- Предлагали. А она не переехала.
      - Почему?
      - Жалеет его.
      - Жалеет? - снова переспросил Кораблев.
      - Жалеет. И в память матери жалеет, и так. А он без нее - вот как: приходит, сейчас: "А Катя где? Звонила?"
      Я сразу понял, кто это "он": Николай Антоныч.
      - Вот и не уехала. И все ждет кого-то.
      Нина Капитоновна пересела на другое кресло, поближе.
      - Я один раз письмо читала, - шепотом, лукаво сказала она и оглянулась, как будто Катя могла ее видеть. - Должно быть, они в Энске подружились, когда Катя на каникулах ездила. Его сестра. И она пишет: "В каждом письме одолевает просьбами: где Катя, что с ней, я бы все отдал, лишь бы увидеть ее. Он не может без тебя жить, и я не понимаю вашей беспричинной ссоры".
      - Простите, Нина Капитоновна, я не понял. Чья сестра?
      - Чья? Да этого. Вашего.
      Кораблев невольно посмотрел в мою сторону, и я через дырку в портьере встретился с его глазами. Моя сестра? Саня?
      - Ну что ж, наверно, так и есть, - сказал Кораблев, - наверно, и не может жить. Очень просто.
      - "Одолевает просьбами, - с выражением повторила Нина Капитоновна. - И не может без тебя жить". Вот как! А она без него не может.
      Кораблев снова посмотрел в мою сторону.
      Мне показалось, что он улыбается под усами.
      - Ну вот. А сама за другого собралась?
      - Не собралась она. Не ейный это выбор. - Она так и сказала: "ейный". - Не хочет она за этого Ромашова и я его не хочу. Попович.
      - Как попович?
      - Попович он. И брехливый. Что ему ни скажи, он сейчас же добавит. Я таких ненавижу. И вороватый.
      - Да полно, Нина Капитоновна! Что вы!
      - Вороватый. Он у меня сорок рублей взял, якобы на подарок, и не отдал. Конечно, я не напоминала. И все суется, суется. Боже мой! Если бы не старость моя...
      И она горько махнула рукой.
      Теперь представьте себе, с каким чувством я слушал этот разговор! Я смотрел на старушку через дырку в портьере, и эта дырка была как бы объективом, в котором все, что произошло между мной и Катей, с каждой минутой становилось яснее, словно попадало в фокус. Все приблизилось и стало на свое место, и этого всего было так много - и так много хорошего, что у меня сердце стало как-то дрожать и я понял, что страшно волнуюсь. Только одно было совершенно непонятно: я никогда не "одолевал" сестру просьбами и никогда не писал ей, что "не могу жить без Кати".
      - Санька выдумала это, вот что, - сказал я себе. - Она все врала ей. И все это было правдой.
      Нина Капитоновна еще рассказывала что-то, но я больше не слушал ее. Я так забылся, что стал расхаживать в своем "шкафу" и пришел в себя, лишь, когда услыхал строгое покашливание Кораблева.
      Так я и сидел в "шкафу", пока Нина Капитоновна не ушла. Не знаю, зачем она приходила, - должно быть, просто душу отвести. Прощаясь, Кораблев поцеловал ей руку, а она его в лоб - они и прежде всегда так прощались.
      Я задумался и не слышал, как он вернулся из передней, и вдруг увидел над собой, между половинками портьеры, его нос и усы.
      - Жив?
      - Жив, Иван Павлыч.
      - Что скажешь?
      - Скажу, что я страшный, безнадежный дурак, - ответил я, схватившись за голову. - Как я говорил с ней! Ох, как я говорил с ней! Как я ничего не понял! Как я ничего не сказал ей, а ведь она ждала! Что же она чувствовала, Иван Павлыч! Что она теперь думает обо мне!
      - Ничего, передумает.
      - Нет, никогда! Вы знаете, что я сказал ей: "Я буду держать тебя в курсе".
      Кораблев засмеялся.
