Всеволод Пошехонов

О ПРОШЛОМ

      Было это глухой осенью, когда я совсем одинокий, только что утерявший в чаду провинциальных харчевен своего единственного товарища татарина Таракашку, оказался на платформе громыхавшего, ревевшего, многолюдного вокзала, а затем и в городе, среди бешено мчащихся трамваев и грузовиков. Один, как жалкий бумажный кораблик в бурлящем холодном океане, где все казалось мне чужим, равнодушным, и дома, и площади, и люди.

В этот день, вернее, в эту ночь я впервые услышал слово гоп. Теперь я не могу произносить его равнодушно, без крайнего омерзения. Но не то было тогда. Тогда оно было особым паролем, с которым пришлось мне вступить в соответствующее моему тогдаш- нему положению общество.

Да, была ночь, дождливая, ветреная ночь. Я не мог отыскать себе пристанища в эту ночь. Полоненный каким-то тупым отчаянием, стоял я в одной из общественных уборных, прижавшись к чуть тепленькой батарее.

Немало приходило сюда людей, чтоб справить свои потребности, но только один из всех обратил на меня внимание. До сих пор памятен этот распухший, почти безбородый, хотя и небритый, безбровый с сине-багровым лицом, с заплывшими, маленькими, как у гадюки, глазами, рваный, в старых галошах вместо сапог, пожилой человек. Он пришел сюда заправиться, чтоб веселей было идти на гоп, как он сказал. Заправиться - значило вылить четверть денатурированного спирта. Он выпил эту противную жидкость не переводя дыхание, потом закусил кусочком хлеба и, дохнув на меня тошнотворным запахом, прохрипел так нежно, что я не сразу мог понять его:

- Побежали на гоп, пацан. Сегодня ты работы себе не найдешь. Ишь, ночь какая це наша. Побежали, пацан.

Мне почему-то не страшно было следовать за этим подобием человека. Мы шагали сначала по длинной и грязной улице, затем каналом, еще более длинным и грязным. Ветер трепал наши лохмотья и волосы, наши давно нестриженые, грязные гривы. Под ногами расползалась жидкая, липкая грязь, при этом она пищала, как раздавленное пресмыкающееся. Мы шли часа три, а не то и больше до того места, где на отшибе от города стоял высокий и грозный дом ночлега для преступников, разложившихся алкоголиков, для всех отбросов, каких немало было еще в те далекие годы.

Несмотря на позднее время, на гоп почему-то не пускали еще. В обширном дворе выстроилась очередь продрогших бродяг. Они тряслись от холода и под аккомпанемент обыкновенного пастушьего рожка пели до ужаса унылую песню. Была в той песне, длинной, как тот канал, что прошли мы (не в словах ее, а в напеве), безграничная обреченность. Запамятовал я ее, ту песню, позабылась она, как чуткий сон. Но где-то в памяти, среди сотен музыкальных талантов, которыми я овладел так или иначе, крепко уверен, есть звуки того мотива. Пусть пройдет много времени, но все же я припомню строй того воя, потому что это очень важно для меня, молодого писателя. Теперь таких песен не поют. То была, быть может, самой последней последних людей она, их жалобный рев и стоны, дно которых сгнило насквозь и теперь вывалилось с остатками чуждых революции классов.

В этой воющей гуще я затерял своего спутника. Бродя в поисках его среди тошнотворно воняющих, харкающих людей, был я, надо полагать, более чем беспомощен и жалок. Не потому ли остановилось на мне внимание совсем молодого, но рослого и крепкого парня? Я испугался его сначала. Он не говорил со мной много, а просто взял и привлек меня к себе, и спрятал в очереди между собой и чьей-то широкой спиной. Это было кстати. В полукилометровой очереди, изломанной так и этак, я не имел своего законного места, а парень стоял недалеко у входа.

Когда нас впустили наконец в здание и мы начали приближаться к кассе, где продавались билеты для входа в ночлежку, парень впервые взглянул на меня и грубовато сказал:

- Чего стоишь, как растяпа? Где твой гривенник?

Тут и я впервые взглянул на парня. Несмотря на его грубый голос, он сразу пришелся мне по душе. Я ответил:

- У меня нет никакого гривенника.

- У тебя нет даже гривенника? Куда же ты прешься? Здесь пускают ночевать только за гривенник.

Тогда-то я понял все и приуныл. Но парень не дал упасть духом. Он сделал такое, что я и век не забуду об этом. Он снял со своей головы кепку и крикнул в толпу:

- А ну, жулики, у кого есть на что приобрести мой капор? Верх продаю! - При этом он поднял свою кепку над головами людей и искусно помахал ею в воздухе. Покупателей нашлось сколько угодно. Одни давали два гривенника, другие больше. Парень нажал цену до полтинника и распрощался со своим "верхом".

- Вот как надо доставать на гоп,- сказал он, спрятав тридцать копеек в карман брюк, двадцать оставив в руке на два билета.

- А ну, пошевеливайся!

Тут кто-то заметил, что этак доставать просто только тому, у кого "верхов" много. Но мой спаситель не растерялся.

- Найдется верхов,- крикнул он дерзко,- у самого не будет - у тебя сыму.

Я не расслышал, что последовало в ответ. Парень грубовато оттолкнул меня в сторону, чтоб подойти к кассе. А через минуту он тащил меня узкими, темными коридорами в затхлую, нестерпимо вонявшую карболкой утробу ночлежки.

