И, ничего больше не сказав друг другу, они расстались.
      Вечер показался Дюруа скучным, и он скоро ушел. Спускаясь по лестнице, он нагнал Норбера де Варена. Старый поэт взял его под руку. Они работали в разных областях, и Норбер де Варен, уже не боясь встретить в его лице соперника, относился к нему теперь с отеческой нежностью.
      - Может, вы меня немножко проводите? - спросил он.
      - С удовольствием, дорогой мэтр, ответил Дюруа.
      И они медленным шагом пошли по бульвару Мальзерба.
      Париж был почти безлюден в эту морозную ночь, - одну из тех ночей, когда небо словно раскинулось шире, звезды кажутся выше, а в ледяном дыхании ветра чудится что-то идущее из далеких пространств, еще более далеких, чем небесные светила.
      Некоторое время оба молчали.
      - Ларош-Матье производит впечатление очень умного и образованного человека, - чтобы что-нибудь сказать, заметил наконец Дюруа.
      - Вы находите? - пробормотал старый поэт.
      Этот вопрос удивил Дюруа.
      - Да, - неуверенно ответил он, - И ведь его считают одним из самых даровитых членов палаты.
      - Возможно. На безрыбье и рак рыба. Видите ли, дорогой мой, все это люди ограниченные, - их помыслы вращаются вокруг политики и наживы. Узкие люди, - с ними ни о чем нельзя говорить, ни о чем из того, что нам дорого. Ум у них затянуло тиной или, вернее, нечистотами, как Сену под Аньером.
      Ах, как трудно найти человека с широким кругозором, напоминающим тот беспредельный простор, воздухом которого вы дышите на берегу моря! Я знал таких людей - их уже нет в живых.
      Норбер де Варен говорил внятно, но тихо, - чувствовалось, что поэт сдерживает голос, иначе он гулко раздавался бы в ночной тишине. Поэт был взволнован: душу его, казалось, гнетет печаль и заставляет дрожать все ее струны, - так содрогается земля, когда ее сковывает мороз.
      - Впрочем, - продолжал он, - есть у тебя талант или нет, - не все ли равно, раз всему на свете приходит конец!
      Он смолк.
      У Дюруа было легко на сердце.
      - Вы сегодня в дурном настроении, дорогой мой, - улыбаясь, заметил он.
      - У меня всегда такое настроение, дитя мое, - возразил Норбер де Варен. - Погодите: через несколько лет и с вами будет то же самое. Жизнь - гора. Поднимаясь, ты глядишь вверх, и ты счастлив, но только успел взобраться на вершину, как уже начинается спуск, а впереди в смерть. Поднимаешься медленно, спускаешься быстро. В ваши годы все мы были веселы. Все мы были полны надежд, которые, кстати сказать, никогда не сбываются. В мои годы человек не ждет уже ничего... кроме смерти.
      Дюруа засмеялся:
      - Черт возьми, у меня даже мурашки забегали.
      - Нет, - возразил Норбер де Варен, - сейчас вы меня не поймете, но когда-нибудь вы вспомните все, что я вам говорил.
      Видите ли, настанет день, - а для многих он настает очень скоро, - когда вам, как говорится, уже не до смеха, когда вы начинаете замечать, что за всем, куда ни посмотришь, стоит смерть.
      О, вы не в силах понять самое это слово "смерть"! В ваши годы оно пустой звук. Мне же оно представляется ужасным.
      Да, его начинаешь понимать вдруг, неизвестно почему, без всякой видимой причины, и тогда все в жизни меняет свой облик. Я вот уже пятнадцать лет чувствую, как она гложет меня, словно во мне завелся червь. Она подтачивала меня исподволь, день за днем, час за часом, и теперь я точно дом, который вот-вот обвалится. Она изуродовала меня до того, что я себя не узнаю. От жизнерадостного, бодрого, сильного человека, каким я был в тридцать лет, не осталось и следа. Я видел, с какой злобной, расчетливой кропотливостью она окрашивала в белый цвет мои черные волосы! Она отняла у меня гладкую кожу, мускулы, зубы, все мое юное тело, и оставила лишь полную отчаяния душу, да и ту скоро похитит.
      Да, она изгрызла меня, подлая. Долго, незаметно, ежесекундно, беспощадно разрушала она все мое существо. И теперь, за что бы я ни принялся, я чувствую, что умираю. Каждый шаг приближает меня к ней, каждое мое движение, каждый вздох помогают ей делать свое гнусное дело. Дышать, пить, есть, спать, трудиться, мечтать - все это значит умирать. Жить, наконец, - тоже значит умирать!
      О, вы все это еще узнаете! Если бы вы подумали об этом хотя бы четверть часа, вы бы ее увидели.
      Чего вы ждете? Любви? Еще несколько поцелуев" и вы уже утратите способность наслаждаться.
      Еще чего? Денег? Зачем? Чтобы покупать женщин? Велика радость! Чтобы объедаться, жиреть и ночи напролет кричать от подагрической боли?
      Еще чего? Славы? На что она, если для вас уже не существует любовь?
      Ну так чего же? В конечном счете - все равно - смерть.
      Я вижу ее теперь так близко, что часто мне хочется протянуть руку и оттолкнуть ее. Она устилает землю и наполняет собой пространство. Я нахожу ее всюду. Букашки, раздавленные посреди дороги, сухие листья, седой волос в бороде друга - все ранит мне сердце и кричит: "Вот она!"
      Она отравляет мне все, над чем я тружусь, все, что я вижу, все, что я пью или ем, все, что я так люблю: лунный свет, восход солнца, необозримое море, полноводные реки и воздух летних вечеров, которым, кажется, никогда не надышишься вволю!
      Он запыхался и оттого шел медленно, размышляя вслух и почти не думая о своем спутнике.
