Филоненко И. Е. Воспоминания о русском лесе. – М. : КОМРИД, 1993 – 238 с.


      От автора


      Прочитав в рукописи эту нелицеприятную для лесоводов книгу, они могли обидеться – поводов для обид множество. Но они сделали все возможное, чтобы издать ее именно в таком виде, без каких-либо сокращений и приглаживаний. Спасибо вам за это, за моральную, а еще больше – за материальную поддержку, без которой книга эта не была бы издана еще много лет.

      Я благодарю за решительную эту помощь министра Лесного хозяйства Валерия Александровича Шубина – так называю руководителя федеральной службы по лесному хозяйству вовсе не из чувства благодарности, а потому, что верю и надеюсь: во имя пользы лесу и Отечеству Служба снова будет Министерством, должна им стать и наверняка скоро станет. Добрые слова мои признательности Виктору Викторовичу Нефедьеву, начальнику Государственного объединения «Леспроект», побудившему меня написать эту книгу, потом помогавшему в работе над ней словом и делом.


      ГРУСТНЫЙ ЗАПЕВ


      Люблю уходить в лес под тихий шелестящий дождик. Все, кто собирал грибы, цветы, ягоды, кто драл глотку или заливал ее, послушно повернулись, поднялись от костров и ушли к жилью. В лесу наступает та первобытная тишина, которую называют таинственной. Никто не перекликается, не аукает, не оглушает дикими криками и ритмами, рвущимися из магнитофонов, не нарушает лесную симфонию этими какофоническими звуками – надо же по доброй воле так обкрадывать себя, прийти в лес и не услышать птичьего пения, прекраснее которого нет в мире ничего.

      Ушли люди, и следом за ними улетучились запахи костров, табака и тревоги. Исчезает беспокоящая опасливость и настороженность: шут их знает, что на уме у этих оглохших от рева.

      Лес словно умывается, отряхивается и снова начинает жить своей тихой жизнью – без назойливых гостей, без помех. Каждую секунду нарождается и умирает великое множество существ, издающих какие-то таинственные звуки, напоминающие то едва уловимый лепет, то стон, то шорох и борьбу. Не для нашего слуха эти звуки, потому и трудно человеку расслышать все это.

      Я, в прошлом лесовод, знаю лес, дерево и его душу, знаю, что никакого высшего существа в нем нет, а все же услышу стон или лепет и почудится – есть. Предки мои, древляне, даже не сомневались – есть. Не сомневались в этом и все древние народы, совершая жертвоприношения в светлых рощах, величаемых священными. Такие рощи, посвященные Венере, Зевсу, Афродите, Диане, росли на вершинах гор, ближе к небу, к богам. Не сомневались и пытались постичь тайну творения – первая человеческая чета появилась из дерева, утверждают персидские сказания. Многие народы веками почитали дерево родоначальником рода своего: одни – дуб, другие – ясень, третьи – ольху. Народ и тополь латиняне обозначили одним и тем же именем – пополюс (popolus), а храм Афины-Паллады обсадили священными тополями, популярными в народе.

      И сегодня еще встречаю людей, покидающих города и уходящих в лесные сторожа. А сколько было на Руси таких, кто для духовного очищения и молитвы удалялся в лесную чащу, там никакая земная сила уже не имела власти над ними, и они становились свободными. Так, во имя духовной свободы ушел от мира Сергий Радонежский. Это сейчас там блеск куполов Троице-Сергиевой Лавры, и толпы туристов со всего мира осаждают ее. А были глухие места, сплошь покрытые дичными лесами.

      В ту пору, в первой половине XIV века, свидетельствовал монах Епифаний Премудрый, ученик и первый биограф Сергия Радонежского, «близ того ни сел, ни дворов, ни людей, живущих в них; ни пути людскаго ниоткуда же, и не бе мимоходящаго, ни посещающаго, но округ места того с все страны все лес, все пустыня».

      Первый «путь людской» в десяти поприщах – верстах – от обители пролег позже, когда Иван Калита начнет «собирание Московского государства» и повелит от Москвы до покоренного Ростова проторить «большак» – «великий же и широкий путь вселюдской». По этому пути пойдут не только «князья и воеводы с бесчисленными воинствами», но и поселенцы, оседавшие вокруг монастыря. А коли есть поселяне, то появятся и боярские вотчи. Одним из первых владельцев историки упоминают боярина Василия Борисовича Копнина.

      Той деревни-вотчины давно уже нет, но Копнинские пруды, наглухо заросшие мхом и карликовыми деревцами, еще напоминают о далеком прошлом. Они на моем пути: высокая поляна в луговых травах, пруды, окаймленные береговым валом и по валу редкие в этих местах кедры, обижаемые моими современниками, добирающимися и до высоких кедровых ветвей – ради букета.

      В этот лес я и хожу, в лес, на который была выдана одна из первых на Руси охранных грамот, жалованная Иваном III Троице-Сергиеву монастырю в 1485 году.

      Тихо шелестит дождик. Ни души вокруг. И мне даже кажется, что современная жизнь как бы отпрянула, а я вступаю в тот мир, который и предки мои видели, разве только чуть измененный. Только в лесу возникают у меня такие чувства – будто в далекое прошлое иду. А выйду к опушке – тут же исчезают эти ощущения. И всего-то передо мной в кисее дождя холмистое пространство, на котором, сутулясь, мокнут ветхие деревеньки, бывшие когда-то монастырскими, коровы на лугу сгрудились в кучку, словно испугались, что их так мало осталось на огромном этом пространстве...

      Спасибо тебе, теплый грибной дождик. Я не ищу покоя, но так думается лучше. И видится лучше. Глазами не грибника, а лесовода. Хоть и давно я не работаю в лесу, а никуда не денешься от того, что знаешь. От увиденного мне грустно: на каждом шагу замечаю запустение, беспризорность, небрежение. Порою даже кажется, что лес давно уже остался без всякого присмотра, без ухода, да и вообще существует лишь чудом и в любой день может исчезнуть с лица земли, стать ненужным, как никому уже не нужны дрова для топки, не нужны лесные покосы и выпаса.

      Однако я не только лесовод. Я знаю еще и то, что мне, лесоводу, не дано было знать, но от этого знания только тяжелее...

      Поначалу я не поверил. Не поверил, хоть и говорили об этом должностные лица в микрофон, да еще и перед телекамерой. Нет, не может такого быть, это ложный слух, который они в панике приняли за реальный факт и всполошились: «Допустить этого нельзя!»

      Я думал: ну кому же могло взбрести в голову ставить завод по обезвреживанию токсичных отходов в нескольких километрах от Лавры, от посада – города, известного, пожалуй, всему христианскому миру. Сюда приезжают склонить голову перед величием духа народного, проникнуться чувством покаяния пред лицом ушедших поколений и минувших событий нашей истории.

      Нет, я не слышал от паломников этих слов, но, кажется мне, губы их как молитву вышептывают слова Павла Флоренского: «Чтобы понять Россию, надо понять Лавру»... Не ради этого ли и едут, едут сюда тысячи и тысячи паломников, путешественников, туристов со всех городов и весей отечества, со всех стран мира?

      Я знал уже, что и без этого завода в небо над зеленейшим районом более двух тысяч предприятий ежегодно выбрасывают из труб 16 тысяч тонн вредных веществ, загрязняющих воздух, почву и воду, убивающих лес. Своими глазами видел, как после теплого летнего дождя (живительного, говаривали раньше) лужи были окаймлены желтым налетом. Первобытное сознание близкого к природе человека подсказало: это цветочная пыльца так обильно пала на землю. Но, присмотревшись, увидел ее не только на лужах, но и на всех листьях деревьев, на траве. И сколько ни шел, – километров десять осталось позади, – всюду была эта пыльца. Огляделся кругом, вспомнил: никакие растения в это время не цветут, даже липа уже отцвела давненько.

      То была химическая пыльца, оставившая бурые ожоги на листьях.