      - Иван Павлыч!
      - Ты же писал, что без нее жить не можешь.
      - Не писал! - возразил я с отчаянием. - Это Санька выдумала. Но это правда! Иван Павлыч! Это абсолютная правда. Я не могу жить без нее, и у нас действительно беспричинная ссора, потому что я думал, что она меня давно разлюбила. Но что же делать теперь? Что делать?!
      - Вот что, Саня: у меня назначено на девять часов деловое свидание, - сказал он. - В одном театре. Так что ты...
      - Ладно, я сейчас уйду. А можно мне сейчас зайти к Кате?
      - Она тебя выгонит, и будет совершенно права.
      - Пусть выгонит, Иван Павлыч! - сказал я и вдруг поцеловал его. - Черт его знает, я не понимаю, что теперь делать? Как вы думаете, а?
      - Теперь мне нужно переодеться, - сказал Кораблев и пошел в "шкаф", - а что касается тебя, то тебе, по-моему, нужно придти в себя.
      Я видел, как он снял френч и, подняв воротник мягкой рубахи, стал повязывать галстук.
      - Иван Павлыч! - вдруг заорал я. - Постойте! Я совсем забыл! Вы сказали, что я был тогда прав, когда мы спорили, о ком идет речь в письме капитана?
      - Да.
      - Иван Павлыч!
      Кораблев вышел из "шкафа" причесанный, в новом сером костюме, еще молодой, представительный.
      - Сейчас мы поедем в театр, - сказал он серьезно, - и ты все узнаешь. У тебя будет такая задача: сидеть и молчать. И слушать. Понимаешь?
      - Ничего не понимаю. Едем.
     
     
     
      Глава пятая
      В ТЕАТРЕ
     
     
      Московский драматический театр! Если судить по Грише Фаберу, можно было представить, что это большой, настоящий театр, в котором все актеры носят такие же шикарные белые гетры и так же громко, хорошо говорят. Вроде МХАТ. Но оказалось, что это маленький театр на Сретенке, в каком-то переулке.
      Шел, как об этом извещала освещенная витрина у входа, спектакль "Волчья тропа", и в списке актеров мы тотчас же отыскали Гришу. Он играл доктора: "Доктор - Г.Фабер". Эта роль почему-то стояла на последнем месте.
      Гриша встретил нас в вестибюле, такой же великолепный, как всегда, и немедленно пригласил в свою уборную.
      - Я его позову, когда начнется второй акт, - загадочно сказал он Кораблеву.
      Кого "его"? Я взглянул на Кораблева, но он в эту минуту вправлял в свой длинный мундштук папиросу сделал вид, что не заметил моего взгляда.
      В Гришиной уборной сидели еще трое артистов, и у них почему-то был такой вид, как будто они сидят в своей уборной. Но пока Гриша усаживал нас, они деликатно вышли, и тогда он извинился за помещение.
      - В моей личной уборной сейчас ремонт, - сказал он.
      Мы заговорили о нашем школьном театре, вспомнили трагедию "Настал час", в которой Гриша когда-то играл приемыша-еврея, и я сказал, что, по-моему, он просто великолепно исполнял эту роль. Гриша засмеялся, и вдруг вся его важность слетела.
      - Санька, я не понимаю, ты же тогда рисовал, - сказал он. - Что это ты вдруг стал летать на небо? Ходи к нам в театр, какого черта! Мы сделаем из тебя художника. Что, плохо?
      Я сказал, что согласен. Потом Гриша еще раз извинился - скоро на сцену, его ждет гример - и вышел. Мы остались одни.
      - Иван Павлыч, дорогой, объясните вы мне наконец, в чем дело? Зачем вы привезли меня сюда? Кто это "он"? С кем вы хотите меня познакомить?
      - А ты глупостей не наделаешь?
      - Иван Павлыч!
      - Ты уже сделал одну глупость, - сказал Кораблев. - Даже две. Во-первых, не заехал ко мне. А во-вторых, сказал Кате: "Я буду держать тебя в курсе!"
