Лодка незаметно сделала еще поворот, и громадный призрак как будто побежал вдоль леса, озаренного подвижным светом; затем он скрылся за невидимым горизонтом и вдруг показался снова - на фасаде дома, уже менее грандиозный, но более четкий, все с теми же странными движениями.
      И густой бас графа крикнул:
      - Восемь штук поймал, Жильберта!
      По воде заплескали весла. Гигантская тень возвышалась теперь неподвижно на стене, но становилась все ниже и тоньше; голова ее словно опускалась, а туловище худело; и когда г-н де Фурвиль поднялся по ступенькам крыльца, по-прежнему в сопровождении слуги с огнем, тень, повторявшая все его жесты, сократилась до его размеров.
      В сетке у него билось восемь крупных рыб.
      Когда Жанна и Жюльен ехали домой, укутанные в плащи и пледы, которыми их снабдили, у Жанны вырвалось почти невольно:
      - Какой славный человек этот великан!
      А Жюльен, правивший лошадью, возразил:
      - Да, но только он не умеет сдерживать свои чувства при людях.
      Через неделю они поехали к Кутелье, которые считались первой знатью провинции. Их поместье Реминиль примыкало к городку Кани. "Новый" замок, выстроенный при Людовике XIV, был скрыт великолепным парком с высокой оградой. На холме виднелись развалины "старого" замка. Ливрейные лакеи проводили гостей в пышную залу. Посредине, на постаменте в виде колонны, стояла огромная чаша севрского завода, а на цоколе красовалось под стеклом собственноручное письмо короля, в котором маркизу Леопольду-Эрве-Жозефу-Жерме де Варневиль де Рольбоск де Кутелье предлагалось принять от монарха этот дар.
      Жанна и Жюльен рассматривали королевский подарок, когда появились маркиз и маркиза. Она была напудрена, любезна по обязанности и жеманна из желания казаться благосклонной. Он, толстяк с седыми волосами, зачесанными кверху, каждым жестом, голосом, манерами выражал надменность, свидетельствовавшую о его высоком положении.
      Они были из тех ревнителей этикета, у которых и ум, и чувства, и речи всегда как на ходулях.
      Они говорили одни, не слушали ответов, улыбались равнодушной улыбкой и всегда как будто выполняли налагаемую на них высоким происхождением обязанность вежливо принимать окрестных захудалых дворян.
      Жанна и Жюльен, совсем потерявшись, силились понравиться, боялись засидеться, не знали, как уйти; но маркиза сама положила конец их визиту просто и естественно, вовремя остановив беседу, как прекращает аудиенцию учтивая королева.
      На обратном пути Жюльен сказал:
      - Если ты не возражаешь, мы на этом покончим с визитами. Мне лично вполне достаточно Фурвилей.
      И Жанна согласилась с ним.
      Медленно тянулся декабрь, самый темный из месяцев, словно черная дыра в году. Возобновилась прошлогодняя замкнутая жизнь, но Жанна не скучала, она была постоянно занята Полем, зато Жюльен смотрел на него косо, беспокойным и недовольным взглядом.
      Нередко мать, держа малыша на руках и лаская с той исступленной нежностью, какая бывает свойственна матерям, протягивала его отцу и говорила:
      - Да поцелуй же сыночка, можно подумать, что ты его не любишь.
      Он с брезгливым видом едва касался губами лысой головки ребенка и при этом весь выгибался дугой, чтобы скрюченные и непрестанно шевелящиеся ручонки не дотронулись до него. И сразу же уходил, как будто его гнало отвращение.
      Время от времени к обеду приходили мэр, доктор и кюре; время от времени приезжали Фурвили, с которыми завязывались все более близкие отношения.
      Графа явно тянуло к Полю. Он не спускал его с колен ни на минуту, иногда по целым вечерам. Он бережно брал его своими огромными ручищами, щекотал ему кончик носа своими длинными усами, а потом целовал его в страстном, почти материнском порыве. Он был неутешен, что его брак остается бесплодным.
      Март стоял ясный, сухой и почти теплый. Графиня Жильберта напомнила о верховых прогулках вчетвером. Жанне немного наскучило бесконечное однообразие долгих вечеров, долгих ночей, долгих дней, и она радостно ухватилась за этот план; целую неделю она с удовольствием мастерила себе амазонку.
      Затем начались прогулки. Ездили всегда попарно: графиня с Жюльеном впереди, а граф с Жанной в ста шагах позади; последние мирно беседовали, как два друга, потому что сродство их честных душ и бесхитростных сердец породило между ними настоящую дружбу; а те двое часто шептались, порывисто хохотали, внезапно взглядывали друг на друга, словно хотели сказать глазами то, чего не выговаривали губы, и вдруг пускали лошадей в галоп, стремясь скрыться, ускакать подальше, как можно дальше.
      С некоторых пор Жильберта стала раздражительной. Ее сердитый голос доносился с дуновением ветра до слуха двух отставших всадников. Тогда граф улыбался и говорил Жанне:
      - Жена у меня с характером.
      Однажды вечером, на обратном пути, когда графиня то подгоняла свою кобылу, пришпоривая ее, то осаживала рывком, граф и Жанна несколько раз слышали, как Жюльен предостерегал ее:
      - Берегитесь, говорю я вам, берегитесь, - она понесет.
      - И пускай, не ваше дело, - ответила наконец Жильберта таким звонким и резким голосом, что слова отчетливо прозвучали в пространстве и словно повисли в воздухе.
      Лошадь вставала на дыбы, лягалась, фыркала. Наконец забеспокоился и граф и крикнул во всю силу своих могучих легких:
      - Жильберта, осторожнее!
      Тогда, словно назло, в припадке той нервозности, когда женщине нет удержу, она наотмашь ударила животное хлыстом между ушей, и лошадь, рассвирепев, взвилась на дыбы, забила в воздухе передними ногами, опустилась, сделала огромный прыжок и ринулась вперед во весь опор.
