумать. Ее семья жила в изгнании в Италии, там она входила в возраст, там воспитывалась, серьезно и многому училась и, конечно же, была вся пропитана воспоминаниями и преданиями о былом необыкновенном величии Палеологов. И ей, конечно же, хотелось такого же величия на Москве. А женщина она была твердая, тонкого ума и очень деятельная, не мытьем, так катаньем, впрямую или сложными интригами, но своего, задуманного добивалась всегда. И перестроить-отстроить Кремль по-настоящему, по ее твердому убеждению, могли только лучшие зодчие мира – итальянцы – фряги, как их тогда называли на Руси. Итальянцы были и в ее свите, которая прибыла с ней в Москву. Но в основном приехали греки. Свита была очень большая.

      Русь никогда не чуралась никаких иноземцев, но греки в ней в те времена преобладали. Из греков поначалу поставлялись, как известно, довольно долго наши митрополиты, другие иерархи и духовные деятели, иконописцы, зодчие, а русский монастырь был на их удивительной святой горе Афон, и всякий истый наш монах непременно ходил туда приобщиться великих тайн и откровений.

      Наша тогдашняя духовная связь, вернее, даже единство, с Грецией, тоже, пожалуй, не имеет ничего похожего в мире.

      И все-таки столько греков и фрягов, сколько их стало при Софье Фоминишне, Москва дотоле никогда не видела. Многие высшие должности при дворе перешли в их руки, даже главным великокняжеским казначеем стал грек Траханиот. Из русских же зодчих на кремлевских работах осталась одна лишь артель псковичей, строивших Благовещенский собор и церковь Ризположения. А новый Успенский собор, на месте обветшавшего и снесенного старого, возводил широко известный в Италии Аристотель Фиорованти. Архангельский – Алевиз Новый. Бон Фрязин строил колокольню Ивана Великого. Марко Руффо и Пьетро Солари – Грановитую палату. Башни и стены Кремля – Антон Фрязин, Марко Фрязин, Пьетро Солари и Алевих Фрязин. Двадцать лет кипели эти работы при самом Иване Третьем и еще лет десять – при их с Софьей сыне Василии Третьем.

      Причем сразу же родилась и потекла в народ легенда о том, как русские зодчие-псковичи начали сами возводить в Кремле главную святыню Руси – новый Успенский собор, но столь сложная задача оказалась им не по силам – они якобы слишком неумело готовили раствор для таких толстых стен, и почти завершенная постройка вдруг рухнула. Поэтому-де и был приглашен на возведение святыни пусть и не православный, а латинянин, но очень именитый Аристотель Фиорованти, а за ним и другие. Верно, было: почти построенное вдруг рухнуло. Но только одного история не упоминала: что именно в эти дни в Москве случилось невероятно редкое для нее сильное землетрясение. И были другие разрушения. И еще не упоминалось, конечно, что все, что до того было построено на Руси, то есть тысячи и тысячи храмов, крепостей, монастырей и всего иного, было построено самими русскими, среди которых псковские мастера считались за лучших, и ни одно их из строений ни до, ни после того не рухнуло.

      Ну да ладно, слишком много воды утекло.

      В общем, фряги построили то, что им заказывали. Вот только выглядел их Кремль сосем не так, как нынче. Лишь Благовещенский и Успенский соборы и церковь Ризположения были точно такие же. Помните: Благовещенский и Ризположения строили именно псковичи. А Успенский собор государь Иван Третий повелел Фиорованти сделать по образцу прежней святыни послекиевской Руси – Успенского собора во Владимире. Зодчий ездил туда, провел все необходимые обмеры и в общем ни в чем не отступил от образца, добавив к нему лишь немногое, что одобрил великий князь. И облик Архангельского собора Алевиза Нового был в принципе, по требованию великого князя, традиционно русским, но тогда он не имел позднейших больших пристроек с двух сторон и стоял геометрически очень сухой, как бы голый, что выглядело непривычно для Руси. А колокольня Ивана Великого не имела двух верхних ярусов и ничего действительно великого из себя не представляла. И слитая с ней церковь-звонница Иоанна Лествечника была много ниже и не такой нарядной. Башни же Кремля все до единой лишь чуточку возвышались над стеной и представляли из себя прямоугольники с огороженными площадками наверху. То есть это были типичные крепостные башни типичного средневекового европейского замка-крепости, построенного для защиты от врага. Московский Кремль тоже существовал именно для этого, и первые каменные его стены воздвиг, как известно, еще Дмитрий Донской. Иван Третий лишь сделал их прочней и непреступней.

      Вот только выглядел этот, сотворенный фрягами, замок в тогдашней Москве совсем чужим.

      Ведь город-то за его стенами и за Москвой-рекой растекался по семи холмам почти сплошь деревянный и необычайно островерхий – теремной. Терема в два, три, четыре этажа, очень затейливые, богато изукрашенные, с крытыми галереями-переходами, резными крыльцами, верхние ярусы опоясаны круговыми балконами-гульбищами, да еще всякие выносные балкончики, светелки, навесы, выпуски, причудливые и причудливо крытые кровли, все карнизы, окна, углы, всходы, причелины в наряднейшей, иногда сплошной резьбе. И все хозяйственные постройки, все ворота и заборы – с затеями и украшениями. А уж про деревянные церкви-то и говорить не приходится – все сплошное загляденье, диво на диве. Радостный был город. Очень радостный.

      И представляете, с какой скукотищей глядели современники на тот новопостроенный московский Кремль, особенно на его прямоугольные безликие тумбы-башни и стены без зубцов в виде ласточкиных хвостов. Это чувство, видимо, будоражило и грызло тогда всех, потому что уже в 1520-х годах, то есть всего через пятнадцать-двадцать лет после завершения основных строек, Василий Третий уже повелел русскому зодчему Бажену Огурцову переделать Фроловскую (Спасскую) башню. И Огурцов водрузил на гигантскую каменную тумбу с поездными воротами тот каменный чудо-шатер с курантами, который существует и поныне и который делает ее необычайно стройной и величественной.

      Он же, Важен Огурцов, по желанию того же Василия Третьего вскоре возвел в Кремле и причудливый, необыкновенно нарядный каменный Теремной дворец – весь в ступеньках, разнообразных шатрах, золотых куполах, в одном месте он имел аж шесть этажей, а кровля была медная, золоченая, выложенная в шашечку.

      Следом за Фроловской в ближайшие десятилетия надстроили кирпичными шатрами и другие проездные и угловые башни – все совершенно разными. А со стороны Москвы-реки небольшие башни так совсем низенькими шатрами, чтобы не загораживали панораму Кремля из Замоскворечья. И колокольня Ивана Великого была поднята на целых два яруса. И церковь-звонница Иоанна Лествечника возле нее. И к Архангельскому собору сделали сложнейшую пристройку.

      Только после всего этого Кремль и стал совершенно неповторимым, каким мы его знаем и каким бесконечно восторгаемся и гордимся.

      Строить из камня и кирпича так же, как из дерева, конечно невозможно или почти невозможно: тут иные конструкции, иные формы и приемы строительства. И все же деревянное зодчество было для русского человека настолько своим, родным, рожденным самой его землей, его душой и миропониманием, что он, в конце концов, и в камень и кирпич перенес из деревянного все, что можно было туда перенести, и уже к шестнадцатому веку каменные церкви, вообще все каменное зодчество стало у нас в основном тоже шатрово-теремным. Даже затейливейшее внешнее убранство камнездатели научились наводить из фигурного кирпича, резного камня, цветных изразцов и разных кровельных материалов.