      - Иван Павлыч, ведь я же ничего не знал! Вы мне просто писали: заезжай ко мне, и я не подозревал, что это так важно. Скажите мне, кого мы тут ждем? Кто этот человек и почему вы хотите, чтобы я его видел?
      - Ну ладно, - сказал Кораблев. - Только помни уговор: сидеть и не говорить ни слова. Это - фон Вышимирский.
      Вы знаете, что мы сидели в Гришиной уборной в Московском драматическом театре. Но в эту минуту мне показалось, что все это происходит не в уборной, а на сцене, потому что едва Иван Павлыч произнес эти слова, как в комнату, нагнувшись, чтобы не удариться о низкий переплет двери, вошел фон Вышимирский.
      Я сразу понял, что это он, хотя до сих пор мне даже и в голову никогда не приходило, что этот человек существует на свете. Мне всегда казалось, что Николай Антоныч выдумал фон Вышимирского, чтобы свалить на него все мои обвинения. Это была просто какая-то фамилия, и вот она вдруг реализовалась и превратилась в сухого длинного старика, сгорбленного, с желтыми седыми усами. Теперь он был, понятно, просто Вышимирский, а никакой не "фон". На нем была форменная куртка с блестящими пуговицами - гардеробщик! - на голове седой хохол, под подбородком висели длинные морщинистые складки кожи.
      Кораблев поздоровался с ним, и он легко, даже снисходительно протянул ему руку.
      - Вот, оказывается, кто меня ждет - товарищ Кораблев, - сказал он, - да еще не один, а с сыном. Сын? - спросил он быстро и быстро посмотрел на меня и на Кораблева, и снова на меня и на Кораблева.
      - Нет, это не сын, а мой бывший ученик. А теперь он летчик и хочет познакомиться с вами.
      - Летчик и хочет познакомиться, - неприятно улыбаясь, сказал Вышимирский. - Чем же летчика заинтересовала моя персона?
      - Ваша персона интересует его в том отношении, - сказал Кораблев, - что он, видите ли, пишет историю экспедиции капитана Татаринова. А вы, как известно, принимали в этой экспедиции самое деятельное участие.
      Кажется, это замечание не очень понравилось Вышимирскому. Он снова быстро взглянул на меня, и в его старых, водянистых глазах мелькнуло что-то - страх, подозрение? Не знаю.
      Но тут же он приосанился и затрещал, затрещал. Поминутно он называл Ивана Павлыча "товарищ Кораблев" и хвастался невыносимо. Он сказал, что это была великая, историческая экспедиция и что он много работал, очень много, "чтобы все было великолепно". При этом он ни минуты не мог усидеть на месте - вставал, делал разные движения руками, хватал себя за левый ус и нервно тянул его вниз и так далее.
      - Но это было очень давно, - наконец сказал он, как будто удивившись.
      - Ну, не очень давно, - возразил Кораблев. - Незадолго до революции.
      - Да, незадолго до революции. Я тогда не служил в артели инвалидов. Но это временное, эта служба, потому что у меня большие заслуги. Мы тогда много трудились. Это были большие труды.
      Я хотел спросить, в чем, собственно говоря, заключались его труды, но Кораблев посмотрел на меня ровным, как бы ничего не выражавшим взглядом, и я послушно закрыл рот.
      - Николай Иваныч, вы мне как-то рассказывали об этой экспедиции, - сказал он. - У вас, помнится, сохранились какие-то бумаги и письма. У меня к вам просьба: повторите ваш рассказ вот этому молодому человеку, которого вы можете называть просто Саня. Назовите день и час, когда к вам придти, и оставьте ему адрес.
      - Пожалуйста! Буду очень рад! Я вас прошу к себе, хотя заранее извиняюсь за квартиру. Прежде у меня была квартира в одиннадцать комнат, и я этого не скрываю, а, наоборот, пишу в анкете, потому что принес много пользы народу. За это я хлопотал персональную пенсию, и мне ее дадут, потому что у меня большие заслуги. Эта экспедиция - только одна капля в море! Я построил мост через Волгу.