      Сперва она пересекла луг, потом помчалась по пашням, разбрасывая комья тучной сырой земли; неслась она так стремительно, что вскоре почти нельзя было различить ни лошади, ни всадницы.
      Жюльен, опешив, застыл на месте и только кричал отчаянно:
      - Графиня! Графиня!
      Но тут у графа вырвалось что-то вроде рычания, и, пригнувшись над шеей грузного жеребца, он броском всего тела пустил его таким аллюром, подстрекая, подгоняя, возбуждая его криком, хлыстом, шпорами, что казалось, будто огромный всадник несет между ногами тяжелого коня и поднимает его на воздух, чтобы улететь с ним. Они скакали, мчались с непостижимой быстротой, и Жанна видела, как там, вдали, обе фигуры, жены и мужа, летели, летели, уменьшались, бледнели, исчезали, словно две птицы, когда, догоняя друг друга, они теряются, тонут где-то на горизонте.
      Тут к ней подъехал Жюльен, по-прежнему шагом, сердито ворча про себя:
      - Какая ее муха укусила?
      И оба поехали вслед за четой, скрывшейся в извилине равнины
      Через четверть часа они увидели, что Фурвили возвращаются, и вскоре съехались с ними.
      Граф, красный, потный, смеющийся, довольный, торжествующий, железной хваткой держал дрожавшую лошадь жены. А Жильберта, бледная, со страдальчески искаженным лицом, опиралась одной рукой о плечо мужа, как будто боялась лишиться чувств.
      В этот день Жанна поняла, что граф любит беззаветно.
      Весь следующий месяц графиня была весела, как никогда. Она еще чаще приезжала в Тополя, беспрестанно смеялась, с порывистой нежностью целовала Жанну. Казалось, некое таинственное очарование сошло на ее жизнь. Муж ее был в восторге, не сводил с нее глаз, с удвоенной страстью старался каждую минуту коснуться ее руки, платья.
      Однажды вечером он признался Жанне:
      - У нас сейчас счастливая полоса. Никогда Жильберта не была так ласкова. Она больше не бывает в дурном настроении, не сердится. Я чувствую, что она меня любит. Раньше я в этом не был уверен.
      Жюльен тоже переменился, повеселел, не раздражался, как будто дружба двух семей принесла мир и радость в каждую из них.
      Весна выдалась на редкость ранняя и жаркая.
      От теплого утра до тихого, мягкого вечера солнце согревало всходы на всей поверхности земли. Это был стремительный, дружный и мощный расцвет всех почек, такой неудержимый напор соков, такая жажда возрождения, какую природа проявляет порой, в особо удачные годы, когда можно поверить в обновление мира
      Жанну смутно волновало это брожение жизненных соков. Она испытывала мгновенную истому при виде цветка в траве, переживала долгие часы сладостной грусти, мечтательной неги.
      А иногда ею овладевали умиленные воспоминания о первой поре ее любви; не то чтобы в сердце у нее возродилось чувство к Жюльену, нет, с этим было покончено, покончено навсегда; но вся плоть ее от ласки ветерка, от ароматов весны волновалась и тянулась навстречу какому-то незримому и нежному призыву.
      Ей нравилось быть одной, впитывать солнечное тепло, всем существом воспринимать ощущения смутного и бездумного, тихого блаженства.
      Однажды утром в минуты такой полудремы перед ней возникло видение солнечной прогалины посреди темной листвы в рощице у Этрета. Там впервые она ощутила трепет от близости человека, любившего ее тогда; там впервые он шепотом высказал робкое желание сердца; и там же ей показалось, что перед ней внезапно открылось светлое будущее ее мечтаний.
      И ей захотелось повидать эту рощу, совершить туда некое сентиментальное и суеверное паломничество, словно посещение того места должно было как-то изменить ход ее жизни.
      Жюльен уехал с рассвета, не сказав ей куда. И вот она велела оседлать белую лошадку Мартенов, на которой иногда ездила теперь, и отправилась в путь.
      День был теплый, ясный и тихий: казалось, ничто не шелохнется, ни одна травка, ни один листок; все словно замерло до скончания веков, как будто ветер испустил дух. Даже насекомые и те, казалось, исчезли.
      Жгучий и властный покой неощутимо, в золотой дымке, исходил от солнца; и Жанна блаженно грезила под неторопливый шаг лошади. Временами она поднимала глаза и следила за крохотным белым облачком величиной с пушинку, за клочком пара, одиноко повисшим, забытым, застрявшим там, вверху, посреди синего неба.
      Она спустилась в долину, выходящую к морю между высокими скалистыми сводами, которые называются "Воротами Этрета" и не спеша добралась до рощи. Сквозь молодую листву свет так и лился потоками. Жанна рыскала по узким тропинкам, искала и не могла найти заветное место.
      Но вдруг, пересекая длинную дорожку, она увидела в самом ее конце двух лошадей, привязанных к дереву, и сразу же узнала их: это были лошади Жильберты и Жюльена. Одиночество уже слегка тяготило ее; она обрадовалась такой неожиданной встрече и пустила свою кобылку рысью. Добравшись до двух терпеливо ожидавших, словно привычных к долгим стоянкам коней, она стала звать. Никто не откликнулся.
      Дамская перчатка и два хлыста валялись на примятой траве. Значит, они сидели здесь, а потом оставили лошадей и ушли.
      Она прождала четверть часа, двадцать минут, удивляясь и не понимая, что такое они могут делать. Так как она спрыгнула с лошади и теперь стояла неподвижно, прислонясь к стволу дерева, две птички, не заметив ее, опустились в траву рядом с ней. Одна из них суетилась, прыгала вокруг второй, топорщила крылья, кивала головкой и чирикала; и вдруг они совокупились.
