VII
     
      Ризенфельд сдержал слово. Двор весь заставлен надгробиями и постаментами. Те, что отполированы со всех сторон, забиты планками и укрыты холщовыми чехлами. Среди могильных памятников - это примадонны, и с ними нужно обращаться крайне осторожно, чтобы не повредить граней.
      Весь персонал конторы собрался во дворе, чтобы помочь и поглазеть. Даже старая фрау Кроль ходит между памятниками, проверяет, достаточно ли черен и тщательно ли обработан гранит, и время от времени с мечтательной грустью поглядывает на стоящий возле двери черный обелиск - единственное приобретение ее мужа, которое еще уцелело после его смерти.
      Курт Бах дирижирует переноской громадной глыбы песчаника в его мастерскую. Из нее родится на свет еще один скорбящий лев, но на этот раз не скрючившийся, словно от зубной боли, а просто ревущий из последних сил, ибо в боку у него будет торчать обломок копья. Лев предназначен для памятника погибшим воинам деревни Вюстринген, в которой существует особенно воинственный союз ветеранов под началом майора в отставке Волькенштейна. Имевшийся у нас скорбящий лев показался Волькенштейну слишком дряблым. Охотнее всего он получил бы льва с четырьмя головами, изрыгающими огонь.
      Одновременно мы распаковываем и посылку Вюртембергской фабрики металлических изделий. На землю ставятся в ряд четыре взлетающих орла: два бронзовых и два чугунных. Ими будут увенчивать другие памятники павшим воинам, чтобы воодушевлять молодежь нашей страны на новую войну, ибо, как весьма убедительно поясняет майор в отставке Волькенштейн, когда-нибудь должны же мы все-таки победить, а тогда - горе врагу! Однако орлы скорее похожи на гигантских кур, которые намерены нестись. Но все это, конечно, будет выглядеть иначе, когда они будут восседать на верхушке памятников. Ведь и генералы, если они не в мундирах, напоминают укротителей сельдей, и даже Волькенштейн в штатском платье выглядит как разжиревший инструктор спорта. В нашем возлюбленном отечестве внешний вид и дистанция играют решающую роль.
      В качестве заведующего рекламой я наблюдаю за расстановкой памятников. Их нельзя выстраивать равнодушной шеренгой, они должны образовать приветливые группы и художественно распределиться по всему саду. Генрих Кроль против: ему больше нравится, когда надгробия вытянуты в ряд, как солдаты; все другое кажется ему сентиментальной расслабленностью. К счастью, наше мнение перевешивает. Даже его мать против него. В сущности, она всегда против него. Она до сих пор не может понять, каким образом Генрих оказался ее сыном, а не сыном майорши Волькенштейн.
      День стоит голубой и чудесный. Небо вздымается над городом, как гигантский шелковый шатер. Влажная утренняя свежесть еще держится в кронах деревьев. Птицы щебечут, точно на свете существует только начало лета, их гнезда и юная жизнь, начавшаяся в них. Птицам дела нет до того, что доллар, как безобразный губчатый гриб, уже распух до пятидесяти тысяч марок. А также до того, что в утренней газете помещено сообщение о трех самоубийствах -все покончившие с собой бывшие мелкие рантье, и все выбрали излюбленный способ бедняков: газ. Фрау Кубальке засунула голову в духовку газовой плиты -- так ее и нашли. Советник финансового ведомства, пенсионер Хопф, тщательно выбритый, облаченный в свой последний, безукоризненно вычищенный, не раз залатанный костюм, держал в руке четыре совершенно обесцененных тысячных банкнота с красной печатью, словно входные билеты на небо; а вдова Глас лежала на пороге кухни, и рядом с ней валялась ее порванная сберегательная книжка, где на текущем счету у нее было пятьдесят тысяч марок. Банкноты Хопфа по тысяче марок с красной печатью были для него как бы последними вымпелами надежды: уже давно люди почему-то стали верить, что ценность именно таких банкнотов когда-нибудь опять поднимется. Откуда пошел этот слух -- никто не ведает. Нигде на них не написано, что они будут обмениваться на золото, а если бы и было написано - государство, этот неуязвимый обманщик, который растрачивает биллионы, но сажает за решетку каждого, кто недодал ему пять марок, всегда найдет уловку, чтобы своего обязательства не выполнить. Только два дня назад в газете было напечатано разъяснение, что банкноты с красной печатью никакими привилегиями пользоваться не будут.
      Ответом на это явилось сегодняшнее сообщение о самоубийстве Хопфа.
      x x x
     
      Из мастерской гробовщика Вильке доносится громкое постукивание, точно там поселился гигантский веселый дятел. Вильке процветает: ведь гроб нужен все-таки каждому, даже самоубийце, время братских могил и захоронений в плащ-палатках миновало, война кончилась. Человек теперь истлевает в соответствии со своим сословным положением в медленно гниющем деревянном гробу, в саване, во фраке без спинки или в белом крепдешиновом платье. Булочник Нибур - даже при орденах и значках всех союзов, членом которых он был; на этом настояла жена. Положила она с ним в гроб и копию знамени певческого союза "Единодушие". Он был там вторым тенором. Каждую субботу Нибур горланил "Молчание леса" или "Гордо реет черно-бело-красный флаг", пил столько пива, что можно было лопнуть, и отправлялся затем домой избивать жену. Несгибаемый человек, как выразился священник в надгробном слове.
      К счастью, Генрих Кроль в девять часов исчезает вместе со своим велосипедом и брюками в полоску, чтобы начать объезд деревень. Мы получили столько гранита, что это вселяет тревогу в его коммерческое сердце; необходимо поскорее распродать гранит скорбящим родственникам.
      Теперь мы можем развернуться. Прежде всего мы делаем перерыв, и фрау Кроль, чтобы поддержать наши силы, угощает нас кофе и бутербродами с ливерной колбасой. Под аркой ворот появляется Лиза, на ней ярко-красное шелковое платье. Но достаточно одного взгляда фрау Кроль - и она исчезает. Хоть старуха и не ханжа, но Лизу она терпеть не может.
      - Грязнуха, распустеха, - метко определяет она Лизу.
      Георг тотчас парирует удар:
      - Грязнуха? Почему же грязнуха?
      - Да, грязнуха, разве ты не видишь? Сама немытая, а прикрылась шелковым лоскутом!
      Я чувствую, что Георг невольно задумывается. Неумытая возлюбленная никому не приятна, если он сам не опустился. На миг в глазах его матери вспыхивает молния торжества; потом она заговаривает о другом. Я смотрю на нее с восхищением; старуха - прямо полководец, командующий подвижными частями, - он наносит стремительный удар и, пока противник подготовляется к защите, атакует уже совсем в другом месте. Может быть,
      Лиза и распустеха, но чтобы ее грязь бросалась в глаза - это, конечно, неправда.
      Три дочери фельдфебеля Кнопфа, стрекоча, выбегают из дома. Маленькие, быстрые, кругленькие швеи, как и мать. Целый день жужжат их швейные машинки. Теперь они, щебеча, уходят, держа в руках свертки с баснословно дорогими шелковыми рубашками, предназначенными для спекулянтов. Кнопф, этот старый вояка, не дает из своей пенсии ни гроша на хозяйство; о средствах на жизнь должны заботиться эти четыре женщины.
