к титульной странице

публикации

музыка

альбом


В. Дементьев
Валерий Гаврилин из Воздвиженья
// Роман-журнал XXI века: Путеводитель русской литературы. – 2004. - № 6. – С.65-69.

В. Дементьев.
Валерий Гаврилин из Воздвиженья 
// Роман-журнал XXI века: Путеводитель русской литературы. – 2004. - № 6. – С.65-69.

Новое кирилловское шоссе в отличие от старого тракта, петляющего от деревни к деревне, провели в 60-70-е гг. прямо через поля, луга, по засыпанным болотцам, перескакивая капитальными мостами через малые речки. Прочерченное карандашом проектировщика на карте, оно изменило пейзаж кубеноозерских деревень. Целыми столетиями они были нанизаны на дорогу, как бусы на нитку. Выходили на нее фасадами и окнами, дверями лабазов и крыльцами чайных, встречали и провожали проезжих, открывали для них лавки и почтовые станции. Активная часть жизни жителей местных деревень и сел была связана с дорогой.

С постройкой автострады федерального значения Р-5 нить во многих местах порвалась, и бусинки в раздельности раскатились по приозерным холмам. Кубеноозерские деревеньки живут сейчас своей жизнью, вливаясь в асфальтовую реку отворотками, как у нас называют дороги, в большинстве своем грунтовые, с колдобинами и ямами, соединяющие деревни с автомагистралью.

Мне смотреть на них стыдно, пожалели, что называется, на рубль копейку, еще раз принизив статус местных жителей, крестьян. Не для них, выходит, проведена автострада, а для кого угодно — для соседних районов и областей, для туристов и дачников, для начальства, которое с советских времен имеет в лучших местах кубеноозерского побережья казенные и все больше теперь свои, личные дачи (к ним, кстати, дороги заасфальтированы). А доживающие свой век в деревнях старухи и старики, всю жизнь отдавшие колхозам и совхозам, молочным и животноводческим фермам, рыболовецким бригадам, добираются до внешнего мира по старинке, по ухабистым отвороткам. Да и оставшимся молодым сельским жителям шоссе как бы указывает, куда следует им править свою судьбу.
Нынешняя дорога в начале нашего, западного берега Кубенского озера со свистом автомобильным отсекла село Воздвиженье от деревни Перхурьево. Последняя лепилась у села рядышком, как молодой подрост у старого ствола. Раньше шумный кирилло-белозерский тракт проходил мимо торговой лавки, церковной ограды, мимо колокольни с высоким шпилем, спускался под горку к деревянному мосту на другой берег речушки Водлы, впадающей в Кубенское озеро. Сегодня, проезжая мимо, когда почти восстановлен местный сельский приходской храм в честь Воздвиженья Креста Господня, когда заново построена разрушенная колокольня, видимая издалека, смотришь только на них, стоящих на высоком угоре, и глаз невозможно отвести — настолько они благодатно красивы, так радуют своим чудесным воскрешением, сверкая торжественным блеском заново воздвигнутых крестов, законченно формируя и притягивая к себе весь окрестный пейзаж.

А промелькнувшую слева совсем близко от обочины маленькую деревеньку Перхурьево, напротив возрождающегося Воздвиженья, даже не заметишь. Да и что необычного в нескольких домиках, разбросанных без какой-либо цельности?! Скорее, взгляд выхватит название речушки на дорожном указателе «Водла» с исправленными каким-то деревенским озорником двумя буквами в этом слове.

Так и проскочишь, не сообразив, что вот он был, совсем рядом, дом, где прошли детские годы выдающегося русского композитора второй половины XX в. Валерия Гаврилина. Стоит он окнами на зарю, развернувшись широким фасадом на храм и на озеро, самый большой в Перхурьево, особо приметный издалека. Жизнь резко и безжалостно отсекла его от последующей судьбы композитора, оставив ему самые дорогие для сердца воспоминания.

