к титульной странице

о проекте

публикации

музыка

альбом

видео


 Гладкова О.
Валерий Гаврилин. Постскриптум
/ О. Гладкова // Музыкальная жизнь. – 2009. – №12. – С. 14–16.
Гладкова О.
Валерий Гаврилин. Постскриптум
/ О. Гладкова // Музыкальная жизнь. – 2009. – №12. – С. 14–16.

Осенью в концертных залах Петербурга прошел юбилейный фестиваль, посвященный памяти Валерия Гаврилина. В 2009 году исполнилось семьдесят лет со дня рождения и десять – со дня смерти композитора.
В одной из дневниковых записей – для себя, не для прессы – Гаврилин отметил: «Среда. Вечер. Прощание с ботинками. Уходят вещи... Раньше жили до десяти поколений». Не в Питере, конечно, где талый лед посыпают крупной солью, и обуви едва хватает на сезон. А там, в далекой деревне, где осталось детство, горластые мальчишки, деревянный дом в три окошка, где поколения крепче связаны, а стар и млад понимают друг друга лучше, чем в шумном городе: теснота и давка, но все по одному...
В своей не слишком долгой жизни Валерию Гаврилину пришлось прощаться со многими: с родной Вологодчиной, домом и любимой учительницей, ленинградской спецшколой-десятилеткой, друзьями-одноклассниками, которых судьба раскидала по всему белу свету.
С мечтой о симфонии и надеждами на постановку новых опер. «Времена сейчас не творческие... нет спроса на отечественную современную литературу, музыку. Запад заказывает классику и только классику. И мы начинаем все предавать, пускаем на панель наши прекрасные, формировавшиеся годами оркестры. Все на продажу, на продажу». Конец восьмидесятых...
«Кому это нужно...», – отвечал он на вопросы журналистов о том, почему написанное часто прячется в стол и отчего признанный автор не выпускает из рук законченные и оркестрованные опусы, не ищет «действующих» режиссеров, вокалистов, балетмейстеров. – «Это у кого-то все вершины да взлеты... мой творческий путь состоит из сплошных падений...». Он упорно, по-прежнему называл свой город Ленинградом и смеялся над теми, кто после кантат о коммунизме, написанных к датам, пленумам и съездам мастерил музыку «духовную», сочинял «херувимские» для скороспелых хоров, с энтузиазмом певших наскоро сделанные церковные «произведения» – то, что и до революции никто не пел, изделия «патриотов своих нарядов и желудка».
Культурной глобализации, очевидной для всех, посвящались труды и семинары; эсперанто музыкального авангарда завоевывало мир, а Гаврилин, как античный Антей, спешил припасть к родной земле, к фольклору – целебному, живительному источнику сил. Всю жизнь он стремился из душного мегаполиса на волю, к разнотравью, к прохладной воде ручейка, терпким запахам грибного леса. И весело катила электричка в родное Перхурьево, куда наезжал он не раз, да только исчезла она, малая Родина, как легендарный Китеж, хоть сохранился и старый дом с лежанкой на дымной печке, и маленький столик, где по утрам, еще до войны, с сестрой и матерью пили чай. Теперь это пригород Вологды, дачные места, и вовсе не «злы татарове», а горожане копошатся на шести сотках, вскапывая, подрезая, удобряя, и все равно – что ты будешь делать! – толком ничего не растет, одна картошка.
Никто из них не поверил бы, если б сказали, что вот, у дороги, стоит и смотрит вдоль улицы, опираясь на палочку, народный артист СССР, лауреат Государственных премий, композитор – внешность-то совсем не столичная, так, неказистый мужичок, из деревенских, только что в очках и синем городском плаще «болонья».
Однажды, на этнографическом вечере в Союзе композиторов, когда пожилые женщины с красными, натруженными руками запели «Хасбулат удалой», он неожиданно вытер слезу на щеке к удивлению коллеги-соседа.
