СВ: Ничего себе первое впечатление.               
     ИБ: Нет,  первое впечатление было  другое.  И  оно
почти свело меня с ума,  как только я туда вошел, в эту
палату.  Меня поразила организация пространства там.  Я
до сих пор не знаю, в чем было дело: то ли окна немнож-
ко меньше обычных,  то ли потолки слишком низкие, то ли
кровати  слишком большие.  А кровати там были такие же-
лезные, солдатские, очень старые, чуть ли не николаевс-
кого еще времени. В общем, налицо было колоссальное на-
рушение пропорций.  Как будто вы попадаете  в  какую-то
горницу  XVI века,  в какие-нибудь Поганкины палаты,  а
там стоит современная мебель.                          
     СВ: Утки?                                         
     ИБ: Ну уток там как раз и не было.  Но это наруше-
ние пропорций совершенно сводило меня с ума.  К тому же
окна не открываются на прогулку не водят, на улицу вый-
ти  нельзя.  Там всем давали свидания с родными,  кроме
меня.                                                  
     СВ: Почему?                                       
     ИБ: Не знаю.  Вероятно,  считали меня самым злост-
ным.                                                   
     СВ: Я хорошо понимаю это ощущение полной изоляций.
Но ведь и в тюрьме в одиночке было не слаще?           
     ИБ: В тюремной камере можно было вызвать  надзира-
теля,  если  с  вами приключался сердечный припадок или
что-то в этом роде.  Можно было позвонить -  для  этого
существовала такая ручка, которую вы дергали. Беда зак-
лючалась в том,  что если вы дергали эту  ручку  второй
раз, то звонок уже не звонил. Но в психушке гораздо ху-
же, потому что вас там колют всяческой дурью и заталки-
вают в вас какие-то таблетки.                          
     СВ: А уколы - это больно?                         
     ИБ: Как правило,  нет. За исключением тех случаев,
когда вам вкалывают серу.  Тогда даже движение  мизинца
причиняет невероятную физическую боль. Это делается для
того, чтобы вас затормозить, остановить, чтобы вы абсо-
лютно  ничего  не могли делать,  не могли пошевелиться.
Обычно серу колют буйным, когда они начинают метаться и
скандалить.  Но  кроме того санитарки и медбратья таким
образом просто развлекаются.  Я помню,  в этой психушке
были молодые ребята с заскоками,  попросту - дебилы.  И
санитарки начинали их дразнить.  То есть  заводили  их,
что  называется,  эротическим  образом.  И как только у
этих ребят начинало вставать, сразу же появлялись медб-
ратья и начинали их скручивать и колоть серой.  Ну каж-
дый развлекается как может.  А там, в психушке, служить
скучно, в конце концов.                                
     СВ: Санитары сильно вас допекали?                 
     ИБ: Ну представьте себе:  вы лежите,  читаете - ну
там,  я не знаю, Луи Буссенара - вдруг входят два медб-
рата, вынимают вас из станка, заворачивают в простынь и
начинают топить в ванной. Потом они из ванной вас выни-
мают,  но простыни не разворачивают. И эти простыни на-
чинают ссыхаться на вас.  Это называется "укрутка". Во-
обще было довольно противно. Довольно противно... Русс-
кий человек совершает жуткую ошибку, когда считает, что
дурдом лучше,  чем тюрьма. Между прочим, "от сумы да от
тюрьмы не зарекайся", да? Ну это было в другое время...
     СВ: А почему, по-вашему, русский человек полагает,
что дурдом все-таки лучше тюрьмы?                      
     ИБ: Он  из чего исходит?  Он исходит из того,  - и
это нормально,  - что  кормежка  лучше.  Действительно,
кормежка в дурдоме лучше:  иногда белый хлеб дают, мас-
ло, даже мясо.                                         
     СВ: И тем не менее,  вы настаиваете,  что в тюрьме
все-таки лучше.                                        
     ИБ: Да,  потому что в тюрьме,  по крайней мере, вы
знаете,  что вас ожидает.  У вас срок -  от  звонка  до
звонка. Конечно, могут навесить еще один срок. Но могут
и не навесить.  И в принципе ты знаешь,  что  рано  или
поздно тебя все-таки выпустят, да? В то время как в су-
масшедшем доме ты полностью зависишь от произвола  вра-
чей.                                                   
     СВ: Я понимаю, что этим врачам вы доверять не мог-
ли...                                                  
     ИБ: Я считаю,  что уровень психиатрии в  России  -
как и во всем мире - чрезвычайно низкий.  Средства, ко-
торыми она пользуется, - весьма приблизительные. На са-
мом деле у этих людей нет никакого представления о под-
линных процессах, происходящих в мозгу и в нервной сис-
теме.  Я, к примеру, знаю, что самолет летает, но каким
именно образом это происходит, представляю себе доволь-
но слабо.  В психиатрии схожая ситуация.  И поэтому они
подвергают вас совершенно чудовищным экспериментам. Это
все равно,  что вскрывать часовой механизм колуном, да?