      - И никто оттуда не возвращается, никто... - продолжал он. - Можно сохранить формы, в которые были отлиты статуи, слепки, точно воспроизводящие тот или иной предмет, но моему телу, моему лицу, моим мыслям, моим желаниям уже не воскреснуть. А между тем народятся миллионы, миллиарды существ, у которых на нескольких квадратных сантиметрах будут так же расположены нос, глаза, лоб, щеки, рот, и душа у них будет такая же, как и у меня, но я-то уж не вернусь, и они ничего не возьмут от меня, все эти бесчисленные создания, бесчисленные и такие разные, совершенно разные, несмотря на их почти полное сходство.
      За что ухватиться? Кому излить свою скорбь? Во что нам верить?
      Религии - все до одной - нелепы: их мораль рассчитана на детей, их обещания эгоистичны и чудовищно глупы.
      Одна лишь смерть несомненна.
      Он остановился и, взяв Дюруа за отвороты пальто, медленно заговорил:
      - Думайте об этом, молодой человек, думайте дни, месяцы, годы, и вы по-иному станете смотреть на жизнь. Постарайтесь освободиться от всего, что вас держит в тисках, сделайте над собой нечеловеческое усилие и еще при жизни отрешитесь от своей плоти, от своих интересов, мыслей, - отгородитесь от всего человечества, загляните в глубь вещей - и вы поймете, как мало значат споры романтиков с натуралистами и дискуссии о бюджете.
      Он быстрым шагом пошел вперед.
      - Но в то же время вы ощутите и весь ужас безнадежности. Вы будете отчаянно биться, погружаясь в пучину сомнений. Вы будете кричать во всю мочь: "Помогите!" - и никто не отзовется. Вы будете протягивать руки, будете молить о помощи, о любви, об утешении, о спасении - и никто не придет к вам.
      Почему мы так страдаем? Очевидно, потому, что мы рождаемся на свет, чтобы жить не столько для души, сколько для тела. Но мы обладаем способностью мыслить, и наш крепнущий разум не желает мириться с косностью бытия.
      Взгляните на простых обывателей: пока их не постигнет несчастье, они довольны своей судьбой, ибо мировая скорбь им несвойственна Животные тоже не знают ее.
      Он снова остановился и, подумав несколько секунд, тоном смирившегося и усталого человека сказал:
      - Я погибшее существо У меня нет ни отца, ни матери, ни брата, ни сестры, ни жены, ни детей, ни бога.
      После некоторого молчания он прибавил:
      - У меня есть только рифма.
      И, подняв глаза к небу, откуда струился матовый свет полной луны, продекламировал:
      И в небе я ищу разгадку жизни темной,
      Под бледною луной бродя в ночи бездомной.
      Они молча перешли мост Согласия, миновали Бурбонский дворец.
      - Женитесь, мой друг, - снова заговорил Норбер де Варен, - вы себе не представляете, что значит быть одному в мои годы. Одиночество наводит на меня теперь невыносимую тоску. Когда я сижу вечером дома и греюсь у камина, мне начинает казаться, что я один в целом свете, что я до ужаса одинок и в то же время окружен какими-то смутно ощутимыми опасностями, чем-то таинственным и страшным. Перегородка, отделяющая меня от моего неведомого соседа, создает между нами такое же расстояние, как от меня до звезд, на которые я гляжу в окно. И меня охватывает лихорадка, лихорадка отчаяния и страха, меня пугает безмолвие стен. Сколько грусти в этом глубоком молчании комнаты, где ты живешь один! Не только твое тело, но и душу окутывает тишина, и, чуть скрипнет стул, ты уже весь дрожишь, ибо каждый звук в этом мрачном жилище кажется неожиданным.
      Немного помолчав, он прибавил:
      - Хорошо все-таки, когда на старости лет у тебя есть дети!
      Они прошли половину Бургундской улицы. Остановившись перед высоким домом, поэт позвонил.
      - Забудьте, молодой человек, всю эту старческую воркотню и живите сообразно с возрастом. Прощайте! - пожав своему спутнику руку, сказал он и скрылся в темном подъезде.
      Дюруа с тяжелым сердцем двинулся дальше. У него было такое чувство, точно он заглянул в яму, наполненную костями мертвецов, - яму, в которую он тоже непременно когда-нибудь свалится.
      - Черт побери! - пробормотал он, - Воображаю, как приятно бывать у него. Нет уж, я бы не сел в первый ряд, когда он производит смотр своим мыслям, слуга покорный!
      Но тут ему пришлось пропустить надушенную даму, вышедшую из кареты и направлявшуюся к себе домой; в воздухе повеяло ирисом и вербеной, и Дюруа с наслаждением вдохнул этот запах. Легкие жадно вбирали его, радостно забилось сердце. Он подумал о том, что завтра увидит г-жу де Марель, и при одном воспоминании о ней по его телу прошла горячая волна.
      Все улыбалось ему, жизнь была к нему благосклонна. Как хорошо, когда надежды сбываются!
      Заснул он, чувствуя себя наверху блаженства, и встал рано, чтобы перед свиданием пройтись по аллее Буленского леса.
      Ветер переменил направление, за ночь погода сделалась мягче, солнце светило, точно в апреле, стояла теплынь. Любители Булонского леса, все как один, вышли на зов ласкового, ясного неба.
      Дюруа шел медленно, упиваясь свежим и сочным, как весенняя зелень, воздухом. Миновав Триумфальную арку, он пошел по широкой аллее, вдоль дороги, предназначенной для верховой езды. Он смотрел на богатых светских людей, мужчин и женщин, ехавших кто галопом, кто рысью, и если и завидовал им сейчас, то чуть-чуть. Профессия репортера сделала из него что-то вроде адрескалендаря знаменитостей и энциклопедии парижских скандалов, и он знал почти всех этих господ по фамилии, знал, в какую сумму исчисляется их состояние, знал закулисную сторону их жизни.