      И он снова затрещал, затрещал. Со своим острым седым хохлом на голове он был похож на старую, замученную птицу.
      Потом лампочка в Гришиной уборной на мгновенье погасла, - кончился акт! - и этот призрак прошлого века исчез так же внезапно, как и появился.
      Весь этот разговор продолжался минут пять, но мне показалось, что он продолжался очень долго, как это бывает во сне. Кораблев посмотрел на меня и засмеялся, - должно быть, у меня был глупый вид.
      - Иван Павлыч!
      - Что, милый?
      - Это он?
      - Он.
      - Может ли это быть?
      - Может.
      - Тот самый?
      - Тот самый.
      - Что он рассказывал вам? Он знает Николая Антоныча? Он у них бывает?
      - Ну, нет, - сказал Кораблев. - Вот именно - нет.
      - Почему?
      - Потому что он ненавидит Николая Антоныча.
      - За что?
      - За разные штуки.
      - Что же он рассказывал вам? Откуда взялась эти доверенность на имя фон Вышимирского, - помните, вы мне о ней говорили?
      - А-а! Вот в этом все и дело! - сказал Кораблев. - Доверенность! Он затрясся, когда я спросил у него об этой доверенности.
      - Иван Павлыч, прошу вас, расскажите вы мне все это толком! Вы думаете, это было хорошо, что вы в последнюю минуту сказали, что придет Вышимирский? Я только растерялся и, наверное, показался ему идиотом.
      - Напротив, ты ему очень понравился, - серьезно сказал Кораблев. - У него взрослая дочь, и на всех молодых людей он смотрит с одной точки зрения: годен в женихи или не годен? Ты, безусловно, годен: молод, недурен
      собой, летчик.
      - Иван Павлыч, - сказал я с упреком, - я вас не узнаю, честное слово. Вы очень переменились, просто очень! Зная, как все это для меня важно, вы надо мной смеетесь.
      - Ну, ладно, Саня, не сердись, все расскажу, - сказал Кораблев. - А пока давай-ка отсюда удирать, а то, как словит нас сейчас Гриша да как засадит смотреть пьесу в Московском драматическом театре...
      Но удрать не удалось. Лампочка еще раз мигнула, и в уборную поспешно вошел Гриша. Он был с рыжими бакенбардами, с длинным белым носом и гораздо больше похож на рыжего из цирка, чем на доктора, но на рыжего со смелым, благородным выражением лица. Мы с Иваном Павлычем не узнали его, и, к сожалению, последние слова: "Да как засадит смотреть пьесу в Московском драматическом театре", без сомнения, донеслись до него. Но Гриша, очевидно, не нашел в этих словах ничего обидного, а даже, наоборот, понял их как наше горячее желание немедленно пройти в зал и посмотреть пьесу и его самого в роли доктора.
      - В чем дело, я вас сейчас же устрою! - сказал он.
      По дороге - он вел нас какими-то внутренними артистическими ходами - я спросил, почему у него такой странный для доктора грим. Но он ответил важно:
      - Это так задумано.
      И я не нашелся, что ему возразить.
      Иван Павлыч, кажется, был невысокого мнения о Гришином дарований. Но мне он искренне нравился, я находил в нем талант. В этой пьесе у него была очень маленькая роль, и, по-моему, он провел ее превосходно. Выйдя от больного, он задумался и довольно долго стоял на авансцене, "играя на нервах" и заставляя зрителя гадать, что же он сейчас скажет. Жаль, что по роли ему пришлось произнести совсем не то, что можно было ожидать, судя по всей его фигуре и смелому выражению лица. Он великолепно соображал что-то, выписывая рецепт, а принимая деньги, сделал неловкое движение рукой, как настоящий доктор. Пожалуй, он мог бы говорить не так громко. Но вообще он прекрасно провел роль, и я серьезно сказал Ивану Павлычу, что, по-моему, из него выйдет хороший актер.
