Годовой круг Свиридова[1]

[1 Печатается по рукописи. Напечатано с купюрами и под другим названием: Гаврилин В. А. Три времени года // Советская музыка. 1985. № 12. С. 25-29; перепечатано в журнале «Слово» по оригинальному тексту, но под названием «Великий Георгий». Опубликовано полностью с авторским названием: Музыкальный мир Георгия Свиридова. М.: Советский композитор, 1990. С. 32-39; Слово. 1990. № 12. С. 13-16]

      Весной чудесно. Разные светлые мысли, удивительные видения: корова с золотыми зубами, поездка на бульдозере за анемонами, цветущие деревья, роскошный мат — как ни печально, по неизъяснимости чувства — ближайший родственник музыки. Тут же и песня — соседи сажают картошку. Мир, спокойствие, благодать. Начало годового круга. Мы сидим в огороде. Вне нас — поэзия (по Твардовскому). Мы ее впитываем. Поет соловей. В черной теплой земле зашевелились, отходя от сна, зерна яровых. Кто теперь садится без штанов голым задом на пашню, определяя температуру и влажность? Кто мнет землю в руках, кто пробует на вкус? Чудаки. Кто пашет по старине, без отвалов, и годами носит семена на груди, чтобы они, напитавшись выделениями человеческого тела, отблагодарили за это чудесно-неслыханным урожаем? Чудаки. Кто ужасается, что нет больше в Сибири арбузов — неважная ягода: ни вкусу, ни весу, что за потеря? Но пропал ген морозоустойчивости, пропал, навсегда утерян для человечества, вот и огорчаются чудаки! Пропажи, пропажи — растительные, животные, потери земельные, воздушные, водные. И потери нравственные. Мало стало чудаков, которые и не чудаки вовсе, а просто люди, имеющие особо острое чувство ответственности за жизнь и перед жизнью.
      Весной, когда особенно ощущается тяга всего сущего родиться, возродиться и расцвесть, когда среди черемух заливаются не золотые, а настоящие пернатые орфеи и сама душа поет, делая втору неистребимой музыке природы, с особой нежностью думается о таких вот ответственных чудаках — самых заботливых пестунах этой самой неистребимости, без которой захирело бы и зачахло все человеческое в человеческой душе.
      Такой чудак есть и среди композиторов. Это Георгий Свиридов. Странный, одиозный. Примитивный. Не развивающийся. Отсталый. Вчерашний день. Национально-ограниченный, «вносящий вклад в вокальную и хоровую музыку». Это с точки зрения одних. Великий, прекрасный, могучий, неповторимый — это с точки зрения других.
      Человек крупный, с тяжелой поступью и тяжелым, прощупывающим взглядом небольших темных глаз. Во всем облике есть нечто от крупного зверя (по Бунину), что отличает только очень породистых людей и является признаком сильно развитой первопамяти, способной не только обращаться глубоко вспять, но предвидеть, заглядывать вперед. Такая память — явление редкое, удел немногих. Благодаря ей Л. Толстой впервые в мировой литературе описал не только ощущения новорожденного, но и момент смерти прожившего жизнь человека. Это было открытием, но не было изобретением. Это была открытая людям правда, которую они знали и которая до сих пор жила в них невидимо и неощутимо. Путь открытия избрал и Г. Свиридов. Он шел к нему упрямо, не гладко, порой мучительно и безотчетно, но упорно. Не примыкал всерьез ни к какому направлению, не поддавался никаким стилистическим и жанровым поветриям, кажется, не брал на веру ни одной эстетической концепции, на зубок попробовал качество продукции каждого светила от сочинения (а их было немало — отечественных и зарубежных), искал не истин доказанных, а истин настоящих, и почти неожиданно явился миру во всей силе, красоте и совершенстве уверенно идущим по своей особенной дороге в направлении, которому уже не изменял, и не сбивался, ибо ему уже было совершенно ясно, что для того, чтобы знать, куда идти, надо знать, откуда идешь.
      Откуда он шел?