      Мимо него проезжали стройные амазонки в темных суконных костюмах, обтягивавших фигуру, и было в них что-то высокомерное, неприступное, свойственное многим женщинам, когда они сидят на лошади. А Дюруа тем временем развлекался: вполголоса, точно псаломщик в церкви, называл имена, титулы и чины их настоящих или приписываемых им любовников; при этом один ряд имен: "Барон де Танкле, князь де ла Тур-Энгеран..." - порой сменялся другим: "Уроженки острова Лесбос: Луиза Мишо из Водевиля, Роза Маркетен из Оперы".
      Эта игра казалась ему очень забавной: он словно убеждался воочию, что под чопорной внешностью скрывается исконная, глубоко укоренившаяся человеческая низость, и это его утешало, радовало, воодушевляло.
      - Лицемеры! - громко сказал он и принялся искать глазами тех, о ком ходили самые темные слухи.
      Среди всадников оказалось немало таких, о ком поговаривали, что они ловко передергивают карту, - как бы то ни было, игорные дома являлись для них неистощимым, единственным и, вне всякого сомнения, подозрительным источником дохода.
      Иные, пользовавшиеся самой широкой известностью, жили исключительно на средства жен, и это знали все; иные - на средства любовниц, как уверяли люди осведомленные. Многие из них платили свои долги (привычка похвальная), но никто не мог бы сказать, где они доставали для этого деньги (тайна весьма сомнительная)... Перед глазами Дюруа мелькали денежные тузы, чье сказочное обогащение началось с кражи и которых тем не менее пускали даже в лучшие дома; были тут и столь уважаемые лица, что при встрече с ними мелкие буржуа снимали шляпу, хотя ни для кого из тех, кто имел возможность наблюдать свет с изнанки, не составляло тайны, что они беззастенчиво обворовывают крупнейшие государственные предприятия.
      Высокомерный вид, надменно сжатые губы, а также нахальное выражение лица являлись отличительными особенностями всех этих господ: и тех, кто носил бакенбарды, и тех, кто носил только усы.
      Дюруа посмеивался.
      - Экий сброд! - повторял он. - Шайка жуликов, шайка мошенников!
      Но вот пронеслась красивая открытая низенькая коляска, запряженная двумя белыми лошадками с развевающимися гривами и хвостами; лошадьми правила молодая миниатюрная белокурая женщина, известная куртизанка, сзади помещались два грума. Дюруа остановился, - ему хотелось поклониться ей, хотелось аплодировать этой выскочке, бойко торговавшей любовью и с такой дерзостью выставлявшей на погляденье в час, когда все эти лицемерные аристократы выезжают на прогулку, кричащую роскошь, которую она заработала под одеялом. Быть может, он смутно сознавал, что между ним и ею есть нечто общее, что в ее натуре заложено нечто родственное ему, что они люди одной породы, одного душевного строя и что он достигнет своей цели - столь же смелыми приемами.
      Назад он шел медленно, с чувством глубокого удовлетворения, и все же явился к своей прежней любовнице несколько раньше условленного часа.
      Выйдя к нему, она протянула губы с таким видом, точно между ними ничего не произошло; на несколько секунд она даже забыла благоразумную осторожность, обыкновенно удерживавшую ее от бурных проявлений страсти у себя дома.
      - Ты знаешь, милый, какая досада? - сказала она, целуя закрученные кончики его усов. - Я надеялась провести с тобой чудесный медовый месяц, а тут, как снег на голову, свалился муж: ему дали отпуск. Но я не могу целых полтора месяца не видеть тебя, особенно после нашей легкой размолвки, и вот как я вышла из положения: я ему уже говорила о тебе, - в понедельник ты придешь к нам обедать, и я вас познакомлю.
      Дюруа колебался: он был слегка озадачен, ему еще не приходилось бывать в гостях у человека, с женой которого он состоял в связи. Он со страхом думал о том, что его может выдать легкое смущение, взгляд, любой пустяк.
      - Нет, - пробормотал он, - я предпочитаю не знакомиться с твоим мужем.
      Наивно глядя на него широко раскрытыми от удивления глазами, она продолжала настаивать:
      - Но отчего же? Что за вздор! Это так часто бывает! Честное слово, я думала, что ты умнее.
      Это его задело.
      - Ну хорошо, я приду обедать в понедельник.
      - А чтобы это выглядело вполне прилично, я позову Форестье, - прибавила г-жа де Марель. - Хотя, должна сознаться, не любительница я принимать у себя гостей.
      До самого понедельника Дюруа не помышлял о предстоящей встрече. Но когда он поднимался по лестнице к г-же де Марель, им овладело непонятное беспокойство: не то чтобы ему была отвратительна мысль, что ему придется пожать руку ее супругу, пить его вино, есть его хлеб, - нет, он просто боялся, боялся неизвестно чего.
      Его провели в гостиную, и там ему, как всегда, пришлось ждать. Потом отворилась дверь, и высокий седобородый мужчина с орденом на груди, безукоризненно одетый и важный, подойдя к нему, изысканно вежливо произнес:
      - Очень рад познакомиться с вами, сударь, жена мне много о вас рассказывала.
      Стараясь придать своему лицу самое дружелюбное выражение, Дюруа шагнул навстречу хозяину и нарочито крепко пожал ему руку Но как только они уселись, язык у Дюруа прилип к гортани.
      - Давно вы пишете в газетах? - подкинув в камин полено, осведомился г-н де Марель.
      - Всего несколько месяцев, - ответил Дюруа.
      - Вот как. Быстро же вы сделали карьеру!
      - Да, довольно быстро.
