«Увидев ноты, я стал их рисовать»[1]

[1 Беседа записана в апреле 1996 года. Опубликована: Коммерсанты 1999. 3 февраля. Беседу вела Т. Шохина]

      А все-таки как вы здесь живете? В какую пору к вам ни приедешь, сыро, холодно, туманно. Композитор Валерий Александрович Гаврилин, живущий в пяти минутах ходьбы от Невского проспекта, в старинном питерском доме[2][2 На 7-й Советской улице], вопросу не удивился, но тут же возразил:

      Мы этой зимой видели очень много солнца. Ленинград буквально сиял от солнца.

      Вы продолжаете называть город Ленинградом? Как вы отнеслись к тому, что он опять стал Санкт-Петербургом?

      Для меня он остался Ленинградом. Я живу в этом доме недавно, а соседи сверху уже семьдесят лет живут, и семьдесят лет город остается для них Ленинградом. И для меня тоже, по-моему, само слово давно потеряло связь с именем вождя. Это просто светлое и звонкое имя. В детстве о Ленинграде мечтал, в Ленинград в четырнадцать лет приехал, здесь выучился и живу. А блокада? А симфония Шостаковича?[3][3 Имеется в виду 7-я (Ленинградская) симфония Л. Д. Шостаковича] Стихи, песни о Ленинграде написанные? Здесь начинал Утесов, «не хотел умирать» Мандельштам[4][4 Имеется в виду стихотворение О. Э. Мандельштама «Я вернулся в мой город, знакомый до слез...» (1930)], переживала блокаду Ахматова. Вся послереволюционная культура, хотим мы того или нет, с этим именем связана.

      Вы сразу полюбили этот город, когда сюда приехали?

      Совсем нет. Я мечтал о Ленинграде как о чуде. У меня был пакетик с маленькими черно-белыми фотографиями с видами Ленинграда. Фото были глянцевые, улицы на них блестели и переливались. А когда я впервые оказался на этих улицах, был страшно поражен: вместо блеска — грязь и копоть.

      В каком году это случилось?

      В пятьдесят третьем. Мне было четырнадцать лет... (Улыбается.) Но глуповат был не по годам. Ведь все детство, пока маму не арестовали, я прожил в вологодской деревне без радио и электричества. И, по сути дела, часть моей души навсегда там осталась. Мать заведовала детским домом, я с этими ребятами играл, дружил, но всегда нуждался в том, чтобы побыть одному и пожить какой-то неведомой волшебной жизнью: бегал по полю с пропеллером из линейки и воображал себя храбрым летчиком. Или плавал по тем же полям, как храбрый капитан...

      А композитором не мечтали стать?

      Я и слова такого, по-моему, не знал. Но страстно хотел быть гармонистом. Представлял, как я растягиваю гармонь, и все восхищаются. Гармонист был тогда на деревне глубоко почитаемый человек, без него ведь ни веселья, ни праздника. И мастерством своим, в отличие от нас, профессионалов, они не торговали, другое дело угощение или подарок. Я не верю, что настоящий природный гармонист может сидеть на переходе с шапкой, хотя вовсе этого не осуждаю. Ну а мама моя, которой революция не позволила окончить гимназию, считала это занятие недостойным приличного человека. <...>
      Не знаю, что думал на этот предмет отец (он погиб на фронте <...> когда мне и двух лет не было), но рассказывали, что он, самоучка из крестьян, который в восемнадцать лет стал начальником РОНО и звали его по имени-отчеству, играл и на гармони, и на балалайке, и даже на пианино. <...> У нас в доме гармонь тоже была, стояла на шкафу, но я не смел ослушаться маму и к ней прикоснуться, да и шкаф был в три раза меня выше. В деревенском детдоме стояло закрытое пианино — играть на нем было некому. Впервые я услышал игру на пианино, когда попал в детдом в Вологду десяти лет от роду.

      А за что арестовали мать?