      Вышел зимой из дому – и остолбенел: что с глазами моими? Нет, я все видел, и небо, и деревья, и снег, укрывший землю. Но снег был не белый... Он был розовато-малиновым. Разгреб его валенком – и отлегло от сердца: с глазами пока все нормально, снег действительно белый, и только сверху он покрыт каким-то ярким налетом. И тоже сколько ни шел на лыжах – всюду розовато-малиновые снега. Мелькнула мысль: зачерпнуть в баночку и отвезти в какую-нибудь химическую лабораторию. Но не зачерпнул – есть специальные лаборатории, работники которых и без меня на страже: следят, проверяют, докладывают, куда надо. И еще тем успокоил себя, что в районе немало знающих людей – заинтересуются, спросят. Спросят пусть и не публично, – у нас слишком долго не принято было спрашивать об этом публично, – но кто-то где-то в каком-нибудь кабинете о выпавших осадках все же скажет, и виноватых накажут, а выбросы прекратят. Не прекратили – еще не единожды розовел снег в ту зиму. Видимо, как и я, знающие тоже понадеялись на кого-то другого, тоже подумали, что где-то кто-то обязательно доложит.

      И все равно – вот ведь какая сила самообмана – я то ли думал, то ли верил, что живу в самом чистом районе (как недавно все мы охотно соглашались, что живем в самой чистой стране, едим самые добротные продукты, пьем свежайшую воду). В заблуждение меня вводило то, что район один из самых лесистых, а лес, мне ли не знать, очищает воздух от всяческих вредных примесей, обогащает его кислородом. Словом, «легкие планеты». И все, кто приезжал ко мне, ахали восхищенно: зелень, красота, воздух – не надышишься! А родники окрест – струится целительная вода, испить и умыться склоняется каждый.

      Сейчас я с досадой думаю: каким же я был наивным, почти первобытным в своем неведении и в своих надеждах человеком. Жил, любовался красотой и не знал, что не в таком уж отдалении от меня есть «зона комплексного очага геохимического загрязнения», которую для краткости в бумагах (не в народе, а именно в недоступных народу казенных бумагах) называют «пятном». Не знал, что «пятно» это расплылось по району почти на 150 квадратных километров. И уж вовсе не знал и не догадывался, что из-за этого «пятна» район мой вовсе не самый чистый, а красота, меня окружающая, давно больна. Узнал, и что-то оборвалось во мне – он давно уже самый грязный в области.

      А результат – страшный. Как вдруг обнаружилось, катастрофически растет заболеваемость жителей района. И не просто растет, а по некоторым болезням превышает среднеобластной показатель в 2-3 раза. Возрастает детская и общая смертность, «на что впрямую влияет техногенная и экологически необоснованная хозяйственная деятельность в нашем районе» – вычитал я в докладе главного государственного санитарного врача И.В. Степанова.

      И от обиды зубы стиснул. Да до каких же пор я, человек, не вправе буду знать, что вокруг меня происходит, чем дышу, какую воду пью и с какими «приправами» ем огородину, которую до сего дня считал чистейшей, так как давно уже выращиваю без применения химии. Я не применяю, а она, выходит, с неба проливается, оседает на первородную землю, насыщая и отравляя ее всякой гадостью.

      Скажут чиновники, то был «благородный обман». А я бы по-другому оценил эти действия. «Благородные обманщики», даже не желая того, прикрывали тех, кто лишь в одном наловчился – в аварийных выбросах. Эти ловкачи хорошо усвоили, что о подобных безобразиях говорить публично у нас не принято (и не следует, настаивают они), поддерживали и нашу привычку молчать (чтобы не подумали о нас худо на Западе!), и попукивали в небо.

      Теперь-то я знаю, почему по ночам, а чаще всего перед дождем или во время дождя вдруг начинает погромыхивать, и небо озаряется всполохами, но вовсе не в той стороне, откуда дождевые тучи надвигаются. Это мастера аварийных выбросов «подлаживаются» под явления природы – так в толпе ведут себя пакостники. После этих погромыхиваний и всполохов и появляется пыльца, покрывающая всю землю окрест. А сколько невидимых глазу веществ оказалось в воздухе, в каплях дождя, в питьевой воде – лишь ученый химик может дознаться, да медик, фиксирующий катастрофический рост заболеваний, которые и лечить не знают как, потому что причина заболеваний неведома, а источником заболеваний служит сама среда обитания.

      Вон куда увели меня мысли. А дождик все шелестит и шелестит по листьям. Благодатный, грибной дождик. Неужели и он несет в себе отраву? Есть, наверняка есть и в нем. И в нем растворено сколько-то тонн. Деревья опустили отяжелевшие ветви – отдыхают. А мне кажется – вянут. И становится страшно: неужели грядет погибель? А я так хотел рассказать про лес, про его историю, беды и проблемы. «Про лес, сейчас?» – вопрошает внутренний голос. «Да, про лес», – отвечаю я с вызовом, потому что и самому вроде бы не до леса, когда мир рушится. И все же цепляюсь за спасительную мысль: все минется, жизнь человеческая когда-нибудь наладится, а жизнь природы неугасима, и лес в этой жизни выполнял и будет выполнять наиважнейшую роль, ибо по степени воздействия на экологическое равновесие в биосфере с ним не сравнимы ни моря и океаны, ни степи, луга и нивы со всей их буйной зеленью. Нет на планете природных объектов, равных ему! Может, многие экологические беды как раз таковыми и стали потому, что все мы перестаем думать и заботиться о лесе. Он вдруг потерял в нашем сознании не только материальную, но и культурную и историческую ценность свою, как бы выпал из нашего сознания, оказавшегося в шоке от радиации, выбросов, загрязнений не только воды, воздуха, почвы, но и продуктов питания, ставших ядом.

      Мое сознание тоже поражено этим страхом. Но однажды на совещании лесничих, на котором я укорил нынешних лесоводов в лености духа и тела, укорили и меня. Сказали: «Если ты, бывший лесовод, давно уже ничего не пишешь о лесе, отвернулся, предал его, то и не надейся, что кто-то другой подаст свой тревожный голос». И я дал слово подумать. Что бы там ни было в нашем человеческом мире, а лес пока еще существует, лес растет, продолжает украшать землю и поддерживать жизнь на планете. И слава Богу, что он есть. А если вдруг исчезнет, умрет, мы тут же задохнемся.

      Мне подтвердили: может исчезнуть. И в доказательство сообщили факт, который меня ошеломил. Сами понимаете, сообщили вполне доверительно, тем тоном, каким и сообщают о фактах, говорить о которых публично у нас не принято даже в пору гласности – не стоит тревожить народ.

      Оказывается, массовое усыхание лесов из-за загрязнения природной среды наблюдается не только в Западной Европе и Северной Америке, как о том мы знаем из наших газет, но и леса Подмосковья, особенно хвойные, сосновые да еловые боры, из-за химического загрязнения уже задыхаются. Уже сегодня – впервые за всю историю! – в спелых лесах запас древесной массы меньше, чем в приспевающих. Это значит, что деревья в этих лесах, только-только начинающих входить в возраст спелости, прекращают рост, болеют, а многие и отмирают. В природе всегда было по-другому – с повышением возраста увеличивалась и масса, а в конечном счете именно спелые леса отличались могучими стволами и обладали наивысшим запасом древесины...

      И вот – уменьшение. Это при том, что леса Подмосковья вовсе не старые – в среднем им всего-то 56 лет от роду. Не стали они и реже, а наоборот – все гуще делаются, так как интенсивность рубок ухода с каждым годом падает. Но возрастает отмирание, замедляется рост, сокращается величина запасов древесины.

      Тут уж, действительно, надо мне объясниться, почему давненько не писал о лесе. Когда-то, еще в 60-х годах, став журналистом, я объездил чуть ни всю страну. При этом всякая дорога приводила меня если не в лесхоз, не на лесосеку, то на сплавной участок или на деревообрабатывающий комбинат. Я занимался тем, что лучше всего знал, – писал о проблемах нашего лесного хозяйства. Мне очень хотелось выговориться, сказать людям все, что тревожило не только меня, но и моих собеседников, среди которых я находил много единомышленников, знающих гораздо больше меня. Многие статьи проходили с великими муками (но муки меня только возбуждали), с долгими задержками (которые приводили в отчаяние: зря теряются месяцы!), но в конце концов журнал с моей статьей выходил. Я ликовал и с нетерпением ждал: где-то в верхах крамольную мою статью наверняка читают (не зря же так все боялись ее печатать!) и вот-вот случится событие, которое все в корне изменит. Нет, я не беспокоился за себя, я верил, что, прочитав ее, в Министерстве (а то и в правительстве!) обязательно возмутятся и примут решение: это безобразие прекратить, этот абсурд отменить, а это впредь делать только так, чтобы не наносить урона лесу и природе. Однако проходило время, а реакции никакой: ну не только никакого распоряжения по делу, но даже и не журил никто ни автора, ни редактора за публикацию «очерняющего нашу светлую действительность» материала.