      И он принялся болтать о том, о сем, почти не вдумываясь в то, что говорил, пользуясь теми общими фразами, к которым прибегают люди, встречающиеся впервые. Он уже успокоился, положение казалось ему теперь забавным Почтенные седины и серьезная физиономия г-на де Марель смешили Дюруа, и, глядя на него, он думал: "Я наставил тебе рога, старина, я наставил тебе рога". Мало-помалу им овладело чувство постыдного внутреннего удовлетворения, он переживал бурную упоительную радость - радость непойманного вора. Ему внезапно захотелось войти к этому человеку в дружбу, вкрасться к нему в доверие, выведать все его секреты.
      Неожиданно вошла г-жа де Марель и, бросив на них лукавый и непроницаемый взгляд, подошла к Дюруа. При муже он не осмелился поцеловать ей руку, как это делал всегда.
      Она была весела и спокойна; чувствовалось, что в силу своей врожденной и откровенной беспринципности эта видавшая виды женщина считает состоявшуюся встречу вполне естественной и обыкновенной. Вошла Лорина и с необычной для нее застенчивостью подставила Жоржу лобик, - присутствие отца, видимо, стесняло ее.
      - Отчего же ты не назвала его сегодня Милым другом? - спросила мать.
      Девочка покраснела так, как будто по отношению к ней совершили величайшую бестактность, сказали про нее что-то такое, что нельзя было говорить, выдали заветную и несколько предосудительную тайну ее сердца.
      Явились Форестье; все пришли в ужас от того, как выглядит Шарль. За последнюю неделю он страшно осунулся, побледнел; кашлял он не переставая. Он объявил, что в следующий четверг по настоянию врача едет с женой в Канн.
      Сидели они недолго.
      - По-моему, его дело плохо, - покачав головой, заметил Дюруа - Не жилец он на этом свете.
      - Да, конченый человек, - равнодушно подтвердила г-жа де Марель. - А женился он на редкость удачно.
      - Много ему помогает жена? - спросил Дюруа.
      - Вернее сказать, она делает за него все. Она в курсе всех его дел, всех знает, хотя можно подумать, что она ни с кем не видится Добивается всего, чего ни захочет, в любое время и любыми средствами. О, таких тонких и ловких интриганок поискать! Настоящее сокровище для того, кто желает преуспеть.
      - Разумеется, она не замедлит выйти замуж вторично? - осведомился Дюруа.
      - Да, - ответила г-жа де Марель. - Я не удивлюсь, если у нее и сейчас уже есть кто-нибудь на примете... какой-нибудь депутат... разве только... он не пожелает.. потому что... потому что... тут могут возникнуть серьезные препятствия... морального характера... Впрочем, я ничего не знаю. Довольно об этом.
      - Вечно ты чего-то не договариваешь, не люблю я этой манеры, - проворчал г-н де Марель; в тоне его слышалось вялое раздражение. - Никогда не нужно вмешиваться в чужие дела. Надо предоставить людям поступать, как им подсказывает совесть. Этому правилу должны бы следовать все.
      Дюруа ушел взволнованный: он уже смутно предугадывал какие-то новые возможности.
      На другой день он отправился с визитом к Форестье; в доме у них заканчивались приготовления к отъезду. Шарль, лежа на диване, преувеличенно тяжело дышал.
      - Мне надо было уехать месяц назад, - твердил он.
      Хотя обо всем уже было переговорено с Вальтером, тем не менее он дал Дюруа ряд деловых указаний.
      Уходя, Жорж крепко пожал руку своему приятелю.
      - Ну, старик, до скорого свидания!
      Госпожа Форестье пошла проводить его.
      - Вы не забыли наш уговор? - с живостью обратился он к ней, - Ведь мы друзья и союзники, не так ли? А потому, если я вам зачем-нибудь понадоблюсь, - не стесняйтесь. Телеграмма, письмо - и я к вашим услугам.
      - Спасибо, я не забуду, - прошептала она.
      Взгляд ее говорил то "же самое, но только еще нежнее и проникновеннее.
      На лестнице Дюруа встретил медленно поднимавшегося де Водрека, которого он уже как-то видел у г-жи Форестье. Граф имел печальный вид, - быть может, ему было грустно оттого, что она уезжает?
      Желая выказать перед ним свой светский лоск, журналист поспешил поклониться.
      Де Водрек ответил учтивым, но несколько высокомерным поклоном.
      В четверг вечером Форестье уехали
      VII
      После отъезда Шарля Дюруа стал играть более видную роль в редакции "Французской жизни". Он напечатал за своей подписью несколько передовиц, продолжая в то же время подписывать хронику, так как патрон требовал, чтобы каждый сотрудник отвечал за свой материал. Вступал он и в полемику, причем всякий раз блестяще выходил из положения. Между тем постоянное общение с государственными деятелями вырабатывало в нем ловкость и проницательность - качества, необходимые для сотрудника политического отдела.
      На горизонте Дюруа было только одно облачко. На него постоянно нападала одна злопыхательствовавшая газетка, выходившая под названием "Перо", - точнее, в его лице она нападала на заведующего отделом хроники "Французской жизни", "отделом сногсшибательной хроники г-на Вальтера", как выражался анонимный сотрудник этой газетки. Дюруа ежедневно находил в ней прозрачные намеки, колкости и всякого рода инейнуации.
      - Терпеливый вы человек, - сказал ему как-то Жак Риваль.
      - Ничего не поделаешь, - пробормотал Дюруа. - Пока прямого нападения нет.
      Но вот однажды не успел Дюруа войти в редакционный зал, как Вуаренар протянул ему номер "Пера".
      - Смотрите, опять неприятная для вас заметка.
      - В связи с чем?
      - Ерунда, в связи с тем, что какую-то Обер задержал агент полиции нравов.