      Осторожно распаковываем мы два черных памятника с крестами. Собственно говоря, их следовало бы поставить у входа - там они производили бы особенно эффектное впечатление. Зимой мы бы их туда и поставили, но сейчас май, и, как ни странно, наш двор служит местом встреч для кошек и влюбленных. Кошки уже в феврале начинают орать с высоты надгробий, а потом гоняются друг за другом вокруг цементных обкладок, а едва станет теплее, появляются парочки, они отдаются любви под открытым небом, а разве для любви когда-нибудь бывает недостаточно тепло? Хакенштрассе - глухая, тихая улица, наши ворота всегда гостеприимно открыты, сад густой и старый. Несколько зловещая выставка надгробий влюбленным парочкам не помеха, наоборот, она как будто особенно разжигает их страсть. Всего две недели тому назад некий капеллан из деревни Галле, привыкший, как и все святые люди, вставать с петухами, заявился к нам в семь часов утра, желая приобрести четыре самых маленьких надгробия на могилы четырех сестер милосердия, умерших в течение этого года. Когда я, еще полусонный, повел его в сад, то едва успел своевременно сбросить с правой перекладины отполированного со всех сторон могильного креста развевавшиеся там, подобно флажку, розовые вискозные трусики, видимо, забытые увлекшейся парочкой. Этот посев жизни, совершающийся в обители смерти, таит в себе более широкий, поэтический смысл, что-то примиряющее, и член нашего клуба, Отто Бамбус, школьный учитель, пишущий стихи, сейчас же украл у меня эту мысль и написал элегию, насыщенную космическим юмором. Но вообще надгробия все же должны мешать любви, особенно если поблизости валяется еще пустая бутылка из-под водки, поблескивая в лучах восходящего солнца.
      x x x
     
      Я осматриваю нашу выставку. Она производит приятное впечатление, если так можно выразиться в отношении надгробных камней, предназначенных для трупов. Оба креста поблескивают на своих цоколях в утреннем солнце, как символы вечности, - отполированные породы некогда пылавшей земли, теперь остывшие, обработанные и готовые сохранить для потомства имена какого-нибудь дельца или спекулянта, ибо даже мошеннику хочется оставить хоть какой-то след на нашей планете.
      - Георг, - заявляю я, - надо проследить, чтобы твой брат случайно не распродал нашу верденбрюкскую Голгофу деревенским навозникам, которые заплатят только после сбора урожая. Давай в это голубое утро, под пение птиц и запах кофе, дадим священную клятву: "Эти два креста мы отдадим только за наличные!"
      Георг усмехается.
      - Ну, опасность не так уж велика. Мы должны учесть наш вексель .только через три месяца. Всякий раз, когда мы получаем деньги заранее, мы зарабатываем.
      - Много ли мы на этом зарабатываем? - возражаю я. - Иллюзию, которой мы живем только до следующего курса доллара.
      - Ты иногда бываешь слишком практичен.
      Георг неторопливо раскуривает сигару, стоящую пять тысяч марок.
      - Вместо того чтобы ныть, ты бы лучше рассматривал инфляцию как обратный символ жизни. С каждым прожитым днем наша жизнь становится на день короче. Мы проживаем капитал, а не проценты. Доллар поднимается каждый день, но каждую ночь курс твоей жизни на один день падает. Что, если бы ты написал на эту тему сонет!
      Я разглядываю нашего самодовольного Сократа с Хакенштрассе. Его лысая голова украшена капельками пота, словно светлое платье - жемчугами.
      - Удивительно, как охотно человек философствует, если он провел ночь не один, - замечаю я.
      - А как же иначе? - не дрогнув, отвечает Георг. - Философия должна быть веселой, а не вымученной. Она имеет так же мало общего с метафизической спекуляцией, как чувственные радости с тем, что члены вашего клуба поэтов называют идеальной любовью. Вот и получается ужасная чепуха.
      - Чепуха? - повторяю я, чем-то задетый. - Скажите пожалуйста! Вот мелкий буржуа с великими приключениями! Ах ты, коллекционер бабочек, все-то ты хочешь насадить на булавки! Разве ты не знаешь, что человек мертв без того, что ты назвал чепухой?
      - Ничего подобного. Я только не смешиваю одно с другим. - И Георг пускает мне в лицо дым от своей сигары. - Лучше я буду страдать с достоинством и философской меланхолией от быстролетности нашей жизни, чем смешивать какую-нибудь Минну или Анну с прохладной тайной бытия и воображать, будто наступает конец света, если эта самая Минна или Анна предпочтет мне Карла или Иозефа, или Эрна - какого-нибудь высоченного сопляка в костюме из английской шерсти.
      Он усмехнулся. Я холодно смотрю в его предательские глаза. .
      - Дешевый выпад, достойный только Генриха, - замечаю я. - Эх ты, скромный любитель доступного! Тогда объясни мне, пожалуйста, ради чего ты с такой страстью читаешь журналы, где полным-полно описаний недоступных сирен, скандалов в высшем свете, шикарных актрис и разбивающих сердца кинозвезд?
      Георг опять пускает мне в глаза виток сигарного дыма ценою в триста марок.
      - Я делаю это, чтобы усладить свою фантазию. Ты разве никогда не слышал о том, что бывает любовь небесная и любовь земная? Ведь совсем недавно и ты старался сочетать их в отношениях с твоей Эрной и получил серьезный урок, о честный колониальный торговец любовью, который хотел бы держать в одной лавочке и кислую капусту и икру! Разве ты все еще не понимаешь, что от этого кислая капуста не начнет благоухать икрой, но икра всегда будет отдавать кислой капустой? Я держу их как можно дальше одну от другой, и тебе следовало бы делать то же самое! Так удобнее жить. А теперь пойдем потерзаем Эдуарда Кноблоха. Он кормит сегодня тушеной говядиной с вермишелью.
      Я киваю и молча иду за шляпой. Сам того не замечая, Георг нанес мне тяжелый удар, но черт меня забери, если я дам ему это заметить.
      x x x
     
      Когда я возвращаюсь, в конторе сидит Герда Шнейдер. На ней зеленый свитер, короткая юбка и огромные серьги с фальшивыми камнями. К левой стороне свитера она приколола цветок из ризенфельдского букета, который, как видно, способен простоять очень долго. Она указывает на цветок и говорит:
      - Мерси! Все завидовали мне. Прямо как примадонне.
      Я смотрю на нее. Передо мной сидит, вероятно, как раз воплощение того, что Георг называет земной любовью, думаю я, - ясная, крепкая, молодая и без всяких фраз. Я послал ей цветы, она явилась, и баста. А к цветам отнеслась, как должен отнестись разумный человек. Вместо того чтобы разыгрывать длинную комедию, Герда взяла и пришла. Она выразила этим свое согласие, и обсуждать уже, собственно, нечего.
      - Что ты делаешь сегодня после обеда? - спрашивает Герда.
      - Я работаю до пяти. Потом репетирую одного идиота.
      - По какому предмету? По идиотизму?
      Я усмехаюсь. В сущности - да.
      - В шесть ты кончишь. Приходи потом в Альтштедтергоф. У меня там тренировка.
      - Хорошо, - тут же соглашаюсь я, не задумываясь.
      - Значит, пока...
      Она подставляет мне щеку. Я поражен. Посылая ей цветы, я вовсе не ждал таких результатов. А, собственно, почему бы и нет? Вероятно, Георг прав. Страдания любви нельзя победить философией - можно только с помощью другой женщины.
      Я осторожно целую Герду в щеку.
      - Дурачок! - говорит она и со вкусом целует меня в губы. - У странствующих артистов нет времени заниматься пустяками. Через две недели я еду дальше. Значит, до вечера.
      Она выходит: ноги у нее сильные, крепкие, плечи тоже сильные. На голове -- красный берет. Она, видимо, любит яркие расцветки. Выйдя из дома, Герда останавливается возле обелиска и смотрит на нашу Голгофу.
      - Вот наш склад, - говорю я.
      Она кивает:
      - Дает что-нибудь?
      - Так себе... По теперешним временам...
      - И ты тут служишь?
      - Да. Смешно, правда?
      - Ничего смешного нет. А что тогда сказать про меня, когда я в "Красной мельнице" просовываю голову между ног? Ты думаешь, Бог хотел именно этого, когда создавал меня? Значит, в шесть.
      Из сада выходит старая фрау Кроль с кувшином в руках.
      - Вот хорошая девушка, - говорит старуха и смотрит Герде вслед. -Кто она?
      - Акробатка.
      - Так, акробатка, - говорит она удивленно. - Акробаты по большей части порядочные люди. А она не певица, нет?
      - Нет. Настоящая акробатка. Со всякими сальто, хождением на руках и вывертываниями тела, как человек-змея.
      - Вы, видно, знаете ее довольно хорошо. Она хотела что-нибудь купить?
      - Пока еще нет.
      Старуха смеется. Стекла ее очков поблескивают.
      - Милый Людвиг, - говорит она. - Вы не поверите, какой глупой вам покажется ваша теперешняя жизнь, когда вам будет семьдесят.