      Жанна была поражена, словно не знала, что это бывает; потом подумала: "Да, правда, теперь ведь весна". А потом другая мысль, догадка, возникла у нее. Она снова посмотрела на перчатку, на хлысты, на оставленных лошадей и вдруг стремительно прыгнула в седло с одним неудержимым желанием бежать прочь.
      Обратно в Тополя она скакала галопом. При этом она лихорадочно думала, соображала, связывала факты, сопоставляла разные обстоятельства. Как она не догадалась раньше? Как она не видела ничего? Как не поняла причину отлучек Жюльена, возврат былого щегольства и, наконец, смягчение его нрава? Вспоминала она также внезапные нервные вспышки Жильберты, ее преувеличенную нежность, то блаженное состояние, в котором она жила с недавних пор, на радость графу.
      Жанна придержала лошадь, потому что ей надо было серьезно подумать, а быстрый аллюр рассеивал ее мысли.
      Когда прошло первое волнение, сердце ее успокоилось, в нем не было ни ревности, ни злобы - одно лишь презрение. Она почти не думала о Жюльене; в нем ее ничто больше не удивляло, но двойное предательство графини, ее подруги, возмущало ее. Значит, все на свете коварны, лживы, двоедушны? И слезы навернулись ей на глаза. Иллюзии свои оплакиваешь порой так же горько, как покойников.
      Однако она решила притвориться, будто ничего не знает, закрыть свою душу для недолговечных привязанностей, любить только Поля и родителей, а остальных терпеть невозмутимо.
      Вернувшись, она тотчас бросилась к сыну, унесла его в свою комнату и, как безумная, чуть не час безостановочно целовала его.
      Жюльен возвратился к обеду, обворожительный и улыбающийся, исполненный благожелательства. Он спросил:
      - Разве папа и маменька не приедут в нынешнем году?
      Она так была тронута его вниманием, что почти простила ему открытие, которое сделала в лесу; и вдруг ею овладело страстное желание видеть двух самых дорогих ей после Поля людей; она провела целый вечер за письмом к ним, умоляя их приехать поскорее.
      Они назначили свой приезд на двадцатое мая. А было всего седьмое число.
      Она поджидала их со все возрастающим нетерпением, как будто, кроме дочерней привязанности, у нее появилась потребность прильнуть сердцем к благородным сердцам, открыть душу чистым, не тронутым подлостью людям, чья жизнь и все поступки, все помыслы, все желания всегда были честны.
      Именно сейчас она чувствовала себя такой одинокой посреди всех этих слабодушных; и хотя она как-то сразу научилась притворяться, хотя она встречала графиню с протянутой рукой и с улыбкой на губах, но в ней все росло, заполняя ее, ощущение пустоты и презрения к людям; и каждый день мелкие события местной жизни увеличивали в ее душе гадливость и неуважение к человеческой породе.
      Дочка Куяров родила ребенка, а свадьба только еще предстояла. Служанка Мартенов, сирота, была беременна; молоденькая, пятнадцатилетняя соседка была беременна; бедная вдова, хромая и грязная, которую за вопиющую нечистоплотность прозвали "Помойкой", была беременна.
      То и дело доходили слухи о новой беременности или о любовных шашнях какой-нибудь девушки, или замужней женщины, матери семейства, или же зажиточного, почтенного фермера.
      Эта буйная весна, очевидно, расшевелила жизненные соки не только, в растениях, но и в людях.
      А Жанна не знала больше трепета рано угасших чувств, только разбитым сердцем и чувствительной душой отзывалась на теплые и плодоносные веяния весны, только грезила в бесстрастном возбуждении, увлеченная мечтами, недоступная плотским вожделениям, и потому ее изумляло, ей претило, ей было ненавистно это мерзкое скотство.
      Совокупление живых существ возмущало ее теперь как нечто противоестественное; и Жильберте она ставила в укор не то, что та отняла у нее мужа, - она ставила ей в укор самый факт падения в эту вселенскую грязь.
      Ведь она-то не принадлежала к простонародью, которым управляют низменные инстинкты. Как же могла она уподобиться этим тварям?
      В самый день приезда родителей Жюльен еще усугубил ее отвращение, весело рассказав, как нечто вполне естественное и забавное, что местный булочник услышал шорох у себя в печи, как раз когда не было выпечки, и думал поймать там бродячего кота, а застал свою жену, которая занималась отнюдь не хлебопечением.
      И он добавил:
      - Булочник закрыл заслонку; они бы там задохнулись, если бы сынишка булочника не позвал соседей: он видел, как мать его залезла туда с кузнецом.
      И Жюльен смеялся, повторяя:
      - Вот озорники-то - накормили нас хлебом любви! Чем не новелла Лафонтена?
      После этого Жанна не могла прикоснуться к хлебу.
      Когда почтовая карета остановилась у крыльца и показалось радостное лицо барона, в душе и в сердце молодой женщины поднялось такое волнение, такой бурный порыв любви охватил ее, какого она еще не испытывала.
      Но при виде маменьки она была до того потрясена, что едва не лишилась чувств. За эти шесть зимних месяцев баронесса постарела на десять лет. Ее одутловатые щеки, дряблые и отвислые, побагровели, как будто налились кровью; глаза угасли; и двигаться она могла, только когда ее с двух сторон поддерживали под руки; тяжелое дыхание ее стало хриплым и таким затрудненным, что окружающим было мучительно и жутко слышать его.
      Барон видел ее каждый день и не замечал, до какой степени она сдала; а когда она жаловалась на постоянное удушье и возрастающее ожирение, он отвечал:
      - Да что вы, дорогая, сколько я вас помню, вы всегда были такой.
      Жанна проводила родителей в их спальню и убежала к себе, чтобы выплакать свое смятение и отчаяние. Потом она пошла поговорить с отцом и бросилась к нему на грудь, вся в слезах:
      - Боже, как мама изменилась? Что с ней, скажи, что с ней?