      Жорж взял газету и прочел заметку под названием "Дюруа забавляется":
      "Знаменитый репортер "Французской жизни" объявляет, что г-жа Обер, которая, как мы об этом сообщали, была арестована агентом гнусной полиции нравов, существует лишь в нашем воображении. Между тем названная особа проживает на Монмартре, улица Экюрей, 18 Впрочем, мы прекрасно отдаем себе отчет, какого рода интерес или, вернее, какого рода интересы побуждают агентов банка Вальтера защищать агентов префекта полиции, который смотрит сквозь пальцы на их коммерцию. Что же касается самого репортера, то уж лучше бы он сообщил нам какую-нибудь сенсационную новость, - ведь он специалист по части известий о смерти, которые завтра же будут опровергнуты, сражений, которые никогда не происходили, и торжественных речей, произнесенных монархами, которые и не думали ничего говорить, - словом, мастер всей той информации, что составляет побочные доходы Вальтера, - или пусть бы он рассказал невинные сплетни о вечерах у женщин, пользующихся сомнительным успехом, или, наконец, расхвалил качество продуктов, приносящих немалую прибыль кое-кому из наших собратьев".
      Дюруа, не столько взбешенный, сколько озадаченный, понял одно: под всем этим крылось нечто весьма для него неприятное.
      - Кто вам дал эти сведения? - спросил Буаренар.
      Дюруа тщетно перебирал в памяти своих сотрудников. Наконец вспомнил:
      - я Ах да, это Сен-Потен!
      Перечитав заметку, он покраснел от злости: его обвиняли в продажности.
      - Как! - воскликнул он. - Они утверждают, что мне платят за...
      - Ну, разумеется. Они вам сделали гадость. А патрон в таких случаях поблажки не дает. Хроникеры так часто...
      В это время вошел Сен-Потен. Дюруа устремился к нему.
      - Вы читали заметку в "Пере"?
      - Да, я сейчас прямо от госпожи Обер. Она действительно существует, но не была арестована. Этот слух ни на чем не основан.
      Дюруа бросился к патрону, тот встретил его холодно, глядел недоверчиво.
      - Поезжайте к этой особе, - выслушав его объяснения, сказал Вальтер, - а потом составьте опровержение таким образом, чтобы о вас больше не писали подобных вещей. Я имею в виду то, чем кончается заметка. Это бросает тень и на газету, и на меня, и на вас. Журналист, как жена Цезаря, должен быть вне подозрений.
      Дюруа, в качестве проводника взяв с собой Сен-Потена, сел в фиакр.
      - Монмартр, улица Экюрей, восемнадцать! - крикнул он кучеру.
      Им пришлось подняться на седьмой этаж огромного дома. Дверь отворила старуха в шерстяной кофте.
      - Опять ко мне? - при виде Сен-Потена заворчала она.
      - Я привел к вам инспектора полиции, - ответил Сен-Потен, - вы должны ему рассказать все, что с вами случилось.
      Старуха впустила их.
      - После вас приходили еще двое из какой-то газеты, не знаю только, из какой, - сообщила она и обратилась к Дюруа: - Так вы, сударь, хотите знать, как это было?
      - Да. Правда ли, что вас арестовал агент полиции нравов?
      Она всплеснула руками:
      - Ничего подобного, сударь вы мой, ничего подобного. Дело было так. У моего мясника мясо хорошее, да только он обвешивает. Я это часто за ним замечала, но ему - ни слова, а тут прошу у него два фунта отбивных, потому ко мне должны прийти дочка с зятем, - гляжу: он вешает одни обрезки да кости, - правда, отбивных без костей не бывает, да он-то мне кладет одни кости. Правда и то, что из этого можно сделать рагу, но ведь я-то прошу отбивных, - зачем же мне какие-то обрезки? Ну, я отказалась, тогда он меня назвал старой крысой, а я его - старым мошенником. Слово за слово, сцепились мы с ним, а возле лавки уже собрался народ, человек сто, и ну гоготать, и ну гоготать! В конце концов подошел полицейский и повел нас к комиссару. Побыли мы у комиссара - и разошлись врагами. С тех - пор я беру мясо в другом месте, даже лавку его всякий раз обхожу, - от греха подальше.
      На этом она кончила свой рассказ.
      - Все? - спросил Дюруа.
      - Вот все, что было, сударь вы мой.
      Старуха предложила Дюруа рюмку черносмородинной наливки, он отказался; тогда она пристала к нему, чтобы он упомянул в протоколе, что мясник обвешивает.
      Вернувшись в редакцию, Дюруа написал опровержение:
      "Анонимный писака из "Пера", выдернув у себя перышко, с явной целью опорочить меня, утверждает, что одна почтенного возраста женщина была арестована агентом полиции нравов, я же это отрицаю. Я видел г-жу Обер своими глазами, - ей по меньшей мере шестьдесят лет, и она во всех подробностях рассказала мне о своей ссоре с мясником: ссора эта возникла из-за того, что он обвесил ее, когда она покупала у него отбивные котлеты, и дело кончилось объяснением у комиссара полиции.
      Таковы факты.
      Что касается других инсинуаций сотрудника "Пера", то я считаю ниже своего достоинства на них отвечать. Тем более что изобретатель таковых скрывается под маской.
      Жорж Дюруа".
      Вальтер и вошедший в это время к нему в кабинет Жак Риваль нашли, что этого достаточно; решено было поместить опровержение в ближайшем же номере, прямо под отделом хроники.
      Дюруа рано вернулся домой, несколько встревоженный и взволнованный. Что ему ответит аноним? Кто он такой? Почему так резко на него нападает? Зная крутой нрав журналистов, легко можно предположить, что из этой чепухи выйдет целая история. Спал Дюруа плохо.
      Когда на другой день он перечитал свою заметку в газете, тон ее показался ему более оскорбительным, чем в рукописи. Пожалуй, отдельные выражения надо было смягчить.
      Весь день он нервничал и опять почти не спал ночь. Встал он на рассвете, чтобы поскорее купить номер "Пера" с ответом на его опровержение.
      Погода снова изменилась: было очень холодно. Вдоль тротуаров тянулись ледяные ленты прихваченных морозом ручьев.