      Такова церковь Вознесения в подмосковном селе Коломенском, в которой в камне совершенно бесподобно воплощен не только высоченный красивый шатер, вырастающий из ступеней кокошников, но и вся конструкция северных деревянных храмов с опоясывающими их внизу сплошными крытыми крыльцами-гульбищами.

      Возведено Вознесение в 1532 году в честь рождения будущего царя Ивана IV Грозного.

      А двадцатью годами позже в соседнем с Коломенским селе Дьякове уже заботами самого Ивана Грозного в несть рождения его первого сына Ивана поднялось еще одно диво в том же народном вкусе – причудливейшая, весело разузоренная, по существу пятистолпная церковь Иоанна Предтечи.

      Еще же через шесть лет – вот как строили! – опять же заботами Ивана Грозного и трудами камнездателей Бармы и Постника, в Москве на Красной площади вырос собор Покрова «что на рву», названный позже народом Василием Блаженным. Он так известен, о нем тоже так много сказано-написано и он действительно так гениально неповторим и прекрасен, что никаких новых восторженных слов уже не найти. А посему подчеркнем лишь суть: Василий Блаженный вобрал в себя, слил воедино в камне буквально все самое замечательное, что было рождено нашим народным зодчеством, и прежде всего именно деревянным, то есть что рождено жизнерадостной фантазией нашего народа, его неодолимой тягой к сказочности, к мечте о действительно прекрасной жизни.

      У нас был даже целый город, который пытался запечатлеть эту мечту в строениях. Это – Ярославль.

      К середине семнадцатого века в Туле, Кашире, около Воронежа, на Урале, в Томске и других местах поднялись десятки заводов и фабрик – железоделательные, медеплавильные, текстильные, поташные, кожевенные, стекольные. За все предыдущие века их было построено меньше, чем за несколько десятилетий семнадцатого. Хозяевами заводов и фабрик становились посадские торговые людишки, ремесленники да черносошные крестьяне, переходившие в связи с этим в купечество и даже в «именитых гостей». Они же заправляли и на великих ярмарках, собиравшихся в Москве, в Ярославле, Великом Устюге, Тихвине, Соли Вычегодской и на Волге у стен Макарьевского Желтоводского монастыря. Везли теперь на каждую ярмарку со всей России определенные товары: в Ярославль, например, в первую очередь кожи, мыло, текстиль, сало и мясо, а отсюда – лучшую чуть ли не во всей Европе юфть, щетину, полотна, замки, зеркала, изделия из серебра и многое, многое другое, но уже не здешнего производства.

      Город превратился в ту пору в главное перепутье Руси, в ее второй торгово-промышленный центр после Москвы. Через него шли дороги на Москву и из Средней Азии, дороги с Севера, с Урала, из Сибири. В городе существовали конторы английских и голландских негоциантов, лавки бухарцев и индусов. Он богател и рос как на дрожжах.

      Год 1648-й. Открыт «край и конец Сибирской земли». Обнаружено, что «Азия отделена от Америки водой».

      Это записи устюжанина Семена Дежнева – работника торговых людей Усовых из того же города на Сухоне, снарядивших его на исследование далеких земель...

      К краю Сибирской земли по неведомой дотоле реке Амуру идут один за другим казаки Поярков и Ерофей Хабаров с «малыми товарищи». Закладывают там первые русские поселения и одно из них называют Хабаровском...

      Ярославский рыбопромышленник Гурий Назарьев основывает на реке Яик город Гурьев...

      До семнадцатого века простые, «последние люди» никогда не играли в жизни Руси такой огромной роли. И первая причина тому – события 1612 года. Идея всенародного ополчения, сбор средств на него, его поход и победа над поляками всколыхнули народное самосознание, по существу впервые разбудили его. И чем дальше от 1612 года, тем глубже и яснее осознавали «последние люди», что это именно они, предводительствуемые своим человеком, «говядарем» (мясником) Кузьмой Мининым, а вовсе не «лучшими и большими людьми», спасли страну в тяжкую, страшную годину. И народ, разумеется, хотел и дальше влиять на ход событий, на развитие общественной мысли, особенно те, кто избирал духовную карьеру – там сословных рогаток-то не было,– да те, кому удавалось разжиться торговлишкой и промышленностью и выбиться в «гостинные сотни».

      Мало что ярмарки, заводы и фабрики были в их руках, и все землепроходство, и что они ставили новые города и давали им свои имена, ярославский земский староста меховщик Аникей Скрипин – он вел меховую торговлю вместе с братом Нифантием – даже сумел втолковать царю Алексею Михайловичу, что государственная казна полнится не от монастырских доходов, а в первую очередь от посадских, от купечества. Так и писал в одной из челобитных: только, мол, с моих сибирских промыслов «идет в казну пошлина на год на 1000 рублей и больше». И что есть и другие пошлины и подношения государю немалые от Скрипиных и иных ярославских купцов и ремесленников. И государь вместе с патриархом Иосифом прислали Скрипиным в подарок часть так называемой Ризы Господней – высший религиозный знак верховного к ним благоволения. Вот, значит, как глубоко чувствовали, в чьих руках действительное могущество Русского государства и их самих.

      Но проще всего утверждать свое и «показывать себя» бывшие да и настоящие «последние люди» могли, конечно, в делах созидательных, в искусствах и ремеслах, не случайно именно тогда, в семнадцатом веке, мастера из каких-нибудь олонецких или, скажем, воронежских деревень и городков делали вещи такого же высочайшего художественного достоинства, как и мастера царской Оружейной палаты. Иконы, писаные в Соли Вычегодской у торговых людей Строгановых, по миниатюрности письма и по своей золотой нарядности не имели себе равных на Руси. Там же процветало производство неповторимо красивых, так называемых «усольских лицевых эмалей» с красочными картинками в обрамлении пышных орнаментов. Дивными эмалями славился и Великий Устюг, где, кроме того, изготавливались лучшие в стране вещи из просечного железа с удивительнейшим «морозным узором». С поморскими мастерами из Холмогор никто не мог сравниться в резьбе по моржовой кости. В былинах и летописях есть упоминания о том, что их костяное кружево бывало порой так мелко и замысловато, что «только мурашу в вырез пройти». В Смоленске жили великолепные переписчики книг и художники-миниатюристы, в Великом Новгороде – златокузнецы, сребро-кузнецы и сканных дел мастера, всю продукцию которых – богатейшие серебряно-золотые оклады для книг и икон – норовили забрать себе царский двор и патриарх. В Городце, как помните, фантастическими деревянными узорами покрывались избы и речные суда.

      А Ярославль отличился своими церквями. Всего за полвека в нем было возведено тридцать девять храмов. Вы только вдумайтесь: тридцать девять за такой срок, и чуть ли не каждый второй, а уж каждый третий-то точно – подлинные шедевры, составляющие славу русского зодчества.