      Он очень удивился:
      - Ты находишь? Что ты? Тебе показалось. Я ведь с ней неотлучно и могу тебя уверить, что ей ничуть не хуже, чем всегда.
      Вечером Жюльен сказал жене:
      - Знаешь, твоя мать совсем плоха. Мне кажется, она не долго протянет.
      А когда Жанна зарыдала, он обозлился:
      - Да перестань ты, я же не говорю, что она при смерти. Ты всегда все преувеличиваешь до безумия. Она изменилась, только и всего, это понятно в ее годы.
      Через неделю она успокоилась и привыкла к перемене в наружности матери и, вероятно, постаралась заглушить свои страхи, как мы заглушаем и отметаем всегда, из бессознательного эгоизма, из естественной потребности в душевном покое, нависшие над нами опасения и тревоги.
      Баронесса передвигалась через силу и гуляла теперь только полчаса в день. Пройдя всего один раз "свою" аллею, она больше не могла пошевелиться и просилась посидеть на "своей" скамейке. А иногда она не была в состоянии даже доплестись до конца и говорила:
      - На сегодня довольно: от моей гипертрофии у меня совсем подкашиваются ноги.
      Она почти не смеялась и только улыбалась тому, над чем бы хохотала до упаду в прошлом году. Но зрение у нее сохранилось превосходное, и она по целым дням перечитывала "Коринну" или "Размышления" Ламартина; потом требовала, чтобы ей подали ящик с сувенирами. И, выложив к себе на колени старые, милые ее сердцу письма, она ставила ящик на стул возле себя и одну за другой укладывала туда обратно свои "реликвии", внимательно пересмотрев каждую из них. А когда она бывала одна, совсем одна, она целовала некоторые из писем, как целуешь тайком волосы дорогих покойников.
      Иногда Жанна входила и видела, что она плачет, плачет скорбными слезами. она. Что с тобой, маменька? - испуганно спрашивала
      И баронесса глубоко вздыхала, а потом отвечала:
      - Это от моих реликвий... ворошишь то, что было прекрасно и что прошло! И люди, о которых давно уже не думалось, напоминают вдруг о себе. Так и кажется, будто видишь и слышишь их, и это страшно волнует. Когда-нибудь и ты это испытаешь.
      Если барон заставал их в такие грустные минуты, он шептал дочери:
      - Жанна, душенька моя, верь мне, жги письма, все письма - материнские, мои, все решительно. Ничего нет ужаснее, как на старости лет окунаться в свою молодость.
      Но Жанна тоже хранила свою переписку и готовила себе "ящик с реликвиями", подчиняясь, при полном отсутствии сходства с матерью, наследственному тяготению к сентиментальной мечтательности.
      Через несколько дней барону потребовалось отлучиться по делам, и он уехал.
      Погода стояла чудесная. Горящие звездами темные ночи шли на смену тихим сумеркам, ясные вечера - сияющим дням, сияющие дни - ослепительным зорям. Маменька вскоре почувствовала себя бодрее, а Жанна позабыла амуры Жюльена и вероломство Жильберты и была почти счастлива. Все вокруг цвело и благоухало; и неизменно спокойное необъятное море с утра до вечера сверкало на солнце.
      Как-то среди дня Жанна взяла на руки ребенка и пошла погулять в поле. Она смотрела то на сына, то на придорожную траву, пестревшую цветами, и млела от счастья. Каждую минуту целовала она Поля и страстно прижимала к себе. А когда на нее веяло свежим запахом лугов, она изнемогала, замирала в беспредельном блаженстве. Потом она задумалась о будущем сына. Кем он станет? То она желала, чтобы он стал большим человеком, высокопоставленным и знаменитым. То предпочитала, чтобы он остался безвестным и жил подле нее, заботливый и нежный, чтобы объятия его всегда были раскрыты для мамы. Когда она любила его эгоистичным материнским сердцем, ей хотелось сохранить его для себя, только для себя; когда же она любила его пылким своим разумом, она мечтала, что он займет достойное место в мире.
      Она села у обочины и принялась смотреть на него. Ей казалось, что она никогда его не видела. И вдруг ее поразила мысль, что этот маленький человечек станет большим, будет ступать твердым шагом, обрастет бородой и говорить будет басистым голосом.
      Кто-то звал ее издалека. Она подняла голову. К ней бежал Мариус. Она решила, что ее ждут гости, и поднялась, недовольная помехой. Но мальчуган мчался со всех ног, а когда был уже близко, крикнул:
      - Сударыня, баронессе плохо.
      Словно струйка ледяной воды спустилась у нее вдоль спины, и она побежала домой, не помня себя.
      Уже издали ей было видно, что под платаном толпится народ. Она бросилась туда, люди расступились, и она увидела, что маменька лежит на земле и под голову ей подложены две подушки. Лицо у нее почернело, глаза закрыты, а грудь, тяжело вздымавшаяся двадцать лет, не шевелится. Кормилица выхватила ребенка из рук Жанны и унесла его.
      - Что случилось? Как она упала? - растерянно спрашивала Жанна. - Надо послать за доктором.
      Обернувшись, она увидела кюре, которого кто-то успел уведомить. Он предложил свои услуги, засуетился, засучив рукава сутаны. Но ни уксус, ни одеколон, ни растирания не помогали.
      - Надо ее раздеть и уложить, - сказал священник.
      Тут подоспели фермер Жозеф Куяр, дядюшка Симон и Людивина. С помощью аббата Пико они попытались перенести баронессу, но, когда они подняли ее, голова завалилась назад, а платье, за которое они ухватились, стало рваться, настолько ее, такую грузную, трудно было сдвинуть с места. Жанна закричала от ужаса, и огромное дряблое тело снова опустили на землю.