      - В этом я отнюдь не уверен, - заявляю я. - Она мне и теперь уже кажется довольно глупой. А как вы, между прочим, относитесь к любви?
      - К чему?
      - К любви. К любви небесной и земной.
      Фрау Кроль от души смеется.
      - Об этом я давным-давно забыла, и слава Богу!
      x x x
     
      Я стою в книжном магазине Артура Бауера. Сегодня день расчета за репетирование его сына. Артур-младший воспользовался случаем и положил мне на стул в качестве приветствия несколько кнопок. За это я с удовольствием ткнул бы его бараньим лицом в аквариум с золотыми рыбками, украшающий их плюшевую гостиную, но надо было сдержаться, иначе Артур-старший не расплатился бы со мной, и Артур-младший отлично это знает.
      - Значит, йоги, - бодро заявляет Артур-старший и пододвигает ко мне стопку книг - Я тут отобрал вам все, что у нас есть. Йоги, буддизм, аскетизм, созерцание пупка... вы что, намерены стать факиром?
      Я неодобрительно разглядываю его. Он низенький, с острой бородкой и юркими глазками. Еще один стрелок, думаю я, который целится сегодня в мое подбитое сердце! Но с тобою, пересмешник, и твоей дешевой иронией я уж справлюсь, ты не Георг! И я решительно спрашиваю:
      - Скажите, господин Бауер, в чем смысл жизни?
      Артур смотрит на меня с напряженным ожиданием, точно пудель.
      - Ну и?
      - Что - ну и?
      - В чем же соль? Это ведь острота - или нет?
      - Нет, - холодно отвечаю я. - Это анкета - ради блага моей юной души. Я задаю этот вопрос многим людям, особенно тем, кому надлежало бы иметь и ответ на него.
      Артур перебирает пальцами бороду, точно струны арфы.
      - Но, конечно, вы задаете такой вопрос не всерьез? Сейчас, в понедельник, после обеда, когда самая торговля, он особенно нелеп! И вы хотите еще получить на него ответ?
      - Да, - заявляю я, - но только признайтесь сейчас же! Вы тоже не знаете! Даже вы, несмотря на все ваши книги!
      Артур уже не перебирает бороду, а запускает пальцы в волосы.
      - Господи Боже мой! Вот уж не было печали! Обсуждайте такие вещи в своем клубе поэтов!
      - В клубе поэтов этот вопрос только поэтически запутывают. Я же хочу знать истину. Для чего я живу, а не остался червем?
      - Истину! - блеет Артур. - Ну, это вопрос для Пилата. И меня не касается. Я торгую книгами, к тому же я супруг и отец, мне этого достаточно.
      Я смотрю на торговца книгами, супруга и отца. Справа у него на носу прыщ.
      - Так, значит, вам достаточно... - решительно говорю я.
      - Достаточно, - твердо констатирует Артур. - Иной раз даже слишком.
      - А в двадцать пять вам этого тоже было достаточно?
      Артур таращит на меня голубые глаза.
      - В двадцать пять? Нет. Тогда я еще только хотел стать...
      - Кем? - спрашиваю я с новой надеждой. - Человеком?
      - Книготорговцем, супругом и отцом. Человек я и без того. Правда, пока еще не факир.
      Сделав этот второй безобидный выпад, он угодливо спешит навстречу какой-то даме с большой отвисшей грудью. Дама желает приобрести роман Рудольфа Герцога. Я рассеянно листаю книгу о радостях аскетизма и торопливо откладываю ее в сторону. Днем к этим вещам чувствуешь гораздо меньшую склонность, чем ночью, когда ты одинок и ничего другого не остается.
      Я подхожу к полкам с книгами но религии и философии. Они гордость Артура Бауера. У него собрано здесь примерно все, что люди за несколько тысяч лет напридумывали относительно смысла жизни. Поэтому можно было бы за несколько сотен тысяч марок получить достаточную информацию, сейчас даже за меньшую сумму - примерно за двадцать - тридцать тысяч марок, ибо если смысл жизни действительно познаваем, то достаточно было бы и одной книги. Но где она, эта книга? Я обвожу глазами полки, сверху вниз и снизу вверх, -отдел этот представлен у Бауера очень богато, - и вдруг теряюсь. Мне начинает казаться, что с истиной о смысле жизни дело обстоит примерно так же, как с жидкостями для ращения волос: каждая фирма превозносит свою, как единственную и совершенную, а голова Георга Кроля, хотя он их все перепробовал, остается лысой, и ему следовало это знать с самого начала. Если бы существовала жидкость, от которой волосы действительно бы росли, то ею одной люди и пользовались бы, а изобретатели всех других давно бы обанкротились.
      Бауер возвращается.
      - Подобрали что-нибудь?
      - Нет.
      Он смотрит на отодвинутые мною книги.
      - Значит, становиться факиром ни к чему?
      Я не сразу даю отпор скромному остряку.
      - Книги вообще ни к чему, - спокойно отвечаю я. - Когда посмотришь, сколько здесь всего понаписано, и сравнишь с тем, как выглядит жизнь на самом деле, то, пожалуй, решишь читать только меню "Валгаллы" да семейные новости в ежедневной газете.
      - Почему? - спрашивает слегка испуганный книготорговец, супруг и отец. - Книга способствует образованию, это известно каждому.
      - Вы уверены?
      - Конечно! Иначе что бы стали делать книготорговцы?
      Артур снова как вихрь уносится прочь. Какой-то человек с короткой бородкой желает получить книгу "Непобедима на поле брани". Это нашумевшая новинка послевоенного времени. Некий безработный генерал доказывает, что немецкая армия в этой войне все же до конца оставалась победоносной.
      Артур продает подарочное издание в кожаном переплете, тисненном золотом. Смягченный удачной продажей, он возвращается ко мне.
      - А что, если вы возьмете что-нибудъ из классики? Антикварную книгу, конечно.
      Я качаю головой и молча показываю ему то, что в его отсутствие отыскал на выставке. Книга называется "Светский человек" - это руководство по части хороших манер, необходимых в любых случаях жизни.
      Я терпеливо жду неизбежных плоских острот по адресу кавалеров, мечтающих стать факирами, и так далее. Но Артур не острит.
      - Полезная книга, - деловито заявляет он. - Следовало бы выпустить массовым изданием. Ладно, значит, мы квиты? Да?
      - Нет. У меня тут есть еще кое-что. - Я показываю ему тоненькую книжечку, "Пир" Платона. - Это вот в придачу.
      Артур считает в уме.
      - Получается не совсем то, да уж ладно. За "Пир" будем считать, как за антикварную книгу.
      Я прошу, чтобы "Руководство" завернули в бумагу и перевязали бечевкой. Ни за что на свете не хотел бы я, чтобы кто-нибудь поймал меня с этой книжкой. Однако решаю сегодня же вечером заняться ее изучением - известная шлифовка никогда не помешает, а насмешки Эрны еще слишком свежи в моей памяти. Во время войны мы порядком одичали, но невоспитанность может позволить себе лишь тот, кто прикрывает ее набитой мошной. Мошны у меня нет.
      Довольный, выхожу я на улицу. И тотчас с шумом на меня надвигается жизнь. В огненно-красной машине проносится мимо, не видя меня, Вилли. Я крепче прижимаю к себе локтем "Руководство" для светских людей. Вперед, в гущу жизни, говорю я себе. Да здравствует земная любовь! Долой грезы! Долой видения! Это столь же относится к Эрне, как и к Изабелле. А для души у меня останется Платон.
      "Альтштедтергоф" - это ресторан при гостинице, его посетители -странствующие актеры, цыгане, возчики. В нижнем этаже находится с десяток комнат, которые сдаются, а в заднем флигеле имеется большой зал с роялем и набором гимнастических снарядов, на которых артисты могут тренироваться. Но главную роль играет пивная. Она служит не только местом встреч для актеров варьете: здесь бывают и городские подонки.
      Я иду во флигель и открываю дверь в зал. У рояля стоит Рене де ла Тур и репетирует дуэт. В глубине какой-то человек дрессирует двух белых шпицев и пуделя. Две мощные женщины лежат справа на циновке и курят, а на трапеции, просунув ноги под нее и между руками и выгнув спину, мне навстречу раскачивается Герда, словно фигура на носу корабля.