      Когда сегодня мои коллеги журналисты и писатели говорят, что в те годы правдивые статьи в печать не допускались, я пожимаю плечами. На написание правдивых статей не все решались – это так, многие «гнали строчки» ради гонораров – и немало зарабатывали, неплохо жили, цинично потешаясь в своем кругу над тем, что сами же и пропагандировали печатным словом. Но были и «ненормальные», – так их обзывали благополучные строчкогоны, – которые ничего кроме правды не писали ни при каких ситуациях. Их печатали значительно реже, – спрос на критику действительности никогда не бывал большим, – но все же печатали. Беда была в другом, статьи эти уходили как камень в болотную тину – без возмущения кругов по воде, без звука.

      Наступил момент, когда я выговорился по всем проблемам, волновавшим меня. Огляделся вокруг – ничего не изменилось в лесу, голос мой, возвышавшийся иногда до крика, остался без ответа, никого не побудил на благие действия. Однако все твердили: стране и ее стройкам нужна древесина. Выговорился. Повторяться, надрывая голос, не хотелось, да и смысла не было – и я отошел от лесной темы. Но в лес заглядывал частенько, убеждаясь: ничего тут не меняется, да и беды все те же. Все теми же они оставались и через десять, и через двадцать лет.

      Жена сначала советовала, потом сердилась: хватит тебе разбрасываться, вернись к своей теме – судьбой русского леса займись. Я пускался в воспоминания, охотно воскрешал в памяти годы работы в лесу, но тут же и прощался с ними, как с воспоминаниями о минувшей молодости, как со снами, в которых я и сейчас частенько вижу себя работающим в лесничестве.

      Через двадцать пять лет меня укорили: что же ты, бывший лесовод, отвернулся от леса... Потому, ответил я, что всюду вижу вялость, лень, бездумие, о чем и сказал в глаза лесничим, собравшимся на совещание.

      Вот один лишь пример. Есть в лесу, куда я часто хожу, могучий, прямо богатырский лиственничник, которому явно больше века – сажали, по моим догадкам, еще монахи Троице-Сергиевой Лавры. Такой лиственничник в Подмосковье – редкость. Ему бы быть памятником природы, заботливо ухоженным местом поклонения и изучения для всех местных лесоводов – вот образец высочайшей культуры создателей! Но все свидетельствовало о том, что ни один лесовод давно уже не подходил сюда – лиственничник был захламлен валежником и неухожен.

      Жена и тут настояла: не хочешь писать, так хоть в лесхоз поговорить зайди, может, не знают.

      Ну, что не знают, я отверг, однако в лесхоз заехал: мол, что же вы, ребята, в таком небрежении содержите уникальный участок. А они мне с усмешкой знающих специалистов: да нет там у нас никакого лиственничника. Я им: есть там вековой лиственничник, а рядом – пихтач, тоже редкость для наших мест. Правда, пихтач недавно вы порубили – видимо, приняли за старый ельник. Не было, отвечают, и пихтача, не Сибирь тут, не путайте...

      Мужики торжествовали. Мне же было стыдно, не за себя стыдно, а за них. Как же так? Не знают своего леса, и не знают не молодые выпускники вуза, а старейшие и даже заслуженные работники лесного хозяйства? Один из них тут проработал чуть ли не всю свою жизнь. На своей территории я знал каждый уголок леса уже через год работы.

      Пришлось клясться в верности моей «информации». Показал на карте этот участок и попросил побывать там, а побывав, поухаживать за ним.

      Через некоторое время смотрю – лиственничник почищен, а по углам стоят столбики с надписью: «Памятник природы».

      Однако через несколько лет столбики исчезли, лиственничник снова забросили. Выходит, так никому и не понадобился памятник природы, снова затерявшийся не в таежной глухомани, а в людном Подмосковье, в хозяйстве, являющемся опытной базой научно-исследовательского института.

      Вот тебе и скажите: могу я опереться на мнения и суждения таких лесоводов? Лично мне они не интересны. И сужу я не по одному этому факту, а по общему запустению в лесу. Нет, неряшливые хозяева и нерадивые работники ничего путного сделать и сказать не могут.

      Признаться, на совещание лесничих я вызвался поехать именно с этой мыслью: вдруг встречу активного человека, услышу деятельного лесовода. Нет, ни один не тронул душу. А может, скучный и монотонный ход совещания убаюкал всех и не дал пробудиться энергии. Но когда я публично упрекнул лесоводов на столь высоком собрании в лености духа и тела, то ожидал навлечь на себя вполне понятный гнев. И обманулся – никаких возражений не последовало, что окончательно разочаровало меня. Однако именно это разочарование и явилось своеобразным побудителем: ты должен вернуться к лесной теме. А тут еще, при разъезде, укорили меня:

      «Если ты, бывший лесовод...»

      И я, отложив другие замыслы, погрузился в историю русского лесоводства.

     

      ГДЕ ЕЛЬ ДА ВИЛОВАТАЯ БЕРЕЗА

     

      Лес всегда делил с народом его судьбу. По истории народа можно проследить историю леса и наоборот, и не только по бедственным вехам, какими являются войны. Развитие хозяйства, промышленности и культуры тоже теснейшим образом связано с состоянием лесов страны. Однако часто ли мы задумываемся об этой связи? А вроде бы никогда. Лес как раз то неплачущее дитя, о котором мать не разумеет. Дитя бесконечно терпеливое и безмолвное, мать-страна никак не спохватится, чтобы задуматься и уразуметь.

      Все путешественники по России в XV и XVI веках свидетельствовали едино: Московия простирается сплошь еловыми, дубовыми да сосновыми лесами от Архангельска до Астрахани и от Балтийского моря до Урала. Насмотревшись на эту красу чужой земли, иноземные послы не без зависти рассказывали в своих отчетах: «Московия представляет вид совершенной равнины, усеянной множеством лесов и пересекаемой по всем направлениям пространными реками. Вообще у них гораздо больше леса, чем у нас. Сосны – величины невероятной, а дуб и клен гораздо лучше, чем в наших краях».

      Первое укрепление славянского посада на Боровицком холме в устье Неглинной основатели вятичи возводили из сосновых бревен, срубленных здесь же, на холме в бору. Однако и стену города воздвигли, и лес сосновый не извели.

      Без малого через два века в 1330 году Иван Калита построил в Кремле церковь Спаса на Бору. Не на холме, а на бору! Значит, еще шумели тут «сосны – величины невероятной». И не случайно на одном из планов Кремля иноземный картограф при обозначении Боровицких ворот дал им и поясняющее название: «Ворота высокого леса».

      Полагают, когда зимой 1339 года на смену старым укреплениям Иван Калита велел возвести кремлевские стены и башни из дуба, то за кряжами тоже далеко не ездили. При раскопках находили остатки дубовых бревен «аршинной толщины». Такие стволы «изрядной доброты и величины» (диаметром более 71 сантиметра!) издалека не привезешь.

      Да и не было нужды ездить далеко – среди лесов стояли ближние от Кремля дворцовые села Воронцово, Красное, Елохово, Покровское, Черкизово, Преображенское. А уж в дальних пригородах и поныне сохранились остатки дубовых лесов Московии – группы и единичные дубы и сегодня можно отыскать в парке на берегу Москвы-реки, в Останкино и в Петровско-Разумовском. А выехать если за дальние пригороды, то пойдут настоящие леса, и чем дальше, тем гуще и шире.

      При таком обилии не было разграничения ни между казенными и частными лесами, ни между поместными владениями. Каждый рубил лес где, как и сколько хотел, не думая даже о том, кому лес принадлежит. Частные лица невозбранно пользовались казенными, а казна, при надобности, рубила в частных дачах. Этот уклад закреплялся и в грамотах. Так, в грамоте, пожалованной в 1515 году великим князем Василием Ивановичем Дмитровскому собору, предоставлялось заготовлять строительный материал во всех окрестных лесах, «чьи ни буди». Правда, уже и в те времена лесные владения отмежевывались, но отмежевывались примерно так: «От реки Суслы врагом вверх, на левой стороне у врага три березы на одном корени; а от трех берез прямо на лес на березу, а на березе грани и рубежи, а с березы на две ели на одном корени, а на них рубежи, а с ели на березу, а с березы на ель да на виловатую березу».