      Не знаю. Я никогда ее об этом не спрашивал, ни тогда, когда с крёстной мы ездили к ней в лагерь на Шексне, ни после смерти Сталина, когда ее выпустили, совершенно разбитой и сломленной.
      В детдоме много было таких, как я, но об аресте родителей, о своем личном горе мы не говорили. Не принято было. И взрослые об этом молчали, щадили нас, старались закрыть от ужасов.

      Но такой переворот в детской жизни...

      Да уж что говорить... Про отца я знал лишь по рассказам, мама в тюрьме, крёстная, на руках которой вырос, — далеко: ей на жалкие гроши от плетения вологодских кружев нужно было кормить двух старых больных сестер. Но в то время в детских домах работали очень хорошие, очень чистые люди — эти люди были не у власти, они шли к детям-сиротам. У нас не было ни жестокости, ни воровства, ни издевательств. Наши воспитатели, что бы потом ни писали о детских домах, на самом деле и жалели нас, и учили доброму и высокому, и старались как можно лучше развить, образовать: мы ставили спектакли, отрывки из балетов, опер. Я, когда впервые увидел ноты, стал их немедленно рисовать. Чертил палочки и кружочки и думал, что это музыка.

      С тех пор и связали себя с ней?

      Да, с тех пор уже о другом не мечтал. Мою склонность в детдоме приметили, я стал ходить в музыкальную школу, кстати, за семь километров, что считал не за труд, а за счастье...

      А не слишком поздно вы начали? Сегодня детей сажают за фортепиано в пять лет.

      Так уж сложилось. Арам Ильич Хачатурян вообще начал с нуля в девятнадцать лет.

      А что вы думаете о вундеркиндах?

      Не знаю, что и думать. Объявилась у нас в Вологде необыкновенная девочка. Она так пела «Санта Лючию», что у людей слезы по щекам бежали. Девочка выступала в концертах, на партийных вечерах, ее даже в Москву возили. Чистый, ангельский голос... Наконец привели девочку в музыкальную школу в Вологде к моему, кстати, педагогу Татьяне Дмитриевне Томашевской. Татьяна Дмитриевна ее прослушала и вышла ошеломленная. Девочка не слышала и не могла повторить ни одной ноты. У нее не было ни слуха, ни голоса, одну «Санта Лючию» она пела, как ворона, но изумительно...

      Вы были очень способным?

      Особых способностей к игре на фортепиано у меня не было, да и руки у меня неудачные, маленькие, но я очень старался, занимался буквально днями напролет, и вологодская школа направила меня в Ленинград, в музыкальную школу при консерватории.

      Когда же вы все-таки полюбили этот город?

      А полюбил я Ленинград на втором году жизни здесь. Пошел почему-то в шесть утра прогуляться по Исаакиевской площади и, когда дошел до ограды Александровского сада, вдруг все увидел и вспомнил: необыкновенное солнце, зелень, резная ограда, — да это же мой старый сон, он мне еще в Вологде снился!.. С тех пор город стал мне родной.

      И все-таки жизнь в интернате — продолжение того же сиротства...

      Да, но мы жили удивительно дружно, очень бедно, голодно, но дружно и фанатично занимались музыкой. Ходили на все концерты в консерваторию, тогда из нашей школы туда бесплатно пускали, играли в четыре руки, в шесть рук, я даже ночью прокрадывался тайком в музыкальный класс и занимался. Я же явился в Ленинград с ученическим этюдом Лешгорна, приняли меня, как переростка, на кларнет, но к десятому классу уже играл Второй и Четвертый концерты Бетховена, Первый концерт Листа, Концерт Грига. Мы буквально сгорали в ученье, как, помните, во второй половине девятнадцатого века разночинная интеллигенция — недоедала, недосыпала, лишь бы выучиться и заняться своим делом...

      Как вы относитесь к успеху, к удачам и неудачам? Они сильно на вас действуют?