      Если антику времен Ликурга предлагали послушать певца, который поет как соловей, антик отвечал: «Зачем? Я слушал настоящего соловья!» В ответе этом здоровое отношение здорового человека к искусству музыки. Страх остаться наедине с собой, наедине с природой, неумение и боязнь думать, неспособность увидеть, а иногда и просто чувствовать, желание (из чувства самосохранения) избежать активной добродеятельности — заставляют людей укрываться в мир искусства и соответственно этому требовать от него всего, чего лишились добровольно, разрушив гармоническую связь с живой действительностью, — и воздуха, и соловьев, и бури, и натиска, и мужества, и любви, и нравственного, и даже физического здоровья. «Что же в результате?» — спрашивает М.М.Бахтин. И отвечает: «Искусство слишком дерзко-самоуверенно, слишком патетично, ведь ему нечего отвечать за жизнь, которая, конечно, за таким искусством не угонится. Когда человек в искусстве, его нет в жизни. &;lt;...&;gt; Поэт должен помнить, что в пошлой прозе жизни виновата его поэзия, а человек жизни пусть знает, что в бесплодности искусства виновата его нетребовательность и несерьезность жизненных запросов. &;lt;...&;gt; Вдохновенье, которое игнорирует жизнь и само игнорируется жизнью, не вдохновенье, а одержание»[1][ 1 Бахтин М. М. Искусство и ответственность // Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 5].
      Русская литература запечатлела массу образов именно вдохновенных служителей музыки. Бунинский слепой «рыльник» (лирник), недоучка-поэт Федюша, живший ожиданием, что после каждого стиха Пушкина или Некрасова мир вот-вот перевернется и засияет[2][ 2 Герой очерка Г. И. Успенского «Голодная смерть»; см.: Успенский Г. И. Собр. соч. Т. 3. М., 1956. С. 223-252], простонародные певцы, виденные и слышанные Г. Успенским, собиравшие тысячные толпы потрясенных людей, М. Кривополенова, воспетая Б. Шергиным, — все они, бессребреники, люди чистые в помыслах, несли высоко духовное, братское чувство, а ясная музыка не нервы щипала, а прямо проникала в душу. Все это Свиридов знал и принял близко к сердцу.
      Первопамять открыла ему силу простоты и заставила по-новому взглянуть на самый древний, самый надежный и самый действенный инструмент — человеческий голос, хотя это новое было возрождением самой древней культуры пения — строгого по голосу, приспособленного для братского музицирования и строгого по содержанию, никогда не переходящего черты, общей для всего товарищества: то, что за чертой, составляло область сугубо личного, которая должна оставаться тайной. Таков закон народной жизни, который никогда не преступал композитор Свиридов.
      В этом — его первое новаторство, в этом — начало наступательного движения на «несерьезность жизненных запросов». И разговоры в душе: «Чего-нибудь не так просто правдивого, не так ясного, чего-нибудь поразнообразнее. Пообильнее красками, что-нибудь, что бы не так поднимало бы нашей, умеющей прилаживаться к обстоятельствам совести» (Г. Успенский), — его уже не сбивали.
      Три принципа подлинного искусства, сформулированные Л. Толстым, стали руководством для его работы: «свежесть чувства, ясность выражений, искренность»[1][1 См.: Толстой Л. Н. Об искусстве // Толстой Л. Н. Собр. соч. Т. 15. М., 1983. С. 165]. Свежесть он находит в том, что будит забытые, добрые чувства, пробуждает человеческую память колоколами своих гармоний, показывает хрупкую и вместе могучую красоту природы; при этом уважение его к слушателю бесконечно, он не задерживает его внимание безнуждно, говорит только о том, о чем иначе не скажешь, и при этом выступает, как истинный лаконик: состояния сжаты, спрессованны, но, выпущенные в сознание слушателя, разрастаются там до своих подлинных, огромных размеров и делают свое мудрое, большое и важное дело — очищают желания, раскрывают внутреннее зрение, заставляют понять добро несуетности, чистого помысла. Звуковая ткань его творений всегда поражает своей безыскусностью, в ней нет украшательства, лишних, хотя бы и эффектных движений, она внешне очень неброска. Но звук к звуку так точно подобран, так чист, так вереи, что сразу понимаешь — только так говорят правду, так говорят самое главное для жизни. Иной раз покажется: можно бросче, громче, пикантнее. Но свиридовская формула уже пленила вас, и понимаешь: только так — потому что мысль и форма у Свиридова в дивной, нераздельной гармонии, в соразмерности.