      «Рубежи» эти были условными, какими и оставались чуть ни до конца XVIII века, а то и вовсе терялись со временем: березы и ели, на которых были нанесены грани, исчезали с лица земли и владения «срастались», что засвидетельствовал в трактате «О рублении» Андрей Тимофеевич Болотов. Он писал: «Где натура лес произвела, и, по несчастию, он у многих владельцев общий, там рубят его без всякого сожаления, употребляют на надобное и ненадобное, ровно как бы друг перед другом спешат скорее вырубить и чтоб кола и доброй хворостины не осталось...».

      Вы воскрешаете в памяти этапы отечественной истории? Вы наверняка отыскиваете место Петровской эпохи: «до» или «после»?

      Лесоводы всех поколений тоже любят вспоминать Петра Великого, пересказывать, а то и цитировать его строжайшие указы в защиту леса. Первым, пожалуй, почтил его память Николай Васильевич Шелгунов. Да, известный революционер-демократ, но менее известный автор трудов по лесоводству. Будучи профессором Лесного института, он долгие годы увлекался историей русского лесного законодательства. Тогда-то Шелгунов и повеличал Петра «первым лесоводом в России, с чем и мы согласны

      Это Петр впервые посмотрел на лес как на достояние государства, из чего следовало, что выгоды частных лиц должны уступать выгодам государственным и интересам общественным.

      Это он, занятый мыслями о прорублении «окна в Европу», первым обратил внимание на важность лесов для проточных вод и первым заступился за них государевым указом 30 марта 1701 года, запретив расчистку лесов в Московском уезде под пашни и сенные покосы на расстоянии 30 верст от рек, «по которым леса плавят и гоняют к Москве».

      Это Петр запретил не только рубить лес по берегам рек и каналов, но и обрабатывать привезенные к воде бревна, «чтобы от тех щеп и сору оные речки не засаривались».

      Скажите, как нам не вспоминать его добрым словом, когда видим как безжалостно оголены берега рек, а русла их засорены не только щепой, но и штабелями затонувших бревен забиты?

      Это Петр начертал и вручил заводчику Демидову «правила для хозяйствования приписными к заводам лесами», в которых повелел лесозаготовителю самому заботиться о том, чтобы вырубки лесною порослью зарастали, сберегать их от огня, а за порчу молодняков взыскивать как с преступников. Этими же правилами Петр, которому позарез нужен был металл, и, казалось бы, должен был дать Демидову всяческие послабления, установил с целью «довольства заводов» порядок неистощительного лесопользования. Считается, что Демидов разумный порядок этот очень хорошо освоил. Однако дошли до нас и иные свидетельства. Если, мол, какой казенный ревизор осматривал участки, то по опушкам и вдоль просек встречала его стена рослого мачтового леса. Но заглянул бы он вглубь этих участков, то тут бы и убедился, что пословица «чем дальше в лес, тем больше дров» сложилась именно тут, на Урале, и сложилась не даром.

      Не хочу оспаривать. Должно быть, и предки наши были мастерами обводить ревизоров вокруг пальца, и тоже вволюшку поиздевались над природой.

      В 1703 году Петр Великий издает первый лесной указ общегосударственного значения. В нем царь повелевал сделать опись всем лесам, растущим по обе стороны от больших рек на 50 верст, а от малых, сплавных, впадающих в большие, – на 20 верст. Все леса в этих пределах объявлялись заповедными. И указывалось: за рубку дуба в них – смертная казнь (впоследствии замененная кнутом, вырыванием ноздрей и ссылкой на каторгу), за рубку клена, ильма, лиственницы и сосны толще 12 вершков в диаметре – штраф 10 рублей за дерево. Но при этом дозволялось рубить без всякого ограничения липу («во всем государстве липовые леса рубить всяких чинов людям невозбранно»), а также ясень, березу, осину, ольху, ель и даже сосну тоньше 12 вершков (тоньше 53 сантиметров).

      Во исполнение царева указа вдоль Невы и по Финскому заливу были отмерены требуемые расстояния от берегов, прорублены межи шириною в три сажени и на этих межах, для острастки, через каждые пять верст поставлены виселицы.

      Эта страшная мера, свидетельствуют историки, привела к прекращению жителями Заонежья всякого судостроения, столь любезного Петру. Узнав про это обеднение, царь особым указом поспешил разъяснить цель свою и успокоить забоявшихся, что они «прежний указ не уразумели», что царь и не думал стеснять судостроение, но именно для развития оного и воспретил рубить корабельный лес на другие надобности.

      Отменял Петр свои строгие запреты и по иным поводам. Так, воевода Уфимской провинции Иван Бахметьев в донесении государю решился указать, что по объявлении башкирцам и другим иноверцам царева указа «О заповедных лесах» от 17 июня 1719 года выяснилось: заповедуемые дуб и сосна им жизненно необходимы – именно из дуба и сосны они изготовляют борты, а только из доходов от пчеловодства башкирцы платят ясак в государеву казну. (А мы все выросли в убеждении, что царские слуги никогда не беспокоились о народе!).

      По получении этого донесения Петр немедля издал новый указ, разрешающий жителям Уфимской, Сибирской и Астраханской губерний рубить свободно леса в местах, удаленных от корабельных заготовок.

      Почти в каждом указе, даже самом строгом, самом запретительном, всем и каждому дозволялось заготавливать дрова не только беспрепятственно, но и беспошлинно, в чьих бы то дачах ни было. (Помните? во всех лесах, «чьи ни буди» – ровно два века прошло).

      Однако лесовладельцы теперь уже и сами начинали познавать цену своему имуществу и все чаще вставали на его защиту. Беспошлинных порубщиков гнали в шею, а иногда и крепко побивали. Тогда из государевой канцелярии последовала такая рекомендация: заготовительным, отправляющимся в лес на беспошлинную заготовку дров, собираться ватагами не менее 20 человек «для лучшего рубщикам способа во охранение их». Правда, при этом делалась оговорка: если «будут чиниться им какие обиды и грабежи» со стороны владельцев, то они не имеют права жаловаться.

      Словом, кто кого, тот и прав.

      «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указаниями, – писал А. С. Пушкин. – Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика».

      Тут надо сказать, что и в Западной Европе, слывшей просвещенной, бывали не мягче. Знала она и смертные казни за порубки, а за самовольное сдирание коры с дерева (должно быть, для дубления или лыка) в средние века виновнику распарывали живот и внутренностями привязывали к поврежденному дереву. Так что жестокостям было где поучиться. Однако так и поныне: что прощается другим, то нам никогда не прощается, да и сами мы охотно осуждаем. Вернее, что нам и в веках не прощается, что у нас именуется «азиатчиной», то в Западной Европе слывет за строгий порядок, который мы во всех веках похваливали, осуждая отечественную безалаберность, которая и позволяла всегда растрачивать природные наши богатства.

      Но вот что интересно, при любых строгостях у нас всегда находились рисковые люди, «преслушники». В подтверждение этого историки рассказывают: в самом Петербурге, на том месте, где теперь Гостиный двор, красовалась большая березовая роща. Любя ее, Петр настрого запретил в ней всякую рубку. Однако рощу рубили, хотя порубщиков тут же отыскивали, а отыскав, непременно подвергали битью кнутом. Попадался даже чиновный люд, с дровами не бедствовавший. И рощу ту так и извели.

      Скажите, о нужде не нам сейчас судить. Может, и так. Однако вот иной пример. Где-то у Петергофской дороги Петр своими руками посадил дубовую рощицу длиною в 200 и шириною в 50 шагов. Для обережения ее велел огородить частоколом и прибить к столбу указ, грозящий жестоким наказанием всякому, кто отважится «сих подростков» обламывать или каким-либо иным образом портить. Проезжая мимо этой посадки, Петр, по обыкновению, останавливался и шел смотреть на питомцев своих. Однажды видит – всюду на земле валяются ветки и листья с дубочков, уже поднявшихся в рост человеческий – кто-то явно из бездумной шалости учинил этот разбой. Разгневанный Петр велел поставить сторожей в ближнем лесу для тайного оттуда присмотра за посадкой. И вот видят сторожа – идет ватажка пьяных господских людей. Подошли к ограде, перелезли через нее, обломали дубочки, оборвали листочки, связали их в пучки и напялили оные на шляпы. В этом украшении, сделавшем их похожими на дурней, и были схвачены стражниками, приведены в полицию, а после опознания принародно высечены на рыночной площади.