      Когда он взял деньги и вышел, налетев по дороге на стул, что тоже вышло вполне естественно, мы с Иваном Павлычем больше не смотрели на сцену.
      Мне все время хотелось поговорить о Вышимирском, но в ложе зашикали, чуть только я раскрыл рот, и я успел только спросить:
      - Как вы нашли его?
      И Иван Павлыч успел ответить:
      - Очень просто: его сын учится в нашей школе.
     
     
     
      Глава шестая
      ОПЯТЬ МНОГО НОВОГО
     
     
      Я никогда ничего не понимал в векселях - самого этого слова уже не было, когда я начал учиться. Что такое "заемное письмо"? Что такое "передаточная надпись"? Что такое "полис"? Не полюс, это все знают, а именно "полис"? Что такое "дисконт"? Не дискант, а "дисконт".
      Когда эти слова попадались мне в книгах, я почему-то всегда вспоминал энское "присутствие" - железные скамейки в полутемном высоком коридоре, невидимого чиновника за барьером, которому униженно кланялась мать. Это была прежняя, давно забытая жизнь, и она вновь постепенно оживала передо мной, когда Вышимирский рассказывал мне историю своего несчастья.
      Мы сидели в маленькой комнате с подвальным окном, в котором все время была видна метла и ноги: наверно, стоял дворник. В этой комнате все было старое - стулья с перевязанными ножками, обеденный стол, на который я поставил локоть и сейчас же снял, потому что крайняя доска только и мечтала обвалиться. Везде была грязная обивочная материя - на окне вместо занавески, на диване поверх рваной обивки, и этой же материей было прикрыто висевшее на стене платье. Новыми в комнате были только какие-то дощечки, катушки, мотки проволоки, с которыми возился в углу за своим столом сын Вышимирского, мальчик лет двенадцати, круглолицый и загорелый. И сам этот мальчик был совершенно новый и бесконечно далек от того мира, который я смутно вспоминал теперь, слушая рассказ Вышимирского с его дисконтами и векселями.
      Это был длинный путаный рассказ с бесконечными отступлениями, в которых было много вздора. Решительно все, что он делал в жизни, старик ставил себе в заслугу, потому что "все это для народа, для народа". В особенности он напирал на свою службу в качестве секретаря у митрополита Исидора, - он объявил, что прекрасно знает жизнь духовного сословия и даже специально изучил ее в надежде, что это "пригодится народу". Разоблачить этого митрополита он был готов в любую минуту.
      Почему-то он ставил себе в заслугу и другую свою службу - у какого-то адмирала Хекерта. У этого адмирала был "умалишенный сын", и Вышимирский возил его по ресторанам, чтобы никто не мог догадаться, что он умалишенный, потому что "они скрывали это от всех"...
      Но вот он заговорил о Николае Антоныче, и я развесил уши. Я был убежден, что Николай Антоныч всегда был педагогом. Типичный педагог! Ведь он и дома всегда поучал, объяснял, приводил примеры.
      - Ничего подобного, - злобно сморщившись, возразил Вышимирский. - Это на худой конец, когда ничего не осталось. У него были дела. Он играл на бирже, и у него были дела. Богатый человек, который играл на бирже и вел дела.
      Это была первая новость. За ней последовала вторая. Я спросил, какая же связь между экспедицией капитана Татаринова и биржевыми делами? Почему Николай Антоныч взялся за нее? Это было выгодно, что ли?
      - Он взялся бы за нее с еще большей охотой, если бы экспедиция была на тот свет, - сказал Вышимирский. - Он на это надеялся, очень надеялся. Так и вышло!
      - Не понимаю.
      - Он был влюблен в его жену. Об этом тогда много говорили. Много говорили, очень. Это были большие разговоры. Но капитан ничего не подозревал. Он был прекрасный человек, но простой. И служака, служака!