Прежде чем мы устроились спать, он купил в буфете хлеба и студня, и мы наелись до полного. Сначала я ел очень робко. Он заметил это и чуть ли не силой заставил есть, как быть следует. Потом обнаружилось, что нары все заняты, на них уже расположились ночлежники по два и даже по три человека на одни нары. Я готов был устроиться на полу, там, где мы сидели, поедая наш ужин, другого выхода не было. Но этот удивительный парень нашел выход. Он подвел меня к лучшим, по его мнению, нарам, где лежали два пьяных мужика и крикнул по-обычному грубо:

- А ну, довольно вам отдыхать! - схватил сначала одного за ногу, затем второго также за ногу и без особого усилия стащил их на пол.

Стою я, робок, и думаю, вот будет сейчас большущий скандал. Но не тут-то было. Никакого скандала. Только и было, что старые алкоголики побрюзжали.

- Окаянный! - пробормотал один из них очень несмело. А вто рой:

- Как будто не гривенник платил за гоп, а полный целковый...

На это мой спаситель счел нужным ответить:

- Целковый? Нет, такой же гривенник. Только люди мы разные, подумай об этом, старый балда. Ты - вонючая тряпка, а я чуть-чуть вторую ступень не окончил, понял ли всю остроту положения?

Мы устроились на одной койке. Мне так спокойно было с этим парнем и так хотелось спать, что я сразу заснул бы. Но неприлично же было спать, когда человек, которому ты обязан, начинает говорить о себе исключительно для тебя.

- У меня неудача в жизни, пацан. Приехал я сюда с края света. Ехал зайцем, голодно было, холодно. Согревало только одно желание поступить учиться в машиностроительный техникум.

- Ага,- отозвался я.

- Я приехал и влип. Провалился на испытаниях, понимаешь? Знаний не хватает, вот в чем беда. Что делать? Работы, понимаешь ли, не найти. Время тугое, кадровые питерские пролетарии и то часто без работы гуляют, нам, шкетам, бог велел. Жить тоже негде... Но духом падать не надо, как-нибудь устроимся. Ну, а ты как сюда попал, рассказывай.

Сонливость моя прошла, когда он спросил меня о моей жизни. Я начал рассказывать ему торопливо и длинно о моей родине, об отце, погибшем в годы революции от руки двоюродного брата - дезертира-бандита, о матери и сестренке, сгоревших во время пожара, начавшегося от грозы, и моих скитаниях по городам и селам, о голодных бесприютных днях моей жизни. Он слушал меня очень внимательно, сожалел. Потом, когда кончил, чтоб, верно, успокоить меня, сказал:

- Ничего, шкет, три к носу, все пройдет. Правительству тошно за нас, за таких несчастных, в этом я уверен. Придет время, все устроимся, кому куда захочется. Потерпи, сынок, сколько лет-то тебе?

- Двенадцать,- ответил я, не зная почему убавив свой возраст на год и три месяца.

- Ишь ты... Ну, ничего. Вот мне семнадцать, но я и то не горюю. Нынче провалился - на будущий год поступлю, а на будущий год провалюсь,- ещё год буду ждать. У меня мечта, шкет, кончить три высших учебных заведения и стать человеком хоть куда. Давай спать.

Для наших заводских ребят, которым придется прочесть эти строки, сразу понятно будет, кого я описываю здесь, кто умеет так говорить и так действовать. Да-да, это - Митя Морозов, главный инженер нашего сборочного, мой лучший друг. То, о чем он мечтал тогда, он провел в жизнь с избытком: он окончил три института (один из них посещал, а в двух учился заочно) и стал человеком хоть куда.

Когда мы проснулись, было солнечное утро.

- Вставай, шкет,- сказал Митя, шлепнув меня по ляжке.- Пойдем за нашу жизнь бороться.

Мы вышли на улицу. И тут город показался мне веселым и приветливым. И это было, видимо, не потому, что установилась солнечная погода, а потому что подле меня, беспомощного, был этот веселый, никогда не унывающий парень.

Он знакомил меня с городом. На здания, улицы он указывал жестом хозяина, грязный, оборванный, с жиденькой белесой флорой на губах, очень смешной в своей нищете хозяин.

Он шагал впереди и говорил мне:

- Жаль мне тебя, шкет. Может статься, что скоро получу работу. Тогда у меня будет и своя комната. Возьму тебя к себе, вымою, выстригу, как овечку. Потом учиться пристрою, учиться. В ученьи, шкет, весь фокус-мокус жизни. О, как я учился бы сейчас!..

Он крепко сжал челюсти и говорил через зубы. Глаза его злобно сверкали.

- Я бы этих маменькиных сынков и дочек. А-а-а, плюгаши, отстаете от Митьки Морозова! Хотите, чтоб он подсказал вам? А по гопам шлялись? А по три дня не евши сиживали? Так подите-ка, попляшите.

Часа три мы слонялись по разным артелям, все искали себе какой-либо работы, но так ничего и не нашли. Всюду говорили нам, что работы нет, что можно придти завтра. Затем посетили биржу труда, чтоб узнать, далеко ли продвинулась Митина очередь. До Мити тысячи человек жаждали работы. Но этот парень не унывал.

Когда я сказал ему, что я очень устал, он только рассмеялся.

- Нет, приятель, нам нет времени сидеть.