      Может быть, была права моя мама, и мне надо было приобрести приличную профессию ветеринара?.. (Улыбается.) Я всегда был человек легкомысленный, договоров не брал, жил как придется, на что придется. Только сейчас, когда необходимо учиться всё считать, я тоже посчитал, оказывается, написал музыку к сорока семи театральным спектаклям, гонорар же получил только за сорок один. То театр бедный, то режиссер молодой, надо помочь, то просто не платят, если не настаивать, денег, говорят, нет. А настаивать я не умею, старомоден. Вот недавно снялся, на удивление самому себе, в фильме по Куприну — бренчу там на пианино, как тапер. Забавно[1][1 Речь идет о телефильме «Классная дама» (1994), музыкальным оформлением которого по просьбе режиссера А. А. Белинского занимался Гаврилин. При записи подобранной им музыки частично он и сыграл ее в четыре руки с пианистом А. Г. Каганом. В фильме кадров с Гаврилиным нет]. (Снова смеется.) Музыка, между прочим, никогда не была прибыльным делом. Недаром при Александре Втором появился в искусстве государственный протекционизм.

      Но мы помним: Чайковский, концерты в Париже!

      И Чайковский и Мусоргский жили на государственную пенсию. Царь распорядился все русские драмы, балеты, оперы непременно ставить в Императорских театрах. Не все, что ставили, было хорошо, но такой протекционизм дал возможность русскому искусству расцвести. А удачи и неудачи... Не знаю, можно ли вообще так рассуждать. Хорошо, когда сочинение получилось и когда оно исполнено. Но замысел никогда не осуществляется на все сто. Я недавно целый месяц возился со своим любимым стихотворением «Пора, мой друг, пора!» и в отчаянии бросил. Нет, этот поэт мне не по силам.

      А зачем вообще писать музыку на гениальные стихи, разве они не самодостаточны?

      Если музыка выходит плохая, конечно, не нужно. Но вот написал Даргомыжский музыку к пушкинскому «Юношу, горько рыдая, ревнивая дева бранила...» и не только не испортил стиха, а даже прибавил к нему. Недавно я вновь открыл Николая Рубцова и был буквально ошеломлен: какой это глубокий и даровитый поэт! После смерти его как-то очень быстро забыли, но поэзия, настоящая поэзия ведь все равно никуда деться не может... Вот теперь вожусь с Рубцовым.

      Современная русская музыка, кажется, не сильно-то в моде, а что же в моде?

      Сейчас спрашивают русскую классику, причем известный и примерно один и тот же перечень вещей, и церковную музыку. Концертные залы пустоваты, никто билетов у входа из рук не рвет, за исключением приезда сверхзвезд. Но тут непонятно, отчего висят на люстрах... Я как-то невольно подслушал разговор двух зрительниц на концерте Елены Образцовой и Георгия Васильевича Свиридова. Он любит ей аккомпанировать сам. Так вот, когда Образцова на бис спела еще одну вещь Свиридова, одна женщина расстроилась: «А я думала, что она споет "Калитку"». — «Нет, — объяснила ей другая, — она с этим пианистом никогда "Калитку" не поет».

      И что же делает, слыша такое, композитор?

      Кто может, из России уезжает. Они хоть и не эмигранты, но вся их работа ориентирована на Запад — откуда к нам, в Россию, доходит их слава, но на родине их, увы, тоже почти не услышишь.

      Вы имеете в виду авангардистов — Губайдулину, Денисова, Шнитке? А нравится вам авангард?

      Он существует для профессиональной элиты, этих композиторов не то что отрицают, а просто не понимают многие музыканты. Но музыкальный процесс очень сложен: что в нем нужно, что не нужно, кто пишет для толпы, кто для элиты, кто для народа... Я ценю любой труд и любой поиск, хотя мне лично это может быть чуждым.

      А свое место в сложном музыкальном мире, где есть и Шнитке, и Пугачева, и Свиридов одновременно, вы как-то определяете?

      Тут я не оригинален. У меня традиционные взгляды, отвоеванные нашими русскими художниками: надо писать так, чтобы люди узнавали в твоих сочинениях живой человеческий мир и себя в нем. Вот Чаплин — им же одинаково восхищаются и профессионалы, и люди несведущие. Но такой дар — дар Божий... Да и просто талант — его ни с чем не спутаешь. Разве не отличишь того же Георгия Васильевича Свиридова от музыкальных бюрократов?