      И все же, видно, не всех «преслушников» вылавливали, а озорников и тогда хватало – петрова рощица у Петергофской дороги так и исчезла с лица земли. Но другая дубовая роща, желудями посеянная сразу после взятия Азова и одновременно с закладкой Таганрога, прожила почти 250 лет, и если бы не последняя война, спалившая ее почти полностью, то жила бы и поныне. Сохранилось от нее всего четыре дуба, взятых под охрану как исторические памятники. Не знаю, есть ли они сейчас. Не уверен, сбережены ли они, потому не уверен, что в любой день могли они исчезнуть не только при застройке, но и от шалости городских людей.

      Этой дубовой рощей в урочище Большая черепаха близ Таганрога Петр I положил начало степному лесоразведению в России. Было это в 1698 году. А положив такое доброе начало, Петр хотел подвигнуть россиян, живущих в степных краях, на продолжение, с этой целью и предписал камер-коллегии «заботиться о сохранении лесов и во всяких местах, где возможно, добрые и притом другие потребные вещи насаждать и возвращать». С этой поры и пошли жалобы путешественников на петровские строгости, мол, «около города нельзя и розги срезать» под страхом лишения живота.

      Однако строгости строгостями, а все же исчезали не только рощицы. За годы царствования Петра было посечено, повыжжено и распахано более 6 миллионов десятин леса.

      Никогда прежде не убывал лес на Руси такими темпами. Не на розги, разумеется, они были срезаны. И не на постройку кораблей – в заповедных корабельных лесах сплошная вырубка не дозволялась, да и выборочная разрешалась только в октябре, ноябре и декабре: и древесина, срезанная в эти три месяца, прочнее и служит дольше, чем заготовленная в другое время года, и пни лучше возрождаются порослью.

      Кстати, «секреты» эти известны были на Руси всякому крестьянину и мастеровому, и известны давно – они входили в круг самых обычных знаний, какими не удивишь и мальца. Это в Европе наделали фурору опыты Вестфальского экономического общества, о котором в 1867 году пресса сообщила так:

      «Срубленные четыре одинаковых лет, с одного места и грунта сосновые дерева в течение декабря, января, февраля и марта, по выделке из них четырех потолочных балок, показали, по нагрузке их тяжестью, что дерево, срубленное в январе на 12, в феврале на 20, в марте на 38 процентов выдержало менее тяжести, чем дерево, срубленное в декабре. Из двух сосен одного места и одних лет, зарытых в сыром грунте по прошествии восьми лет, сосна, срубленная в феврале, была совершенно проникнута гнилью, между тем как срубленная в декабре, после шестнадцати лет в том же сыром грунте, оказалась еще вполне здоровою. Из двух колес, из которых одно было сделано из декабрьского дерева, а другое – февральского, на одном и том экипаже, первое выдержало шесть лет езды, между тем как второе не проездило и двух лет. В той же степени, время рубки дерева имеет влияние на проницаемость дерева водою или другими жидкостями, а поэтому для бочек и других вододержащих сосудов должно выбирать дерево декабрьской рубки».

      Опубликовала это сообщение и русская печать: мол, и сами всегда знали, а вот теперь и ученые немцы подтвердили.

      Однако вернемся к разговору об убыли. Даже из-под строгой руки Петровой были потеснены миллионы десятин леса, и не в последнюю очередь стараниями беспошлинных дровосеков, каковыми могли быть все жители Отечества. Даже крепостной и холоп в лесу обретали волю, дарованную царем на время заготовки дров. Ну, разве кого из них лесовладелец маленько побьет, да ведь этим не отвадит – другой раз побитый с ватагой придет, еще больше нарубят. Ясное дело – не баловства ради. Все избы России, все хоромы, палаты и дворцы обогревались дровами. А 15 изб в тепле содержать зиму – десятину леса истопить надо. Да при этих избах почти во всех дворах бани, в которых еще одна десятина леса сгорала. Вот и окиньте взором, сколько по Руси печных труб дымилось, сколько дров в печах сгорало. Петр и об этом задумывался. Во всяком случае его современники передавали друг другу о том, как царь у купца-пивовара Лапшина гостил. Увидел Петр, что из печного устья выпыхивает пламя, и сказал ему:

      «Лапшин, вижу я, что ты и не думал о бережливости дров. Смотри, – указал на пламя, – сколько у тебя попусту топлива сгорает».

      Хозяин отшутился, он-то человек бывалый, повидал не один край и знал, что леса России необозримы. Во многих местах одни дикие дебри. Сколько ни руби – хватит. Нам ли, русским, горевать о лесе? Пусть о том хлопочет немец, француз, грек да островитянин-сицилиец. Это там у них за каждый клок земли тяжба, за каждую пядь война. У нас, благодаря Богу, ширь необъятная, даль необозримая, леса непроглядные, а потому – гуляй, топор, куда можешь и как хочешь, гуляй и лесной пожар, губи, сколько угодно десятин леса – все равно не истребить всего того, что Бог насеял-насадил по русской земле, хватит и нам, хватит и потомству...

      Так думали не только в петровскую пору, так рассуждать будут еще долго. Вряд ли мы избавились от таких дум и поныне. И уже за одно то Петра можно почитать, что он и тогда так не думал и тогда, в эпоху расцвета печного дела в России, сердито выговорил Лапшину:

      «Ты видишь только под носом – это около Петербурга ноне лесу еще много, а дрова дешевы, однако о том не рассуждаешь, что без бережки и самые большие леса истребиться могут в краткое время».

      На этом Петр прервал свое рассуждение распоряжением: «И вот, Лапшин, должно тебе переделать печь и сделать оную так, чтобы траты таковой дров отнюдь не было».

      Распорядившись, Петр потребовал бумагу, начертил на ней план печи, объяснил все и сказал:

      «Когда переделаешь печь, то я приеду и посмотрю, нет ли еще какой ошибки».

      Против зряшной траты был направлен и его указ 1701 года «О пиловании дров». Не ведомо сие нам, но можно предположить, что именно в этом незамысловатом указе отражена грань эпох. Оказывается, от топора к пиле перейти было не легче, чем от кувалды к компьютеру. А всего-то повелевал Петр «всем промышляющим дровами заготовлять оных на продажу 9 сажен топорной рубки, а десятую пилованную, и продолжать то два года, дабы б оные рабочие люди научились и приобыкли к пилованию дров, а по прошествии тех годов были бы уже все пилованные».

      Так было до Петра: не только дрова рубили топором, но и доски вытесывали топором. Из бревна 46 сантиметров, расколотого на две плахи, вытесывали две доски или два бруса, при этом большая часть древесины шла, как у нас и поныне бывает, в щепу и сор. Вот Петр и повелел учиться работать поперечными и продольными пилами, а для механического пиления начали ставить ветряные и водяные мельницы. Однако, как и всякое техническое нововведение, пилование внедрялось туго даже в Петербурге, под строгим царевым присмотром, а уж вдали от столицы и вовсе дело не ладилось.

      Знаменитый Паллас, путешествуя по России через 70 лет после петровского указа о пиловании, видел в Симбирской и Пензенской губерниях остатки прекраснейших дубовых лесов, а по деревням – «примеры непростительной расточительности благородного дубового дерева» – у дворов лежали штабели широких дубовых досок, «которые две обыкновенно выпиливаются из одного ствола».

      Я долго не мог понять, где тут кроется так поразившая Палласа бесхозяйственность? И только когда прочитал распоряжение Петра «о пиловании», то догадался: Паллас, и через 70 лет после указа, видел топором тесанные доски, а что они «выпиливаются» – оговорился, ведь для него устоявшимся понятием было пиление, а не тесание. Не по этой ли самой привычке и пиленые доски тоньше вершка с тех давних времен и доныне называем мы тесом? Хотя, почему давних? И через столетие после Палласа в «Толковом словаре живого великорусского языка» Владимир Даль свидетельствовал: «В лесных местах, в глуши, где и нет продольных пил, крестьяне и поныне пол и потолок охотнее застилают тесницами». Не сомневаюсь, наверняка можно отыскать свидетельства, которые подтвердят, что теска досок топором практиковалась и в более близкие к нам времена. Да что искать! Совсем недавно я своими глазами видел, как плотники сноровисто проделывали ту же операцию: расхватывали еловые бревна на плахи, а потом из этих плах вытесывали очень ровные и гладкие оконные косяки – значит, и доныне не забыта сноровка далеких предков. Так что при надобности, когда с пилованным материалом совсем станет туго, застелют пол, потолок и тесницами – были бы хорошие бревна, без сучков и свили.