В конце дня мы оказались перед громадным, красивым зданием. Здесь помещался, как я узнал после, районный комитет партии. Здесь Митя сказал мне, чтоб я чувствовал себя отдыхающим.

Не знаю, куда позвала его жизнь, где он теперь, тот человек, о котором я хочу рассказать сейчас. Даже фамилию его я не знаю. Звали его просто дядей Ваней. Был он тогда заведующим партийной кассой взаимопомощи. Сотни нас, прошедших тяжкое испытание беспризорничества, помнят, наверное, этого грубоватого толстяка. Каждый из нас хотел бы поговорить теперь с ним, похвастаться перед ним своей хорошей жизнью, поблагодарить его за все, что он сделал для нас тогда.

Когда мы с Митей вошли к нему в комнату, он сидел грозный и не так уж понравился мне, тем более, что был отделен от нас высоким барьером, и, главное, был чрезмерно толст, а таких я ненавидел в то время. Увидев нас, хмурый, пробормотал:

- Опять пришел, Митька?

- Опять пришел, дядя Ваня,- отозвался Митя, подталкивая меня к барьеру.- Сам пришел да вот ещё и человека с собой привел.

- Благодарю за старание, черт паршивый. Как дела-то у тебя?

- В топке моей опять холодно, дядя Ваня.- При этом Митя виновато улыбался и показывал на свой живот.- Подкинь обеденный талончик, чтоб пожар мировой революции не ослаб на несколько сотых градуса.

- Когда же у тебя хорошо будет?

- Неизвестно. Может быть, в будущем месяце. Толстяк призадумался.

- Пораньше пришел бы. Ни одного талона не осталось, все раздал.

- А в топке совсем холодно.

- Ишь ты.

Он порылся в столе, но ничего не извлек оттуда.

- Почему без кепки?

- Потерял.

- Догадываюсь, как потерял, волосатик. Ишь, срам на тебя посмотреть. Верно, продал. Почему вчера не пришел?

- Уж очень ты грозен. Страшно к тебе приходить.

И тут по хмурому лицу расплылась такая самодовольная улыбка, что Митя расхохотался, а вслед за ним рассмеялся и я. И с того самого момента мне не казался этот человек несимпатичным.

- Книжку не потерял, Митька?

- Нет, разве можно.

- Кажи.

Митя вытащил из кармана брюк (все вещи хранились у него в карманах брюк, карманам пиджака он не доверял) замусоленную записную книжку и протянул её дядя Ване. Тот полистал ее и скоро отыскал листик, где было написано: лично дяде Ване должен - и под этим ровный и длинный столбик копеек.

- Ишь, стервец, сколько забрал. Знаешь ли ты, сколько забрал?

- Пять рублей и сорок копеек,- ответил Митя.

Дядя Ваня вытащил из кармана горсть мелких денег и, не считая, бросил их на прилавок перед самым Митиным носом.

- На вот,- буркнул при этом,- здесь должно быть рубль и семь копеек, но в книжке запишешь только шестьдесят, чтоб там ровно шесть рублей было. А завтра приходи пораньше, а не то опять ничего не останется. Ну, идите от меня к лешему.

Мы вышли. Помнится, когда я закрывал за собою дверь, взглянул за барьер. Оттуда было видно лицо дяди Вани. Оно провожало нас ласковым взглядом.

Мы торопливо спустились с четвертого этажа и так же торопливо направились вдоль улицы.

- Ух! - как-то дико взвизгнул вдруг Митя и пустился бежать от меня во всю прыть. Он бежал, расталкивая людей и кричал:

- Поспевай, шкет! Так хочется жрать, что не вытерпеть. Поспевай, а не то, ей-богу, убегу! Или сожру все дяди Ванины серебрушки к чертовой матери.

Я, конечно, был уверен, что он не убежит от меня, но старался изо всех сил поспевать за ним. Мне также нестерпимо хотелось есть. Я понимал Митю.

За сорок шесть копеек мы наелись так, что на желудках у нас сделалось тяжело. На первое нам дали так называемых суточных щей с мясом, а на второе - по миске гречневой каши.

После обеда мы отправились к Калинкину мосту, потом дальше по Фонтанке. Среди ржавого чугунного хлама там росла трава. Мы валялись в траве и глядели на залив.

Митя говорил:

- Проживем, шкет, проживем. Дядя Ваня не даст голодать. Сердце жмется у него, глядя на нас. Вспоминай, шкет, впоследствии таких людях, это большевики. Тебе самому предстоит стать большевиком, иначе ты проживешь на свете не полным человеком, а только жалкой половинкой его.

Вот таким образом я познакомился с Митей Морозовым. Да, крепкий был это парень. Он мог бы выстоять холод и нужду еще не такие, какие пришлось ему выстоять, потребуйся это для Родины. Он не ныл, как ныли в то время многие парни. Все мы должны брать пример с подобных ребят.

Дальнейшая моя судьба была целиком сложена на житейский опыт Мити Морозова. Он всюду водил меня за собой. Я был голоден только тогда, когда голоден был он сам. Но мне это было нестрашно, так же, как и ему. Когда нам не удавалось заработать на пищу где-нибудь на рынке или в какой-либо артели, мы шли к дяде Ване. Дядя Ваня спасал нас всегда: вручал талончики на обед и ночлег. Надо сказать, что мы всеми мерами старались обойтись без помощи дяди Вани. Он замечал это и относился к нам с еще большей любовью.