      Пришлось принести из гостиной кресло, усадить ее и таким образом поднять. Шаг за шагом внесли ее на крыльцо, затем по лестнице в спальню и, наконец, уложили на кровать.
      Кухарка возилась без конца и никак не могла раздеть ее, но тут вовремя подоспела вдова Дантю, появившаяся внезапно, как и священник, будто они, по словам прислуги, "учуяли покойника".
      Жозеф Куяр помчался во весь дух за доктором, а кюре собрался было пойти принести святые дары, но сиделка шепнула ему на ухо:
      - Не утруждайте себя, господин кюре, верьте мне, она отошла.
      Жанна была как безумная, она взывала ко всем, не знала, что делать, что предпринять, какое средство испробовать. Кюре на всякий случай произнес отпущение грехов.
      Два часа прошло в ожидании возле посиневшего, безжизненного тела. Жанна рыдала, упав на колени, терзаясь страхом и горем.
      Когда отворилась дверь и появился врач, ей показалось, что это само спасение, утешение, надежда; она кинулась к нему и принялась несвязно пересказывать то, что знала о случившемся:
      - Она гуляла, как всегда... и чувствовала "себя хорошо... даже очень хорошо... за завтраком скушала бульон и два яйца... и вдруг она упала... и вся почернела... вот видите, какая она... и больше не шевелится... Мы все испробовали, чтобы привести ее в чувство, все, все...
      Она замолчала, потрясенная, заметив жест, которым сиделка украдкой дала понять врачу, что все кончено. Не желая верить, она испуганно допрашивала:
      - Это серьезно? Как вы думаете, это серьезно?
      Врач ответил, запинаясь:
      - Боюсь, очень боюсь... что это... конец. Соберите все мужество, все свое мужество.
      Жанна раскинула руки и бросилась на тело матери.
      В это время вернулся Жюльен. Он был ошеломлен и явно раздосадован, ни единым возгласом не выразил ни огорчения, ни скорби, не успев от неожиданности изобразить соответствующие чувства. Он пробормотал:
      - Я так и знал, я чувствовал, что это конец.
      Потом вытащил носовой платок, отер себе глаза, опустился на колени, перекрестился, промямлил что-то и, поднявшись, хотел поднять и жену. Но она обеими руками обхватила тело матери и целовала его, почти лежа на нем. Пришлось унести ее. Она совсем, казалось, обезумела.
      Через час ей позволили войти снова. Все было кончено. Спальню превратили теперь в комнату покойника. Жюльен и священник шепотом переговаривались у окна. Вдова Дантю уютно расположилась в кресле и приготовилась дремать, - она привыкла к таким бдениям и чувствовала себя хозяйкой в любом доме, куда заглянула смерть.
      Надвигалась ночь. Кюре подошел к Жанне, взял обе ее руки и начал ее ободрять, изливая на ее безутешное сердце обильный елей религиозных утешений. Он говорил об усопшей, восхвалял ее в канонических выражениях и, скорбя лицемерной скорбью священника, которому от мертвеца только выгода, предложил провести ночь в молитве возле тела. Но Жанна запротестовала сквозь судорожные рыдания. Она хотела быть одна, совсем одна в эту прощальную ночь. Тут подошел к ней и Жюльен:
      - Это невозможно, мы будем здесь вместе.
      Она отрицательно качала головой, не в силах произнести ни слова. Наконец она проговорила:
      - Это моя, моя мать. Я хочу быть одна подле нее.
      Врач шепнул:
      - Пусть поступает, как хочет, сиделка может остаться в соседней комнате.
      Священник и Жюльен вспомнили о мягкой постели и согласились. Затем аббат Пико, в свою очередь, опустился на колени, помолился, встал и, уходя, сказал: "Святая была женщина", - тем же тоном, каким произносил: "Dominus vobiscun" 1. После этого виконт обычным своим голосом спросил:
      - Может быть, поешь чего-нибудь?
      Жанна не ответила, даже не услыхала, что он обращается к ней.
      Он повторил:
      - Тебе бы следовало подкрепиться.
      Вместо ответа она сказала, как в забытьи:
      - Сейчас же пошли за папой.
      Он вышел, чтобы отправить верхового в Руан. А она словно застыла в своей скорби и, казалось, ждала мгновения, когда останется наедине с покойницей, чтобы отдаться подступающему приливу безысходного горя.
      Тени наводнили комнату, заволокли мраком усопшую. Вдова Дантю неслышно шныряла взад и вперед, брала и перекладывала невидимые в темноте предметы беззвучными движениями сиделки. Потом она зажгла две свечи, тихонько поставила их у изголовья кровати, на ночной столик, покрытый белой салфеткой.
      1. Господь с вами (лат. ).
      Жанна как будто ничего не видела, не чувствовала, не понимала Она ждала минуты, когда останется одна. Жюльен пообедал и вернулся. Он спросил снова:
      - Ты ничего не скушаешь?
      Жанна отрицательно покачала головой.
      Он сел, скорее с видом покорности судьбе, чем скорби, и больше не произносил ни слова.
      Так сидели они трое не шевелясь, каждый в своем кресле, далеко друг от друга.
      Минутами сиделка засыпала и слегка похрапывала, потом сразу просыпалась.
      Наконец Жюльен поднялся и подошел к жене:
      - Ты хочешь остаться одна?
      Она в невольном порыве схватила его руку:
      - Да, да, оставьте меня.
      Он поцеловал ее в лоб и пробормотал:
      - Я буду приходить проведывать тебя.
      И он вышел вместе с вдовой Дантю, которая выкатила свое кресло в соседнюю комнату.
      Жанна закрыла дверь, потом настежь распахнула оба окна. Ей в лицо повеяло теплой лаской вечера, напоенного запахом скошенного сена. Накануне скосили лужайку, и трава лежала рядами под лунным светом.
      Это сладостное ощущение кольнуло ее, причинило ей боль, как насмешка.