«Он открыл дверь на веранду, там очень широкая лестница, а в конце площадка, где стоял стол и самовар. Он говорил, что за этим столом с мамой и сестрой утрами пили чай. Прошли в комнаты, он очень внимательно все осмотрел, как будто что-то вспоминая, потом заметил, что мебель, которая была при нем, — сохранилась. Мягкие стулья и диванчик были обтянуты красивой тканью. Когда вошли в маленькую комнату, Валерий, видимо, сначала не поверил своим глазам: у задней стенки русской печки была та лежаночка, на которой он вместе с сестрой грелся длинными зимними вечерами».

Трогательные приметы ушедшего прошлого, собственного детства... Всё уменьшилось в несколько раз: лежаночка, диванчик, маленькие комнаты. Особенно поразила река Водла, казавшаяся все прошедшие годы многоводной.

Тина теперь и болотина 
Там, где купаться любил... 
Тихая моя родина, 
Я ничего не забыл.

Что ему еще вспоминалось? Нет, не только то, как он бегал по единственной улице с железным колесом-обручем, ловко управляя им загнутой толстой проволокой, была такая забава и в моем вологодском детстве. Не игра в городки или в «двенадцать палочек». В счастливые мальчишеские забавы грубо вмешивалась трудная взрослая жизнь, черной тенью нависала безотцовщина.

На таком контрасте построена вся его судьба, она вылилась в светло-трагическую мелодику его музыки.

Не только умиление испытывал он при виде родного дома, были и другие чувства, посложнее и подраматичнее. О них он не говорил, но записал в своем дневнике: «...Они любились с вечера до первого зимнего света, катаясь по постели, взвизгивая и стеная. Нам казалось, что раскачиваются и гудят стены. К утру воздух в доме пропитывался рвотным запахом требушины и дурной крови, какой стоял в хлеву, когда там закололи в голодную прошлую зиму нашу Звездочку. Мы с сестрой слезали с печки угорелые от этого воздуха наслаждения, убийства и надругания над чем-то невиданно светлым и чудесным, что шевелилось нежными расточками в наших телах, уходили из дома и прятались где-нибудь в укрытых местах, никого не желая видеть и слышать, и потом весь день боялись вернуться домой. К вечеру нас разыскивала крестная, минутку разглядывала нас, наскоро всплакивала и, притянув наши головы к своему животу, говорили: «Пойдемте-ка, поужинайте, пока матери нет. Да и спать ляжете». И помолчав, добавляла: «Сиротинки вы мои».

Этот рассказ-воспоминание Валерий Гаврилин озаглавил «Песни ранние, песни райские», как бы пересмотрев в себе, позднем, через эту, может быть, грустную иронию, отношение к нему. Но не только. Он видел и чувствовал многое в жизни музыкально, через звучавшую в нем постоянно музыкальную тему своей судьбы. Его песни потому гениальны, что вбирали в себя не один или несколько оттенков, красок или звуков, а многое из полнозвучия окружающего мира. Это полнозвучие в Валерия Гаврилина не просто просачивалось незримыми струйками, а вливалось в детские годы полноводным потоком. Поэтому ему и деревенская речка Водла казалась широкой рекой. Поэтому и его малая родина стала едва ли не главной темой музыкальных произведений, где он «с каждой избою и тучею, с громом, готовым упасть», чувствовал «самую жгучую, самую смертную связь».

Рубцовское определение «жгучая связь» очень подходит и к его жизни. Мать будущего композитора Клавдия Михайловна Гаврилина работала воспитателем и директором детских домов Вологодской области. Отец Александр Павлович Белов перед войной заведовал РОНО города Сокола, что стоит в верховьях реки Сухоны. Валерий, их сын, родился 17 августа 1939 г. в Вологде. Брак родителей не был зарегистрирован, поэтому у сына осталась фамилия матери. До войны Валерий жил с ней в городе Кадникове. Отец в 1941 г. ушел добровольцем на фронт и, как многие первые защитники Отечества, сложил свою голову в начальные же месяцы войны в 1942 г. под Ленинградом. Валерий Гаврилин, говорят все, кто знал семью, был внешне похож на отца.