После всего этого я чувствовал себя счастливчиком. Многим беспризорникам жилось значительно хуже, чем мне. Впервые в то время я почувствовал, что начинаю рождаться, как сознательный человек. Этому способствовал Митя. Он часто рассказывал мне о жизни, всегда присущим ему, понятным и здоровым языком.

И вот наступил, наконец, тот день, когда пришел конец нашему скитальческому, бездомному существованию. Это было той же осенью. Я никогда в жизни не забуду того дня.

Нам не повезло в тот день. Как ни разыскивали по рынкам и вокзалам какой-либо работишки, ничего не могли отыскать. Пришлось идти к дяде Ване.

Мы вошли к нему в комнату и сели на скамейку около входа, чтоб не мешать. (Он был занят тогда серьезными делами.) И так терпеливо сидели час, а не то и больше. К нему приходили разные посетители. Он беседовал с посетителями, и они уходили, а вместо них приходили другие. Он не кивал нам подойти, только изредка бросал на нас свой хмуроватый взгляд и снова отвлекался. Затем, когда комната опустела, он, так и не сказав нам ни слова, вышел из комнаты и не появлялся минут двадцать. А появился с незнакомыми нам людьми. Их было два человека. Первый - низенький старик, бойкий и седой, как луна, второй - громадный мужчина с отпущенными усами, серьезный, но с добрым взглядом спокойных глаз. Это были, как я узнал после, директор и секретарь партийного комитета резинового завода.

Еще из коридора донесся до нас звонкий голос дяди Вани:

- Биржа! Знаем мы вашу биржу, милые мой. По достоверным сведениям, у вас в заводе работают бывшие генералы, вот кого может прислать вам почтенная биржа труда.

С этими словами он ворвался в комнату, где сидели мы в ожидании его.

Мы сразу поняли, чего хочет дядя Ваня. Он хочет устроить нас на работу. Но разве это возможно? Ведь набор рабочей силы помимо биржи труда преследуется законом.

- Вот, вот! - кричал дядя Ваня, указывая на нас.- Это наши будущие кадры. Генералы пусть себе дохнут, а этих мы обязаны беречь. Вот парень-то, приехал черт-те знает откуда, поступал в машиностроительный техникум, провалился. Оно понятно, почему провалился, не мама с папой учили, круглый сирота. Теперь куда? На родину? А ее у него нет, родины-то. Ты возьми его к себе, дай условия, выучи. Он никогда не подведет.

Тут дядя Ваня схватил седого старичка за руку и с ещё большим азартом заговорил:

- Ты выучи-ка его, этого головастого, он тебе покажет тогда, как надо работать по-большевистски. Заберите их всех, их не так уж много у нас таких несчастных.

Нас тогда было порядочно. Из уездных городов, из деревень, где нет ни земли, ни производства, ни кормильцев, перли мы в центральные города, в столицы, поближе к властям искать хлеба, пристанища, счастья. Нас было тогда много, много... Дядя Ваня знал об этом лучше, чем кто-либо. Но так он говорил: - Их у нас не так уж много.

Седенький старичок вопросительно посмотрел на усатого великана. Было видно, что слова дяди Вани дошли до него, на его лице мы сразу прочли желание забрать нас. Усатый человек... На него, только на него было обращено теперь наше внимание. И он сказал:

- Забери, Филипп, забери.

Потом подошел ко мне и похлопал меня по плечу.

- Хочешь быть резинщиком, малый?

- Хочу,- ответил я. И я ничего не мог больше сказать от волнения, которое вдруг овладело всем моим телом.

А великан сказал ещё:

- Все мы должны стараться рассасывать это дело.

Старичок распахнул свой портфель, вынул оттуда блокнот с бланками на листах и, спросив наши фамилии (помнится, мне долго не вспомнить было своей фамилии), быстро написал что-то в блокноте и сунул нам записку.

Потом они ушли, два человека, явившиеся нам, как во сне. Мы бросились вслед за ними. А за нами бежал дядя Ваня. И добрый толстяк кричал:

- Эй, Митька, Васька! Да куда вы сорвались, мерзавцы. Вернитесь сию же минуту! Талоны-то сегодня не надо что ли, гопники чертовы?

Он вручил нам два талончика уже на лестнице.

Мы бежали в столовую.

И тут Митя по-звериному визжал, убегая от меня:

- Ух! Поспевай, Васька!

И бежал, бежал, расталкивая прохожих.

А я опять старался работать ногами, что было сил. В столовой мы прочли, что было написано в бланке. Это была простая записка в охрану завода, чтоб там дали нам завтра пропуск к директору завода. Вот и все. Но мы знали уже, что это означает.

Обедали торопливо.

Потом побежали к заливу. Там легли в траву и Митя говорил:

- Ну, Васька, теперь конец нашей паршивой жизни. Начинается совсем другая жизнь, разумная жизнь.

На другой день мы оба устроились на заводе. Митя временно во двор чернорабочим, а я в ФЗУ. А спустя несколько дней мы получили в заводском городке комнату. Своя комната! Нет, нельзя понять нашей тогдашней радости человеку, не отведавшему бродяжной жизни.

Комната выходила окнами на широкий проспект. В ней было два окна, Мите одно окно, а мне другое. А затем паровая батарея, теплая-теплая...

Тогда я родился. И родина моя - Ленинград. Я всегда говорил так и буду говорить об этом только лишь так. Родина моя - славный город Ленинград.