      Заказчиками буквально всех были отдельные купцы или слободы – ремесленники-то жили слободами. Скрипины построили Ильинскую церковь, которая столь прекрасна, что уже в восемнадцатом веке стала центральной точкой центральной площади Ярославля, хотя у Скрипиных она была всего лишь их домовой церковью. Сыновья Гурия Назарьева Михайло, Андрей и Иван воздвигли в Ярославле дивную церковь Рождества Христова. Кроме того, они продолжали расширять и основанный их родителем город Гурьев, «наймаша за великие деньги», возили туда своих земляков камнездателей – так именовали тогда строителей-каменщиков. И купец Алексей Зубчанинов, дед и отец которого были еще в неволе у Спасского монастыря, поставил близ стен этого монастыря неповторимую церковь в честь Богоявления.

      Толчково – это слобода за рекой Которослью, впадающей в Волгу,– когда-то дальняя западная окраина Ярославля. Жили здесь кожевники, вырабатывавшие ту тонкую красную юфть, которая славилась на Руси и за ее пределами. Как для всякой кожи, для юфти нужны были дубильные вещества, и в слободе существовали особые мельницы, в которых толкли дубовое корье. Отсюда вроде и пошло название – Толчково.

      В первой половине века слободская церковь «святого Иоанна Предтечи была древяная», но в «лето от сотворения мира 7167-е (1659 год)... в день святые Пасхи... возгорися пламянем великим, от коего погоре вся даже до основания».

      Знаменитей слободы, чем Толчково, в Ярославле не было, и естественно, что кожевникам хотелось, чтобы и их новая церковь была невиданной и стала знаменитой, «как диво преудивленное», или, как говорится в одном, еще более старинном, русском строительном документе Андрея Боголюбского, чтобы была «изьмечтана всею хытростью».

      Ярославские слободы и отдельные купцы тогда открыто соперничали между собой в возведении храмов.

      Строили же слободы их, как и села, в складчину. Поп Абросим и дьякон Родион, назначенные возглавлять дело, вели книгу, в которую записывали все взносы. Она сохранилась. Кто жертвует для будущего храма дворовое место, кто слиток серебра, кто «огородную землю с хоромы», кто «поллавки с погребом», одна женщина записала кружев на 32 рубля, другая принесла несколько ниток жемчуга…

      Люди отлично понимали, что на грандиозную затею нужны большие деньги, – несли самое ценное, что могли.

      Потом все жители слободы обсуждали на сходе, каким именно хотят видеть свой будущий храм: вспоминали разные уже существующие и решали, подходит ли им похожий?.. И вот поди теперь дознайся, был ли «образец» у толчковского «Предтечи»? Судя по сохранившимся русским церквям, не было такого образца. Однако кожевники «того же дня начата полагать меру», то есть разметили план постройки, после чего весь народ копал рвы, забивал дубовые сваи, бутил фундаменты. Это все записано в книге. И только после того как фундаменты были готовы, «наяша каменноздателей», которым было продиктовано уже совершенно определенное планово-композиционное решение будущего храма.

      И есть бумаги, рассказывающие, что в Ярославле большинство слободских храмов строились подобно Толчковскому – всем народом. И заметьте, это нисколько не возмущало зодчих, которые, видимо, находили, что так оно и должно быть, что народ не меньше их, профессионалов, разбирается в зодчестве. И в самом деле: фундаменты возводили сообща, фигурный кирпич изготавливали сами, изразцы заказывали в соседних слободах и посадах, оттуда же звали живописцев и тех, кто умел высекать из железа ажурные подзоры и навершия для крылец, кто умел ковать крылатых драконов на входные двери и вырезать из дерева огромные богатейте разузоренные иконостасы и кружевные царские врата. Пришлых мастеров никаких не использовали. И причудливые купола свои ладили, и медь золотили и чеканили, и по финифти работали...

      Девяносто восемь ремесленных специальностей насчитывалось в Ярославле к середине семнадцатого века, и среди них сто кузнецов, сорок семь серебряников, двадцать медников, десятки художников, гранильщиков, золототкачей, резчиков, гончаров, зеркальщиков, замочников. А камнездателей к концу века стало около семисот, и почти все потомственные. И это в городе, где ремесленникам и купцам принадлежало всего три тысячи дворов. То есть здесь почти в каждой семье были мастера-виртуозы, так или иначе участвовавшие в возведении церковных и иных строений. А так как вкусы все они имели единые и стремились в этих делах к одному, тут сложилась своя сильнейшая архитектурно-художественная школа, свой стиль, который очень быстро завоевал популярность по всей Руси. Ярославцы, сообщают документы, «на каменных и кирпичных делах в Москве и иных гродах по все годы». Патриарший двор, Иверский монастырь, Вологда, Романов, Новгород, Тула, Астрахань... Ставили и ставили церкви, крепостные башни и стены, мосты, торговые ряды и многое, многое другое в своем народном духе, завоевывая ему все большие и большие пространства и все большее и большее место в сердцах россиян.

      И артели ярославских иконописцев работали тогда в Москве, в Ростове Великом, Вологде, в Троице-Сергиевой лавре, Туле, Твери....

      Когда-то тут, на обрывистом берегу Которосли, толпились дома, кожевенные мастерские, жили и работали люди, а сейчас тянутся только высокие заводские заборы и в разрыве меж ними в полном безлюдье и тишине стоит церковь, которая не похожа ни на какую другую и которая, прежде всего, поражает своим многоглавием. Невольно спрашиваешь себя: сколько же на ней этих глав-то – десять, двадцать? И как интересно сгрудились, как придвинулись к алтарной стене, и какая эта стена громадная и мощная. Таких громадных стен в русских храмах вроде никогда и не делали... Однако походишь, походишь возле нее, задрав голову и придерживая шапку, поахаешь да вдруг, разглядишь, что алтарь здесь в одно целое еще с двумя симметричными алтарями приделов слит и это, собственно, их общая стена, потому-то она такая широченная и такая мощная. А так она обыкновенная, и если главы чуть-чуть отодвинуть, то ощущения будут совсем иными... Их здесь пятнадцать, глав-то, пять на основном кубе и по пяти на приделах. Стоят они очень кучно, барабаны высоченные, купола затейливые, а центральный так даже двойной – форменный сказочный огромный букет. Этот «Предтеча» вообще весь сказочен, как никакой другой храм в Ярославле, и больше похож на развеселый старинный терем. Потому что, помимо необычной конструкции, он снаружи еще и в сплошном ликующем узорочье, которое обычно-то в других церквах, в том числе и ярославских, видишь в основном-то внутри. А тут ни одной чистой наружной плоскости нет – все в рельефных цветных узорах.

      И самое удивительное, что «сплетены» эти дивные узоры в основном из кирпича. Из бордового. Зеленоватые и голубые изразцы лишь вкраплены в него. Да огромные плоскости восточной стены раскрашены «под руст», то есть ложная граненность нарисована. А все остальное – кирпич. Карнизы из него, гирлянды, поребрики, балясины, бусы, фестоны, гирьки над входами – всего просто не перечислишь, украшений сотни, и есть такие, которые и из дерева-то нелегко было бы вырезать или выточить. А здесь мастера, оказывается, даже не вытесывали их из кирпича, а изготавляли такой фигурный кирпич (он называется лекальным) прямо на заводах. У нетесаного-то фактура благородней, и он прочнее. А вы представляете себе, что значит отформовать из глины и песка, высушить и обжечь многие сотни тысяч замысловатых, сложнейших фигурок. Причем на «заводах», вся «технологическая линия» которых состояла из обыкновенных ящиков для замесов, из дощатых сараев и навесов да каменных колодцев с дырками внизу и вверху, устроенных в склонах оврага. В этих колодцах обжигали кирпичи, укладывая их на березовые поленницы. «Заводы» располагались неподалеку на том же обрывистом берегу Которосли в «казенных» оврагах. Когда понадобилось, толчковцы арендовали у властей овраги, устроили эти заводики и сами в основном и «работали те кирпичи».