В те же годы Клавдия Михайловна Гаврилина была назначена директором детского дома, одного из многих на Вологодчине, в селе Воздвиженье Кубено-Озерского района. Он располагался в наскоро приспособленном помещении бывшего сельского храма, на первом этаже. Валерий с сестрой Галиной жили в соседней деревушке Перхурьево, где их воспитанием занималась крестная мама-няня Аскалиада Алексеевна Кондратьева. Сохранилась и деревянная школа, куда пошел в первый класс Валера, она стоит по соседству с храмом.

По доносу в 1950 г. Клавдия Михайловна была обвинена в растрате. Проверили «сигнал»: действительно, на кухне не хватило 300 гр. сливочного масла, килограмма сахарного песку и около того крупы. Время было суровое. Директора детдома и бухгалтера отдали под суд. Клавдии Михайловне присудили десять лет с конфискацией всего имущества. Одиннадцатилетний Валерик и девятилетняя Галя были выселены из дома в Перхурьево и отправлены — он в другой детский дом под Вологду, а сестра к родственникам в город Куйбышев.

Какое бы ни было детство, много ли горя на него выпало, но все черное замещалось светлым: добротой людей, картинами природы, друзьями, а, главное, не слышной для других музыкой, постоянно, до кончины композитора, преследовавшей его. Он говорил: «У меня мало впечатлений, я живу только детством, мне надо пополнять эти впечатления». Но и их с избытком хватило на всю его творческую жизнь.

Пример удивительный, но и характерный, когда немыслимое семейное горе, пережитое со счастьем открытия себя и всего мира, жестокость времени, растворенная в людской доброте, страдания вкупе с любовью, всё, что пришлось испытать Валерию в ранние годы, отразились с такой небывалой силой в музыке, ставшей выражением души народной. Поэтому и ставшей.

«Отсюда, из Вологды, — писал он, — вынес я главную тему своего творчества. Я думаю — это тема женской судьбы, женского характера, потому что все эти годы главные люди, которые меня окружали, были женщины: моя мать, моя нянюшка-сказочница, мои воспитатели в детском доме».

«Знаешь, какая была первая в моей жизни музыка? — спросил однажды Гаврилин. — Шла война (когда она началась, Валерику не было еще двух лет), бабы провожали на фронт мужиков, плакали, голосили, и их вой, рыдания переходили в пение-причитание. С тех пор музыка накрепко связана для меня с болью...».

Впечатления детства постоянно являлись композитору: «У меня есть не излюбленные какие-то жанры, а есть состояния, которые я выискиваю, перенимаю у жизни. Вспоминаю многое из детства, прошедшего в русской нищей деревне военных лет...»

«Я рассказал ему (Валентину Распутину. — В. Д.) про свою деревню, про козлят, которых так любил, что и спал с ними в загородке, когда их приносили зимой из хлева, и в их возне, игре, меканье все слышал родные гармонии, а вот теперь у меня этого нет, и я все живу там и знаю, что этого как будто и во всей России больше не будет».

Порывался, будучи известным, сюда вернуться. Себя вернуть. «Не могу я без просторов полей, на которых вырос». Но... «Тут еще рояль, как ярмо каторжника, — куда я без него...». Рояль хороший, «Бехштейн», купленный вместо старого «Беккера» на Государственную премию СССР. Его рабочий инструмент, без которого он не мог ни жить, ни творить.

И все-таки он чуть ли не ежегодно старался побывать на родине. «...Всю жизнь я чувствовал себя в плену у города. Работа держит здесь, а душа там, в деревне». «Город дал мне образование, но в музыке я остался деревенским. Моя любовь к пению — из деревни. Все, что касалось глубоких и серьезных чувств — в деревне изливалось в пении».

Поездки в Кубеноозерье радовали его, «грели душу» и огорчали. Прямо-таки разрывали сердце. Одни воспоминания постоянно перебивались другими. Смотрит старую школьную фотографию, еще детдомовскую: «Вот Африкан Зеляев, отличный плотник вышел, это Бареев, это Пушкин — у нас их было много... А это вот ребята — и фамилий не назову: один троих зарезал и сам погиб, другой погубил одного, ну и его тоже извели, а этот вот чуть не семь человек со свету сжил. Такой мы, увы, народ...». И родные места теряли для него узнаваемость, «там одни переселенцы», то есть дачники. «Мне сейчас, может, не так часто и ездить надо сюда, на родину, потому что я каждую ночь нахожусь здесь. Собираю землянику, с крестной возвращаюсь с покоса, слушаю рассказы старух, когда пряжу прядут, или сижу на крыше и вижу белый пароход».