      Не дознаться нам, во имя каких нужд были «посечены без остатка» леса от Мечи до Лебядины 20 верст, поперек 10 верст; от Дону до деревни Козинки длиной 10 верст, поперек 5 верст; от села Хмелинцы вниз по Дону посечено 10 верст лесу. Возможно, все эти версты и десятины леса пошли на получение поташа, который на Руси начали вырабатывать еще в XV веке. И вырабатывали не только для себя, но везли и в сопредельные страны, в Англию и Голландию – поташ русского Производства охотно покупали всюду, где зарождалась мануфактурная промышленность.

      Вот отрывочные сведения из того времени. В 1672 году только на промыслах боярина Б. И. Морозова было выработано 770 тонн поташа. В 1674 году иностранец Петр Марселис закупил в России 639 тонн поташа. Ясное дело, это лишь часть производства и экспорта, но и на эту часть было «посечено без остатку» немало леса.

      На получение только одной тонны поташа сжигалось 3 тысячи кубометров древесины, на заготовку которых требовалось вырубить 10-15 десятин твердолиственного леса – наиболее пригодными для получения поташа, содержащими большое количество калия, были вяз, берест, ильм, дуб и бук.

      Вот и выходит, что лишь во владениях боярина Морозова ежегодно вырубалось и сжигалось на поташ по тысяче десятин ценнейшего леса.

      О смолокурном и дегтярном производстве, возникшем на Руси в XIV, а то и в XII веке, известно больше. Знаем, что по производству древесной смолы Россия редко когда уступала первое место в мире. Знаем и максимальное производство смолы – в первой четверти XVIII века, при Петре, оно достигало 128 тысяч бочек в год. Знаем и то, что на выгонку восьмипудовой бочки смолы тратилось 80 сосен, при этом использовалась только комлевая часть ствола в одну сажень длины, остальное бросалось в лесу, из-за чего, свидетельствовали современники, «лесу великое повреждение и опустошение приходит». Но мы можем лишь догадываться, сколько сосновых лесов было пожжено в смолокурных ямах с древних времен и до XX века – ямный способ выгонки дегтя довелось мне увидеть на лесосеках Южного Урала, куда я приехал работать в начале 50-х годов.

      Еще точнее сведения об углежжении, потому, наверное, что оно было вызвано развитием металлургии и кузнечного производства, обеспечивавших человечество щитом, мечом и оралом, многими иными орудиями, делавшими его сильнее во благо или во зло ему и природе. Во всяком случае человек всегда гордился этой мощью своей, демонстрировал ее, и не только в мирном деле.

      Сегодня нам и в голову не приходит, что всего столетие назад, в конце XIX века, в доменных печах Урала горел не кокс, а древесный уголь. В 1896 году, например, 95 домен Урала сожгли 790 тыс. тонн древесного угля, на получение которого свели около 50 тысяч гектаров леса (с кубометра древесины получали 140-180 килограммов, а с гектара леса до 18 тонн угля). И так не только на Урале – по всей Руси великой более 90 процентов железа выплавлялось на древесном топливе.

     

      ПО РУБЛЮ С ТОПОРА

     

      Все в России созидали из леса – от изб до кремлевских стен, «великих крепостей» и храмов. Мостовые в древнем Новгороде настилали из толстых сосновых плах уже в XI веке, когда в городах Западной Европы мощение улиц почти не практиковалось.

      И не только созидали все из леса, но и по-прежнему обогревались лесом. Ежегодно в 50 губерниях Европейской России, где проживало 62 миллиона душ, в печах сгорало 31 миллион кубических саженей дров, для заготовки которых требовалось вырубить 1 миллион 200 тысяч десятин леса – сотую часть всей лесной площади. И кто-то у печи сидя, сказал. «На огонь дров не напасешься». Фраза эта стала пословицей.

      На протяжении веков лес был надежным источником первоначальных накоплений и тем сокровищем, тем природным богатством, за счет которого и воздвигался прогресс. При этом лес оставался главным хранителем вод – в нем зарождались ключи, питавшие реки даже отдаленных местностей.

      Однако, не диво ли, в обществе никогда не было осознанного понимания пользы леса, никогда не было и убеждения в необходимости его сбережения, как никогда не было планомерного воспитания в обществе внимания к лесу. Величалась пашенька-кормилица, величались реки, а в лесу поселяла молва леших да разбойников, обзывала лесников «лешаками». И святым делом считалось расчистить лишнюю десятину под пашню, навалить лесу про запас.

      Не я, но Мельников-Печерский писал, что русский человек «прирожденный враг леса: свалить вековое дерево, чтобы вырубить из сука ось либо оглоблю, сломить ни на что не нужное деревцо, ободрать липку, иссушить березку, выпуская из нее сок либо снимая бересту на подтопку, – ему нипочем. Столетние дубы даже ронят, обобрать бы только с них желуди свиньям на корм».

      И сейчас так. Редкий даже образованный турист не посечет вокруг стойбища, вокруг своей палатки весь молодняк, хвалясь то ли остротой топора, то ли дурной силушкой. Обдерет, иссушит не одну березку. А чем лучше местный житель? Отправится веток наготовить в бескормицу – не один дуб уронит и даже не ради желудей, а чтобы веток наломать. Издревле и поныне «лесные порубки... мужиками в грех не ставятся, на совести не лежат... Сам Бог на пользу человекам вырастил лес, значит руби его, сколько тебе надо».

      Не наговорил ли лишку на нашего мужика Мельников-Печерский? Нет, вроде. Того же мнения был и его современник Федор Карлович Арнольд, автор трехтомного «Русского леса». «Общественное мнение у нас, – писал он, – почитает позорным и бесчестным украсть с поля сноп хлеба, стог сена, корову и т.п.; похитителя этих предметов клеймят названием вора; напротив, самовольная порубка леса не почитается бесчестным деянием».

      Да что там общественное мнение! Законы, издававшиеся после Петра, порубку живого леса считали меньшим преступлением, чем кражу такого же количества леса, но срубленного. При прежнем воззрении остаемся мы и доныне.

      И опять хочется сказать: лишь Петр понял истинную роль леса и хотел оберечь от бездумного разграбления. Из-под его пера вышло около 200 указов, писем и распоряжений, имеющих прямое или косвенное отношение к лесу. И не случайно его время именуют эпохой в истории лесного хозяйства России. Вернее, он-то и ввел хозяйствование в лесах, не имевших до него хозяйского пригляда. Это он указом от 6 апреля 1722 года впервые назначил вальдмейстеров – лесничих, и при Адмиралтейской коллегии учредил Вальдмейстерскую канцелярию и назначил обервальдмейстером – главным лесничим – бригадира Глебовского «для смотрения и бережения лесов во всем государстве».

      Но умер Петр – и все его указы потеряли силу, обратились в мертвую букву. Екатерина II, окончательно отменив их, повелела законом 1782 года «все леса, растущие в дачах помещичьих... оставить в полную их волю». Все, даже заповеданные Петром, корабельные, клейменые. Довод был разумен: помещики в своих же интересах и в интересах наследников сами примут меры к охранению этих лесов и их Разведению. Однако «полная их воля» руководствовалась вовсе не разумом, а скорой наживой.

      И началась яростная рубка, засвидетельствовали историки. Рубили заповедные, рубили корабельные леса, торопились скорее обратить их в деньги, пока правительство не спохватилось и снова не воспретит. Спохватилось и воспретило через восемь лет. Но вскоре последовал новый закон «о сбережении лесов», в котором было высказано категорическое повеление всем лесовладельцам: чтобы «крестьяне не терпели нужды в лесном материале» – сам Бог на пользу человекам взрастил лес...

      Так и пользовались лесом в России (и не только при заготовке дров) вольно и бесплатно вплоть до XIX века, значительно дольше чем в других странах Западной Европы. Правда, некоторые лесовладельцы исхитрялись брать плату, но не за древесину, что воспрещалось законом, а с топора. Билет на заготовку леса одним топором можно было выкупить, заплатив от 20 копеек до рубля.

      Сколько валили деревьев за эту плату? Не догадаться бы нам о том никогда, и никакая логика не помогла бы, если бы не сохранился рассказ современника.

      Приехав в Бирский уезд Уфимской губернии, а было это в 1872 году, господин Демидов застал там следующий обычай: желающий запастись древесиной платил лесовладельцу по рублю с топора и приобретал право послать в лес одного работника и рубить сколько угодно – хоть день и ночь в течение целого года. За два рубля отправлялось два работника, и так далее. Таким образом, за какие-нибудь 10 рублей в год истреблялось порядочное количество леса, ибо никто не мешал десяти топорам потешаться сколько угодно, рубить где угодно, притом рубить как попало, не оберегаясь, не боясь ответственности за порчу уцелевших деревьев...