      Все мы слышали в детстве простые родительские наставления: «Не лги, не кради, не трусь, будь добрым, не жадничай». Проходят годы, наши мысли и убеждения становятся сложнее, богаче, разнообразнее и запутаннее. И, крепко запутавшись, отыскивая путь спасения, перебирая всю человеческую мудрость и нервно прилаживая ее к себе, вдруг вспоминает странник родительские заветы, и как светом небесным нас осеняет: да ведь только это и нужно было не забывать и жить по этим правилам. Так и со Свиридовым: он напоминает, что есть в жизни некая вечная, незабвенная, а потому легко забываемая, как все само собой разумеющееся, суть, о которой нельзя говорить иначе, как нельзя плюнуть в лицо матери, как нельзя, подобно Хаму, оголить отца своего. Поэтому ни один человек, заботящийся о самоусовершенствовании, умеющий отличить прогресс от поступательного движения по инерции, не может не обратиться к делам Свиридова, чья музыка рассчитана на духовный вырост человечества. Так же выглядят при ближайшем рассмотрении «вчерашний день», примитивизм и отсталость Свиридова. «Наше оружие — наша музыка. И пусть нас будут бить, умереть мы должны с этим оружием руках», — так сказал сам композитор[1][1 См.: наст. изд., с. 108]. И не сдается. Если художник тянется к свету — время его не согнет: даже на крутых откосах деревья вырастают прямо.
      Лето. В густой листве тополей водятся вороны. Все вокруг самовыявляется — морковка на грядках, ягоды — в лесу. Сосед-пастух сочиняет в рабочее время музыку и вечером спрашивает: «Лексаныч, а как лучше?» Газеты не успевают сообщать о фестивалях и конкурсах. По ночам в лесу стреляют. Пуля — тоже малая форма. В воспоминаниях о Твардовском М. Исаковский пишет про деда, который в 30-градусную жару тащил в дом огромную вязанку березовых дров и топил занимающую четверть избы печь. Вся эта большая и неудоботерпимая форма разогревалась для того, чтобы дед мог сварить себе яичко. Страсть к самовыявлению не знает пределов.
      Свиридов не одинок в своих исканиях. Его очень многое роднит с А. Т. Твардовским — бескомпромиссность творческая и человеческая, презрение к украшательству речи, добролюбие и сугубый интерес к тому, что является общим для всех людей. Именно для всех: зачитанные экземпляры «Тёркина» находили у убитых немцев, знающих по-русски. Причем и Твардовский и Свиридов обращались именно к сердцам и памяти, заставляя их работать, не позволяя лениться, и этим самым выставили заслон против псевдоискусства, которое со своими темами полового влечения, гордости и — как итог — тоски жизни обращается не к сознанию, а к инстинктам человеческим, не требует для восприятия ни напряжения, ни внутренней работы, ни культуры, ни мировоззрения, мало-мальски выходящего за рамки, очерченные требованиями инстинктов, то есть не дают духовного роста. Всеми помыслами и делами выступая против псевдообщительности, они стали подлинно общительными — на уровне духовном.
      Твардовский стал для Свиридова сильной моральной опорой, и композитор говорит о нем всегда с восхищением и нежностью. И не вспомнить о нем в связи со Свиридовым — нельзя. Это два апостола нашей национальной духовности, для которых поэзия — не досужая выдумка для красного словца, для времяпрепровождения, не одежда для парадных случаев, не доходная профессия, не способ быть узнанным, а действенная сила, которая должна быть воспринята людьми не завтра, не через десять, сто лет, а немедленно, потому что завтра может быть поздно. Так люди строят дом — он нужен сейчас, иначе жить нельзя. Но жить в нем будут многие поколения, стоять он будет десятки, а может быть, и сотни лет — в зависимости от материала и качества постройки, и он всегда будет нужен.