Ни один из русских композиторов так не страдал по родным краям, как Валерий Гаврилин. Купил он дачу под Сосново, в 70 км от Ленинграда, но и там не находил себе места: «Нет просторов, не видно заката, местность лесистая и холмистая». Постоянно вспоминал, какая была рыба на Кубенском озере, какие вкуснейшие пироги-рыбники, и просил жену: «Спеки ты пирог с рыбой, ну научись ты печь пирог с рыбой!» В конце концов Наталья Евгеньевна выучилась этому искусству и в последние годы пекла ему рыбные пироги, но и здесь он вздыхал, что рыба не такая, какая была там, на его родине. В ленинградской квартире в вазе всю зиму стояли пушистые тростниковые метелки, которые Гаврилины в свой очередной приезд в Воздвиженье нарвали у берега озера, ему была дорога и эта память. Книгу «Целуются зори» Василия Ивановича Белова не смог купить, нашел ее в библиотеке и заставил домочадцев всю ее (!) переписать от руки. «О храме, где находился детский дом, он мог рассказывать много и часто. Любил взбираться на чердак, где было много голубей, там частично сохранились фрески. А больше всего он вспоминал, как забирался на крышу и смотрел-смотрел на Кубенское озеро, которое называл вологодским морем. Всегда ему казалось, что где-то там плывет белый пароход».

Образ «белого парохода» проходит у Гаврилина через всю судьбу. Это одно из его сильнейших «состояний», как он сам сформулировал, которое он брал у жизни. Вот он записывает в 60-е гг., когда ему впервые вспомнился этот детский образ, незамысловатый стишок без знаков препинания:

Синее море 
Белый пароход 
Сяду поеду 
На Дальний Восток 
На Дальнем Востоке 
Пушки палят 
Русские солдатики 
Убитые лежат. 

Излюбленный прием Гаврилина через простые, «игривые» на поверхности, слова и звуки показать неожиданным конечным музыкальным и словесным ударом страх жизни, где трагедия соседствует с романтикой, страшная сказка с веселым вымыслом. Всё это он вынес из детства, из картин его, из переживаний. А какое впечатление обрушивалось на слушателя, когда он воплощал это в свою музыку, передает в своих воспоминаниях актриса Лариса Малеванная: «Как эпиграф перед началом спектакля (постановка по роману Федора Абрамова «Две зимы и три лета» в БДТ имени А. М. Горького) зазвучала, похожая на колыбельную, вынимающая душу деревенская запевка:

В огороде гряда — бобом сеянная. 
А другая гряда — чесноком да луком, 
Ой, хохошеньки, хо-хо, 
Хохошеньки, хо-хо... 
На одной на гряде ничего не взошло. 
На другой на гряде — тоже нет ничего.
Ой, хохошеньки, хо-хо, 
Хохошеньки, хо-хо...

Мурашки по коже. Острое чувство сострадания к чужим, далеким, вымышленным людям».

Но образ «белого парохода» был все-таки выше реалий жизни, он был вневременным, почти сказочным. Он открывал, как волшебным ключом, дверь в его душу, где жило «невиданно светлое и чудесное».

В темное время огни больших судов особенно волновали детскую душу. Звезды мерцали, если было чистое небо, светила беспокойным светом луна и где-то в отдалении, бесшумно, плыли неведомые огни иной, казалось, счастливой жизни. Плыли медленно, таинственно, то удаляясь, то приближаясь к берегу.

А при солнечной тихой погоде можно было по далекому дыму пароходной трубы угадать скорое приближение парохода. Сначала на горизонте возникал один лохматый черный мазок, он постепенно вырастал в тучку, затем еще укрупнялся, ширился, прекращался в красавец пароход и, праздничный, торжественно проходил по фарватеру озера мимо берега. Пристаней поблизости не было, и с замедлением ветер доносил с верхней палубы звуки веселой гармошки.