      Анализируя последствия «полной воли», Николай Шелгунов писал: леса в России рубили «не стесняясь никакими ограничениями... ничего не стоит вырубить сразу и сплошь лес в 20000 десятин, а потом вытравить поросль скотом». В результате за столетие после Петра по России было истреблено более 22 миллионов гектаров леса. При этом скорость потеснения все нарастала, леса все отступали и отступали под натиском топора. При этом не осуждались, а восхвалялись те помещики, которые расширяли пашню за счет леса и больше вывозили пшеницы за границу.

      Поощрялись и крестьяне. В 1873 году крестьянам Архангельской губернии было дано право увеличения своих земельных угодий за счет вырубки казенных лесов. Право подкреплялось освобождением на 40 лет от оброчной подати. Эта льгота оказалась заманчивой. Посыпались ходатайства о распространении права расчисток леса (до 200 десятин на душу) и на лиц некрестьянского сословия и даже не принадлежащих к числу жителей Архангельской губернии. Происходило нечто похожее на нынешнее повальное стремление заполучить садовые участки по лесным опушкам.

      Гораздо раньше начались расчистки в Орловской, Тверской, Новгородской, Смоленской, Псковской, Рязанской, Костромской, Ярославской и других центральных губерниях.

      Вот как описывали «Русские Ведомости» в 1879 году разорение вокруг Буя и Кадыя в Костромской губернии:

      «Купцы, покупающие помещичьи имения для вырубки леса, не хуже любой саранчи уничтожают на своем пути все, дабы выручить, как можно скорее, затраченный капитал и пустить его снова в оборот для той же цели. Можно с уверенностью сказать, что близко то время, когда все помещичьи владения перейдут в их руки, и выйдут из них или останутся в их обладании уже оголенные и не способные ни к чему...».

      В центральных и южных губерниях России процесс разорения лесов принял характер национального бедствия – степь продвигалась на север по версте в год, а местами и более. Потеря лесов влекла за собой опасные последствия.

      Так что рубили не только вишневые сады, о чем театры любят рассказывать нам и по сей день. Мы слушаем, сопереживаем и не знаем, что чаще сады гибли и без топора – они усыхали, оставшись без защиты леса. Усыхали всюду, но только гибель садов на Воробьевых горах всполошила общество. Всполошила потому, что село Воробьево, а равно и близлежащие деревни Семеновское, Раменка, Гладыщево, Воронцово, Акиньево, Троицкое и другие, славились на всю Москву яблоневыми и вишневыми садами. Особой популярностью у горожан пользовалась здешняя превосходнейшего качества вишня, да картошка и капуста, которые отличались своим вкусом, величиной и сочностью. Деревья же буквально гнулись и ломались под тяжестью плодов – для уборки даже в многодетных деревенских семьях не хватало рук, приходилось нанимать поденщиков. Из крыжовника всюду по деревням росли живые изгороди, и ягоды с него никто не затруднялся собирать: ешь, прохожий, сколько хочешь.

      Каждый хозяин снаряжал в Москву до 15 возов яблок по 20 мер в каждом (вот только ни в одном справочнике не нашел я , сколько килограммов было в мере, но, судя по всему, немало, если на возу помещалось лишь 20 мер). А вишни продавали пудов до ста по 3 рубля 50 копеек ассигнациями за пуд.

      От своих садов воробьевские крестьяне жили благоденственно и считались самыми богатыми по всем окрестностям Москвы. «Они яблоками скот кормят», – говорили с завистью про них.

      Кормили, пока окрест леса были, а срубили, продали их на своз – вымерзли сады. Случилось это бедствие в 40-х годах прошлого века. С тех пор сколько ни пытались возродить их здешние умельцы – нет, все усилия напрасны. Объяснений тому было много, но деревенские старики отмахивались от них: мол, выдумки все это. И толковали свое: леса порубили, защищавшие от северных ветров, вот и стало холоднее.

      Но кто и где слушал стариков, кто и когда признавал за ними истину. Они, по понятиям всех поколений, несут лишь старорежимную чушь. Так было и в прежние времена, и в новейшие так, когда они первыми заговорили на завалинках и скамеечках о «прожигании» неба ракетами. Как же все мы смеялись над ними – пока ученые не подтвердили: выжженные в атмосфере дыры бывают довольно значительных размеров и затягиваются далеко не сразу.

      Не поверили и воробьевским старикам, обратились за помощью в Российское общество любителей садоводства. Ответ последовал неутешительный, но подробный. Садоводство под Москвой, говорилось в нем, было развито при всех деревнях, сидевших по рекам Сетуни и Москве к юго-востоку и востоку по бывшему Боровскому, Старо-Калужскому, Серпуховскому и Каширскому трактам. Вся эта местность не только в далеком прошлом, но и в начале XIX века как бы скреплялась сплошными лесами, которые защищали ее с севера и востока от холодных ветров, а летом умеряли дыхание жары с юга. Снижение плодоносности здешних садов было замечено уже в самом начале вырубки животворных этих лесов. И чем больше их вырубали, тем больше и бед случалось: сады сначала подмерзали, а потом и вовсе стали погибать, о разведении груш и яблонь перестали и думать. Кое-где остаются еще вишни, сливы и ягодники, но и вишни часто вымерзают – не встречающие преграды зимние ветры остужают местность, усиливают холод и делают его невыносимым для растений.

      Ученые любители садоводства, получив возможность выговориться, не преминули сообщить публике, заинтересовавшейся этой проблемой, что с 40-х годов все резко изменилось не только под Москвой, но и в Орловской губернии, тоже славившейся своими садами. Целыми сутками дует теперь там то резкий и холодный, то сухой ветер, дует летом, осенью, зимой и весной.

      С 40-х годов... В ответе нет конкретных данных о вырубке лесов в эти годы. Но цифры такие есть у нас. В Елецком уезде Орловской губернии, сообщала печать, дорубились до того, что дрова уже продают на вес – по 8-12 копеек за пуд, а многие отапливаются соломой или лузгой – гречишной скорлупой. И приводились цифры: в 1867 году в уезде было еще 13400 десятин леса, в 1872 – 5000, в 1877 – вырублено почти все – уезд открыли всем ветрам.

      С 40-х годов... Но и раньше вроде бы не проявляли к лесу бережливости.

     

      СЛОВНО ЗАВТРА ВОН ИЗ РОССИИ

     

      .Андрей Тимофеевич Болотов, встревоженный «от часу увеличивающейся безлесицей», недоумевал, почему это, по какому недоразумению леса наши часто оказываются вне наших забот, совершенно выпадают из «сельской экономии», выпадают так, «как бы они никогда к сельской экономии не принадлежали и не составляли важную часть оной».

      И все же окончательно они выпали уже после смерти Болотова – умер Андрей Тимофеевич в 1833 году октября 3 дня, «жития ему было 95 лет».

      Так почему же именно с 40-х годов? Вот тут-то и обнаружим мы теснейшую связь леса с историей отечества. Вспомним: первый в России пароход «Елизавета» был построен в 1815 году и курсировал он между Петербургом и Кронштадтом. На главной русской реке пароходы появились чуть позже – в 1821 году. Однако умножение их числа – развитие пароходства – началось лишь с 40-х годов.

      Вы недоумеваете? Вы хотите что-то сказать автору? Подождите, я напомню вам еще и о паровозах. Не сомневаюсь, вы это знаете со школьной скамьи: в России первый паровоз был построен Черепановыми в 1833 году, на следующее лето в Нижнем Тагиле были проложены для него первые метры железной дороги. Через несколько лет «загудели рельсы» и побежали по ним поезда между Петербургом и Царским Селом – в 1837 году, между Петербургом и Москвой -в 1851 году. Еще через несколько лет пролегли дороги от Москвы до Курска и от Курска до Киева, от Москвы до Бреста и к другим городам Европейской России.

      А напоминаю я о развитии транспорта вот почему. На всех пароходах, на всех паровозах в топках котлов горели дрова, сгорали леса. У каждой пристани, на каждой станции, по берегам всех судоходных рек громоздились бесконечные штабели дров, постоянно пополняемые из ближних и дальних лесов. В штабели эти тысячи порубщиков ежегодно укладывали около 1 миллиона 500 тысяч кубических саженей дров. На нужды одного лишь волжского пароходства истреблялось до 10 тысяч десятин леса в год (да 20 тысяч десятин сжигали пароходы, курсировавшие на других реках). В топках паровозов сгорало наполовину меньше, но сколько полегло леса под рельсы, если ежегодно на шпалы вырубали около миллиона самых лучших деревьев. Признаться, не думал я никогда, что развитие транспорта, сблизившего расстояния, так искажало лик земли. Искажало до неузнаваемости.