      Свиридов обойден музыковедческим структурным анализом — да и не мудрено. Вроде ничего нет. Простые такты, суммированные трезвучия, длинные, выдержанные педальные звуки, формы незатейливы, как одноклеточные. Откуда же сила, силища, откуда вызывающий слезы восторг, охватывающая душу власть прозрения? Вероятно, секрет внутри самой клетки, в генах, составляющих ее цепочки и связи.
      Прежде всего — язык. Его ошибочно называют крестьянским, романсово-городским. Это неверно. Это русский музыкальный язык. Деревня — детство России, многих славных ее детей. Крестьянский язык — родина нашего сегодняшнего языка. Язык Свиридова — современный музыкальный русский язык в его наиболее незамутненном виде; новые фонды, новые резервы, ранее не использованные, им открытые и развитые, язык в своем движении, в своей реакции на современность, в обновляющейся способности запечатлевать процесс познания мира, в котором участвуют все культурное человечество, все народы, все нации. И на этом языке Свиридов выступает в своем народе — как представитель всего человечества и во всем человечестве — как представитель своего народа.
      Вирус модной «самости» не коснулся его творчества. Собственное «я» — лишь его рабочий инструмент, принципы — не шоры на глазах, а точный прибор, позволяющий верно разглядеть и оценить явление. Старинные мастера говорили — показать красоту камня, показать красоту дерева, красоту металла, и никому не приходило в голову сказать: «В этом куске малахита я хочу показать себя». Мастер лишь подчиняется материалу, подсмотренному в нем скрытому образу и идет в поисках его, как собака по следу. Отсюда редкая органичность, естественность свиридовских творений, они кажутся существовавшими всегда. Поэзия вне нас. Мы ее впитываем. Это важнейшая установка Свиридова-художника, ответственного перед жизнью, защищающего музыку от сползания в трясину «чистого» искусства. Душа художника — как калейдоскоп со множеством зеркал, и отраженные в них узоры бесконечны в своем разнообразии и меняются от малейшего движения. Это и есть собственное видение, только душой, без других специальных приспособлений. Поэтому его зрение — «всехнее» зрение, и каждый вдумчивый человек, слушая любимые страницы свиридовской музыки, с упоением скажет (перефразируя Твардовского): «Как это мы со Свиридовым замечательно чувствуем». Свиридов не покоряет слушателя, он его возвышает. А чем больше человек помогает возвыситься другим, тем более возвышается он сам.
      Осень. По-осеннему кычет сова... Гармошечка. Отчий дом. Дорога. Колокола. Три единственных гармошечных аккорда, поставленных один на другой, — и заполнено все гигантское пространство от родной Руси до высей заоблачных. Небывалая стела, звучащая антенна, соединяющая мир земных людей с миром отлетевших энергий, миром нашей первопамяти, миром нашего будущего, — вспоминаем ли прошлое, думаем ли о будущем — мы смотрим на небо. Познание света и тьмы человеческой жизни, вера, надежда, любовь, прозрение солнечных начал, божественные симфонии с учениями мудрейших сынов человечества — таковы плоды свиридовского сада музыки. Он ликует и плачет, скорбит и утверждает, но вместе с ним то же испытываем и мы. Свиридов входит в нас, потому что мы вошли в Свиридова. Свиридовские колокола указывают путь к тому волшебному месту, где зарыта знаменитая ныне на весь мир волшебная зеленая палочка, отыскав которую, люди узнают, как стать счастливыми, станут как «муравейные братья».
      Люди хотят жить такой жизнью, от которой не хотелось бы прятаться, забыться, не хотелось заглушить, удушить, утопить в пьяной одури воспоминание о каждом прожитом дне, неделе, месяце — и так круглый год, и год за годом.