Праздник жизни быстро кончался, уходил белым облаком то в Сухону, то в Кубену и исчезал там.

Вновь Гаврилин открывал тетрадь для записей: «Синее море, белый пароход». Никто не знает окончания этой песенки. Каждый дописывает ее своей жизнью». Неприхотливый образ вырастал в целую философию судьбы. В образ-наваждение. «Чаще всего, — рассказывает Наталья Евгеньевна Гаврилина, — вспоминал Кубенское озеро, воду, которая так его волновала, казавшийся идущим белый пароход».

Холм, с которого Ляля, такое детское прозвище было в деревне у Валеры Гаврилина, наблюдал свой «белый пароход», давно срыт дорожниками. Кубенское озеро, как и речка Водла, сильно обмелело. Здание храма в Воздвиженье пришло в полное запустенье, пока не было возвращено в Вологодскую епархию.

Но он верил в свою мечту и проплыл все-таки по родным местам на настоящем белом пароходе: «...Всю ночь провели на палубе, чтобы не пропустить восход, и когда в лучах солнца стали обрисовываться силуэты церквей, зрелище было восхитительным. Никогда этого путешествия забыть нельзя. Плыли мы по Кубенскому озеру».

Права Татьяна Дмитриевна Томашевская, когда, зная об этих гаврилинских впечатлениях и воспоминаниях, и о которых она могла бы рассказать неизмеримо больше, воскликнула: «Я не встречала такой любви к родине, как у Гаврилина!..». Отсюда и его ощущение постоянной, как пишет Лариса Малеванная, «смури» — «ощущение оторванности от корней, от истоков, от родного дома».

Он не был в этом чувстве по-человечески одинок, но в музыке у него мало было единомышленников. Георгий Васильевич Свиридов писал ему в августе 1983 г.: «Люблю Вашу музыку, близка она мне очень, но судьба Ваша никогда не будет легкой. Между нами и другими есть «недоступная черта», как говорил Блок (цитируя Пушкина), в самом мироощущении, миропонимании».

«Когда его (Свиридова) не стало, — вспоминает Наталья Евгеньевна, — Валерий сказал: «Для меня всё кончено». И через год он тоже ушел из жизни». А еще он тогда добавил: «На Свиридове и на мне кончилось русское направление в музыке. Пока, во всяком случае...».

Неужели, хочется воскликнуть, Россия осталась без музыки? Жуткие слова!.. Значит, осиротела его мать-земля. Обезголосели северные деревни. Молчат пустынные дороги-отворотки. А по шоссе катятся роскошные авто, туристические автобусы с иноземными завываниями и тупым ритмом. Будто-то кто-то бесноватый внутри колотится, все никак не вырвется наружу из железной клетки. И никто не подумает завести гаврилинские песни и хоры. Страшно!

Напомню, откуда, по словам самого композитора, у него родилась первая музыка. От боли плачущих по деревням солдаток. Не было, казалось, других запомнившихся в детстве звуков. Но прежде чем он услышал горькие песни, душа его была настроена на сострадание от чувства собственного сиротства. Он их запомнил, как мелодии естества жизни. Настолько крепко запомнил, что попытался даже в словах описать рождение такой музыки: «Садитесь за инструмент, и вы вдруг почувствуете, что из-под пальцев ваших выходят звуки более сильные, пронзительные и глубокие, чем раньше. Это голос чужой боли. Она навсегда перешла в вашу кровь и через пальцы передается в вашу музыку». Такую впечатлительность иметь, столько в душе своей народной боли вмещать, так глубоко и остро ее слышать может только выдающийся во всех смыслах человек.

Сегодня изобилие музыки. Но это не звуки, выражающие человеческие чувства, пусть даже и скорби, боли, отчаяния. Это механические звуки пустеющего духовного бытия человека. Звуки-наркотики, которыми он взбадривает себя, словно шаман ударами в бубен. Они глухи изначально, и человек от них дуреет. Он не знает еще, к его маленькому счастью, перевода слов этой нелепой, в лучшем еще случае, абракадабры. Но, привыкнув к пустому звуку, не различишь и бессмыслицы слов.