      Я был поражен.
      - В Марью Васильевну? Еще в те годы?
      - Да, да, да, - нетерпеливо повторил Вышимирский. - Тут были личные причины. Вы понимаете - личные. Личность, личность, личные. Он был готов отдать все свое состояние, чтобы отправить этого капитана на тот свет. И отправил.
      Но любовь - любовью, а дело - делом. Николай Антоныч не отдал своего состояния, напротив - он его удвоил. Он принял, например, гнилую одежду для экспедиции, получив от поставщика взятку. Он принял бракованный шоколад, пропахший керосином, тоже за взятку.
      - Вредительство, вредительство, - сказал Вышимирский. - План! Вредительский план!
      Впрочем, сам Вышимирский прежде был, очевидно, другого мнения об этом плане, потому что он принял в нем участие и был послан Николаем Антонычем в Архангельск, чтобы встретить там экспедицию и дополнить ее снаряжение.
      Вот тут-то и появилась на свет доверенность, которую Николай Антоныч показывал Кораблеву. Вместе с этой доверенностью Вышимирскому были переведены деньги - векселя и деньги...
      И, сердито сопя носом, старик вынул из комода несколько векселей. В общем, вексель - это была расписка в получении денег с обязательством вернуть их в указанный срок. Но эта расписка писалась на государственной бумаге, очень плотной, с водяными знаками, и имела роскошный и убедительный вид. Вышимирский объяснил мне, что эти векселя ходили вместо денег. Но это были не совсем деньги, потому что "векселедатель" вдруг мог объявить, что у него нет денег.
      Тут были возможны разные жульнические комбинации, и в одной из них Вышимирский обвинял Николая Антоныча.
      Он обвинял его в том, что векселя, которые Николай Антоныч перевел на его имя вместе с доверенностью, были "безнадежные", то есть что Николай Антоныч заранее знал, что "векселедатели" уже разорились и ничего платить не станут. А Вышимирский этого не знал и принял векселя как деньги, - тем более, что "векселедатели" были разные купцы и другие почтенные по тем временам люди. Он узнал об этом, лишь, когда шхуна ушла, оставив долгов на сорок восемь тысяч. В уплату этих долгов никто, разумеется, не принимал "безнадежных" векселей.
      И вот Вышимирский должен был заплатить эти долги из своего кармана. А потом он должен был заплатить их еще раз, потому что Николай Антоныч подал на него в суд, и суд постановил взыскать с Вышимирского все деньги, которые были переведены на его имя в Архангельск.
      Конечно, я очень кратко рассказываю здесь эту историю. Старик рассказывал ее два часа и все вставал и садился.
      - Я дошел до Сената, - наконец грозно сказал он. - Но мне отказали.
      Ему отказали - и это был конец, потому что имущество его было продано с молотка. Дом - у него был дом - тоже продан, и он переехал в другую квартиру, поменьше. Жена у него умерла от горя, и на руках остались малолетние дети. Потом началась революция, и от второй квартиры, поменьше, осталась одна комната, в которой ему теперь приходится жить. Конечно, "это - временное", потому что "правительство вскоре оценит его заслуги, которые у него есть перед народом", но пока ему приходится жить здесь, а у него взрослая дочь, которая владеет двумя языками и из-за этой комнаты не может выйти замуж: мужу некуда въехать. Вот дадут персональную пенсию, и тогда он переедет.
      - Куда-нибудь, хоть в дом инвалидов, - сказал он, горько махнув рукой.
      Очевидно, этой взрослой дочери очень хотелось замуж, и она его выживала.
      - Николай Иваныч, - сказал я ему. - Можно мне задать один вопрос: вы говорите, что он прислал вам эту доверенность в Архангельск. Каким же образом она снова к нему попала?
      Вышимирский встал. У него раздулись ноздри, и седой хохол на голове затрясся от негодования.
      - Я бросил эту доверенность ему в лицо, - сказал он. - Он побежал за водой, но я не стал ее пить. Я ушел, и со мной был обморок на улице. Да что говорить!