      Впечатление от их дива ошеломляющее и остается в душе навсегда – так все в нем неожиданно, радостно и сказочно. И хочется повторять и повторять: обойдите хоть всю Россию, хоть весь белый свет, а такого тоже нигде больше не встретите.


ИКОНОПИСЬ


      Иконы – это искусство... и одновременно как бы не искусство, а нечто значительно большее; иконам молятся, от них ждут чуда, им поверяют самое сокровенное, что лежит на душе, на них надеются, от них ждут совета и помощи, утешения, успокоения, а нередко и боятся их, когда сильно грешны. То есть они, видимо, действительно обладают некой неведомой силой, данной им самим Богом. Во всяком случае, они – главные связные между людьми и Им даже в Божьих домах-церквях, не говоря уж о жилищах и всех иных местах. Потому и существовали иконы явленные, чудотворные, целительницы и заступницы. Даже у всей нашей страны ведь есть такая легендарная заступница-охранительница – Владимирская Божья Матерь.

      Иконы занимали в древней жизни место совершенно исключительное. Они были буквально в каждой избе, в каждой горнице и спаленке любого жилища, любых палатах, теремах, покоях и дворцах, на всех городских воротах, во всех присутственных местах, в кружалах, в любой лавке, лабазе, на любой речной барке и барже, на ямских станциях, в походных шатрах; многие постоянно носили маленькие иконки на груди вместе с нательными крестами, почти все брали с собой в дальние дороги складни и целые складные киотики. Иконы висели на каждом дорожном кресте-голубце, в каждой часовенке. И, кроме того, почти все каменные церкви внутри покрывали богатейшие, иногда сплошные росписи-фрески на те же священные темы и сюжеты. Жизни без икон для русского человека вообще не существовало, так же как жизни без хлеба и воды.

      А чтобы удовлетворить такие огромные потребности в иконах, требовалось, естественно, и великое множество иконописцев, или, по-старинному, изографов. Они были во всех мало-мальски значительных городах, работали и в одиночку, и целыми артелями, мастерскими. Были почти в каждом монастыре. В нескольких больших селах: Палехе, Мстёре, Холуе. Некоторые князья, бояре и именитые торговые гости имели собственные иконописные мастерские, а с шестнадцатого века и на царском дворе завелась постоянная мастерская. И самое любопытное, что невозможно сказать, какая из них была лучше или хуже и где вообще писали лучше – в Новгороде или Ярославле, в Кирилло-Белозерском монастыре или при царском дворе. Да, особенности были у разных земель, и даже, к примеру, у Строгановской мастерской, родившей строгановское миниатюрное, почти драгоценное по отделке письмо; но это только особенности, которые позже стали называть разными иконописными школами – московской, новгородской, тверской, ярославской, а блестящие мастера были везде, и великолепные иконы выходили отовсюду. Да и основной поток рядовых икон за века приобрел такие отточенные формы, что тоже был весьма высокого качества. Ведь как готовились иконописцы?

      У каждого самостоятельного мастера было несколько подмастерьев и ученик. Как правило, один. К желающим попасть в ученики сначала непременно приглядывались, разузнавали, есть ли у мальчонки тяга к рисованию, рисует ли и как, каков глаз, усидчив, трудолюбив ли? Если все это наличествовало, десяти-двенадцатилетний парнишка брался в ученики. Меньше возрастом брали крайне редко и старше тоже. Требовали, чтобы уже умел читать и писать. Начинали же с того, что мастер выдавал мальчонке грунтованную доску и рисовал на ней в левом верхнем углу контур рукавички. В центре доски нужно было научиться рисовать точно такую же. Делалось это кистью и сажей, разведенной на яичной эмульсии. Она потом свободно стиралась. Когда мастер скажет «хорошо», переходили к рисованию руки с растопыренными пальцами, затем к руке, сжатой в кулак, затем к руке указующей, благословляющей, к левой и правой стопе ног. И лишь овладевший в совершенстве этими и другими деталями допускался, наконец, к копированию, опять же только в рисунке, какого-нибудь святого. Учитель смотрел, что у мальца лучше получается: лица и головы или одежда? Если первое – начинали готовить из него «личника», если второе – «платьечника» или «доличника», если же все – полного мастера, после чего, собственно, и начиналось самое главное: малец или очень долго учился рисовать буквально все, или отдельно только головы и тела разных святых, или только доличное – разные одежды, палаты, горки, деревья, травы, орнаменты, а потом еще дольше овладевал техникой письма красками – так называемыми плавями, когда краски наносятся тончайшими прозрачными слоями одна на другую в определенной последовательности, чтобы появилась в каждой прозрачная глубина и перламутровая переливчатость, поверх которых кладутся, подчеркивая, обозначая форму, оживки белилами или твореным золотом, а также разные узоры.

      Постигал эту сложнейшую науку ученик все на той же доске, выданной ему в первый день прихода в мастерскую. Напишет – мастер сделает замечания, и краски соскабливались ножом. Это называлось «работа под нож». Если все шло успешно, то ученику поручали наконец писание дешевых икон «в дело», то есть уже на продажу, а через какое-то время допускали и до дорогих. Последние делались только на липовых и кипарисовых досках, вызолоченных, и потому эта работа называлась «на золотых».

      Одновременно с главной учебой будущий иконописец овладевал и техникой изготовления досок. Мало, что у этих досок любых размеров должна была быть идеальная поверхность с выступающим бортиком и не единого сучечка, и они и через сотни лет не должны были ни выгибаться, ни трескаться, для чего сзади в них в узкие пазы загонялись поперечные шпоны, а «с лица» наклеивалась паволока – холст. А потом их левкасили, то есть грунтовали: покрывали специально сваренной густой массой из рыбьего клея и мела с добавлениями красок, это делалось несколько раз и всякий раз подолгу сушилось, а в завершение еще и полировалось пемзой и иными средствами так, чтобы поверхность становилась гладкой и твердой, как кость.

      Краски иконописцы в старину тоже, конечно, изготовляли сами: терли разные сухие красители в фарфоровых или стеклянных чашках или на гладких камнях фарфоровыми или стеклянными пестиками, перемешивали их с яичными желтками или с льняным, ореховым или каким другим, тоже особо приготовленным маслом.

      И все кисти вязали – изготавливали сами: большущие и большие из свиной щетины, поменьше – из барсучьего волоса, еще меньше – из беличьего, совсем тоненькие – из колонкового. Есть такой редкий зверек с красноватой упругой шерстью.

      И сусальным и твореным золотом самые дорогие иконы покрывали сами. Потом это золото натирали-полировали, чтобы хорошо сияло, волчьими зубами, закрепленными в специальных держалках из железа или крепкого дерева.

      Но случалось нередко, что и три, и четыре года сидит иной парнишка над своей доской, а не получается у него ничего путного – не дал Бог таланта! Таким ничего не оставалось, как определяться в подмостерья, если, конечно, тот же иконописец готов был оставить в таковых: готовить доски, краски или что еще, что требовалось в мастерской, а то и вовсе искать какого иного пропитания.