Как-то я, изучая испанский язык в университете, читал книгу о последнем городе инков. Спасаясь от европейских цивилизаторов, почти истребленные ими, инки обосновались на одной из горных вершин, куда было невозможно добраться. Здесь, выше облаков, они воздвигли прекрасный город, украсив его дворцы фресками и мозаикой, а крыши покрыли своим знаменитым золотом, чтобы они соперничали в блеске с самим солнцем.

Прошли столетия. Долго этот город солнца искали археологи и наконец нашли. Стены не разрушенных, к счастью, домов затянуло жирной южной растительностью, тропы и дороги к нему также заросли. Когда стали расчищать, сдирая оплетавшие камни ветви, вырывая корни, то ахнули: перед глазами явилось рукотворное чудо. Он, этот город, и по сей день стоит, восхищая туристов со всего света. Но он молчит. Не слышно в нем ни мелодий, ни звуков. Только ветер, только гром небесный. Культура великих инков исчезла, не оставив нам своей музыки (она, наверно, была такой же гениальной, как их архитектура и живопись), то есть своей души.

Устоим ли мы перед натиском «иных времен татар и монголов»? Наших уже времен. Об этом с болью в сердце думал Валерий Гаврилин. Композитор и умер от этой боли (вот как отозвалась в нем боль деревенских солдаток). «Он говорил в последнем интервью, что когда народ заболевает, то сердце рвется на части и душа рвется на куски, так это с ним и случилось. Оно разорвалось на части» (из воспоминаний Н.Е. Гаврилиной).

Записью, на которой оборвались его заметки, были слова, в которые он вместил весь смысл своего творчества: «Я живу на своей родине, я охраняю и сохраняю ее музыку».

Как последний, он сверхобостренно чувствовал в звуке свою родную землю. Великий дар!.. Читаю переписанную его рукой цитату из Рубцова: «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны». И тут же «композиторская» приписка: «Гулы». Так он один слышал эту протяжно-эпическую строку: не в цокоте подков коня, это разрушало образ, конь скакал неслышно, а в надземных каких-то гулах. Так он слышал свои знаменитые «Перезвоны». Так слышал «Припевки». Так слышал выдающиеся песни «Русской тетради». А «гул» этот родился на его родине. Гул от забытых звонов.

Колокола с Воздвиженской колокольни сбросили в 1922 г. при большом стечении народа. Многие плакали: «Не рушьте хоть церковь!» Ее сохранили, зато другие храмы уничтожили. А как звонили они!.. Только в селе Никола-Корень, что на другом берегу озера, ежедневно звучал малиновый звон 22 колоколов, а если представить себе, как звучали десятки окрестных колоколен?.. Нет, уже никогда такого не представить. Земля отдает назад только впитанные ей гулы. Немногим людям дано их услышать.

Второй этаж бывшей Крестовоздвиженской церкви долгое время стоял пустой, детский дом размещался внизу, на первом этаже. Сюда залезал Валера, чтобы посмотреть сверху на озеро. Его пугали в полумраке дикие голуби, а ветер, залетая в северные разбитые окна, гудел, вырываясь на свободу из противоположных проемов: у-у-у. Перед взором пораженного мальчика распахивалась огромная даль — бескрайние поля, луга все в цветах, синее марево озера и противоположная темная кромка леса с белым песчаным прибоем. Эта даль гудела под упруго дующим ветром: у-у-у. Сквозь которое слышалось как бы протяжное: бом-бом-бом. 

Я буду скакать, не нарушив ночное дыханье 
И тайные сны неподвижных больших деревень. 
Никто меж полей не услышит глухое скаканье, 
Никто не окликнет мелькнувшую легкую тень.