      Свиридов, понимающий новаторство как ответ художника на новые запросы человечества, неукоснительно улавливает их еще в зародыше и выдвигает верный идеал, показывает его красоту так, что для слышавших становится невозможной сама мысль о том, что этого может не быть, что это может исчезнуть, что об этом можно позабыть. Кажется, что музыка Свиридова не сочинена, а выросла, как вырастает сама истина. И Свиридов никогда не выращивает того, из чего неизвестно что вырастет. Если пока нет возможности вычислить результат дела — лучше не делать. Так учил Лао Цзы, так повторяли за ним многие великие гуманисты. И поэтому и современное, к чему бы оно ни относилось, Свиридов принимает не огульно, а разделяет на дурное и хорошее, поддерживая доброе и выдвигая заслон злому. [Наперекор] идее неудержимо возрастающих потребностей, когда почти каждый обеспеченный человек в высокоразвитых странах становится волей-неволей Катоблепом[1][1 Катоблеп — персонаж романа Г. Флобера «Искушение св. Антония», чудовище в виде буйвола со свиной головой], пожирающим свою ногу и не понимающим, что пожирает себя, Свиридов выдвигает идею спасения природы и умеренности в страстях, целомудрия, но не декларативно, а всем строем своей музы — могучей и скромной, прозрачной и как воздух чистой, густоароматной, как цветущие луга, памятливой к прошлому, почтительной к истории и коленопреклоненной перед высокой духовностью светлых гостей человечества.
      Когда в обществе возникают негативные процессы, расцветает зараза эгоизма, — первым страдает хоровое искусство, искусство братского общения. Свиридов мужественно отстаивает это древнее, прекраснейшее искусство и создает непревзойденные шедевры, в которых не только возрождает богатейшие национальные традиции во всем объеме — от знаменного до партесного, — но и двигает их далеко вперед, разрабатывая новые эмоциональные системы, мелодии, гармонии, тембры, ритм, и все это — в чеканно законченных формах. Причем не взамен радостей реального бытия и не в обмен на них — а на пользу им: душа делается открытей и бережней.
      В области камерной лирики Свиридов утверждает культуру пения здоровым, красивым голосом — наиболее консервативную, но и наиболее объективную, здравую, понятную и приемлемую большинством слушателей, вневременную, интернациональную, имеющую наибольший запас прочности и способную сохраниться бесконечно долго, если, конечно, не забыть за ней ухаживать.
      Это важно в наши дни, когда изобретено множество жаргонных, частных, зачастую вульгарных манер звукоизвлечения, особенно в сфере легкой музыки, когда не поймешь, кто поет — сексуальные ли маньяки или еще не совсем пришедшие в себя наркоманы. Вот где дерганье за самые чувствительные кончики видовых инстинктов обывателя, выработка атмосферы, где каждый — и артист и слушатель — всего лишь соучастники звукового одурманивания, где никогда не родится эффект братства — самое главное и высокое, ради чего надо сочинять музыку и ради чего сочиняет Свиридов. Он никогда не подкармливал обывателя, серого героя всех времен и народов, ленивого душой Наполеона, желающего царствовать в мире только с помощью того, что не стоит усилий, потерь, страданий, жаждущего признания его таким, каков он есть, и ищущего опоры и поддержки своим устремлениям всюду, в том числе и в культуре. И находит. Вот я в драгоценностях — доставай и ты; вот я в несусветных нарядах — имей и ты; вот я некрасиво кричу некрасивым голосом — такой и у тебя; вот я показываю бедра — и у тебя есть такие; вот я прыгаю, дергаюсь — и ты можешь; вот я горжусь — и ты гордись; я в лучах славы — и ты славный! вот я еще прыгну — и ты прыгни! Вот как! — и ты так! И не услышат они грозных слов Аристофана: «Если кто позволял себе скачки, вычурные трели и переливы, того щедро награждали палками за то, что осквернил дар музыки». Вероятно, Свиридов знал это от рождения. Злободневный дар, какая уж тут отсталость...