      И каждый изограф тогда, конечно, твердо знал, что «иконную хитрость изобрете ни Гизес Индийский, ни Полигнот, ни египтяне, коринфяне, хияне или афиняне, но сам Господь, небо украсивший звездами и землю цветами в лепоту». Знал, что первое подлинное изображение Христа сделал Он сам, приложив к лицу своему полотенце, на котором отпечатался Его лик, названный потом «Спасом нерукотворным». Знал, что первыми подлинными иконописцами были, по легендам, евангелист Лука, апостол Ананий, еще несколько святых, подвижников и отцов церкви. Именно Лука изобразил первым Богоматерь, причем писал ее будто бы прямо с натуры. И о многих других иконных образах и сюжетах сохранились такие же предания, и названы были такие изображения подлинниками, от которых все последующие иконописцы не имели права отступать. Так установили и строжайше предписали специальные Вселенские соборы, собиравшиеся по этому поводу в Никее в 787 и в Константинополе в 843 годах. Последний установил и праздник Торжества Православия и утвердил так называемый иконописный канон, в котором самым детальнейшим образом были определены все допускаемые в иконописи сюжеты, композиция каждого из них, зримый лик, образ каждого святого, и прежде всего, конечно, Христа, Троицы, Богоматери, все знаки-символы, которыми так изобилуют Священное писание и священные предания. Даже одежды всех святых в каждой композиции, любой предмет, деталь, цвет – всего этого были строжайше определены и предписаны.

      Да и как же иначе. Ведь иконы не картины. Они хотя и изображают в основном происходившее на земле, но сверхъестественное, непостижимое, божественное, а зачастую и с участием сил небесных – разве это могло все выглядеть совершенно по-земному, реально? И как в абсолютно человечно реальных святых или ангелах, архангелах или самом Христе можно почувствовать их подлинную сверхъестественную сущность? Как, наконец, икона-картина, где что-то изображено иллюзорно, может заставить человека молиться ей, чувствовать что-то необыкновенное, чувствовать самого Господа Бога, общаться с Ним и со святыми заступниками, охранителями, целителями, молитвенниками?.. Конечно, это возможно только тогда, когда и язык иконы, изобразительный ее язык, подобен ее предназначению, когда он способен нести именно то, что должен нести. Именно такой язык, выработанный иконописью, и узаконил иконописный канон. Язык абсолютно условный, язык сплошных художественно-живописных символов, который никак не похож и вообще не имеет ничего общего, например, с языком современной живописи. Он – именно и сугубо иконописный и, возможно, действительно избретен ни Гизесом, ни Полигнотом и кем-то еще, а самим Господом.

      Не случайно же самые главные композиции или подлинники просуществовали в иконописи по тысяче с лишним лет. Не случайно и основные ее символы и цвета существуют аж по сей день.

      Мало того, все считали, что иконы должны делаться только «чистыми руками», об этом записано даже в 43-й главе «Стоглава»: «Подобает живописцу быть смиренну, кротку, благоговейну, не празднословцу, не смехотворцу, не сварливу, не завистливу, не пьянице, не грабежнику, не убийце; особенно же хранить чистоту душевную и телесную со всяким опасением... А живописцев тех (т. е. хороших) беречь и почитать больше простых людей...»

      Известно, что многие славные иконописцы перед особо ответственной работой подолгу затворничали, постились – готовили себя к ней, очищали душу, «набирались высоких чувств и мыслей».

      И все-таки в двенадцатом-тринадцатом веках русские иконы уже заметно отличались от своих прародительниц – икон византийских. «У византийцев все суровое и гневное, у русских – ласковое и доброе» – сказано в одной умной книге.

      Как же так: строжайший божественный канон – и отличие, да огромное и постоянно растущее?

      А дело в том, что, не нарушая основ канона, на Руси иконописцы все же постоянно что-то понемногу изменяли в нем сообразно своим понятиям и вкусам: чуть сдвигали фигуры или чуть меняли их позы, все выразительней делали их пластику, особенно пластику силуэтов, превратив силуэтность вообще в одну из важнейших своих особенностей, каких не знали византийцы. И главное, на Руси всегда совершенно независимо и по-особому пользовались цветом, опять же в принципе не нарушая канона, религиозную символику; если требовалось, чтобы хитон на Христе был красный, а гиматий – синий, они и были, в сущности, всегда таковыми, но только у красного и синего, как у всех иных цветов, ведь сотни оттенков и градаций, и этим русские пользовались прежде всего. То есть, попросту говоря, они постоянно совершенствовали иконописный язык, и чем талантливей был мастер, чем острее он чувствовал возможности цвета и силуэта, тем смелее он изменял, совершенствовал канон и даже создавал совешенно новые композиции, по существу новые подлинники. Икона «Покров Пресвятой Богородицы» рождена на Руси. И дивное новгородское «Чудо о Фроле и Лавре» с множеством разноцветных коней, где сами краски поют о том, какие несметные богатства и красоты даровал Господь людям в Поднебесной. И новгородские же знаменитые «Георгии Победоносцы» на белых конях и полыхающих красных фонах рождены у нас. И «Битва суздальцев с новгородцами» с сотнями сражающихся воинов – то есть настоящее батальное творение. И многоярусные, богатейшие церковные иконостасы, которые с полным основанием можно назвать неповторимыми религиозно-художественными ансамблями, тоже придуманы нами.

      А как, при общем единстве, разнообразны отдельные русские иконописные школы.

      В новгородском письме все всегда было посвящено созданию величавого, духовно значимого образа. Монументально-торжественные композиции, подчеркнутая простота форм, яркая декоративность, построенная на эмоционально очень глубоких, а графически очень четких отношениях больших цветовых плоскостей. Основные цвета тут: теплые желтые и коричневые, прозрачно-зеленые и полыхающие киноварно-красные самых немыслимых оттенков – все такой интенсивности, такой звучности, что большинство новгородских икон воспринимаются как могучие и торжественные живописные симфонии, глядя на которые, трудно остаться равнодушным, трудно не почувствовать мощь и величие изображенных на них святых. Таков их «Спас нерукотворный» с огромнейшими глазами, который глядит на нас как бы свыше: хотя мы прямо перед ним, глядит с такой пронзительной проникновенностью, что даже сердце сжимается и чувствуешь робость – Сам Господь глядит!! Таков их многофигурный, многоярусный «Страшный суд», еще более сложная помянутая «Битва суздальцев с новгородцами», «Пророки Даниил, Давид и Соломон» на горизонтальной иконе для пророческого чина, «Огненное восхождение Ильи Пророка» и «Илья Пророк» поясной на тревожно-багряном фоне.

      Чарующую технику плавей – многослойного, углубляющего цвет письма – придумали тоже новгородцы.

      А севернее и северо-восточнее Новгорода иконописцы будто списывали святых со своих коренастых, крепких, бородатых, скуластых, курносых и синеглазых земляков – лесовиков, землепашцев, поморов. Достаточно взглянуть хотя бы на приземистого, белобородого Кирилла Белозерского, писанного его современником Дионисием Глушицким, видимо, действительно или прямо со святого подвижника, или по свежей памяти. Это подлинный портрет, а не икона. И все-таки – икона. Магией обладает той же.