      Газеты еще не поступали в киоски. И тут Дюруа невольно вспомнил день, когда была напечатана его первая статья - "Воспоминания африканского стрелка". Руки и ноги у него закоченели, он уже чувствовал сильную боль, особенно в кончиках пальцев. Чтобы согреться, он забегал вокруг киоска, в окошке которого виден был лишь нос, красные щеки и шерстяной платок продавщицы, сидевшей на корточках подле жаровни.
      Наконец газетчик просунул в форточку долгожданную кипу, и вслед за тем женщина протянула Жоржу развернутый номер "Пера".
      Поискав глазами, Дюруа сперва не нашел своего имени. Он уже перевел дух, как вдруг увидел выделенную двумя чертами заметку:
      "Почтенный Дюруа, сотрудник "Французской жизни", написал опровержение, но, опровергая, он снова лжет. Впрочем, он признает, что г-жа Обер действительно существует и что агент полиции водил ее в участок. Ему оставалось лишь после слов "агент полиции" вставить еще одно слово: "нравов", и тогда все было бы сказано.
      Но совесть у некоторых журналистов стоит на одном уровне с их дарованием.
      Я подписываюсь:
      Луи Лангремон".
      У Дюруа сильно забилось сердце. Не отдавая себе ясного отчета в своих поступках, он пошел домой переодеться. Да, его оскорбили, оскорбили так, что всякое промедление становится невозможным. Из-за чего все это вышло? Ни из-за чего. Из-за того, что какая-то старуха поругалась с мясником.
      Он быстро оделся и, хотя еще не было восьми, отправился к Вальтеру.
      Вальтер уже встал и читал "Перо".
      - Итак, - увидев Дюруа, торжественно начал он, - вы, конечно, не намерены отступать?
      Дюруа ничего ему не ответил.
      - Немедленно отправляйтесь к Жаку Ривалю, - продолжал издатель, - он вам все устроит.
      Пробормотав нечто неопределенное, Дюруа отправился к фельетонисту. Тот еще спал. Звонок заставил его вскочить с постели.
      - Дьявольщина! Придется к нему поехать, - прочитав заметку, сказал он. - Кого бы вы хотели вторым секундантом?
      - Право, не знаю.
      - Что, если Буаренара? Как вы думаете?
      - Буаренара так Буаренара.
      - Фехтуете вы хорошо?
      - Совсем не умею.
      - А, черт! Ну, а из пистолета?
      - Немного стреляю.
      - Прекрасно. Пока я займусь вашими делами, вы поупражняйтесь. Подождите минутку.
      Он прошел к себе в туалетную и вскоре вернулся умытый, выбритый, одетый безукоризненно.
      - Пойдемте, - сказал он.
      Риваль жил в нижнем этаже маленького особняка. Он провел Дюруа в огромный подвал с наглухо забитыми окнами на улицу-подвал, превращенный в тир и в фехтовальный зал.
      Здесь он зажег цепь газовых рожков, обрывавшуюся в глубине смежного, менее обширного, подвального помещения, где стоял железный манекен, окрашенный в красный и синий цвета, положил на стол четыре пистолета новой системы, заряжающиеся с казенной части, а затем, точно они были уже на месте дуэли, начал отрывисто подавать команду:
      - Готово? Стреляйте! Раз, два, три!
      В ранней юности Дюруа часто стрелял на огороде птиц из старого отцовского седельного пистолета, и теперь это ему пригодилось: покорно, не рассуждая, поднимал он руку, целился, спускал курок и часто попадал манекену прямо в живот, выслушивая при этом одобрительные замечания Жака Риваля:
      - Хорошо. Очень хорошо. Очень хорошо. Вы делаете успехи.
      Уходя, он сказал:
      - Стреляйте так до полудня. Вот вам патроны, не жалейте их. Я зайду за вами, чтобы вместе позавтракать, и все расскажу.
      С этими словами он вышел.
      Сделав еще несколько выстрелов, Дюруа сел и задумался.
      - Какая, однако, все это чушь! Кому это нужно? Неужели мерзавец перестает быть мерзавцем только оттого, что дрался на дуэли? И с какой радости честный человек, которого оскорбила какая-то мразь, должен подставлять свою грудь под пули?
      Мысли его приняли мрачное направление, и он невольно вспомнил то, что говорил Норбер де Варен о бессилии разума, убожестве наших, идей, тщете наших усилий и о нелепости человеческой морали.
      - Черт возьми, как он был прав! - вслух проговорил Дюруа.
      Ему захотелось пить. Где-то капала вода; он обернулся и, увидев душ, подошел и напился прямо из трубки. Затем снова погрузился в раздумье. В подвале было мрачно, мрачно, как в склепе. Глухой стук экипажей, доносившийся с улицы, напоминал отдаленные раскаты грома. Который теперь час? Время тянулось здесь, как в тюрьме, где его указывают и отмеряют лишь приходы тюремшика, который приносит пищу. Он ждал долгодолго.
      Но вот послышались шаги, голоса, и вместе с Буаренаром вошел Жак Риваль.
      - Все улажено! - издали крикнул он.
      Дюруа подумал, что дело может кончиться извинительным письмом. Сердце у него запрыгало.
      - А-а!.. Благодарю, пробормотал он.
      - Этот Лангремон не робкого десятка, - продолжал фельетонист, - он принял все наши условия. Двадцать пять шагов, стрелять по команде, подняв пистолет. Так рука гораздо тверже, чем при наводке сверху вниз. Смотрите, Буаренар, вы увидите, что я прав.
      И, взяв пистолет, он начал стрелять, показывая, что, наводя снизу вверх, легче сохранить линию прицела.
      - А теперь пойдемте завтракать, уже первый час, сказал он немного погодя.