О чем сказать еще? Разве только о дяде Ване, о котором мы сейчас ничего не знаем. Мы видели этого доброго толстяка в последний раз вскоре после того, как устроились на работу, когда мы однажды зашли в райком, чтоб поблагодарить его за наше счастье и отдать долг, возросший к концу нашей бездомной жизни до десяти рублей. Сказать разве ещё о том, что дядя Ваня принял нас, как старых знакомых, но прежнего участия в нашей жизни в нем уже не было. Мы тогда заметили это и долго искали причины. А причин было совсем немного, одна из причин совсем простая. Теперь, когда мы были, что называется, в жизни, этого доброго, неспокойного человека волновали другие дела, судьбы других людей, похожих на нас прежних.

Предполагаю, что вскоре его перевели на другую работу, потому что прежняя перестала быть для него интересной; ведь время изменилось к лучшему именно в этот год, и надо полагать, просителей у дяди Вани больше не стало. А он ещё кипел, жаждал большой и живой работы. И, надо полагать, ему дали эту живую, большую работу; послали туда, где нужно было волноваться, кипеть.

Быть может, он теперь далеко от нас, а быть может, совсем рядом. Быть может, мы частенько проходим по одной улице, мы с Митей Морозовым и он, славный дядя Ваня, только обстоятельства упорно задерживают нашу встречу. Быть может, в руки его однажды попадется номерок журнала, в котором напечатаны будут эти строки, и мое имя скажет ему кое-что о прошлом, и он улыбнется. Скажу по правде, для меня было бы счастьем - знать, что эти строки дошли до него.

 

      ПЕТЬКА ЗАЙЦЕВ     

Когда наступают глухие осенние дни, и гороховые поля и пустые огороды выглядят уныло, когда в колхозных селениях бьют тучных нетелей, быков и престарелых коров, когда женщины хлопочут над приготовлением студня из ног убитого скота, сельские подростки заняты в свободное от учебы время любимейшей из игр - игрой в бабки. Кстати сказать, эти красивые косточки, часто снящиеся ребятам во сне, имеющие свойство издавать чудесный музыкальный треск, ударяясь друг о друга, называют в нашем краю не бабками, а кознями. Становятся никчемными, меркнут все остальные игры, когда наступает игра в козни.

В выходные дни на площадках около пожарных дворов, кооперативов, колхозных риг с раннего утра выстраиваются в две, три и четыре шеренги до сотни козней. В азартные выкрики подростков, в шорохи и гул торопливых шагов то и дело врывается свист пролетающего над головами участников и зрителей игры самого большого козня, налитого свинцом. Площадка покрывается десятками крестов и других условных знаков, начертанных торопливыми руками, и гудит, гудит до темна.

В такие дни решаются судьбы многих юных. Результаты игры беспристрастно и холодно скажут, кто из них будет вожаком, кто мишенью для вечных издевок и острот, кого наградит жизнь ранним счастьем, кого она унизит, обделит. Тот, кто унесет домой в полах тужурки десятки звенящих костяшек, с тем останется и слава победителя, за тем закрепится и роль зачинщика, атамана в худых и хороших делах.

В этом году в колхозе "Танкист" прогремело, как первый гром, имя Петьки Зайцева. Это имя не сходило с юных уст сельских забияк, мастеров темных огородных дел, кошачьих убийц, делателей рогаток, пушек и самострелов. Всюду повторялось оно, это звонкое имя: в школьных коридорах и классах, в домах, на сельских улицах трех деревень, входящих в колхоз "Танкист", в лесах за ловлей лесных крыс и белок, в полях за сбором мелкого картофеля для пушек, на реке во время рыбной ловли... "Петька Зайцев! Петька Зайцев!..." Это звонкое имя щекотало слух, волновало. "Петька Зайцев". Оно утратило свое первоначальное значение, как обычное имя обычного человека, оно стало особым девизом, особым паролем "Петька Зайцев"!

В том году колхоз "Танкист" торжествовал победу коллективного бытия. Цифры урожая радовали и обещали славную веселую жизнь. В этом году колхознику не нужно было продавать бычка или нетель, чтоб привести хозяйство в порядок, и он резал лишний скот исключительно для себя и государства. В трех деревнях, входящих в богатый колхоз "Танкист", по скромным подсчетам библиотекаря Расторгуева, было убито бычков, нетелей и старых коров пятьдесят четыре штуки. Пятьдесят четыре штуки! Сколько же тут должно быть козней, больших "мужиков" и малых "юрочек", мать дорогая? На это может ответить любой парень, даже не проходивший еще таблицы умножения первоклассник. Если принять во внимание, что у нетели Егора Сивкова было три полных ноги, а не четыре, и если памятовать, что Акулина Окунева, злая баба-яга сожгла козни в печи, чтоб у Вальки Окунева не рвались карманы у новой куртки, то выйдет ровно восемьсот и сорок. Восемьсот и сорок штучек, гремящих и чирикающих! Где же они гремят и чирикают? Куда разбросали их разные обстоятельства? Сорок или пятьдесят штук из них неизменно рвут карманы и полы самых азартных игроков. Они, как живые, перепрыгивают от владельца к владельцу, трутся друг о друга, становятся блестящими и постепенно желтеют. Но сорок или пятьдесят - это пустяковая доля всего вороха. Остальные не гремят, не чирикают, запрятаны в крайнем дому села Савельева, в дому Зайцевых. Они лежат там на печи в большом сосновом ящике. Ящик тот покрыт фанерой, а на фанере написано по-немецки: "Дер тыш, дер бляйштив, дер папир!"