В филармонии, на фестивалях и премьерах, он и вообще появлялся редко. В свои шестьдесят с небольшим Гаврилин выглядел старым, даже дряхлым: на собственных авторских концертах, кланяясь, подвигался к авансцене с трудом, опираясь на пюпитры и услужливо протягиваемые руки. «Можно ли присесть здесь?» – тихо спрашивал у завсегдатаев репетиций, останавливаясь у красных бархатных кресел. «Что-то было смиренное в его небольшой фигуре, в его манере разговаривать... преувеличивать достоинство сидящего рядом человека», – вспоминал о композиторе Михаил Ульянов.
Казалось, он нес свой крест, непомерно тяжелый для одного музыканта. Пытаясь удержать в искусстве главное – национальное, русский мелос, поющую фактуру, теплоту и славянскую мягкость. Убежденный в том, что лучшее в нашей музыке, от Глинки до Рахманинова, росло из этого корня – любви к Отечеству, к русской природе, крестьянству, фольклору.
С годами этот груз уплотнялся, становился свинцовым, а после смерти Георгия Свиридова, единомышленника и наставника в искусстве, и вовсе неподъемным. Конец восьмидесятых и начало девяностых несли с собой не просто бедность; чудовищное унижение было хуже безденежья и нестабильности, карточек на мыло, сахар и муку. Держава распалась, как карточный домик; русские невесты, подобрав подолы белых платьев, «бежали замуж» за рубеж, молодежь уезжала работать в другие страны.
О «русском методе» спасения от жизненных неурядиц Гаврилин говорил с досадой: ведь все это «не для радости, не для удовольствия... Русский пьет, чтобы ему не было стыдно грохнуться на колени и плакать, и жалеть нашу обездоленную землю и нищих, обкраденных государством и всяким жульем людей». Добавляя тихо: «Да я и не пью. Но просто иногда бывает так тоскливо...».
«Я – последний поэт деревни», – мог бы сказать он вслед за Сергеем Есениным. Вся его музыка родом из детства, из вологодских деревень. Оттуда же главная, вечная тема -женской нелегкой судьбы, сиротства, неизбывного одиночества; не об этом ли «Русская тетрадь», «Вечерок» и «Анюта», «Военные письма» и «Свадьба»?
Женских слез, еще с далеких сороковых, Валерию Гаврилину довелось увидеть немало – жен без мужей, невест без женихов, сестер без братьев. «Благодаря им я выжил, стал таким, какой есть, и долго смотрел на мир их глазами».
Вологодчина, край знаменитых песенниц и искусных кружевниц. Военное лихолетье. Серые треугольники солдатских писем, вдовья доля, горе, которое открыто всем, не спрячешь.
Всех мужиков, пришедших с войны в Перхурьево и окрестных деревнях было по пальцам перечесть, калечных, израненных. По дорогам тянулись беженцы. «Когда сейчас молодые телекомментаторы говорят, что мы нищие и голодные... я вспоминаю, как в мороз и пургу шли полуодетые люди с красной растекавшейся кожей, голодные, а нам нечего было им дать».
Мать Валерия Гаврилина, Клавдия Михайловна, директор детского дома, собирала бездомных ребят, оборванных бродяжек, которые не знали ни своих адресов, ни фамилий. Нянюшка, крестная Валеры и две ее сестры выплетали кружевные панно по двадцати квадратных метров площадью – государство их продавало за валюту, а мастерицам платили гроши, двенадцать рублей каждой – на всё, про всё.
«Моя мать получала пятьсот рублей зарплаты, так она считалась богатой женщиной», – вспоминал композитор. Многие завидовали...
В 1950 году К.М. Гаврилину арестовали по ложному доносу, а ее сын был доставлен в детский дом – без обуви, без пальто, смертельно напуганный. Тюрьма, лагерь. Редкие свидания с матерью запомнились навсегда.