      Она вернулась к постели, взяла безжизненную, холодную руку матери и вгляделась в ее лицо.
      Оно не было одутловатым, как в ту минуту, когда с ней случился удар; она словно спала теперь так спокойно, как не спала никогда; тусклое пламя свечей, колеблемое ветром, поминутно перемещало тени на ее лице, и от этого она казалась живой и словно шевелилась.
      Жанна жадно смотрела на нее; и из далеких дней детства гурьбой сбегались воспоминания.
      Она припоминала посещения маменьки в приемной монастыря, жест, которым она протягивала бумажный мешочек с пирожными, множество мелких черточек, мелких событий, мелких проявлений любви, ее слова, оттенки голоса, знакомые движения, морщинки у глаз, когда она смеялась, и как она отдувалась, когда усаживалась.
      Она стояла, вглядываясь, и твердила про себя в каком-то отупении: "Она умерла", - и вдруг весь страшный смысл этих слов открылся ей.
      Вот эта, лежащая здесь, - мама - маменька - мама Аделаида - умерла? Она не будет больше двигаться, говорить, смеяться, никогда больше не будет сидеть за обедом напротив папеньки, не скажет больше: "Здравствуй, Жаннета!" Она умерла!
      Ее заколотят в гроб, зароют, и все будет кончено. Ее больше нельзя будет видеть. Да как же это возможно? Как возможно, что не станет ее мамы? Этот дорогой образ, самый родной, знакомый с той минуты, как впервые раскрываешь глаза, любимый с той минуты, как впервые раскрываешь объятия, это великое прибежище любви, самое близкое существо в мире, дороже для души, чем все" остальные, - мать, и она вдруг исчезнет. Всего несколько часов осталось смотреть на ее лицо, неподвижное лицо, без мысли, а потом ничего, ничего, кроме воспоминания.
      И она упала на колени в жестоком пароксизме отчаяния; вцепившись обеими руками в простыню, она уткнулась головой в постель и закричала душераздирающим голосом:
      - Мама, мамочка моя, мама!
      Но тут, почувствовав, что сходит с ума, как в ночь бегства по снегу, она вскочила, подбежала к окну глотнуть свежего воздуха, иного, чем воздух близ этого ложа, чем воздух смерти.
      Скошенные лужайки, деревья, ланда и море за ними дремали в безмолвном покое, убаюканные нежными чарами луны. Крупица этой умиротворяющей ласки проникла в сердце Жанны, и она заплакала тихими слезами.
      Потом она вернулась к постели, села и взяла руку маменьки, как будто ухаживала за ней, больной.
      Большой жук, привлеченный свечами, влетел в окно Как мячик, бился он о стены, носился из конца в конец комнаты. Жанна отвлеклась его гулким гудением и подняла глаза, чтобы посмотреть на него; но удалось ей увидеть только его блуждающую тень на белом фоне потолка.
      Потом он затих. И ей стало слышно легкое тиканье каминных часов и другой слабый звук, вернее - еле слышный шорох. Это продолжали идти маменькины часики, забытые в платье, брошенном на стул в ногах кровати. И полуосознанная параллель между той, которая умерла, и этим неостановившимся механизмом вызвала внезапную острую боль в сердце Жанны.
      Она взглянула на часы. Они показывали половину одиннадцатого. Ей стало мучительно страшно провести здесь целую ночь.
      И другие воспоминания возникли у нее, воспоминания из ее собственной жизни - Розали, Жильберта, разочарования сердца. Значит, все на свете только горе, мука, скорбь и смерть. Все обманывает, все лжет, все заставляет страдать и плакать. Где же найти немножко радости и покоя? Должно быть, в другой жизни! Когда душа освобождается от земных испытаний. Душа! И она задумалась над этой непостижимой тайной, вдаваясь в поэтические вымыслы и тотчас опровергая их другими, столь же туманными гипотезами. Где же была теперь душа ее матери? Душа этого недвижного и окоченевшего тела? Может быть, очень далеко. Где-то в пространстве. Но где? Испарилась, как аромат засохшего цветка? Или летала, как невидимая птица, вырвавшаяся из клетки?
      Вернулась в лоно божие? Или распылилась среди новых творений, смешалась с зародышами, готовыми прорасти? А быть может, она очень близко? Тут, в комнате, возле покинутого ею безжизненного тела? И Жанне вдруг почудилось какое-то дуновение, словно касание бесплотного духа. Ее охватил страх, такой жестокий, нестерпимый страх, что она не смела пошевелиться, вздохнуть, оглянуться. Сердце у нее колотилось, как во время кошмара.
      И вдруг невидимое насекомое снова принялось летать, кружить и стукаться о стены. Она вздрогнула всем телом, но, узнав знакомое жужжание, сразу же успокоилась, встала и обернулась. Взгляд ее упал на бюро, украшенное головами сфинксов, где хранились "реликвии".
      И неожиданная благоговейная мысль явилась у нее, - мысль прочесть в эту ночь последнего прощания старые письма, дорогие сердцу покойницы, как она стала бы читать молитвенник. Ей казалось, что тем самым она исполнит некий священный долг, проявит поистине дочернюю чуткость и доставит на том свете радость маменьке.
      Это были давние письма от ее деда и бабушки, которых она не знала. Ей хотелось протянуть к ним объятия над телом их дочери, побыть с ними в эту скорбную ночь, как будто и они горевали сегодня, создать некую таинственную цепь любви между ними, умершими давно, той, что скончалась в свой черед, и ею самой, еще оставшейся на земле.
      Она встала, откинула доску бюро и вынула из нижнего ящика с десяток мелких пачек пожелтевших писем, аккуратно завязанных и уложенных в ряд.
      Из чуткого и нежного, любовного внимания она переложила все их на постель, на руки баронессы, и начала читать. Это были давнишние письма, которые находишь в старинных фамильных бюро и от которых веет минувшим веком.