Петька Зайцев! Никто не может сказать, мечтал ли этот курносый, рыжеватый и веснушчатый малый о том богатстве, о той славе, какая овеяла его столь не выдающееся ничем четырнадцатилетнее существование? Быть может, они, богатство и слава, пришли к нему нежданно-негаданно, свалились, как снег на голову, быть может, он вовсе не думал о них, тщательно соскребая мясо и жилки с первых козней убитой его отцом коровы, переставшей давать молоко. Но могло быть и иначе. Могло быть, что прежде, чем приступить в этом году к игре, он учел поражения прошлых лет (они были для всех памятны) и занялся тщательной тренировкой. Никто не может сказать об этом твердо. Но все знали зато, что богатство пришло к парню как раз вовремя, а слава явилась как раз тогда, когда он уже не может использовать ее максимально. Все знали об этом, и некоторым из сорванцов, приближенных к Петьке Зайцеву, было досадно за друга, а остальным же (таких было большинство) это известие явилось радостным событием в жизни.

Однажды утром, солнечным, сухим и немножечко морозным утром выходного дня, к пожарному депо колхоза "Танкист" сошлись молодцы от семи и до четырнадцати лет со всех трех деревень, сошлись на борьбу за обладание богатством и славой после богатого и славного парня Петьки Зайцева. Их было много здесь. Невероятный гвалт стоял в воздухе. Но игра началась и проходила очень вяло. Ни богатством, ни славой тут и не пахло даже. На кону стояло несколько жалких юрок. При виде их смешно было бы спорить, доказывать, стараться. Разве это игра? Разве это занятие, чорт возьми? Столько было козней и не могли удержать. Восемьсот козней!..

Естественно, что игроки, совсем не удовлетворенные игрой, начали поносить виновника их бедности Петьку Зайцева.

- Рыжий чорт! - кричал Васька Окунев.- Запрятал все наши козеньки и смотался в город. Взять бы да и дать ему по носопырке за такое красивое дело.

- Поди-ка, дай! - вмешался остроносенький Лешка Панков.- Он тебе даст, пожалуй, руки-то у него не на привязи.

- Собраться вместе,- настаивал Васька Окунев,- кто за руку, кто за ногу.

- За руку! - вмешался третий школьник.- Ты-то уж молчал бы, Васенька, коль позволил матери сжечь козни в печи.

Чувствовалась острая необходимость в кознях. Без них нельзя было жить весело. Надо было что-то придумывать.

Васька Окунев, самый баловной человечишко, ухарски взвизгнул и прошел по площадке на руках, выгнув шею, поводя головой, как старый глухарь. Но этим никого не обрадовал, пока не принял естественное для человека положение, чтоб сказать:

- Ура, товарищи, я знаю, что надо делать.

Парни насторожились.

- Ну, что ещё придумал ты, шкет?

И тогда Васька Окунев сообщил:

- У каждого из нас есть сколько-нибудь денег. Соберем их вместе и пойдем к петькиному батьке. Скажем, дядя Макар, продай нам петькины козни по пятачку за штуку.

- Дело! - крикнул кто-то из школьников.

- Дело! - повторил еще кто-то.

- Дело! Дело! - подхватила толпа шустрых.

А Васька Окунев торжественно кричал еще и еще:

- Не может быть, братцы, чтоб дядя Макар устоял. Ежели наберем рублей двенадцать, так это деньги немаленькие, а козней у нас будет ровно четыреста. А ну, давай, вороши в карманах, ребята. Выкладываю свои.

Васька Окунев стащил со своей лохматой головы кепку и бросил туда свои деньги, горсть медных монет и горсть серебра.

- Два рубля и сорок копеек. Кто следующий? Лешка Панков, карандаш есть? Записывай, кто сколько вносит.

В бобриковую кепку Васьки Окунева со звоном потекли деньги, медные трешники и пятачки и серебряные гривенники, пятиалтынные и двугривенные. Невообразимые крики поднялись и у пожарного сарая. Взрослые прохожие останавливались и с любопытством заглядывали в шапку с деньгами.

- Моя очередь!

- Кладу бумажкой!

- Запиши, Лешка, рупь двадцать пять!

- Эй, дорогу!

Кепка наполнялась уже до краев, когда какой-то малыш, только что подбежавший к пожарному сараю, пронзительно закричал:

- Слушайте, слушайте! Петька Зайцев приехал из города.

Толпа шустрых на мгновение стихла. Глянули в конец улицы и замерли. Там, важно вышагивая, поплевывая направо и налево, посвистывая и благодушно ухмыляясь, двигался к пожарному сараю, как некий юный Рокфеллер, сам богатый и славный Петька Зайцев. За плечами невысокого, широкоплечего малого, услаждая слух тонким костяным грохотом, припрыгивала брезентовая торба, до отказа набитая кознями.

- Он идет играть,- сказал Васька Окунев.

- Пусть он продаст козни и катится.

- Но-но, ты...

- Васька, отдай мне мои рупь двадцать пять. Я сам сумею купить козней.

- И мои семьдесят!

- И мой полтинник!

- И мои рупь тридцать!

- По порядку, товарищи! Лешка, вычеркивай из списка!