      Обе мощные гимнастки в купальных костюмах. Они потягиваются, играя мускулами. Это, без сомнения, женщины-борцы, выступающие в программе "Альтштедтергофа". Увидев меня, Рене рявкает поистине командирским басом "добрый вечер" и подходит ко мне. Дрессировщик свистит. Собаки исполняют сальто. Герда равномерно проносится на трапеции вперед и назад, и я вспоминаю те минуты, когда она в "Красной мельнице" смотрела на меня, просунув голову между ног. На ней черное трико, волосы крепко стянуты красным платком.
      - Она упражняется, - пояснила Рене, - хочет вернуться в цирк.
      - В цирк? - Я с новым интересом смотрю на Герду. - Разве она уже выступала в цирке?
      - Ну, конечно. Она же там выросла. Но тот цирк прогорел. Не было денег на мясо для львов.
      - А разве она работала со львами?
      Рене хохочет фельдфебельским голосом и насмешливо смотрит на меня.
      - Это было бы увлекательно, верно? Нет, она была акробаткой.
      Герда снова вихрем проносится над нами. Она смотрит на меня неподвижным взглядом, словно желая загипнотизировать. Но этот взгляд относится вовсе не ко мне, он неподвижен от напряжения.
      - А что, Вилли в самом деле богат? - осведомляется Рене де ла Тур.
      - Я думаю! То, что теперь называется богатым! Он - делец, и у него куча акций, которые каждый день поднимаются. А почему вы спрашиваете?
      - Мне нравится, когда мужчина богат. - Рене смеется на сопрановых нотах. - Каждой даме это нравится, - рычит она тут же басом, словно мы в казармах.
      - Да, я уже заметил, - отзываюсь я с горечью. - Богатый спекулянт желаннее, чем достойный, но бедный служащий.
      Репе трясется от хохота.
      - Богатство и честность не соединимы, малыш! В наши дни - нет! Вероятно, и раньше - тоже никогда.
      - В крайнем случае, если получил наследство или выиграл главный приз.
      - И в таком случае - нет. Деньги портят характер, разве вы этого еще не знаете?
      - Знаю. Но тогда почему вы придаете им такое значение?
      - Потому что характер для меня не играет роли, - чирикает Рене де ла Тур жеманным, стародевьим голосом. - Я люблю комфорт и обеспеченность.
      Герда летит на нас в безукоризненном сальто. В нескольких шагах от меня останавливается, два-три раза подпрыгивает на носках и смеется.
      - Рене врет, - заявляет она.
      - Ты разве слышала то, что она рассказывала?
      - Каждая женщина врет, - отвечает Рене ангельским голосом, - а если не врет, так ей грош цена.
      - Аминь, - отзывается дрессировщик. Герда приглаживает рукою волосы.
      - Ну, я кончила. Подожди, сейчас переоденусь.
      Она идет к двери, на которой висит дощечка с надписью: "Гардероб". Рене смотрит ей вслед.
      - А хорошенькая, - говорит Рене со знанием дела. - И смотрите, как держится. У нее правильная походка, для женщины это главное. Зад не выпячен, а втянут. Акробаты это умеют.
      - Я уже это слышал, - отвечаю я, - от знатока женщин и гранита. А как нужно правильно ходить?
      - У вас должно быть такое чувство, что вы зажали ягодицами монету в пять марок - а потом об этом забыли.
      Я пытаюсь представить себе подобное ощущение. Но не могу: слишком уж давно я не видел монеты в пять марок, однако я знаю женщину, которая может таким способом вырвать из стены железный гвоздь средней величины. Это фрау Бекман, подруга сапожника Карла Бриля. Могучая женщина, прямо как из железа. Благодаря ей Бриль выиграл не одно пари, и мне самому доводилось восхищаться ее мастерством. Происходит это так: в стену мастерской забивается гвоздь, не очень глубоко, конечно, но все же настолько, что, когда вытаскиваешь его рукой, приходится делать сильный рывок. Затем будят фрау Бекман. И она появляется в мастерской, среди пьющих мужчин, в легком халатике, серьезная, трезвая, деловитая. На головку гвоздя насаживают немного ваты, чтобы фрау Бекман не поранила себя; она становится за невысокую ширму, спиной к стене, слегка наклонившись вперед, целомудренно запахнувши халат, и кладет руки на край ширмы. Потом делает несколько движений, чтобы захватить гвоздь своими окороками, вдруг напрягает все тело, выпрямляется, ослабляет мышцы, и гвоздь падает на пол. А за ним обычно сыплется струйкой немного известки. Затем фрау Бекман молча, без всяких признаков торжества, поворачивается и уходит наверх, а Карл Бриль собирает деньги со своих пораженных партнеров. Дело поставлено на строго спортивную ногу: никто не смотрит на мощную фигуру фрау Бекман иначе, чем с чисто профессиональной точки зрения. И никто не позволяет себе ни одного вольного слова. А если бы кто и дерзнул, она закатила бы ему такую оплеуху, что у него искры из глаз посыпались бы. Фрау Бекман богатырски сильна: обе женщины-борцы перед ней - худосочные девчонки.
      - Итак, дайте Герде счастье, - лаконично заявляет Рене. - На две недели. Как просто, не правда ли?
      Я стою перед нею несколько смущенный. В "Руководстве" к хорошему тону такая ситуация наверняка не предусмотрена. К счастью, появляется Вилли. Он одет весьма элегантно, на голове чуть набекрень сидит легкое серое борсалино, однако Вилли все-таки производит впечатление цементной глыбы, в которую воткнуты искусственные цветы. Аристократическим жестом подносит он к губам руку Рене, затем вынимает из бумажника маленький футлярчик.
      - Самой интересной женщине в Верденбрюке, - заявляет он, отвешивая поклон.
      Рене испускает сопрановый вскрик и, словно не веря своим глазам, смотрит на Вилли. Затем открывает футляр. Там поблескивает золотое кольцо с аметистом. Она надевает его на средний палец левой руки, с восхищением глядит на него и бросается Вилли на шею. А Вилли стоит такой гордый и ухмыляется. Он наслаждается сопрановым щебетанием и басовыми нотами в голосе Рене, которая от волнения то и дело их путает.
      - Вилли! - взвизгивает она, и тут же басит: - Я так счастлива!
      В купальном халате выходит из гардеробной Герда. Она услышала шум и пришла посмотреть, в чем дело.
      - Собирайтесь, дети мои, - говорит Вилли, - уйдем отсюда.
      Обе девушки исчезают.
      - Неужели, обормот ты этакий, нельзя было отдать Рене кольцо потом, когда вы остались бы одни? - спрашиваю я. - Ну что мне теперь делать с Гердой?
      Вилли разражается добродушным хохотом.
      - Вот горе, об этом я и не подумал. Что нам действительно с ней делать? Пойдем вместе с нами обедать.
      - Чтобы мы все четверо целый вечер таращили глаза на кольцо Рене? Исключается.
      - Послушай, - отвечает Вилли. - Мой роман с Рене совсем другое, чем у тебя с Гердой. Мое чувство очень серьезно. Хочешь веришь, хочешь нет. Я с ума схожу по ней. Правда, схожу. Она же такая шикарная девочка!
      Мы усаживаемся на старые камышовые стулья, стоящие у стены. Белые шпицы теперь упражняются в хождении на передних лапах.
      - И представь, - продолжает Вилли, - меня сводит с ума именно ее голос. Ночью это прямо как наваждение. Словно обладаешь сразу двумя женщинами. Одна - нежное создание, другая - торговка рыбой. Когда она в темноте пустит в ход свой командирский бас, меня прямо мороз по коже подирает, чертовски странное ощущение. Я, конечно, не ухаживаю за мужчинами, но мне иногда чудится, будто я издеваюсь над генералом или этой сволочью унтер-офицером Флюмером, он ведь и тебя истязал, когда ты был рекрутом; иллюзия продолжается один миг, потом все опять в порядке. Ты понимаешь, что я хочу сказать?