      Первое начиналось со слов: "Моя малютка", другое - "Моя душенька", в дальнейших стояло: "Дорогая детка", "Моя милочка", "Родная моя дочка"; затем: "Дорогое дитя", "Дорогая Аделаида", "Дорогая дочь" - в зависимости от того, были ли они адресованы девочке, девушке или, позднее, молодой женщине.
      Но все были полны выражениями горячей и простодушной любви, домашними мелочами, большими и такими обыкновенными семейными событиями, совсем ничтожными для посторонних: у папы лихорадка; няня Гортензия обожгла себе палец; кот Мышелов подох; срубили ель справа от ограды; мама потеряла молитвенник по дороге из церкви, она думает, что его украли.
      Шла в этих письмах речь и о людях, незнакомых Жанне, но она смутно припоминала, что слышала их имена когда-то в раннем детстве.
      Ее умиляли эти подробности, они казались ей откровениями; она как будто проникла вдруг в заповедные тайники прошлого, в тайники маменькиного сердца. Она посмотрела на простертое тело и неожиданно начала читать вслух, читать для покойницы, словно желая развлечь и утешить ее.
      А неподвижное, мертвое тело как будто радовалось.
      Одно за другим складывала она письма в ногах кровати; и ей пришло в голову, что их следовало бы положить в гроб, как кладут цветы.
      Она развязала новую пачку. Тут почерк был другой. Она начала читать: "Я не могу жить без твоих ласк. Люблю тебя до безумия".
      Больше ни слова. Подписи не было.
      Она в недоумении вертела письмо. На адресе стояло ясно: "Баронессе Ле Пертюи де Во".
      Тогда она развернула следующее: "Приходи сегодня вечером, как только он уедет. Мы пробудем часок вместе. Люблю тебя страстно".
      Еще в одном: "Я провел ночь как в бреду, тщетно призывая тебя. Я ощущал твое тело в своих объятиях, твои губы на моих губах, твой взгляд под моим взглядом. И от ярости я готов был выброситься из окна при мысли, что в это самое время ты спишь рядом с ним, что он обладает тобой по своей прихоти... "
      Жанна была озадачена, не понимала ничего.
      Что это такое? Кому, для кого, от кого эти слова любви?
      Она продолжала читать и всюду находила пылкие признания, часы потаенных встреч, - советы быть осторожной, и всюду в конце четыре слова: "Не забудь сжечь письмо".
      Наконец она развернула официальную записку, простую благодарность за приглашение на обед, но почерк был тот же, и подпись "Поль д'Эннемар" принадлежала тому, кого барон при каждом упоминании до сих пор звал "мой покойный друг Поль" и чья жена была лучшей подругой баронессы.
      У Жанны вспыхнула догадка, сразу же перешедшая в уверенность. Он был любовником ее матери.
      Тогда, потеряв голову, она стряхнула с колен эти гнусные письма, как стряхнула бы заползшее на нее ядовитое животное, бросилась к окну и горько заплакала, не в силах более сдержать вопли, которые рвались у нее из горла; потом, совсем сломившись от горя, она опустилась на пол у стены, уткнулась в занавеску, чтобы не слышно было ее стонов, и зарыдала в беспредельном отчаянии.
      Так бы она пробыла всю ночь, но в соседней комнате послышались шаги, и она стремительно вскочила на ноги. Вдруг это отец? А письма все разбросаны по кровати и по полу! Что, если он развернет хоть одно? И узнает... Узнает это?.. Он?..
      Она подбежала, схватила в охапку старые, пожелтевшие письма, и от родителей матери, и от любовника, и те, которые еще не успела развернуть, и те, что лежали еще связанные в ящике бюро, и стала кучей сваливать в камин. Потом взяла одну из свечей, горевших на ночном столике, и подожгла эту груду писем. Сильное пламя взвилось и яркими пляшущими огнями осветило комнату, смертное ложе и труп, а на белых занавесях алькова черной зыбкой тенью выступили очертания огромного тела под простыней и профиль застывшего лица.
      Когда в глубине камина осталась только горсть пепла, Жанна вернулась к растворенному окну, словно боялась теперь быть возле покойницы, села и заплакала снова, закрыв лицо руками, жалобно повторяя в тоске:
      - Ах, мама! Мамочка! Бедная моя мамочка!
      И страшная мысль явилась ей: а если вдруг маменька не умерла, если она только уснула летаргическим сном и сейчас встанет и заговорит? Уменьшится ли ее дочерняя любовь оттого, что она узнала ужасную тайну? Поцелует ли она мать с тем же благоговением? Будет ли по-прежнему боготворить ее, как святыню? Нет. Прежнее не вернется! И от этого сознания у нее разрывалось сердце.
      Ночь кончалась, звезды тускнели; наступил час предутренней прохлады. Луна спустилась к горизонту и, перед тем как окунуться в море, заливала перламутром всю его поверхность.
      И Жанной овладело воспоминание о ночи, проведенной у окна, после ее приезда в Тополя. Как это было далеко, как все переменилось, как обмануло ее будущее!
      Но вот небо стало розовым, радостно, нежно, пленительно розовым. Она смотрела теперь в изумлении, точно на чудо, на это сияющее рождение дня и не могла понять, как возможно, чтобы в мире, где занимаются такие зори, не было ни радости, ни счастья.
      Стук двери заставил ее вздрогнуть. Это был Жюльен. Он спросил:
      - Ну как? Очень измучилась?
      Она тихо сказала "нет" и была рада избавиться от одиночества.
      - Теперь ступай отдохни, - сказал он.
      Она поцеловала мать долгим, горестным и скорбным поцелуем и ушла к себе в спальню.
      День был посвящен печальным хлопотам, связанным со смертью. Барон приехал к вечеру. Он очень горевал.