И снова поднялся такой гвалт, что подошедший к сараю савельевский капиталист долго не мог обратить на себя внимание. Когда крики немного улеглись, он с достоинством бросил:

- А плюс б плюс це, здорово, ребята!

- Здорово,- ответили ему,- козни продавать приехал?

На что капиталист ответил:

- Вас ис дас, отгадали.

- А играть будешь?

- Нейн, не буду.

- Это хорошо. Дай-ка десяточек, вот тебе полтинник.

- Возьми свой полтинник в карман и подержи его там. Капиталист скинул с плеч брезентовую торбу. Как мешок с горохом упала она на землю. Капиталист вынул из кармана чистый носовой платок, утер пот со лба, мастерски высморкался и сказал:

- Квадрат суммы двух чисел равен квадрату первого числа, плюс удвоенное произведение первого на второе, плюс квадрат второго числа. Не так ли, товарищи?

Парни ничего не могли ответить на это, потому что они не знали, что нужно отвечать. То, о чем сказал им капиталист, было для них непонятно, как шум соснового бора. Все молча переглянулись между собой. Только Васька Окунев не выдержал, озорной человечишко. Он шумно высморкался на землю и ехидно заметил:

- Мы не привыкли в платочки.

Потом спросил, обращаясь к капиталисту:

- Козни-то продашь, иль на память подаришь?

- Подаришь уехал в Париж,- ответил Петька Зайцев.- Тебе надо быть осоавиахимом, чтоб рассчитывать на подарки.

Парни рассмеялись. Многие с завистью подумали над тем, как хорошо и умно выражается Петька и как он гордо держит себя. Небось, когда летом работал в колхозе подпаском, так был совсем не тот. Только и было слышно от него летом, что "эй" да "но", да "стерва", да "зараза".

- Ать два и, товарищи, внимание,- начал между тем Петька Зайцев,- я вам должен сообщить следующую новость. Если вы мне не заплетите за козни по гривеннику, я унесу их в город и продам там по пятнадцать копеек.

В толпе пронесся ропот. Парни роптали на дороговизну.

- Не хочешь - как хочешь.- Петька поднял торбу и хотел было закинуть ее за плечи, но тут послышались покорные голоса:

- Давай уж, что там...

- Не оставаться же нам без козней.

- Давай мне десяток, вот тебе рупь бумажкой.

- Не торопись, душа.

Капиталист уселся на старые дровни, валявшиеся у сарая, и начал раздавать прежним своим друзьям козни и получать с них деньги, бумажки, медь и серебро.

- Вас ис дас! - хозяйски прикрикивал он при этом.- Не создавайте давки, друзья, а то я вынужден буду покинуть вас и увезти козни в город. А плюс б плюс це. Васька, что же ты не даешь своих рупь двадцать пять? На последний пятачок, так и быть, дам вот этот небольшой, все равно матка твоя не даст хранить их, как следует.

Не прекращая торговли, он время от времени вынимал из кармана платок и утирал им потный лоб, затем деловито сморкался. Ах, каждый из покупателей хотел в эти живые и памятные минуты быть Петькой Зайцевым, так же, как он, торговать, так же, как он, разговаривать, так же утирать лоб и сморкаться.

В то время, как он занимался с покупателями, один из парней, хитрюга Сенька Недожаренов, попытался залезть в брезентовую торбу своей пятерней, чтоб извлечь оттуда пяток козней; ему очень нужен был этот пяток в добавление к приобретенному за деньги пятку. Но его постигла неудача. В самый решающий момент он ощутил на голове смелое и грубое прикосновение петькиного кулака. Ему сделалось обидно и больно. Он заплакал и сказал:

- Чего бьешь по голове-то...

А Петька ни капельки не рассердился на вора. Он только рассмеялся и заметил:

- Ты ошибся, я не ударил тебя по голове, а только вывел из покоя шарообразное тело, которое ты называешь головой, вывел из покоя, в котором оно находилось непростительно долго. Дер блейштив, товарищи, налетай, приобретай.

Не прошло и полчаса, как капиталист распродал свой товар. Он удовлетворил сорока четырех покупателей и набил свои карманы деньгами, бумажками, медью и серебром. Он стал необычайно богат. Другой малыш не знал бы, что ему теперь делать с такими деньгами. Но Петька превосходно знал, что ему делать. Сопровождаемый шумной оравой, он пришел в кооператив и предложил там обменять звонкую монету на бумажки. Продавец охотно пошел на это.

И вот стоит у кооператива, гордый и самоуверенный, Петька Зайцев. Прядь рыжих волос выбилась из-под козырька коричневой кепки и упала на переносье. Он говорит:

- Вот, товарищи, ликвидировал я свое хозяйство. Больше никогда не будет у меня козней, потому что это было детство, а теперь в моей голове серьезные мысли.

Он говорит тихо, будто только для себя. Но его слышат. Слова его ловят десятки розоватых ушей.

- Какие это мысли? Вот, например, математика. За четырьмя действиями арифметики, за простыми и десятичными дробями следуют пропорция, проценты и т. д. Ну, положим, об этом вы знаете. Но знаете ли вы, что дальше пойдет Алгебра... Алгебра, похоже, что это имя красивой женщины, и ее надо покорить.

Кто-то среди парней хихикнул, услышав про красивую женщину Алгебру. Он был, быть может, прав, тот сорванец, что хихикнул. Полгода тому назад Петька не сказал бы "девушка" или "женщина", а сказал бы "девка" или "баба".