      И вот жители правобережья Волги, той стороны, что «Горами» звалась, сами уже кое-как перебивались с топливом: не дровами, мелким хворостом топились – и тем самым не давали зарастать вырубкам: на огонь дров не напасешься. В Нерехотском, Кинешемском и Юрьевецком уездах леса были истреблены почти полностью, но рубить продолжали и тут.

      «В старые годы, – вспоминал Мельников-Печерский, – на Горах росли леса кондовые, местами досель они уцелели...».

      И документы подтверждают: правое побережье Волги в старые, но не в такие уж давние годы было покрыто почти сплошь непроходимыми лесами от истока и до Царицына, и даже несколько ниже Царицына заходили в волжские степи и тянулись к Уралу-реке и Уральскому хребту. Обширные пространства между Волгой и Доном вверх от Царицына были заняты величественными дубравами, а деревья в них были так велики, что на срубленном пне мог улечься во весь свой рост взрослый человек. В лодке, выдолбленной из одного липового кряжа, выпиленного в здешних лесах, могли переплыть несколько человек с лошадьми – о том не в легендах сказывается, а исторический документ гласит. Леса эти сливались со сплошными лесами Саратовской и Воронежской губерний, а те в свою очередь соединялись с лесами средних и северных наших губерний. И вдруг – хоть шаром покати.

      Мельников-Печерский иначе сказал: «Таково безлесно стало, что ни прута, ни лесинки, ни барабанной палки; такая голь, что кнутовища негде вырезать, парнишку нечем посечь...».

      Но бывало и так. Дубрава близ городка Васильсурска, заповеданная при Петре Великом (и даже все деревья клеймом помеченные!), издали продолжала радовать путешественника своей густотой и величиной: уцелело царево сокровище, обошел его топор-погубитель! Однако всякий, кто входил в нее, другое видел: дубрава почти совершенно пуста, так разрежена она беспорядочными порубками. Лишь по опушкам сохранились деревья – для вида. Обман, декорация. А может только тут, у опушки, и являлся к порубщикам стыд – неловко на виду у честного народа озоровать – и опять уходили вглубь. Или в другие места.

      В Харьковской губернии «лесов не стало в десять лет». В десять лет оголили пространства в сотни и тысячи десятин, еще недавно сплошь покрытые вековыми дубравами да сосновыми борами – только пни торчат всюду. «Неужели дубравы эти останутся лишь в преданиях? Судя по всему, так и будет», – печалился современник, своими глазами видевший, как в Изюмском уезде, одном из самых лесистых в губернии, два владельца продали на сруб почти тысячу десятин леса. И все эти леса в течение 1879 года без остатка исчезли. Но особенно поразили его крестьяне села Цареборисова, что в 12 верстах от Изюма. Получив в надел прекрасный сосновый бор, они принялись рубить его «на ура!» в сотни рук – кому где вздумается и кто сколько успел. И такое «пользование» лесом, что окончательно сразило наблюдателя, находило законным все местное «общество». Не купцы жадные крушили бор, а те, кто живет здесь, кому жить и хозяйствовать здесь всегда.

      Так же небрежно обходились с лесами в Кубанской области и в Ставропольской губернии. Как сообщали «Московские ведомости», в 1877 году, местность между Доном и Кубанью уже совершенно оголилась – ни живой древесинки окрест, а за Кубанью до предгорий можно лишь кое-где встретить жалкие остатки некогда прекрасных лесов.

      Даже в Сибири, где лесное богатство представлялось неистощимым, бесконтрольная рубка заметно потеснила леса -во многих местах они отступили на 20 и 30 верст не только от городов, но и деревень.

      Почему же, задавались тревожным вопросом патриоты, почему, заботливо и ревниво оберегая даже самое незначительное имущество, наши законы, народ наш далеко не с такою же строгостью относятся к расхищению лесов и обеднению страны?

      Им отвечали гордо и самоуверенно: «Нам, русским, заботиться не о чем, у нас лесов столько, что сколько ни руби, все еще останется много!»

      Экономисты думали иначе. Потому леса истребляются, говорили они, что спрос на древесину велик, а крестьяне к вырубке лесов побуждаются не только скорой выручкою денег, но и расширением пашни за счет вырубок.

      Им возражали лесоводы и агрономы: лес с удобных для посева земель давно уже исчез, так что дальнейшая рубка ведет лишь к опустошению, приносит вред, обнажая пески и крутые склоны, снимая защиту с гор, с рек, открывая доступ всем ветрам и невзгодам.

      Нужно воспитывать в обществе внимание к лесу, говорили русские интеллигенты. «Только в тех дачах, где хозяйство ведут невежды, доход от леса уменьшается...»

      Встревожились писатели, и тревога эта проникала на страницы художественных произведений. Первым, и на много раньше всех своих соотечественников, осознал беду и даже нашел выход из нее гоголевский Костанжогло: он занялся планомерным лесонасаждением на своих землях еще в начале XIX века. Через несколько десятилетий, в начале 70-х годов, в самый разгар порубок, эстафету от Гоголя подхватил Достоевский. За эти десятилетия последователей у Костанжогло не обнаруживалось, но скептиков оказалось в достатке, и не только среди литературных критиков. Тем временем бедствие все разрасталось. Поэтому и голос у героя Достоевского тревожнее:

      - Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют ее для калмыков. Явись человек с надеждой и посади дерево – все засмеются: «Разве ты до него доживешь?» С другой стороны, желающие добра, толкуют том, что будет через тысячу лет. Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России; все живут только бы с них достало...

      Так говорит один из героев повести «Подросток». Но, судя по авторским черновым наброскам, сделанным в 1874 году, он сказал не все, он почему-то «забыл» сказать то, что должен был сказать. Сам Достоевский в черновых набросках к повести эту мысль продолжил так: «Но человек, истощающий почву с тем, чтоб «с меня только стало», потерял духовность и высшую идею свою. Может быть, даже просто не существует. Правда, если только хоть на 100 000 существует один носитель высшей идеи – тогда все спасено. Но существует ли даже на 100 000 один? – вот вопрос».

      Профессор Петровской земледельческой академии Митрофан Кузьмич Турский, соглашаясь с ним, подтверждал: хозяйствование в лесу остается отрадным исключением на фоне повсеместного лесоистебления, «начавшегося у нас после освобождения крестьян и успевшего уже обезлесить и обездолить немалую часть Руси».

      Думающие в этом направлении объясняли ситуацию так. Крестьянская реформа 1861 года, освободив хлебопашцев от крепостной зависимости, впервые поставила русского помещика перед необходимостью самому вести свое хозяйство. Однако как он мог вести его без знаний как сельского, так и лесного дела? Одно ему оставалось – прибегнуть к чужой опытности. В сельском хозяйстве этой опытностью лучше других обладал сам крестьянин, освобожденный от крепости. Но как можно довериться этой шельме? Помещик мог положиться только на того, кто уже служил ему – на дворового да на бурмистра. Один из них и ставился в руководство хозяйством, он и диктовал все агрономические, организационные и технические приемы.

      Но вот беда, в ведении лесного хозяйства не имел опыта не только дворовый или бурмистр, но и крестьянин – никогда прежде не было нам нужды держать лес в удовлетворительном порядке и уходе. И не случайно еще Петр Первый наказывал всем своим посольствам приглашать в Россию не только корабельных дел мастеров, но и людей, «искусных в знании и хождении за лесом». Однако, кажется, при Петре обошлись без иноземных лесоводов – царь по нужде сам сделался первым лесоводом России и рассылал недурные инструкции и указы на этот счет. Через полтора века жизнь вынудила обращаться за помощью к «всезнающему и вездесущему немцу», ибо у нас, как злословили современники, все немцы слыли за лесничих «лишь потому, что они были немцы родом».

      Не только, конечно, поэтому. Древние мудрецы говорили: изрядная доля всяких успехов есть дитя благодатной нужды. Ей же, нужде, приписывали первые лесоводы проявление бережливости и благоразумия в ведении лесного хозяйства. Только когда отчетливо стали обнаруживаться вредные последствия лесоистребления на почву, на текучие воды и климат, тогда только и начали задумываться о необходимости сбережения лесов и правильных порубок.


К титульной странице
Вперед