      Сейчас образа из тех краев называют «северными письмами». В них многое очень наивно и непосредственно, но глубина и очарование в этом тоже бездонные.

      Наша же всеобщая тяга и любовь к узорочью сказочному ярче всего проявилась все в том же Ярославле. Там даже румянец на щеках Богоматери и младенца и то писали как узоры – яблочками. И все одежды-одеяния разузоривали сверхзатейливо, празднично и радостно, а потом и все строения-палаты, пейзажи – все, все.

      В четырнадцатом-пятнадцатом веках Русь имела уже совершенно свой, неповторимый иконописный язык.

      Он же все равно что музыка, этот язык. Музыкальные звуки ведь не звуки жизни, это или звуки небесные, или звуки нашей души, или то и другое вместе. Краски, цвет и пластика в иконах – то же самое. Они не краски и не пластика природы. Они – оттуда и из нас. Они – совершенно самостоятельный особый мир, и по-настоящему этот мир существовал только на Руси, а в творениях Андрея Рублева и Дионисия вообще воспарил туда, откуда, кажется, пришел. Оба они представители московской школы.

      В самом деле, сколько ликов Христа было написано на земле до начала пятнадцатого века, до Рублева? Конечно же миллионы. И среди них, конечно же, были совершенно потрясающие, как тот же новгородский «Спас нерукотворный». А с конца семидесятых годов четырнадцатого века на Руси еще работал прославленный мастер-виртуоз Феофан Грек, из тех греков, что нахлынули к нам вместе с Софьей Палеолог. Какое-то время совсем еще молодой чернец Андрей по прозванию Рублев даже расписывал практически под началом этого Феофана Грека Благовещенский собор в Кремле. Однако до чего же это были разные художники и до чего же «Спасы» Феофана далеки от рублевского. Рублевский вообще не похож ни на один из миллионов своих предшественников. Он создан для «Диесуса» одного из звенигородских храмов, и называется «Звенигородским». Он погрудный. И все в нем вроде бы ясно обозначено: абрис лица, головы, шея, глаза, нос, рот, бородка, но вместе с тем он совершенно воздушный, невесомый, и как будто наплывает на нас откуда-то, и весь светится невыразимым золотистым свечением. Не только очень близкое к этому по цвету лицо, но и блекло-вишневые волосы, и бледно-синий гиматий, и даже оливковый фон золотисто светится – и наплывает, наплывает невесомый, воздушный, даже как будто и расплывающийся – и потрясающе красивый, обвевающий тебя необъяснимым, но совершенно осязаемым теплом и чем-то еще таким огромным, прекрасным и возвышенным, что тоже невозможно передать никакими словами и что подвластно только Богу. И ты не понимаешь, нет, ты всей своей плотью ощущаешь, что это Он, сам Господь,– невесомый, неземной, необъятный, наплывающий, покоряющий и всемогущий.

      А Рублевская «Троица»...

      Сюжет ветхозаветной Троицы тоже из наиглавнейших в иконописи и из самых символичных, и канон ее был разработан детальнейше и повторен тоже, конечно, миллионы раз. Но Рублев взял да и почистил традиционную схему-композицию от всего, что в ней было второстепенного, и только пластикой и красками, цветом, только изобразительными символами, то есть сугубо иконописным языком, передал смысл Троицы и смысл вообще христианства с такой потрясающей силой и полнотой, какой не достигало больше ни одно художественное произведение в мире. Не случайно о ней, о рублевской «Троице», написаны тысячи страниц на разных языках и существует множество отдельных книг, и все-таки никто не сказал о ней и доли того, что говорит она сама. Ее нужно смотреть и смотреть без конца, даже в репродукциях, и это никогда не надоест; наоборот, со временем она тянет к себе все больше и сильней, и в конце концов вы обязательно поймете, постигните, что немыслимая красота рублевской «Троицы», красота каждой линии в ней, каждого цвета, каждого отдельного ангела и всех их вместе, образующих символический круг беспредельности,– это наша общая символически запечатленная мечта о настоящей жизни. Жизни с Богом и в Боге.

      Современники говорили, что Андрей Рублев «аки дымом пишет».

      И все созданное им было, конечно, канонизировано, и тысячи последующих иконописцев писали по его подлинникам. Причем началось это еще при его жизни, и он даже сам делал для других со своих работ так называемые прориси – переводы на бумагу абрисов своих композиций. Эти контуры потом прокалывались, прорись накладывалась на приготовленную иконную доску, по дырочкам ударяли марлевым мешочком с угольной пылью, контуры отпечатывались на доске – и схема перенесена, работай дальше красками.

      И большинство творений Дионисия было канонизировано еще при его жизни.

      Он родился лет через десять после кончины Рублева и был не монахом, как тот, а мирянином, по натуре же истинным поэтом: безумно любил жизнь и все, что его окружало, и людей, всем и всеми всегда восторгался, и его тоже все всегда любили. Одержимо и очень быстро работал, но мог так же самозабвенно и загулять, забражничатъ. И какую бы самую печальную или грустную икону ни писал, великое его жизнелюбие и восторженность все равно везде торжествовали. Даже мученики и те у него внешне всегда красивы, а уж немученики-то вообще заглядение: все удлиненно-стройные, полные изящества, в наряднейших одеждах, очень многие в белоснежных разузоренных. Ни у кого не было никогда в иконах столько белоснежного, очень нашего, русского, по сути, цвета. Причем тоже светящегося, какого-то очищающего, высветляющего душу. В огромной житейной иконе «Митрополит Алексий в житии» его очень много.

      А в другой большой сложнейшей иконе, посвященной Богоматери – «О тебе радуется, благодатная, всякая тварь, ангельский собор и человеческий род», белого хотя и поменьше, но зато как все ликующе многоцветно, нарядно, утонченно и гармонично – взаправду буквально все радуется.

      Была такая нежно-голубая, необычайно звенящая краска – голубец, близкая бездонной голубизне весеннего неба и молодым василькам. Делалась она из редкого горного синего минерала и стоила очень дорого, но русские иконописцы так ее любили, что хоть по чуть-чуть но употребляли довольно часто, а великие – так все-непременнейше. У Рублева в «Троице» есть голубец, в других работах. Дионисий в огромных росписях собора Рождества Богородицы в Ферапонтовой монастыре бесподобно соединил его с прозрачно-нежно-розовыми, и от этого соединения толстенные стены храма там совсем не чувствуешь, их как будто вовсе нет и ты уже не в храме, а в самих горних нежно-голубых вершинах.

      Веком же позже костромской иконописец Гурий Никитин целую грандиозную роспись построил на этом голубце.

      Помните, ярославские торговые гости меховщики Скрипины поставили в центре города дивную домовую церковь в честь Ильи Пророка. Так вот, когда братья Скрипины уже отошли в мир иной, вдова Нифантия Улита решила церковь расписать и пригласила для этого костромского иконописца Гурия Никитина «со товарищи», к которым добавила четырех ярославских мастеров во главе с Дмитрием Семеновым (им поручила роспись галерей). Выбор этот говорит о том, что вдова или сама хорошо разбиралась в иконописи, или имела таковых советчиков, ибо на Волге не было тогда живописца сильней и славней, чем купеческий сын Гурий Никитин, а в Ярославле не было никого лучше Дмитрия Семенова.