      - Приблизительно.
      - Так вот она поймала меня. Мне не хочется, чтобы она уезжала. Обставлю ей квартирку...
      - Ты считаешь, что она бросит свою профессию?
      - А на что она ей? Будет время от времени брать ангажемент. Тогда я поеду с ней. У меня ведь тоже профессия разъездная.
      - Почему ты на ней не женишься? Ведь денег у тебя хватит!
      - Женитьба - это совсем другое, - заявляет Вилли. - Как можно жениться на женщине, которая в любую минуту может по-генеральски заорать на тебя? Ведь каждый раз пугаешься, когда она неожиданно рявкнет, - уж это, видно, у нас, немцев, в крови. Нет, если я когда-нибудь женюсь, то на маленькой спокойной толстушке, первоклассной кулинарке. Рене, мой мальчик, -- типичная содержанка.
      Я с удовольствием смотрю на этого светского человека. В его улыбке -сознание своего превосходства. Учиться по книжке хорошим манерам ему не нужно. Я отказываюсь от иронии. Какая уж тут ирония, если человек имеет возможность дарить аметистовые кольца. Женщины-борцы лениво поднимаются и несколько раз схватываются друг с другом. Вилли с интересом наблюдает за ними.
      - Основательные бабы, - шепчет он, словно кадровый обер-лейтенант перед войной.
      - Что это за штучки? Смотреть вправо! Смирно! - рявкает за нашей спиной басовитый голос.
      Вилли вздрагивает. Это Рене. Она стоит позади нас, поблескивая кольцом, и улыбается.
      - Теперь ты понял, о чем я говорил? - обращается ко мне Вилли.
      Я понимаю. Они уходят. Перед домом их ждет машина Вилли - красный кабриолет с сиденьями, обитыми красной кожей. Я рад, что Герда долго переодевается. По крайней мере, не увидит машины. Обдумываю, какую программу я мог бы предложить ей на сегодня. Единственное, чем я располагаю, кроме "Руководства", это талоны ресторана Кноблоха, но они, к сожалению, вечером недействительны. Все же я решаю рискнуть и воспользоваться ими, наврав Эдуарду, что это два последних.
      А вот и Герда. Я не успеваю рта раскрыть, как она заявляет:
      - Знаешь, чего мне хочется, дорогой? Давай поедем куда-нибудь за город. На трамвае. Мне хочется погулять.
      Я изумленно смотрю на нее и ушам своим не верю. Гулянье на лоне природы -- это как раз то, за что Эрна, змея, ядовито упрекала меня. Неужели она что-нибудь рассказала Герде? С нее станется.
      - Я думал, что мы могли бы пойти в "Валгаллу", - отвечаю я осторожно и недоверчиво. - Там замечательно.
      Герда качает головой.
      - Зачем? Да и погода слишком хороша. Я приготовила перед вечером картофельный салат. Вот! - Она показывает сверток. - Мы закусим на открытом воздухе и возьмем еще сосисок и пива. Хорошо?
      Я молча киваю, злость кипит во мне. Я не забыл упреков Эрны по адресу зельтерской и сосисок, пива и дешевого молодого вина.
      - Мне ведь надо рано вернуться и в девять быть уже в "Красной мельнице", в этом мерзком, вонючем балагане, - продолжает Герда.
      Мерзкий, вонючий балаган? Я снова изумленно смотрю на нее. Но взгляд Герды простодушен и чист, без всякой иронии. И вдруг мне все становится ясно. То, что для Эрны - вожделенный рай, для Герды - просто место ее работы! Она ненавидит балаган, который Эрна обожает. Спасены, думаю я, слава тебе, Господи! И "Красная мельница" с ее сумасшедшими ценами исчезает бесследно, как исчезает в люке Гастон Мюнх в роли отца Гамлета на сцене городского театра. Перед моим мысленным взором встает вереница блаженных тихих дней с бутербродами и домашним салатом. Простая жизнь! Земная любовь! Душевный мир! Наконец-то! Пусть кислая капуста, я не возражаю, ведь и кислая капуста может быть чем-то прекрасным! Если, например, приготовить ее с ананасами и отварить в шампанском! Правда, я еще никогда не ел ее в таком виде, но Эдуард Кноблох уверяет, что это блюдо для правящих королей и поэтов.
      - Хорошо, Герда, - сдержанно соглашаюсь я. - Если тебе так уж этого хочется, погуляем в лесу.
     
     
      VIII
     
      Деревня Вюстринген пышно разукрашена флагами. Все мы в сборе - Георг и Генрих Кроли, Курт Бах и я. Происходит освящение памятника павшим воинам; памятник поставила наша контора по продаже надгробий.
      Пастыри обоих вероисповеданий сегодня утром торжественно отслужили заупокойную службу; каждый по своим убиенным. При этом на стороне католического священника оказались решительные преимущества: у него и церковь больше, и стены пестро размалеваны, и в окнах цветные стекла, фимиам, парчовые одежды, причетники служат в красных с белым стихарях. А у священника-протестанта только и есть что часовня с унылыми стенами и самыми обыкновенными окнами, и он стоит рядом с католиком, как бедный родственник. На католике нарядные кружева, его окружает хор мальчиков, а протестант - в черном сюртуке, вот и весь его парад. Как специалист по рекламе, я вынужден признать, что в этом отношении католицизм значительно перекрыл Лютера: он обращается к воображению, а не к рассудку. Его священнослужители выряжены, точно колдуны у первобытных народов, а католическая служба - по своему настроению, своим краскам, запаху ладана, пышным обрядам, - словом, по всему своему оформлению - никем не превзойдена. Протестант это чувствует; он тощий, в очках. А католик краснощекий, полный, и у него красивая седина.
      Каждый сделал для своих покойников все, что было в его силах. К сожалению, среди павших на поле боя - два еврея, сыновья скотопромышленника Леви. Им отказано в духовном утешении. Против присутствия раввина решительно восстали оба соперничающих священнослужителя, к ним присоединил свой голос и председатель Союза ветеранов войны, отставной майор Волькенштейн, антисемит, убежденный в том, что война проиграна только по вине евреев. Но если спросить его, при чем тут евреи, то он немедленно назовет тебя государственным изменником. Он возражал даже против того, чтобы имена братьев Леви были выгравированы среди других на мемориальной доске, ибо, по его утверждению, они пали далеко от линии фронта. Но в конце концов майора все-таки уломали. Местный староста использовал свое влияние и основательно нажал. Дело в том, что его собственный сын в 1918 году умер в верденбрюкском тыловом госпитале от гриппа, а на передовой никогда и не был. Отцу же хотелось, чтобы его имя в качестве героя тоже поместили на мемориальную доску; смерть есть смерть, заявил он, и солдат - это солдат, - вот почему братьям Леви отвели два нижних места на задней стороне памятника. Там, где против их имен, вернее всего, будут подымать лапу собаки.
      Волькенштейн в полной форме кайзеровского времени. Это, правда, запрещено, но кто может помешать ему? Странная перемена, начавшаяся вскоре после перемирия, продолжается. Война, которую почти все солдаты в 1918 году ненавидели, для тех, кто благополучно уцелел, постепенно превратилась в величайшее событие их жизни. Они вернулись к повседневному существованию, которое казалось им, когда они еще лежали в окопах и проклинали войну, каким-то раем. Теперь опять наступили будни с их заботами и неприятностями, а война вспоминается как что-то смутное, далекое, отжитое, и поэтому, помимо их воли и почти без их участия, она выглядит совсем иначе, она подкрашена и подменена. Массовое убийство предстало как приключение, из которого удалось выйти невредимым. Бедствия забыты, горе просветлено, и смерть, которая тебя пощадила, стала такой, какой она почти всегда бывает в жизни, - чем-то отвлеченным, уже нереальным. Она - реальность, только когда поражает кого-то совсем рядом или тянется к нам самим. Союз ветеранов под командой Волькенштейна, дефилирующий сейчас мимо памятника, был в 1918 году пацифистским; сейчас у него уже резко выраженная националистическая окраска. Воспоминания о войне и чувство боевого товарищества, жившие почти в каждом из его членов, Волькенштейн ловко подменил гордостью за войну. Тот, кто лишен национального чувства, чернит память павших героев, этих бедных обманутых павших героев, которые охотно бы еще пожили на свете. И с каким удовольствием они сбросили бы Волькенштейна с помоста, откуда тот как раз произносил речь, если бы только были в состоянии это сделать. Но они беззащитны, они - собственность нескольких тысяч таких вот волькенштейнов, которые используют их для своих корыстных целей. И прикрывают эти цели словами о любви к отечеству и о национальном чувстве. Любовь к отечеству! Для Волькенштейна это означает снова надеть мундир, получить чин полковника и снова посылать людей на убой.