Своим изумительным музыкальным слухом, данным ему природой, а может, доставшимся по наследству от какого-нибудь, в сороковом поколении от него, гусляра, он по-особому слышал не только музыку стихов, но и любую талантливую художественную речь. Так, как он читал Василия Ивановича Белова, никто другой уже не прочитает: «В. И. Белов — чистая литература (но сама литература — явление наиболее из всех искусств синтетическое). У него нет сюжета, ситуации в качестве решающей силы. Главная сила — в смысле слова, в звучании слова, в темпах фраз, предложений, в их комбинации, в чередовании слов по окраске и т.д. Именно отсюда, и так, вырастает литературный образ его творений».

Гаврилин был последний, кого так подробно, любяще, бескорыстно учили музыке.

В его полуголодном детстве не было ни нормальной обувки, ни одёжки. А пианино в детском доме среди кромешной скудости имелось. Как, откуда? Любовь Ивановна Сонина, ныне живущая в Воздвиженье, работала с 1947 г. в детдоме медсестрой. Она помнит, как Валерик Гаврилин в 44-м году прибегал к пианино и подолгу подбирал какую-то мелодию то одним, то двумя пальчиками. Складывал на слух звуки. Если чего-то не получалось, хлопал крышкой и убегал, а вечером вновь появлялся, опять что-то наигрывал, прислушиваясь внимательнее.

После ареста матери Валеру перевели в другой детский дом в селе Ковырино под Вологдой, оттуда он уже начал ходить в городскую музыкальную школу №1. Там сочинил свою первую музыку. Едва ли не лучшие воспоминания о нем, которые я уже цитировал, написала его первый педагог «по музыке» Татьяна Дмитриевна Томашевская. Особенно меня поразил скупой ее рассказ о свидании с матерью Валерия в вологодской тюрьме, куда Томашевская прорвалась через все мыслимые и немыслимые препоны: нужно было во что бы то ни стало получить материнское согласие на то, чтобы отправить ее сына в специальную школу-десятилетку при Ленинградской консерватории. Клавдия Михайловна сказала свое категорическое «нет».

«Я страшно растерялась, — пишет Т.Д. Томашевская, — такого отпора я никак не ожидала. Она говорила очень убедительно, ясно, то, о чем она думала долгие дни в заключение, что уже сформировалось в ее сознании и стало чем-то вроде плана на будущее сына (Клавдия Михайловна мечтала, чтобы Валерий пошел в технический вуз. — В. Д.). Переубедить ее в считанные минуты было нереально. Понимала, но продолжала твердить: «Давайте рискнем. Он может и не поступить. Но мы с вами будем спокойны, значит, быть ему музыкантом не судьба».
Я торопилась, слыша, как нетерпеливо тихо стучит по столу начальник. В любой момент он отошлет Клавдию Михайловну, и ничего так и не решится. Но я чувствовала, что наш разговор его захватил, не оставил равнодушным. После очередного возражения он поднял голову и ровным голосом, но очень твердо сказал: «Мамаша, сколько можно говорить одно и то же. Вам дело говорят. Вашему сыну желают только добра, а вы уперлись со своей математикой. Наверное, учитель лучше вас знает, кем ему быть. Если бы не было у него данных, вам это никто бы и не предлагал. И вообще: подводим итог...»

Клавдия Михайловна вздрогнула и посмотрела на него. Смотрела и молчала, опустив руки. «Ну что ж, вам виднее, — еле слышно вымолвила она. — Я сыну не враг, пусть едет. Поцелуйте его за меня и скажите ему, что я ни в чем не виновата и надеюсь, что скоро мы с ним увидимся».

Раздался звонок, хлопнула дверь, и так же тихо, как вошла, она ушла из комнаты. Я стояла не шелохнувшись. Мне очень хотелось подойти к ней, крепко обнять ее и поцеловать, но этого сделать я не могла».

Творческая судьба Валерия Гаврилина в этот миг была решена.

После специальной музыкальной школы-десятилетки при Ленинградской консерватории Гаврилин шесть лет занимался в самой Консерватории. Поступил в аспирантуру... Я подсчитал, сколько времени его учили сочинять музыку: четырнадцать лет. И только ли его одного?! Так учились все музыкально (и художественно) одаренные дети.

Можно хоть всю жизнь учиться, а так и не написать свою «Русскую тетрадь». Валерий Гаврилин этот вокальный цикл создал в 26 лет. В том же 1965 году в Северо-Западном издательстве вышла первая книга Николая Рубцова «Лирика». А через год Василий Белов напечатает в журнале «Север» повесть «Привычное дело».