      С середины семнадцатого века Никитин не раз вызывался в Москву для исполнения государевых и патриарших заказов. Получил звание иконописца первой статьи, а потом, по ходатайству Симона Ушакова, и самое высокое звание – царского жалованого иконописца, то есть получающего постоянное царское жалованье. С шестидесятых годов Гурий стал работать вместе с Силой Савиным, тоже костромичом и царским изографом. Расписывали соборы в московском Кремле, Троицкий собор переяславского Данилова монастыря, церковь Григория Неокесарийского в Москве, церкви в Ростове Великом, куда их позвал один из замечательнейших русских церковных деятелей митрополит Иона Сысоевич – кстати, тоже выходец из народа.

      Но это в основном летние работы, а зимами в накрытую толстыми снегами Кострому приезжали нарочные подьячие с иконными досками в мешках и с такими вот грамотками к костромскому воеводе: «А как к вам ся наша великого государя грамота придет, а подьячий к вам приедет, и вы бы тот образец и цку (так в семнадцатом веке именовались иконные доски) велели у него принять и того часа сыскать костромских иконописцев Гурия Никитина с товарищи и велели на той цке писать против образа генваря к 30-му или февраля к 10-му нынешнего года самым тщательным добрым письмом».

      У Никитина было много блестящих работ, но Ильинские росписи – одна из вершин всей древнерусской иконописи. Чуть ли даже не последняя, так как вскоре после их создания на Руси начались так называемые петровские реформы и ничего подобного уже никогда не делалось.

      Да судите сами.

      Через сводчатую дверь вы входите из галереи Ильинской церкви в сам храм – всего три, четыре шага,– и вокруг оказывается столько удивительной голубизны и столько розового, золотого и белого, столько прекрасных лиц, нарядных фигур, движения, дворцов, белоснежных коней и цветов, что начинает казаться, что вы попали все-таки не в храм или... в храм-диво.

      Стены и потолки, вернее, своды и четыре массивных столпа от самого пола покрыты тут сплошной росписью, точнее говоря, бесконечной чередой то меньших, то больших картин, между которыми нет ни разрывов, ни рамок. На стенах, правда, они выстроены в восемь рядов, но каждая новая картина как бы вытекает из предыдущей или продолжает ее, так что можно считать, что один ряд – это одна гигантская картина. Повествует каждый ряд о жизни и деяниях какого-нибудь святого, начиная со дня его рождения и кончая уходом в мир иной.

      Идешь вдоль стен слева направо, а перед тобой своеобразнейшие живописные повести разворачиваются.

      Если же всю эту роспись все-таки расчленить мысленно хотя бы посюжетно, то получится, что на стенах, на сводах и на столпах Ильинской церкви написаны сотни картин, совершенно поразительных по художественному совершенству и своей поэтической, духовной силе. И все выдержаны в единой живописной манере, в одном цветовом ключе, кисть везде виртуозна, могуча и одновременно легка – как легок бывает напев, рожденный не умом, а сердцем.

      Как пластически все напряжено, например, в сцене с больным полководцем Нееманом, ждущим в коляске исцеления у родника...

      Какие тяжкие, горькие раздумья рождает картина, где озорные мальчишки глумятся над плешивым Елисеем и где тут же, на заднем плане, лютые медведи, по его наущению, терзают за это тех несмышленых мальчишек...

      Как глубока скорбь матери из Сонама, на коленях которой умирает ее маленький сын...

      Какой поразительной цветовой гармонии художник добился в сцене «Жатвы»...

      Это все эпизоды лишь одного повествования: о деяниях пророка Елисея, ученика Ильи Пророка. Если же вскользь упомянуть все интересное и в других повествованиях, то только на это уйдут десятки страниц.

      Так вот о женщине, потерявшей сына, и об помянутой жатве. В Библии рассказывается, что стараниями Елисея некая бесплодная женщина наконец родила. «И подрос ребенок, и в один день пошел к отцу своему, к жнецам. И сказал отцу своему: голова моя, голова моя болит! И сказал тот слуге своему: отнеси его к матери его... И он сидел на коленях у нее до полудня и умер». Происходило это, по рассказу, у подножия горы Гелвуя, что в Палестине среди песков и каменистых гор.

      А Гурий Никитин «со товарищи» изобразил русское поле и рожь, которую жнут серпами русские мужики и бабы, одетые в очень красивые голубые, розовые и красные рубахи навыпуск. А рожь – золотисто-желтая, спелая. Порты же у мужиков набойные, узорчатые, какие носили на Руси в древности, и тоже голубые да розовые и белые. И все фигуры в разных плавных позах, как волны, эту рожь по диагонали пересекают. Цветовая ритмика и гармония – бесподобные. А главное – нежное все, солнечное, улыбчивое. Во фресках, где краски кладут прямо на сырую штукатурку, они вообще всегда мягкие и прозрачные получаются, а тут еще самые звонкие и приятные из них взяты – в основном голубые да розовые и красные, да на золотисто-желтом фоне. Музыка!

      Ну а как же ребенок? Ведь в библейском сказании не жнецы главное, а он.

      Художник его тоже изобразил, но только на самом заднем плане: стоит там какой-то мальчонка с двумя взрослыми и руку поднял. И все. Если не знаешь, ни за что не догадаешься, зачем они в этой картине. Вот вам и толкование священного сюжета: одно лишь слово в тексте мелькнуло «к жнецам», а художник какое-то свое поле вспомнил, и, наверное, теплые запахи поспевшей ржи, и небо высокое, и голоса родные. Он об этом картину написал, о самом дорогом его сердцу – о России.

      И Ноев ковчег у него строят так, как строят бревенчатую русскую избу. Вокруг сруба лошади толпятся, коровы, свиньи, птица домашняя и всякие лесные звери, но большей частью тоже свои – зайцы, олени, медведи...

      Все святые и все обычные люди на этих фресках необыкновенно здоровые, сильные, красивые. Тела у них только удлиненные и стройные, и каждое в движении – или в стремительном, или величавом. Застывших персонажей вообще нет: жизнь то неудержимо несется в этих повествованиях, то как будто клокочет, то замирает в ожидании чего-то и полна тогда глубокого внутреннего напряжения. И лица у всех красивые, и одежды. Многие ткани покрыты сплошными разнообразными узорами. И все украшения в узорах. И оружие. Конская сбруя. Колесницы. Полы, потолки и стены в дворцах и чертогах. Домашняя утварь. В пейзажах в дивные узоры сплетаются даже самые обыкновенные травы и цветы.

      Но главное, что тон всему тут задают голубые – самые обильные в русской стенописи. Ну а какие чувства может разбудить в человеке обильная, прозрачная, звенящая голубизна да в бесподобных сочетаниях с нежными розовыми, белыми, с теплыми золотистыми, вишневыми, оливковыми, коричневыми, сиреневыми...

      К этим писаным узорам добавьте еще богатейшие золотые орнаменты огромного резного иконостаса, резных птиц, фантастические цветы и гирлянды патриаршего места, тончайшее, будто и не из дерева резаное, кружево сени – специального навершия над престолом в алтаре. Оно здесь из самых роскошных в России и похоже на шатер крошечной сказочной церковки, в которой тоже объем громоздится на объем, узор на узор...

      И все же была на Руси иконопись, которая по своей нарядности, богатству и художественной изощренности превзошла даже ярославцев, превзошла буквально всех. Речь, разумеется, о строгановских письмах.