      Они позавтракали в ближайшем ресторане. Дюруа за все время не проронил ни слова; он ел только для того, чтобы не подумали, что он трусит. Придя вместе с Буаренаром в редакцию, он машинально, рассеянно принялся за работу. Все нашли, что он держится великолепно.
      Среди дня Жак Риваль зашел пожать руку Дюруа, и они уговорились, что секунданты заедут за ним в ландо к семи утра, а затем все вместе отправятся в лес Везине, где и должна была состояться встреча.
      Все это случилось внезапно, помимо него, никто даже не полюбопытствовал, что он обо всем этом думает, никто не дал себе труда спросить, согласен он или нет; события развивались с такой быстротой, что он до сих пор не мог опомниться, прийти в себя, разобраться в происшедшем.
      Пообедав с Буаренаром, который, как преданный друг, весь день не отходил от него ни на шаг, Дюруа около девяти вечера вернулся домой.
      Оставшись один, он несколько минут большими быстрыми шагами ходил из угла в угол. Он был до того взволнован, что ни о чем не мог думать. Одна-единственная мысль гвоздем сидела у него в голове: "Завтра дуэль", - но, кроме безотчетной, все растущей тревоги, она ничего не вызывала в нем. И, однако, был же он солдатом, стрелял же он когда-то в арабов, - впрочем, большой опасности это для него не представляло: ведь это почти то же, что охота на кабанов.
      В общем, он поступил как должно. Он показал себя с лучшей стороны. О нем заговорят, его будут хвалить, поздравлять. Но тут, как это бывает с людьми в минуту сильной душевной встряски, Дюруа громко воскликнул:
      - Какая же он скотина!
      Потом сел и задумался. На столе валялась визитная карточка противника, которую Риваль дал ему для того, чтобы он знал адрес. Он снова перечел ее - уже в двадцатый раз: "Луи Лангремон, улица Монмартр, 176". Вот и все.
      Он всматривался в этот ряд букв, и они казались ему таинственными, полными зловещего смысла. "Луи Лангремон" - что это за человек? Сколько ему лет? Какого он роста? Какое у него лицо? Разве это не безобразие, что какой-то посторонний человек, незнакомец, вдруг, ни с того ни с сего, здорово живешь, нарушает мирное течение вашей жизни из-за того, что какая-то старуха поругалась со своим мясником?
      - Экая скотина! - снова проговорил он вслух.
      Он сидел неподвижно, смотрел, не отрываясь, на визитную карточку и размышлял. В нем росла злоба на этот клочок бумаги, дикая злоба, к которой примешивалось странное чувство неловкости. Какая глупая история! Он схватил ножницы для ногтей и, с таким видом, точно наносил кому-то удар кинжалом, проткнул напечатанное на картоне имя.
      Итак, он должен драться, и притом на пистолетах" Почему он не выбрал шпагу? Отделался бы царапиной на руке, а тут еще неизвестно, чем кончится.
      - А ну, не вешать голову! - сказал он себе.
      Звук собственного голоса заставил его вздрогнуть, и он огляделся по сторонам. Какой он, однако, стал нервный! Он выпил стакан воды и начал раздеваться.
      Затем лег, погасил свет и закрыл глаза.
      Под одеялом ему стало очень жарко, хотя в комнате было весьма прохладно, и ему так и не удалось задремать. Он все время ворочался, полежав минут пять на спине, ложился на левый бок, потом на правый.
      К тому же его мучила жажда. Он встал, выпил воды, и тут им овладело беспокойство: "Что это, неужели я трушу?"
      Отчего сердце у него начинает бешено колотиться при малейшем привычном шорохе в комнате? Чуть только скрипнет пружина стенных часов перед боем, как по телу у него пробегает дрожь, ему становится нечем дышать, и несколько секунд он ловит ртом воздух.
      Он принялся подробно, как психолог, анализировать свое состояние: "Боюсь я или нет?"
      Конечно, нет, не боится, ведь он решил идти до конца" у него есть твердое намерение драться, не проявить малодушия. Но он так волновался, что невольно задал себе вопрос: "Можно ли испытывать страх помимо собственной воли?" И тут сомнения, тревога, ужас разом нахлынули на него. Что будет, если иная сила, более мощная, чем его личная воля, властная, неодолимая сила возьмет над ним верх? Да, что тогда будет?
      Конечно, он выйдет к барьеру, раз он этого хочет. Ну, а если начнет дрожать? Если потеряет сознание? Ведь от его поведения на дуэли зависит все: достигнутое благополучие, репутация, будущность.
      У него возникло необъяснимое желание встать и посмотреть на себя в зеркало. Он зажег свечу. Увидев свое отражение в шлифованном стекле, он едва узнал себя" - он точно видел себя впервые. Глаза казались огромными; он был бледен, да, бледен, очень бледен.
      Внезапно пулей впилась в него мысль: "Быть может, завтра в это время меня уже не будет в живых". И опять у него отчаянно забилось сердце.
      Он подошел к кровати, и вдруг ему ясно представилось, что он лежит на спине, под тем самым одеялом, которое он только что откинул, вставая. Лицо у двойника было истонченное, как у мертвеца, и еще бросалась в глаза белизна навеки застывших рук.
      Ему стало страшно собственной кровати; чтобы не видеть ее, он растворил окно и высунулся наружу.
      Тотчас же он весь заледенел, задохнулся и отскочил от окна.
      Он решил затопить камин. Медленно, не оборачиваясь, принялся он растапливать. Когда он прикасался к чему-нибудь, руки у него начинали дрожать нервной дрожью. Соображал он плохо, в голове кружились разорванные, ускользающие, мрачные мысли, рассудок мутился, как у пьяного.
      Он все время спрашивал себя:
      - Что мне делать? Что со мной будет?
      Он снова зашагал по комнате, машинально повторяя одно и то же:
      - Я должен взять себя в руки, во что бы то ни стало я должен взять себя в руки.
      Некоторое время спустя он вдруг подумал: "На всякий случай надо написать родителям".