      Он гремит с трибуны и уже дошел до слов о неслыханной подлости, об ударе кинжалом в спину, о непобедимости германской армии и до торжественной клятвы чтить память наших погибших героев, мстить за них, воссоздать германскую армию.
      Генрих Кроль благоговейно слушает: он верит каждому слову.
      Курт Бах, создавший фигуру льва с копьем в боку, венчающую памятник, тоже приглашен и мечтательно смотрит на укрытый покрывалом памятник. У Георга Кроля такой вид, словно он жизнь готов отдать за одну сигару. Я же, в своей взятой напрокат визитке, жалею, что пришел, лучше бы я спал с Гердой в ее комнате, увитой диким виноградом, а оркестр в "Альтштедтергофе" наигрывал бы "Сиамский марш".
      Волькенштейн завершает свою речь троекратным "ура". Оркестр начинает песню о "славном камраде". Хор поет ее в два голоса. Мы все подхватываем. Это нейтральная песня, без всякой политики и призыва к мести - просто жалоба на то, что убит товарищ.
      Оба пастыря выступают вперед. С памятника спадает покров. Наверху -ревущий лев Курта Баха. На ступеньках сидят четыре готовых взлететь бронзовых орла. Мемориальные доски - из черного гранита. Это очень дорогой памятник, и мы должны получить за него деньги сегодня же, во второй половине дня. Так нам обещано, потому мы и здесь. Если мы денег не получим, это будет почти банкротство. За последнюю неделю доллар поднялся чуть не вдвое.
      Духовные пастыри освящают памятник, каждый во имя и от имени своего бога. На фронте, когда нас заставляли присутствовать при богослужении и служители разных вероисповеданий молились о победе немецкого оружия, я размышлял о том, что ведь совершенно так же молятся за победу своих стран английские, французские, русские, американские, итальянские, японские священнослужители, и Бог рисовался мне чем-то вроде этакого озадаченного председателя обширного союза, особенно если молитвы возносились представителями двух воюющих стран одного и того же вероисповедания. На чью же сторону Богу стать? На ту, в которой населения больше или где больше церквей? И как это он так промахнулся со своей справедливостью, если даровал победу одной стране, а другой в победе отказал, хотя и там молились не менее усердно! Иной раз он представлялся мне выгнанным старым кайзером, который некогда правил множеством государств; ему приходилось представительствовать на протяжении долгого времени, и всякий раз надо было менять мундир -сначала надевать католический, потом протестантский, евангелический, англиканский, епископальный, реформатский, смотря по богослужению, которое в это время совершалось, точно так же, как кайзер присутствует на парадах гусар, гренадеров, артиллеристов, моряков.
      Собравшиеся возлагают венки. Мы тоже - от имени нашей фирмы. Волькенштейн вдруг затягивает срывающимся голосом "Германия, Германия превыше всего". Это, видимо, программой не предусмотрено: оркестр молчит, и только несколько голосов подтягивают. Волькенштейн багровеет и в бешенстве оборачивается. В оркестре начинают подыгрывать труба и английский рожок. Они заглушают Волькенштейна, который теперь одобрительно кивает. Потом вступают остальные инструменты, и в конце концов присоединяется добрая половина присутствующих; однако Волькенштейи начал слишком высоко, и получается скорее какой-то визг. К счастью, запели и дамы. Хотя они стоят позади, но все же спасают положение и победоносно доводят песню до конца. Не знаю почему, мне вспоминается Рене де ла Тур - она бы одна заменила их всех.
      x x x
     
      После торжественной части начинается веселье. Мы еще не уходим, так как денег пока не получили. Из-за длиннейшей патриотической речи Волькенштейна мы пропустили полуденный курс доллара, - вероятно, фирма потерпит значительный убыток. Жарко, и чужая визитка жмет в груди. а небе стоят толстые белые облака, на столе стоят толстые стаканчики с водкой и высокие стаканы с пивом. Умы разгорячены, лица лоснятся от пота. Поминальная трапеза была жирна и обильна. А вечером в пивной "Нидерзексишергоф" состоится большой патриотический бал. Всюду гирлянды бумажных цветов, флаги, разумеется, черно-бело-красные, и венки из еловых веток. Только в крайнем деревенском доме из чердачного окна свешивается черно-красно-золотой флаг. Это флаг германской республики. А черно-бело-красные - это флаги бывшей кайзеровской империи. Они запрещены; но Волькенштейн заявил, что покойники пали иод славными старыми знаменами былой Германии и тот, кто поднимет черно-красно-золотой флаг, - изменник. Поэтому столяр Бесте, который там живет, - изменник. Правда, на войне ему прострелили легкое, но он все-таки изменник. В нашем возлюбленном отечестве людей очень легко объявляют изменниками. Только такие вот волькенштейны никогда ими не бывают. Они -закон. Они сами определяют, кто изменник.
      Атмосфера накаляется. Пожилые люди исчезают. Часть членов Союза -тоже. Им нужно работать на полях. Духовные пастыри давно отбыли. Железная гвардия, как ее назвал Волькенштейн, остается. Она - гвардия - состоит из более молодых людей. Волькенштейн, который презирает республику, но пенсию, дарованную ею, прием-лет и употребляет ее, чтобы натравливать людей на правительство, произносит еще одну речь и начинает ее словом "камрады". Я нахожу, что это уже слишком. "Камрадами" нас никакой Волькенштейн не называл, когда мы еще служили в армии. Мы были тогда просто "пехтура", "свиньи собачьи", "идиоты", а когда приходилось туго, то и "люди". Только один раз, вечером, перед атакой, живодер Гелле, бывший лесничий, а ныне обер-лейтенант, назвал нас "камрады". Он боялся, как бы на следующее утро кто-нибудь не выстрелил ему в затылок.
      Мы идем к старосте. Он дома, пьет кофе с пирожными, курит сигары и уклоняется от оплаты. Собственно говоря, мы этого ждали. К счастью, Генриха Кроля нет с нами; он остался подле Волькенштейна и с восхищением его слушает. Курт Бах ушел в поле с ядреной деревенской красавицей, чтобы наслаждаться природой. Георг и я стоим перед старостой Деббелингом, которому поддакивает его письмоводитель, горбун Вестгауз.
      - Приходите на той неделе, - добродушно заявляет Деббелинг и предлагает нам сигары. - Тогда мы все подсчитаем и заплатим вам сполна.
      А сейчас, в этой суете, мы еще не успели разобраться.
      Сигары мы закуриваем.
      - Возможно, - замечает Георг. - Но деньги нам нужны сегодня, господин Деббелинг.
      Письмоводитель смеется:
      - Деньги каждому нужны.
      Деббелинг подмигивает Вестгаузу и наливает ему водки.
      - Выпьем за это.
      Не он пригласил нас на торжество. Пригласил Волькенштейн, который не думает о презренных ассигнациях. Деббелинг предпочел бы, чтобы ни один из нас не явился - ну, в крайнем случае Генрих Кроль, с этим легко было бы справиться.
      - Мы договорились, что при освящении будут выплачены и деньги, -заявляет Георг.
      Деббелинг равнодушно пожимает плечами.
      - Да ведь это почти то же самое, что сейчас, что на той неделе. Если бы вам везде так быстро платили...
      - И платят, без денег мы не отпускаем товар.
      - Ну, на этот раз дали же! Ваше здоровье!
      От водки мы не отказываемся. Деббелинг подмигивает письмоводителю, который с восхищением смотрит на него.
      - Хорошая водка.
      - Еще стаканчик? - спрашивает письмоводитель.
      - Почему не выпить.