      Похороны состоялись на другой день. После того как Жанна в последний раз прижалась губами к ледяному лбу покойницы, обрядив ее, и после того как забили крышку гроба, она удалилась к себе. Вскоре должны были прибыть приглашенные.
      Жильберта приехала первой и, рыдая, бросилась на грудь подруге. Из окна видно было, как подкатывали и сворачивали в ворота экипажи. В вестибюле раздавались голоса. В комнату одна за другой входили женщины в черном, незнакомые Жанне. Маркиза де Кутелье и виконтесса де Бризвиль поцеловали ее.
      Неожиданно она заметила, что тетя Лизон жмется за ее спиной. Она нежно обняла ее, отчего старая дева едва не лишилась чувств.
      Вошел Жюльен в глубоком трауре, элегантный, озабоченный, довольный таким съездом. Он шепотом обратился к жене за советом. И добавил конфиденциальным тоном:
      - Вся знать собралась. Похороны будут вполне приличные.
      И пошел дальше, с достоинством поклонившись дамам.
      Тетя Лизон и графиня Жильберта одни остались с Жанной на все время похоронного обряда. Графиня непрерывно целовала ее и твердила:
      - Бедняжка моя, бедняжка моя!
      Когда граф де Фурвиль вернулся за женой, он сам плакал так, словно похоронил собственную мать.
      X
      Печальны были последующие дни, унылые дни в доме, который кажется пустым из-за отсутствия близкого существа, исчезнувшего навеки, дни, когда при виде каждого предмета из обихода умершего ощущаешь укол боли. Поминутно на сердце падает воспоминание и ранит его. Вот ее кресло, ее зонтик, оставленный в прихожей, ее стакан, который горничная забыла убрать... И во всех комнатах разбросаны ее вещи: ножницы, перчатки, книжка, страницы которой истерты ее отекшими пальцами, и множество других мелочей, приобретающих мучительный смысл оттого, что они напоминают множество ничтожных событий.
      И голос ее как будто слышится повсюду; и хочется бежать из дому, избавиться от этого наваждения! А надо оставаться, потому что другие остаются тут и страдают тоже.
      Кроме того, Жанна все еще была подавлена своим открытием. Это воспоминание гнетом лежало на ней, - рана в сердце не заживала. Страшная тайна еще усугубляла ее одиночество; последнее доверие к людям рухнуло в ней вместе с последней верой.
      Отец спустя некоторое время уехал, ему необходимо было двигаться, переменить обстановку, стряхнуть с себя мрачную тоску, томившую его все сильнее.
      И большой дом, время от времени провожавший навеки кого-нибудь из своих хозяев, снова вошел в колею мирной неразмеренной жизни.
      А потом вдруг заболел Поль. Жанна совсем обезумела, двенадцать суток не спала и почти не ела.
      Он выздоровел; но в ней засела страшная мысль, что он может умереть. Что ей тогда делать? Что с ней станется? И потихоньку в душу ее прокралось смутное желание иметь второго ребенка. Вскоре ее уже целиком поглотила прежняя мечта видеть возле себя двух детей, мальчика и девочку. Мечта превратилась в навязчивую идею.
      Однако после истории с Розали она жила отдельно от Жюльена. А сближение казалось даже невозможным при существующих обстоятельствах. Жюльен имел связь на стороне, она знала это; и одна мысль об его объятиях вызывала у нее дрожь отвращения.
      И все же она претерпела бы их, так мучило ее желание стать матерью; но она не представляла себе, как могут возобновиться их ласки. Она умерла бы от унижения, если бы он догадался о ее намерениях; а он явно не думал о ней.
      Возможно, она отказалась бы от своей мечты; но теперь что ни ночь ей снилась дочка, - будто бы она вместе с Полем резвится под платаном; и временами ее неудержимо тянуло встать и, не говоря ни слова, пойти к мужу в спальню. Два раза она даже прокрадывалась к самой двери, но тотчас же торопливо убегала, и сердце у нее колотилось от стыда.
      Барон уехал; маменька умерла; Жанне некому теперь было довериться, не с кем посоветоваться о своих интимных делах.
      Тогда она решила пойти к аббату Пико и под тайной исповеди поведать ему о своих трудных замыслах.
      Она застала его за чтением требника в маленьком садике, засаженном плодовыми деревьями.
      Поболтав несколько минут о том, о сем, она проговорила, краснея и запинаясь:
      - Господин аббат, я хочу исповедаться.
      Он изумился и даже поднял очки, чтобы лучше рассмотреть ее, потом засмеялся:
      - Однако же у вас на совести вряд ли очень тяжкие грехи.
      Она смутилась окончательно и объявила:
      - Нет, но мне нужно спросить у вас совета по такому... такому щекотливому делу, что говорить так вот, прямо, я не решаюсь.
      Он тотчас сменил обычный свой добродушный вид на осанку священнослужителя.
      - Ну что же, дитя мое, пойдемте, я выслушаю вас в исповедальне.
      Но она остановилась в нерешительности, ей стало вдруг совестно говорить на такие как будто бы непристойные темы посреди благочиния пустого храма.
      - Лучше не надо, господин кюре, лучше... если можно, я здесь вам скажу, зачем я пришла. Знаете, пойдемте сядем у вас в беседке.
      Оба пошли туда медленными шагами. Она не знала, как выразить свою мысль, с чего начать. Они уселись.
      И тут она начала, словно на исповеди:
      - Отец мой...
      Потом замялась, повторила еще раз: "Отец мой..." - и умолкла, смешавшись.
      Он ждал, сложив руки на животе. Увидя ее смущение, он ободрил ее:
      - Что это, дочь моя, вы как будто робеете; да ну же, говорите смелее.
      И она отважилась сразу, как трус, который бросается навстречу опасности.
      - Отец мой, я хочу второго ребенка.


К титульной странице
Вперед
Назад