Чудно было слушать важного, делового пастушонка. Он говорил, говорил:

- Алгебра - это ещё не все, за ней следуют: Геометрия, Тригонометрия, Астрономия, потом известный вам русский язык, который не кончается на глаголах, а следует дальше причастия и деепричастия, потом самое дошлое из всех знаний - немецкий язык - дэр тыш. Все это надо будет изучить. Без этого никак нельзя быть танкистом.

Ах, каждый из малых, стоявших около кооператива, в тужурках с рваными карманами, в полах которых гремели только что приобретенные бабки, каждый, каждый без исключения желал быть Петькой Зайцевым и говорить так вот об Алгебре, Астрономии, Тригонометрии. Ах, Петька Зайцев, продувной парень!..

Малыши слушали старшего своего товарища, своего героя с разинутыми ртами. Они забыли обо всем на свете, забыли даже о кознях. Игра в козни, должно быть, так и не состоится сегодня. Ах, Петька Зайцев, будущий танкист, отважный человек!.. Сколько самолюбивых душ затронул он твердой своей речью, сколько зависти разжег в крови резвых, сколько шарообразных тел вывел из покоя !

- Вас ис дас, аплюс, беплюс, цеплюс...- шептал Васька Окунев, возвращаясь домой.

Вечер был тихий и сухой. Он бодрил молодых, молодил стариков.

В зарослях ельника и березняка, тянувшегося по обеим сторонам дороги, зовуще насвистывали рябчики. В прозрачном и чутком воздухе слышался ещё шум глухариных крыльев и зовы молодых глухарок:

- Кох! Кох!

Пастух Макар Зайцев сидел на телеге, свесив ноги, сухие ноги, обутые в сапоги с широченными голенищами. Они болтались туда и сюда, как мутовки. Он был навеселе, пел старинные песни или визгливо выкрикивал на сытого колхозного жеребца:

- Эй, пашел, радной мой, хароший!

На сердце старика было легко, чисто и весело. Вот он отвезет сына в город и вернется обратно. И долго, должно быть, будет рассказывать односельчанам о том, как его родной сын, будущий танкист, разбазарив свои козни, первым долгом счел нужным купить отцу четвертинку водки.

- Эй, пашел, расхарошай!

Ему мерещилась война. Вот зловещая цепь неприятеля смыкает красные полки. Кругом стрельба и крики. Ещё немного и погибать красным полкам в неравном бою.- Товарищи, вперед! - раздается вдруг зычный, призывный голос. На помощь красным полкам мчатся танки. Из броневой башни одного из танков показывается голова героя. Знакомое лицо, родное лицо, Петр Макарович Зайцев. Вот он кричит врагу по-немецки: "Мы не просили вас идти на нас войной. Ну, так умирайте же тогда!" И вот танк Петра Макаровича несется впереди, и косит, и мнет и треплет врага. И слышится звонкий голос: "Вперед! Вперед! Вперед!"...

Петька сидел на задке телеги. Он думал о многом, но больше всего об одном. Когда он рассказывал сельским друзьям о том, куда будет тратить деньги, вырученные от продажи козней (пятьдесят рублей на заем обороны, пятнадцать на книги, пять рублей туда-сюда...), то о последней десятке соврал. Он сказал, что десять рублей он оставит у себя на всякий случай, но это было неверно. Он давно предназначил эту десятку для определенной цели, про которую нельзя говорить даже Ильюшке глухонемому. Как раз об этой десятке и о том, что будет дальше, после того, как он окончательно определит ей место, он как раз и думал больше всего. Десятке предназначено скрыться из глаз рыжего хозяина в кассе кондитерского магазина. Но у мальчишки окажется после этого вещь, на которую он заглядывался чорт его знает сколько раз. В руках его окажется самая дорогая плитка шоколада "Золотой якорь". Он купит ее вечером, а утром тихонечко, как вор, проберется в учительский гардероб и опустит эту дорогую вещь в карман коричневого пальто с черным котиковым воротником, в карман пальто, принадлежащего учительнице немецкого языка Ольге Федоровне, за то, что она такая молодая, такая красивая, такая ласковая, за то, что она каждую ночь, когда Петька спит, тянет свою пухленькую руку к рыжему шарообразному телу - петькиной голове, нежно лепечет при этом: "Вас ис дас", за то, что она окончательно вывела из покоя петькину голову, жена математика Якова Ивановича, за то, что она однажды сказала: "Петр Зайцев всех скорей будет немцем", за то, что в сердце будущего немца все кипит теперь, все клокочет, и ему, Петьке, хочется жить, постигать, побеждать. Он опустит в карман вместе с этой дорогой вещицей маленькую записочку: "Любя всем сердцем, всей душой. Петя Зайцев". Пусть будет, что будет. Раз он не может думать больше ни о чем на свете, кроме Ольги Федоровны, и раз он надумал поступить с роковой десяткой именно так, а не иначе, значит, тому и быть.

Пройдет много лет, прежде чем взрослый Петр Макарыч Зайцев скажет, наконец, в тихие часы сладкой грусти, которая вдруг беспричинно охватит его: "О детство, далекое детство!.." И плитка шоколада, опущенная в карман коричневого пальто, и вся дальнейшая маленькая трагикомедия с первой безответной любовью будет лучшим воспоминанием о далеком, счастливом детстве.


К титульной странице
Вперед
Назад