      Письмоводитель наливает нам. Мы пьем.
      - Значит, так, - заявляет Деббелинг. - На той неделе.
      - Значит, сегодня! - говорит Георг. - Где деньги?
      Деббелинг обижен. Мы пили их водку и курили их сигары, однако по-прежнему продолжаем требовать денег. Так не поступают.
      - На той неделе, - повторяет он. - Еще стаканчик на прощанье?
      - Почему не выпить...
      Деббелинг и письмоводитель оживляются. Они считают, что дело в шляпе. Я выглядываю в окно. Там, словно картина в раме, передо мной пейзаж, озаренный вечерним светом, - ворота, дуб, а за ними - беспредельно мирные поля, то нежно-зеленые, то золотистые. И зачем мы все здесь грыземся друг с другом? Разве это не сама жизнь - золотая, зеленая и тихая в равномерном дыхании времен года? А во что мы превратили ее?
      - Очень сожалею, - слышу я голос Георга, - но мы вынуждены на этом настаивать. Вы же знаете, что на той неделе деньги будут гораздо дешевле. Мы и так уж потеряли на вашем заказе. Все это тянулось на три недели дольше, чем мы предполагали.
      Староста хитро поглядывает на него.
      - Ну, тогда еще одна неделя не составит большой разницы.
      Вдруг письмоводитель заблеял:
      - А что вы сделаете, если не получите денег? Вы же не можете унести с собой памятник?
      - А почему бы и нет? - возражаю я. - Нас четверо, и среди нас скульптор. Мы легко можем унести орлов, если это окажется необходимым, даже льва. Наши рабочие будут здесь через два часа.
      Письмоводитель улыбается.
      - И вы воображаете, что такая штука вам удастся - размонтировать памятник, который уже освящен? В Вюстрингене несколько тысяч жителей.
      - И майор Волькенштейн, и Союз ветеранов, - добавляет староста. -Все они горячие патриоты.
      - И если бы вы даже попытались, вам все равно едва ли удалось бы потом продать здесь хоть один памятник.
      Письмоводитель ухмыляется уже с неприкрытой язвительностью.
      - Еще стаканчик? - предлагает Деббелинг и тоже ухмыляется. Мы попали в ловушку. Сделать ничего нельзя.
      В эту минуту мы видим, что какой-то человек бежит через двор.
      - Господин староста! - кричит он в окно. - Идите скорей! Беда!
      - Что случилось?
      - Да с Бесте! Они этого столяра... Они хотели сорвать флаг, тут оно и случилось!
      - Разве Бесте стрелял? Проклятый социалист!
      - Нет! Бесте... он ранен...
      - Больше никто?
      - Нет, только Бесте...
      Лицо Деббелинга проясняется.
      - Ах, вот что! Так ради чего же вы поднимаете такой шум?
      - Он не может встать. У него кровь идет горлом.
      - Наверно, получил хорошенько по роже, - поясняет письмоводитель. -А зачем он людей раздражает? Сейчас идем. Все надо делать спокойно.
      - Вы нас, конечно, извините, - с достоинством обращается к нам Деббелинг, - я лицо официальное и должен расследовать дело. Наши расчеты придется отложить.
      Он уверен, что теперь окончательно избавился от нас, и надевает сюртук. Мы вместе с ним выходим на улицу. Он не слишком торопится. И мы знаем, почему. Когда он явится, все уже успеют позабыть, кто именно избил Бесте. Известная история.
      Бесте лежит в тесных сенцах своего дома. Рядом с ним - разорванный флаг республики. Собравшаяся перед домом кучка людей переминается с ноги на ногу. Из железной гвардии нет никого.
      - Что тут произошло? - спрашивает Деббелинг жандарма, стоящего у двери дома с записной книжкой в руках.
      Жандарм начинает докладывать.
      - Вы были при этом? - перебивает его Деббелинг.
      - Нет. Меня позвали потом.
      - Хорошо. Итак, вы ничего не знаете! Кто присутствовал?
      Молчание.
      - Вы не посылаете за врачом? - спрашивает Георг.
      Деббелинг сердито смотрит на него.
      - Разве это нужно? Немного холодной воды...
      - Да, нужно. Человек умирает.
      Деббелинг быстро поворачивается и склоняется над Бесте.
      - Умирает?
      - Умирает. Он истекает кровью. Может быть, есть и переломы. Такое впечатление, что его сбросили с лестницы.
      Деббелинг смотрит на Георга Кроля долгим взглядом.
      - Пока это ведь только ваше предположение, господин Кроль, и больше ничего. Состояние Бесте определит окружной врач.
      - А разве к нему сюда не вызовут врача?
      - Уж предоставьте это решать мне! Пока еще я здешний староста, а не вы. Поезжайте за доктором Бредиусом, - обращается он к двум парням с велосипедами. - Скажите, несчастный случай.
      Мы ждем. На одном из велосипедов подъезжает Бредиус. Он соскакивает, входит в сени, склоняется над столяром.
      Выпрямившись, врач заявляет:
      - Этот человек умер.
      - Умер?
      - Да, умер. Это ведь Бесте? Тот, у которого прострелено легкое?
      Староста растерянно кивает.
      - Да, Бесте. Про то, что у него ранение в легкое, мне ничего не известно. Но, может быть, с перепугу... У него было плохое сердце...
      - От этого не истекают кровью, - сухо заявляет Бредиус. - Что тут произошло?
      - Вот это мы как раз и выясняем. Прошу остаться только тех, кто может дать свидетельские показания. - Он смотрит на нас с Георгом.
      - Мы потом вернемся, - говорю я.
      Вместе с нами уходит и большинство собравшихся здесь людей. Поменьше будет свидетелей.
      x x x
     
      Мы сидим в "Нидерзексишергоф". Я давно не видел, чтобы Георг был в такой ярости. Входит молодой рабочий. Он подсаживается к нам.
      - Вы были при этом? - спрашивает его Георг.
      - Я был при том, как Волькенштейн подговаривал людей сорвать флаг. Он называл это "стереть позорное пятно".
      - А сам Волькенштейн участвовал?
      - Нет.
      - Разумеется, нет. А другие?
      - На Бесте накинулась целая орава. Все были пьяны.
      - А потом?
      - Мне кажется, Бесте стал защищаться. Они, конечно, не хотели его совсем прикончить. И все-таки прикончили. Бесте старался удержать флаг, тогда они спихнули его древком с лестницы. Может быть, слишком сильно по спине ударили. Ведь пьяный своей силе не хозяин.
      - Они хотели только проучить его?
      - Да вот именно.
      - Так вам сказал Волькенштейн?
      - Да. - Потупившись, рабочий кивает. - Откуда вы знаете?
      - Представляю. Так оно было или нет?
      Рабочий молчит.
      - Ну, коли вы знаете, что ж... - бормочет он наконец.
      - Нужно установить точно, как произошло убийство, - это дело прокурора. И насчет подстрекательства тоже.
      Рабочий вздрагивает и отступает.
      - Никакого отношения к этому я не имею.
      Я ничего не знаю.
      - Вы знаете очень многое. И, кроме вас, найдутся люди, которые знают, что именно произошло.
      Рабочий выпивает стоящую перед ним кружку пива.
      - Я ничего вам не говорил, - решительно заявляет он. - И я ничего не знаю. Как вы думаете, меня по головке погладят, если я не буду держать язык за зубами? Нет уж, сударь, я не согласен. У меня жена и ребенок, и мне нужно прокормиться. Вы воображаете, мне дадут работу, если я стану болтать? Нет, сударь, другого поищите. Я не согласен.
      Он исчезает.
      - Так будут отговариваться все, - мрачно замечает Георг.
      Мы ждем. Мимо проходит Волькенштейн. Он уже не в мундире, в руках у него коричневый чемодан.
      - Куда это он? - спрашиваю я.
      - На вокзал. Он больше не живет в Вюстрингене, перебрался в Верденбрюк, как окружной председатель Союза ветеранов. Приехал сюда только на освящение памятника, а в чемодане у него мундир.
      Появляется Курт Бах со своей девушкой. Они нарвали цветов. Девушка, услышав о происшествии, безутешна.