      ...Загадочная нумерация питерских квартир (вслед за 1-й — 7-я, потом 32-я, 11-я, 3-я) не мешает завидовать их сказочным потолкам, натуральным печкам-голландкам и неожиданным закуткам, нишам, тамбурам с оконцами. Все это в квартире Валерия Александровича и Наталии Евгеньевны присутствует. В простенках между книжными шкафами, упирающимися в сказочный потолок, — портреты. У Свиридова тонкое, странное, может быть, слегка надменное лицо... Когда отзываешься с невольным сочувствием о его преклонных годах, Гаврилин па всякий случай протестует: «По сей день острый ум и прекрасная голова».
      В мудром взгляде Льва Николаевича Толстого явно затаилась то ли ярость, то ли безумие.

      — Что ж вы хотите, — комментирует хозяин кабинета, — от него и самые дикие собаки убегали.

      В сообществе Свиридова и Толстого — Достоевский, Есенин, Бахтин, Пушкин, Рубцов. А вот па фотографии и автор портретов, художник Юрий Иванович Селивёрстов, ныне покойный.

      — Мой лучший друг, — говорит Гаврилин.

      То, что принимаешь вначале за книги, оказывается нотами. Впрочем, а что же должно быть в кабинете композитора? Конечно же, и рояль — «Бехштейн», некогда один из роялей Александра Глазунова (чья «Раймонда»), доставшийся в конце концов Гаврилину. Скользя взглядом под потолок, понимаешь, что столько музыки в жизни не переслушаешь.

      — И немудрено, — огорчается Гаврилин, — если по радио играют изо дня в день одно и то же — четыре раза в сутки «Четыре времени года» Вивальди.

      Ноты Валерий Александрович не коллекционирует, он всю эту музыку переиграл и продолжает играть.
      — Валерий Александрович, почему, на ваш взгляд, в конце двадцатого века примитивная музыка с такой легкостью завоевала мир? А ведь еще пару с лишним столетий назад простой люд на венских улицах распевал Моцарта.

      Не только музыка, вся система массовых зрелищ способна испортить вкус человеку среднего рассудка. Опустим несколько столетий, возьмем девятнадцатый век, послереформенное время. В России появились первые оперетты и рестораны с варьете — консервативная тогда еще общественность была шокирована. Каким невинным кажется сейчас опереточный канкан — чем тут возмущаться, кажется. А было чем. Канкан — это народный танец, но довольно низких слоев народа, родился в среде прачек, танец имитирует их работу: полоща белье, они задирали юбки.

      Вы хотите сказать, что низкопробное искусство идет от фольклора?

      Да ведь не специально враги его выдумали. В любом фольклоре, что нашем, что европейском, есть такая музыка, такие ритмы и тексты, к каким сам народ относился с неодобрением. Злоупотребление ритмом, кручением, топтанием без всякого вина и наркотиков может довести до одурения. А в светской музыке уже в пятнадцатом и шестнадцатом столетиях появился некий надлом во вкусе, что связано с надломом в нравственности. Так что не думаю, что наш век преуспел тут больше других.

      И все же если в недалеком прошлом музыкальное образование можно было представить в образе ребенка, шагающего с нотной тетрадочкой в музыкальную школу, то теперь это ребенок с наушниками.

      Ну конечно, время не стоит. Дервиши и шаманы могли бы позавидовать современному року. Им и не снилась такая громкость инфра- и ультразвука.

      А вы тишину любите?

      Как сказал кто-то из восточных мудрецов: «Музыка — это самое лучшее, что есть на свете, если б не было тишины».

      Валерий Александрович, а вы никогда не думали, устав от нашей жизни, как все от нее устают, перебраться за границу?

      Рахманинов на чужбине замолчал на несколько лет... Нет, человеку моего склада там делать нечего. Я должен слушать и слышать людей, видеть их пластику — ведь сейчас ходят по улицам совсем не так, как в пятидесятых годах, накал страстей другой. И если этого не чувствовать, никакой музыки не будет. Мне и на родине родины хватает.
     


К титульной странице
Вперед
Назад