Годы не стерли всё то, что потом узнавалось мгновенно – в фильмах, спектаклях, книгах, общении: жесты, сленг, приметы быта. «Я вот из-за этого не могу даже оценить такого артиста, как Высоцкий. Его исполнительская манера напоминает мне то, что я слышал тогда», – писал композитор впоследствии.
Учился Валерий неважно, с двойки на тройку, но в хоровом классе, а потом и в музыкальной школе отмечали, хвалили, уговаривали воспитателей не посылать в ФЗУ (обычный удел детдомовских ребят). Молоденькая учительница музыки Татьяна Дмитриевна Томашевская решилась показать его ленинградскому пианисту – педагогу И.М. Белоземцеву, приехавшему в Вологду. «Ого, какой переросток! И вы такого большого стали учить на фортепиано?» – сказал педагог. Однако, послушав, рекомендовал везти в Ленинград, в школу для одаренных детей.
Осенью 1953-го Клавдию Михайловну освободили, как и многих после смерти Сталина, полностью реабилитировав. А летом еще ее сын уехал в город, держал экзамены и был зачислен в музыкальную спецшколу-десятилетку, в класс кларнета.
В детдоме Валерия проводили в лучшем виде, собрали одежду, дали ботинки, почти новые, белья. Денег дали – чуть ли ни в первый раз держал в руках такое количество, казалось: ой, как много! Ленинград поначалу испугал, не понравился: толпы незнакомых людей, машины, автобусы, давка, всюду грязь и копоть... «Я никак не мог увидеть той красоты, про которую читал и которую видел на открытках», – вспоминал Гаврилин.
С деньгами обращаться не привык, и они быстро разошлись неизвестно куда, причем так, что к первому сентября не осталось даже трех копеек на трамвай. Поэтому встал в пять утра и от Автово (где летом жил в консерваторском общежитии) до центра шел пешком – зайцем ехать не позволяла врожденная честность.
Много лет спустя, уже известным композитором Валерий Гаврилин вот так же шел по шпалам из дачного Комарово в Ленинград домой – повздорил с домашними, выскочил без копейки, на электричку не было денег, а путь неблизкий. И разве нет все той же крестьянской убежденной честности в любом из его сочинений?
«Мне страшно хотелось учиться музыке, но когда в первые два дня я увидел, что делают ребята, как они играют, то меня взяла оторопь. Я решил, что мне надо что-то придумать. Я занимался почти сутками, в первое время спал по четыре часа».
Валерия поселили в интернате, в огромной комнате, где размещалось пятнадцать или шестнадцать кроватей, но было весело, интересно, часами спорили о новой музыке, композиторах, исполнителях. Гаврилин был из первых энтузиастов: играл Стравинского и Салманова, лежа в постели (прямо в одежде, ноги в ботинках – на металлической перекладине, так удобнее) слушал записи симфоний Шостаковича, которые знал почти наизусть. Под общий гогот иногда отпускал сентенцию вроде: «А знаете, ребята, вообще я не очень люблю эту вашу музыку. Мне больше нравятся "Валенки" Лидии Руслановой».
Многочасовые штудии, впрочем, не означали пятерок и быстрого успеха. К духовикам Гаврилин так и не прибился (в старших классах школы его перевели на только что открывшееся композиторское отделение); в консерватории, в классе О.А. Евлахова, дело тоже подвигалось негладко.
Услышав о женитьбе первокурсника (девятнадцать лет, ни жилья, ни заработка), Орест Александрович приподнял бровь, без тени улыбки, ничего не сказав, а через несколько месяцев поставил бестрепетную подпись под заявлением об уходе студента в академический отпуск «по болезни».
«Болезнь», род пляски св. Витта, проходила в постоянных перемещениях с места на место, со строки на строку в затрепанной трудовой книжке; три-четыре работы в разных концах города, частные ученики, грудной малыш: сын Андрей родился весной 1960-го; быт густонаселенной коммунальной квартиры. Валерий Гаврилин таперствовал в оперных студиях, в Доме пионеров, в хореографических кружках.