      - Теперь наверняка бал отменят.
      - Не думаю, - замечаю я.
      - Нет, отменят. Раз мертвец еще не похоронен. Вот беда!
      Георг поднялся.
      - Пойдем, - обращается он ко мне. - Ничего не попишешь. Придется еще раз посетить Деббелинга.
     
      x x x
     
      В деревне вдруг воцаряется тишина. Солнце стоит наискось от памятника павшим воинам. Мраморный лев Курта Баха лучезарен. Деббелинг теперь выступает уже не как официальное лицо.
      - Надеюсь, вы не намерены перед лицом смерти опять затевать разговор о деньгах? - тотчас спрашивает он вызывающе.
      - Намерены, - говорит Георг. - Это наше ремесло. Мы всегда стоим перед лицом смерти.
      - Придется вам потерпеть. Мне сейчас некогда, вы же знаете, что произошло.
      - Знаем. Тем временем нам стало известно и все остальное. Можете нас записать в качестве свидетелей, господин Деббелинг. Мы остаемся здесь, пока не получим деньги, и поэтому с завтрашнего утра находимся в полном распоряжении уголовной полиции.
      - Свидетели? Какие же вы свидетели? Вы и не присутствовали...
      - Свидетели. Это уж наше дело. Ведь вы должны быть заинтересованы в том, чтобы установить все подробности, связанные с убийством столяра Бесте. С убийством и с подстрекательством к убийству.
      Деббелинг долго не сводит глаз с Георга. Потом спрашивает с расстановкой:
      - Это что же - вымогательство?
      Георг встает.
      - Пожалуйста, объясните, что вы имеете в виду?
      Деббелинг молчит. Он продолжает смотреть на Георга.
      Георг выдерживает его взгляд. Тогда Деббелинг идет к несгораемому шкафу, отпирает его и выкладывает на стол пачку денег.
      - Сосчитайте и уходите.
      Деньги лежат на скатерти в красную клетку, между пустых водочных стаканчиков и кофейных чашек. Георг пересчитывает их и выписывает квитанцию. Я смотрю в окно. Золотые и зеленые поля все еще поблескивают в лучах солнца; они уже не выражают гармонии бытия - они и меньше, и больше.
      Деббелинг берет у Георга квитанцию.
      - Вы, конечно, понимаете, что на нашем кладбище вы больше памятников ставить не будете, - говорит он.
      Георг качает головой.
      - Ошибаетесь. И даже очень скоро поставим. Столяру Бесте. Бесплатно. И это не имеет никакого отношения к политике. А если вы решите написать на памятнике павшим воинам фамилию Бесте, мы тоже готовы сделать это бесплатно.
      - Вероятно, не понадобится.
      - Я так и думал.
      Мы идем на вокзал.
      - Значит, деньги уже были у этого негодяя, - замечаю я.
      - Ну конечно. Я знал, что они у него. И притом уже два месяца, но он ими спекулировал и блестяще на них заработал. Хотел еще несколько сот тысяч заработать. Мы бы и на той неделе их не выжали.
      На вокзале нас ждут Генрих Кроль и Курт Бах.
      - Деньги получили? - спрашивает Генрих.
      - Да.
      - Я был уверен. Глубоко порядочные люди. Надежные.
      - Надежные, что и говорить.
      - Бал отменен, - возвещает Курт Бах, это дитя природы.
      Генрих поправляет галстук.
      - Столяр сам во всем виноват. Неслыханная дерзость.
      - Дерзость? То, что он вывесил официальный государственный флаг?
      - Это был вызов. Он же знает, как на это смотрят другие. Должен был предвидеть, что получится скандал. Вполне логично.
      - Да, Генрих, логично, - говорит Георг. - Ну, а теперь, прошу тебя, заткни свою логичную глотку.
      Генрих Кроль обижен. Он встает и хочет что-то сказать, но, видя лицо Георга, воздерживается и тщательно начинает стряхивать пыль со своего темно-серого пиджака.
      Потом вдруг замечает Волькенштейна, который тоже ожидает поезда. Майор в отставке сидит на дальней скамье, и ему очень хочется поскорее очутиться в Верденбрюке. Он отнюдь не в восторге, когда к нему подходит Генрих. Но Генрих садится рядом с ним.
      - Чем же вся эта история кончится? - спрашиваю я Георга.
      - Да ничем. Ни одного виновника не нашли.
      - А Волькенштейн?
      - И ему ничего не будет. Только столяра наказали бы, останься он в живых. Но никого другого. Если политическое убийство совершается справа, это считается делом почетным и тогда принимают во внимание множество смягчающих обстоятельств. У нас республика, но судей, чиновников и офицеров мы в полной неприкосновенности получили от прежних времен. Чего же ждать от них?
      Мы смотрим на вечернюю зарю. Пыхтя, подходит поезд и исчезает в черном дыму. Странно, думаю я, сколько убитых видели мы во время войны - всем известно, что два миллиона пали без смысла и пользы, - так почему же сейчас мы так взволнованы одной смертью, а о тех двух миллионах почти забыли? Но, видно, всегда так бывает: смерть одного человека - это смерть, а смерть двух миллионов - только статистика.
     
      IX
     
      - Мне нужен мавзолей! - заявляет фрау Нибур. - Только мавзолей, и ничего другого.
      - Хорошо, - отвечаю я. - Будет мавзолей.
      Эта запуганная женщина за то короткое время, с тех пор как Нибур умер, очень изменилась. Она стала резкой, слишком разговорчивой, сварливой и в общем уже довольно несносной.
      Вот уже две недели, как я веду с ней переговоры относительно памятника на могилу булочника и с каждым днем все лучше отношусь к покойнику. Многие люди добры и честны, пока им плохо живется, и становятся невыносимыми, едва только их положение улучшится, особенно в нашем возлюбленном отечестве; самые робкие и покорные рекруты превращались потом в самых лютых унтер-офицеров.
      - У вас же на выставке нет ни одного мавзолея, - язвительно замечает фрау Нибур.
      - Мавзолеев на выставке и не может быть, - заявляю я. - Их делают по определенной мерке, как бальные платья для королев. У нас есть несколько рисунков мавзолеев, но, может быть, для вашего придется сделать особый.
      - Конечно! Это должно быть что-то выдающееся. Не то я пойду к Хольману и Клотцу.
      - Надеюсь, вы там уже побывали. Если наши клиенты сначала посещают наших конкурентов, мы это только приветствуем. Ведь в мавзолее самое главное -- качество выполнения.
      Мне отлично известно, что она уже давно побывала у Хольмана и Клотца -их разъездной агент Оскар-плакса сообщил мне. Мы на днях его встретили и попытались увлечь па путь предательства. Он еще колеблется, но мы предложили ему более высокие проценты, чем Хольман и Клотц, и, чтобы показать свое дружеское расположение в эти дни обдумывания, он исполняет для нас роль шпиона.
      - Покажите мне ваши рисунки! - приказывает фрау Нибур с видом герцогини.
      Рисунков у нас нет, но я приношу ей несколько проектов памятников павшим воинам. Это весьма эффектные сооружения в полтора метра высотой, нарисованные углем и цветными мелками, для большей красоты дан и фон "с настроением".
      - Лев, - говорит фрау Нибур, - он был как лев, но лев, который прыгает, а не умирает.
      - Что вы скажете насчет скачущего коня? - спрашиваю я. - Наш скульптор несколько лет назад получил за такой памятник переходящую премию берлинского района Теплиц.
      Она отрицательно качает головой.
      - Орел... - говорит она задумчиво.
      - Настоящий мавзолей должен быть своего рода часовней, - замечаю я. -- Разноцветные стекла, как в церкви, мраморный саркофаг с бронзовым лавровым венком, мраморная скамья для вас, чтобы отдохнуть и помолиться, а вокруг - цветы, кипарисы, усыпанные гравием дорожки, чаша с водой для наших пернатых певцов, ограда из низеньких колонок с бронзовыми цепями, тяжелая кованая дверца с монограммой, семейным гербом или цеховым знаком булочников...
      Фрау Нибур слушает так, словно это Мориц Розенталь играет ноктюрн Шопена.


К титульной странице
Вперед
Назад