      Он сел и, положив перед собой лист почтовой бумаги, начал писать: "Дорогие папа и мама..."
      Но это обращение показалось ему недостаточно торжественным для столь трагических обстоятельств. Разорвав лист, он начал снова: "Дорогие отец и мать, завтра чуть свет у меня дуэль, и так как может случиться, что..."
      У него не хватило смелости дописать до конца, и он вскочил со стула.
      Мысль о дуэли угнетала его. Завтра он подойдет к барьеру. Это неизбежно. Но что же в нем происходит? Он хочет драться, он непоколебим в этом своем твердом намерении и решении. И вместе с тем ему казалось, что, сколько бы он ни заставлял себя, у него даже не хватит сил добраться до места дуэли.
      По временам у него начинали стучать зубы, - это был сухой и негромкий стук.
      "Приходилось ли моему противнику драться на дуэли? - думал Дюруа. - Посещал ли он тир? Классный ли он стрелок? Знают ли его как хорошего стрелка? Он, Дюруа" никогда о нем не слыхал. Однако если этот человек без малейших колебаний, без всяких разговоров соглашается драться на пистолетах, - значит, он превосходно владеет этим опасным оружием.
      Дюруа пытался вообразить, как будут вести себя во время дуэли он сам и его противник. Он напрягал мысль, силясь угадать малейшие подробности поединка. Но вдруг он увидел перед собой узкое и глубокое черное отверстие, из которого должна вылететь пуля.
      И тут им овладело невыразимое отчаяние. Все тело его судорожно вздрагивало. Он стиснул зубы, чтобы не закричать, он готов был, как безумный, кататься по полу, рвать и кусать все, что попадется под руку. Но, увидев на камине рюмку, вспомнил, что в шкафу у него стоит почти полный литр водки (от военной службы у Дюруа осталась привычка каждое утро "промачивать горло").
      Он схватил бутылку и, жадно припав к ней, стал пить прямо из горлышка, большими глотками. Только когда у него захватило дыхание, он поставил ее на место. Опорожнил он ее на целую треть.
      Что-то горячее, как огонь, тотчас обожгло ему желудок, растеклось по жилам, одурманило его, и он почувствовал себя крепче.
      "Я нашел средство", - подумал он.
      Тело у него горело, пришлось снова открыть окно.
      Занимался день, морозный и тихий. Там, в посветлевшей вышине небес, казалось, умирали звезды, а в глубокой железнодорожной траншее уже начинали бледнеть сигнальные огни, зеленые, красные, белые.
      Из депо выходили первые паровозы и, свистя, направлялись к первым поездам. Вдали, точно петухи в деревне, беспрестанно перекликались другие, спугивая предутреннюю тишь своими пронзительными криками.
      "Быть может, я этого никогда больше не увижу", - мелькнуло в голове у Дюруа. Но он сейчас же встряхнулся, и подавил вновь пробудившуюся жалость к себе: "Полно! Ни о чем не надо думать до самой дуэли, только так и можно сохранить присутствие духа".
      Он стал одеваться. Во время бритья у него снова екнуло сердце: ему пришла мысль, что, быть может, он в последний раз смотрит на себя в зеркало.
      Однако, выпив еще глоток водки, он закончил свой туалет.
      Последний час показался ему особенно тяжким. Он ходил взад и вперед по комнате, пытаясь восстановить душевное равновесие. Когда раздался стук в дверь, от волнения он едва устоял на ногах. Пришли секунданты. Уже!
      Они были в шубах.
      Жак Риваль пожал своему подопечному руку.
      - Холод сибирский. Ну, как мы себя чувствуем?
      - Отлично.
      - Не волнуемся?
      - Ничуть.
      - Ну-ну, значит, все в порядке. Вы уже позавтракали?
      - Да, я готов.
      Буаренар ради такого торжественного случая нацепил иностранный желто-зеленый орден, - Дюруа видел его на нем впервые.
      Они сошли вниз. В ландо их дожидался какой-то господин.
      - Доктор Ле Брюман, - представил его Риваль.
      - Благодарю вас, - здороваясь с ним, пробормотал Дюруа.
      Он решил было занять место на передней скамейке, но опустился на что-то твердое и подскочил, как на пружинах. Это был ящик с пистолетами.
      - Не сюда! Дуэлянт и врач сзади! - несколько раз повторил Риваль.
      Дюруа наконец понял, чего от него хотят, и грузно сел рядом с доктором.
      Затем уселись секунданты, и лошади тронули. Кучер знал, куда ехать.
      Ящик с пистолетами мешал всем, особенно Дюруа, - он предпочел бы не видеть его вовсе. Попробовали поставить сзади - он бил по спине; поместили между Ривалем и Буаренаром - он все время падал. Кончилось тем, что задвинули его под скамейку.
      Доктор рассказывал анекдоты, но разговор все же не клеился. Один лишь Риваль подавал ему реплики. Дюруа хотелось выказать присутствие духа, но он боялся, что мысли у него спутаются и что этим он выдаст свое душевное смятение. Притом его мучила страшная мысль: а вдруг он начнет дрожать?
      Экипаж вскоре выехал за город. Было около девяти. В это морозное зимнее утро вся природа казалась искрящейся, ломкой и твердой, как хрусталь. Каплями ледяного пота висел на деревьях иней; земля под ногами звенела; в сухом воздухе далеко разносился малейший звук; голубое небо блестело, как зеркало, и в нем, ослепительное и тоже холодное, проплывало солнце, посылая окоченевшему миру свои негреющие лучи.
      - Пистолеты я купил у Гастин-Ренета, - обращаясь к Дюруа, сказал Жак Риваль. - Он же сам их и зарядил. Ящик запечатан. Впрочем, придется бросить жребий, из чьих пистолетов стрелять: из ваших или из его.


К титульной странице
Вперед
Назад