      И он снова горько махнул рукой.
      Я слушал его с тяжелым чувством. В этом рассказе было что-то грязное, такое же, как и все вокруг, так что мне все время хотелось вымыть руки. Мне казалось, что наш разговор будет новым доказательством моей правоты, таким же новым и удивительным, каким было внезапное появление этого человека. Так и вышло. Но мне было неприятно, что на этих новых доказательствах лежал какой-то грязный отпечаток.
      Потом он снова заговорил о пенсии, что ему "непременно должны дать персональную пенсию, потому что у него сорок пять лет трудового стажа". К нему уже приходил один молодой человек и взял бумаги и, между прочим, тоже интересовался Николаем Антонычем, а потом не пришел.
      - Обещал хлопотать хлопотать, - сказал Вышимирский, - а потом не пришел.
      - Николаем Антонычем?
      - Да, да, да! Интересовался, как же!
      - Кто же это?
      Вышимирский развел руками.
      - Был несколько раз, - сказал он. - У меня взрослая дочь, знаете, и они тут пили чай и разговаривали. Знакомство, знакомство!
      Слабая тень улыбки пробежала по его лицу: должно быть, с этим знакомством были связаны какие-то надежды.
      - Да, любопытно, - сказал я. - И взял бумаги?
      - Да. Для пенсии, для пенсии. Чтобы хлопотать.
      - И спрашивал о Николае Антоновиче?
      - Да, да. И даже - не знаю ли я еще кого-нибудь... Может быть, известно еще кому-нибудь, что он проделывал... эта птица! Я послал его к одному.
      - Интересно. Что же это за молодой человек?
      - Такой представительный, - сказал Вышимирский. - Обещал хлопотать. Он сказал, что все это нужно для пенсии, именно персональной, именно!
      Я спросил, как его фамилия, но старик не мог вспомнить.
      - Как-то на "ша", - сказал он.
      Потом пришла взрослая дочь, которую действительно нужно было срочно выдать замуж. Но это была нелегкая задача, и вовсе не потому, что "мужу некуда въехать". Дело в том, что у дочери был огромный нос, и она шмыгала им с необыкновенно хищным видом. Не знаю, был ли это хронический насморк, или дурной характер заставлял ее поминутно делать такое движение, но когда я увидел, как она угрожающе шмыгнула на отца, мне сразу стало ясно, почему старику так хочется переехать в дом инвалидов.
      Я очень приветливо поздоровался с нею, и она побежала куда-то и вернулась совсем другая: прежде на ней был какой-то арабский бурнус, а теперь - нормальное платье.
      Мы разговорились: сперва о Кораблеве - это был наш единственный общий знакомый, - потом о его ученике, который по-прежнему возился в углу со своими катушками и не обращал на нас никакого внимания. У нас был бы даже приятный разговор, если бы не это движение, которое она делала носом. Она сказала, что не любит кино за то, что в кино все люди "какие-то мертвенно-бледные", но в это время старик опять влез со своей пенсией.
      - Нюточка, как фамилия того молодого человека? - робко спросил он.
      - Какого молодого человека?
      - Который обещал похлопотать насчет пенсии.
      Нюточка сморщилась. У нее дрогнули губы, и сразу несколько чувств отразилось на лице. Главным образом - негодование.
      - Не помню, кажется, Ромашов, - отвечала она небрежно.
     
     
     
      Глава седьмая
      "А У НАС ГОСТЬ"
     
     
      Ромашка! Ромашка бывал у них! Он обещал старику выхлопотать персональную пенсию, он ухаживал за Нютой с ее носом! В конце концов, он пропал, взяв какие-то бумаги, и старик даже не мог в точности припомнить, что это были за бумаги. Сперва я думал, что это другой Ромашов, однофамилец. Нет, это был он. Я подробно описал его, и Нюта сказала с ненавистью:


К титульной странице
Вперед
Назад