      ...У него разговор неожиданный, то громкий, то еле слышный, то резкий, едкий, то вдруг сразу осторожный, таинственный, он одновременно доверчив и подозрителен, открыт и замкнут, воинствен и раним. Кажется, внутри его работают какие-то вулканы, которые каждую минуту все переворачивают наоборот, и он переживает и прорабатывает для памяти вообще все состояния, отпущенные Богом человеческой памяти. Он очень добр (к добрым), болезнен к фальши и двоедушию и совершенно лишен зависти. Иногда очень сух, без тени заносчивости, ибо «каждый заносится настолько, насколько у него хватает разума». У него строгий римский профиль, профиль цезаря. Он — цезарь российской музыкальной поэзии. Он первым точно разгадал тайну поэтических темпов Пушкина, Лермонтова, Маяковского и Есенина, а в гениальном хоре «Об утраченной юности» — тайну гоголевских темпов, что позволило ему найти верно отвечающий звуковой ряд и дать непревзойденные образцы музыкального истолкования русской поэтической мысли, углубило познание ее смысла и стало одним из величайших открытий не только музыкального искусства, но всей культуры в целом. Мятущийся в поисках, он неколебим в находках. Одна к одной, они мостят его путь. Здесь все ясно, прочно, правдиво и совершенно необходимо. Свиридов знает, что непонятно лишь то, в чем много натяжек, условностей, где решение только подогнано под ответ и совершенно с ним не сходится. И все произведение от этого не более чем звуковой муляж, нечто исполняющее обязанности музыки на основании многих оговорок, объяснений, поправок, скидок и многих защитительных речей.
      Хорошо отличая психологию того, чья профессия — чувствовать, от психологии широкого слушателя, который множество впечатлений извлекает не из стороннего наблюдения, а, так сказать, ежедневно биясь о них душою и телом в тысячах своих будничных забот, Свиридов дает ему только то, мимо чего может пронести сутолока ежедневности, когда в спешке можно позабыть нечто такое, без чего мучения жизни потеряли бы смысл («гимны», «Светлый гость»); причем принципы свиридовской общительности корнями уходят в традицию русской художественной нравственности: «Каждый человек, взятый отдельно, может являть из себя загадку, неразрешимый кроссворд; взятые сообща, люди обретают определенность математических величин» (Г. Успенский).
      Свиридов всегда обращается к сообществу людей, и потому всегда точно знает, что говорить, и потому всегда говорит точно. Он созвучен сообщности, он соборен и потому чужд пустозвонства и счастливо не увлекся «игрой в бисер» (по Гессе), его не разъели метастазы эпохи «великого блефа», он не подменял мысли словами, напева — нотами, открытий — изобретениями, не испугался, когда настало время великого прожигания музыки, все новых и новых способов и средств ее потребления при почти полном отсутствии накопления. Он идет навстречу всему, не прячется и побеждает. Это не те частые победы, которые одерживают наши композиторы над слушателями, когда слушатели смятенно отступают и больше сюда уже не вернутся. Это не победы, одержанные с помощью воинствующей и хитрой сводни — рекламы. Это победы, которые одерживает мудрость над глупостью, правда над кривдой, братство — над толпой, победы, которые приносят все новых и новых друзей.
      Умнейший Мельников-Печерский записал: «Мы к старости выслуживаем лицо, как солдаты Георгия». Георгию Свиридову — семьдесят лет. Какое удивительное лицо он выслужил! Но самое замечательное, что наша культура, наша музыка «выслужила» такого великого Георгия, каков Георгий Свиридов...
      Зима. Вспоминаются мальчишеские голоса и завораживающее: «Снег идет, снег идет. К белым звездочкам в буране тянутся цветы герани...»[1][1 Из стихотворения Б. Пастернака «Снег идет»]
      Вечер. Сегодня снег не идет. Сегодня будет лютый мороз. Сегодня ночью погибнут сады. Сегодня ночью по всей России погибнут сотни престарелых брошенных российских матерей, погибнут, отогреваясь на оледеневших камнях печей, которые некому истопить. В кромешной тишине гулко взрываются рельсы. Стоят электрички. Голубыми сполохами зажигается то там, то сям хрустальный воздух — лопаются линии электропередач.
      В избе тепло. Топилась печь, тихо играло радио: виделся большой многоярусный зал. Тускнели сусальные золотые завитки, покашливали нарядные, душистые зрители, звуки разложенных аккордов слетали со струн арфы, наслажденно пели скрипки, и в прицельном пятне прожекторов худая стареющая женщина танцевала танец смерти...
      Скорей бы весна...
     


К титульной странице
Вперед
Назад