Спустя годы, опять же «по болезни» он бросил аспирантуру, а до того сменил композиторское отделение на музыковедческое с дипломной работой о лирике В.П. Соловьева-Седого – ко всеобщему удивлению: звезда Василия Павловича к тому времени, казалось, уже закатилась.
Тогда, в элитной композиторской среде, он слыл для многих старомодным, безнадежно «вчерашним», не деревенским, но не вполне и городским. Одиночкой на обочине скоростной магистрали.
В начале шестидесятых, прослушав «Немецкую тетрадь №1», большой консерваторский авторитет, профессор, сказал с укоризной: «Поразительно, но это еще хуже, чем...». «И тут он назвал имя известного композитора, которого в те годы не ставил ни во что», – вспоминал Валерий Гаврилин, без обиды, скорее, с иронией.
Летом 1964 года родилась «Русская тетрадь», причисленная сегодня к классике XX века. Пресловутый тритон через октаву в партии меццо («Что девчОночки стоите...») пародировал весь Союз композиторов – дескать, не случайно первые исполнительницы, едва взглянув, швыряли автору ноты. Все ахи и охи, «милёнок» и «злые подруженьки», глиссандо и причет звучали в ту пору у многих, но в меру. Не отменяя профессионального глянца...
Бабьи песни, частушки, жестокий романс были для Гаврилина главной музыкальной пищей, привычной с детства. Народные тексты вокального цикла и свое композиторское слово слились неразрывно. И не мещанские «страдания», а подлинное горе той, которую «отлюбили и бросили» во всей простоте и непридуманности чувств волновало в музыке «Тетради». Отмеченной безошибочно узнаваемым умением автора думать и говорить по-русски.
Опус, награжденный Государственной премией (1967), выдвинул Гаврилина в ряд самых известных композиторов страны. Ширились профессиональные связи – с исполнителями, балетмейстерами, режиссерами, складывались прочные творческие отношения с поэтами-единомышленниками. Вокальные циклы и симфонические сюиты, музыка к драматическим спектаклям, к фильмам, кантаты, оратории, песни, ставшие «хитами»: «Любовь останется», «Мама», «Два брата», «Дождь за окнами»...
Ленинградская премьера хоровой симфонии-действа «Перезвоны» в 1984 году прошла с аншлагом: лишний билетик в Большой зал филармонии спрашивали уже в метро. Балет «Анюта» танцевали в Москве, в Большом театре и в Неаполе, «Военные письма» ставил в своем театре Борис Покровский, популярные эстрадные певцы Эдуард Хиль, Мария Пахоменко, Людмила Сенчина исполняли гаврилинские песни на радость всей матушке-России.
Шли годы. Одинокий шаг терял упругость, замедлялся и тяжелел. Само столетие старело, стремительно двигаясь к концу...
Над инструментом в комнате Гаврилина взбегают к потолку на крестьянский манер фотографии. Из композиторов – Мусоргский и Свиридов. Из музыкантов – народная сказительница Кривополенова. Писатели Астафьев, Распутин. Митрополит Иоанн. Василий Шукшин – горожанин из деревенских, как и сам Гаврилин. Валерий Гаврилин полагал – нет, был уверен! – что с уходом поколения шестидесятников его музыка забудется, уйдет со сцены вместе с певцами, уйдет неизбежно.
В рамках нынешнего фестиваля состоялся вокальный концерт-конкурс с участием студентов кафедры камерного пения Петербургской консерватории. Молодежь соревновалась в исполнении гаврилинских сочинений. В филармонических афишах его имя стояло рядом с именами и опусами композиторов-«авангардистов», тех, которых он считал своими противниками. Он и сам, наверное, очень удивился бы этому обстоятельству...