Их всё роднило — земля, судьба, творчество. Из них троих — Рубцова, Белова, Гаврилина — двое было из крестьян, а Гаврилин из семьи провинциальных интеллигентов. Но тоже от земли. «В костюме, галстуке и очках — я просвещенный, европейски образованный музыкант. А как остаюсь, в чем мать родила, да сижу дома, да брожу невесть где — так мужик мужиком, из вологодских. И нет тогда счастливее меня никого на свете».

Белые пароходы, которые высматривал на Кубенском озере маленький Валерий, уходили на реку Сухону. Там их ждал воспитанник Никольского детдома Коля Рубцов. Снежные облака, которыми любовался Гаврилин, наплывали с соседней харовской родины Васи Белова. Ветер, летний или холодный, дул в их мальчишеские лица с тем же напором. Дождь шел тот же, как сияли и одинаковые радуги над их головами в полнеба.

Поэтому они почти одновременно и выразили то, что другие только начинали предчувствовать, что носилось в воздухе, но попробуй это «нечто» первым запиши в слове и музыке. Они в своем творчестве пожалели людей, которых так безжалостно гнуло время все последние десятилетия. Они сказали им простые и добрые слова. И эта естественная благодарность, эта тихая ласка оказались громче иных шумных эпитетов.

И еще они сумели увидеть и разгадать своим природным талантом нечто, чему ни в каких консерваториях и литинститутах не учат. Образ-символ «белого парохода» (Рубцов, как известно, служил на Северном флоте моряком) в их творчестве трансформировался в иную духовную ипостась. Не то бы они так и остались романтиками «алых парусов».

Валентин Курбатов записал важный разговор с Гаврилиным, который вдруг заговорил о том, что, по рассказам очевидцев, над Куликовым полем в Дмитровскую субботу восходят к небесам световые столпы, как молитва погибших. Он это вычитал в одной из статей Ксении Мяло. «Я ведь тоже видел похожие столпы, — взволнованно сказал композитор. — И у нас столпы-то вставали, когда мы уже вроде и мало достойны были их видеть. Церкви стояли по Кубенскому озеру, как в нашей деревне Воздвиженье и в соседнем селе — одна к одной, как свечи у чаши». И в продолжение этого образа добавил: «Столпы-то все равно встают вокруг озера. Может быть, только над теми давними праведниками, может быть, только в назидание нам, но еще встают».

И долго, по словам Курбатова, глядел пристально и цепко, странно соединяя во взгляде вопрос и ответ. Такой прямой и полный взгляд, так иногда глядят дети, не опуская глаз.

В своем дневнике он записал: «Свет видишь раньше источника света». Валерий Гаврилин был одним из тех, кто своим Божьим даром познал природу этого нетварного света. Таким он, в тайне своей светоносности, от нас и ушел.

Питерский поэт Виктор Максимов, писавший стихи к произведениям композитора, после его смерти (а он не дожил нескольких месяцев до своего 60-летия) вспомнил свой сон, названный им гаврилинским: «Ночь. Река. Через нее, прикрывая свечечку правой ладонью, идет Валера. По воде, яко посуху. А точнее сказать, как блаженная Феодора по небу. Он идет, а все мы, кто знал и любил его, стоим на берегу этой неведомой реки, стоим и, затаив дыхание, смотрим ему вслед. И крестимся, и твердим про себя: «Матка-река, не гаси свечу!» Валера идет быстро, не оглядываясь, и не под ноги себе смотрит, а куда-то вверх, как все очкарики. И над ним, в небе — звезды, и под ним, в воде, — опять же звезды... И взмигивает огонечек в его руке — трепетный, удаляющийся, от Божьих звезд уже, в сущности, неотличимый...».

Если выйти звездной летней ночью на развилку дорог у деревни Перхурьево, то этот огонек может показаться на темном бархате спящей озерной долины. Не по реке забвения плывет душа Валерий Гаврилин, то удаляясь то, приближаясь к нам.