      Вообще-то они родились в Москве в шестнадцатом веке, где ряд царских изографов, выполняя заказы знаменитых солепромышленников Строгановых, учитывали их вкусы и пожелания сделать все «поузористей и понарядней». А потом купцы создали и собственную мастерскую в Соли Вычегодской, куда в шестнадцатом же веке перебрались из Новгорода. Кто-то из первых Строгановых, по преданиям, был и сам иконописцем, причем очень хорошим, и семейное, а по существу-то глубоко народное, пристрастие к узорочью стало главным в их письмах. Иконы здесь начали покрывать сплошными тончайшими золотыми орнаментами, больше всего схожими с орнаментами русской скани. Особенно славились миниатюрные строгановки, так называемые «Праздники» и «Жития», когда на доске максимум в двадцать пять-тридцать сантиметров высотой в центре изображался в полный рост какой-нибудь святой,– это называлось средником,– а вокруг него располагалось двенадцать, а то и в два раза больше клейм – крошечных круглых или квадратных сюжетных картинок с многими фигурками в каждой. Клейма повествовали о разных эпизодах жизни изображенного в центре святого и писались из-за капельных размеров только с помощью мощных луп. Писались виртуозно, с детальнейшими проработками всего и вся, а потом на каждую картинку наносился еще и фантастически тонкий сплошной орнамент настоящим твореным золотом. И рамки и боковинки миниатюрных икон отделывались настоящим золотом, а положенные прозрачными плавями одна на другую краски светились дивными самоцветами, и каждая от этого превращалась в подлинную художественную драгоценность, подобных которым тоже не было больше нигде.


РЕЗЬБА ПО ДЕРЕВУ И ИЗ ДЕРЕВА


      О работе с деревом, о резьбе по дереву и из дерева сказано уже немало. И все-таки необходимы добавления.

      Сейчас в Москве есть станция метро Коломенская, а неподалеку от нее на высоком берегу Москвы-реки расположена музей-усадьба с таким же названием.

      Когда-то это была одна из подмосковных усадеб русских царей. На Воробьевых горах была, в селе Измайлове, в селе Преображенском и здесь, в Коломенском. Большая усадьба, красивая, с селом, с деревянными и каменными хоромами и с первой каменной церковью Вознесения с высоченным шатром, возведенной при отце Ивана, Василии Третьем, о которой тоже уже говорилось.

      Когда цари с семьями, челядью и придворными отправлялись в Коломенское, поезда в десятки, а то и сотни экипажей растягивались на несколько верст, и бывало, что головные уже въезжали в усадьбу, а последние еще не покидали Москвы.

      Особенно любил Коломенское Алексей Михайлович. Лето почти все проводил там, наезжал и зимой. Там, в заливных лугах за Москвой-рекой, в те времена водилось несметное множество уток, гусей, куликов и прочей водоплавающей птицы. А Алексей Михайлович был страстный охотник, держал сотни соколятников с соколами, псарей с борзыми и гончими собаками и всех иных необходимых для охоты умельцев, и охоты в Коломенском устраивались грандиозные, многодневные – воистину царские.

      Человек образованный, умный, с хорошим вкусом, он конечно же хотел, чтобы его любимая усадьба стала еще красивей, еще удобней и отрадней, и решил построить в ней дворец, каких бы свет еще не видывал – всем на удивление. И непременно деревянный, как было заведено на Руси. Во все времена до него и при нем у нас все были убеждены, что в деревянных домах жить разумнее, здоровее, чем в каменных,– и это действительно так. Просто каменные долговечнее. Деревянный дворец был построен когда-то в городе Коломне для Ивана Грозного, в него входило сорок семь различных, в том числе больших и очень красивых, строений и церковь. Огромные деревянные дворцы были в селе Сафарине, в Москве на Воробьевых горах, в селах Преображенском и Покровском.

      Алексей Михайлович решил превзойти всех.

      Мастеров позвали московских и подмосковных: плотничьего старосту Семена Петрова, стрельца-плотника Ивана Михайлова и крепостного крестьянина-плотника Савву Дементьева. У каждого была своя артель.

      Имена этих строителей известны потому, что дворец строили царю. А при царском дворе всегда вели особые книги, куда записывали буквально все царские дела и расходы: с кем какие были переговоры важные и заключены договора, какие приняты новые указы и распоряжения-повеления, что произошло особо интересное, что куплено, что кому заказано, откуда привезено, за что кому и сколько заплачено...

      Итак, плотничий староста Семен Петров, стрелец Иван Михайлов и крестьянин Савва Дементьев. Обратите внимание, для Ивана Михайлова и Саввы Дементьева, как для большинства русских строителей, строительство было второй профессией, а вообще-то первый служил в стрелецком полку и, наверное, не раз воевал, а второй растил хлеб, овощи, держал скотину. Однако взяли, как видите, именно их – значит, знали, какие это блестящие мастера; на царевы дела приглашали только лучших из лучших.

      Начинали они тоже со срубов. Только их было очень много, и самых разных, в основном огромных размеров, Да так причудливо составленных, что, с какой сторона ни взглянешь, отовсюду дворец казался новым и будто еще красивей, еще нарядней. Это потому, что каждая часть его имела не только свою форму и высоту (в одном месте в шесть этажей!) не только свое неповторимое покрытие – где шатром, где полубочкой или бочкой, где кокошником, но и свой неповторимый резной наряд: на одном тереме рельефный узор из трав и дивных цветов – это резьба глухая, объемная, не сквозная; на другом наоборот – все сквозное, будто ленты причудливо переплетены; на третьем – все из ромбов, звезд, квадратов и других фигур, друг на друга наложенных; на четвертом – опять все объемное, но только в цветах и травах птицы всякие прячутся, звери и фантастические чудища. Ни одного нигде повторения – все разное и сюжетами, и самой резьбой: глухой, пропильной, накладной, рельефной.
     
      Сделал двадцать шагов – дворец новый!
      Еще двадцать – опять!
      Полная сказка!
     

      В нем было семь хором: для царя, для царевича, царицы и четверо для царевен. Всего же покоев – комнат, палат и залов – двести семьдесят. Все соединялось между собой коридорами, сенями, переходами, некоторые терема имели наружные обходные галереи, отдельные затейливейшие крыльца.

      Внутри везде, конечно, тоже была резьба, причем более тонкая и еще замысловатей. Кое-где дерево оставлено чистым, полированным – драгоценные его сорта, кое-где раскрашено, кое-где залевкашено и покрыто позолотой и серебром. И во всех двухстах семидесяти покоях опять все разное в узорах и в технике. Над всеми окнами парили двуглавые золоченые орлы, в царских палатах под каждой колонной лежали резные вызолоченные львы.

      Два года длились эти работы, в которых участвовали резчики и живописцы старец Арсений (то есть монах), Климка Михайлов, Давыдка Павлов, Андрюшка Иванов, Параська Окулов, Андрюшка Федоров, Фока Федоров и их ученики Евтюшка Семенов, Митька Сидоров и Ивашка Федотов.

      Не удивляйтесь, что их имена записаны уменьшительно, как детские. Так было принято. Полностью да с отчеством тогда писались только имена людей знатных: бояр, князей да столбовых дворян, а всех остальных только так: Климка, Гераська...


К титульной странице
Вперед
Назад