То есть вас действительно могут  бесповоротно  изуродо-
вать. В то время как тюрьма - ну что это такое, в конце
концов?  Недостаток пространства,  возмещенный избытком
времени. Всего лишь.                                   
     СВ: Я вижу,  что к тюрьме вы как-то приноровились,
чего нельзя сказать о психушке.                        
     ИБ: Потому что тюрьму можно более или менее  пере-
терпеть.  Ничего особенно с вами там не происходит: вас
не учат никого ненавидеть, не делают вам уколов. Конеч-
но, в тюрьме вам могут дать по морде или посадить в ши-
зо...                                                  
     СВ: Что такое шизо?                               
     ИБ: Штрафной изолятор!  В общем, тюрьма - это нор-
мально, да? В то время как сумдом... Помню, когда я пе-
реступил порог этого заведения,  первое, что мне сказа-
ли:  "главный признак здоровья - это нормальный крепкий
сон".  Я себя считал абсолютно нормальным.  Но я не мог
уснуть!  Просто не мог уснуть! Начинаешь следить за со-
бою, думать о себе. И в итоге появляются комплексы, ко-
торые  совершенно не должны иметь места.  Ну это неваж-
но...                                                  
     СВ: Расскажите о "Крестах". Ведь само это название
- часть петербургско-ленинградского  фольклора,  как  и
Большой дом.                                           
     ИБ: Чисто визуально "Кресты"  -  это  колоссальное
зрелище.  Я имею в виду не внутренний двор,  потому что
он довольно банальный. Да я его и видел, работая в мор-
ге.  А вот вид изнутри! Потому что эту тюрьму построили
в конце XIX века.  И это  не  то  чтобы  арт  нуво,  но
все-таки: все эти галереи, пружины, проволока...       
     СВ: Похоже на Пиранези?                           
     ИБ: Чистый Пиранези! Абсолютно! Такой - а ля рюсс.
Даже не а ля рюсс,  а с немецким уклоном. Похоже на Пу-
тиловский завод. Красный кирпич везде. В общем, доволь-
но приятно.  Но потом было уже менее интересно,  потому
что меня поместили в общую камеру,  где нас было четыре
человека.  Это уже сложнее, ибо начинается общение. А в
одиночке всегда гораздо лучше.                         
     СВ: А как менялись ваши эмоции от первой к третьей
посадке?                                               
     ИБ: Ну когда меня вели в "Кресты" в первый раз, то
я был в панике.  В состоянии,  близком к истерике. Но я
как бы ничем этой паники не продемонстрировал, не выдал
себя.  Во второй раз уже никаких особых эмоций не было,
просто я узнавал знакомые места.  Ну а в третий раз это
уж была абсолютная инерция. Все-таки самое неприятное -
это арест. Точнее, сам процесс ареста, когда вас берут.
То  время,  пока  вас обыскивают.  Потому что вы еще ни
там,  ни сям. Вам кажется, что вы еще можете вырваться.
А когда вы уже оказываетесь внутри тюрьмы, тогда уж все
неважно.  В конце концов,  это та же система,  что и на
воле.                                                  
     СВ: Что вы имеете в виду?                         
     ИБ: Видите  ли,  я  в свое время пытался объяснить
своим корешам,  что тюрьма - это не столь уж  альтерна-
тивная реальность,  чтобы так ее опасаться.  Жить тихо,
держать язык за зубами - и все это из-за боязни тюрьмы?
Бояться-то особенно нечего. Может быть, мы этого ничего
уже не видели потому, что были другим поколением? Может
быть, у нас порог страха был немножечко ниже, да?      
     СВ: Вы хотите сказать - выше?                     
     ИБ: В общем,  когда моложе - боишься меньше. Дума-
ешь, что перетерпеть можешь больше. И потому перспекти-
ва потери свободы не так уж сводит тебя с ума.         
     СВ: А как у вас сложились отношения со  следовате-
лями?                                                  
     ИБ: Ну, я просто ни на какое общение не шел, ни на
какие разговоры.  Просто держал язык за зубами.  Это их
выводило из себя. Тут они на тебя и кулаками стучать, и
по морде бить...                                       
     СВ: Что, действительно били?                      
     ИБ: Били. Довольно сильно, между прочим. Несколько
раз.                                                   
     СВ: Но ведь это было время, как тогда любили гово-
рить,  сравнительно вегетарианское.  И вроде бы бить не
полагалось?                                            
     ИБ: Мало ли что не полагалось.                    
     СВ: А  разве нельзя было эти побои каким-то закон-
ным образом обжаловать?                                
     ИБ: Каким?  Это,  знаете ли,  было еще до расцвета
правозащитного движения.                               
     СВ: Многие из нас, кто на самом процессе Бродского
не был, знакомы, тем не менее, с его ходом по стеногра-
фическим  записям,  сделанным  в зале суда журналисткой
Фридой Вигдоровой.  Эти записи широко ходили в российс-
ком  самиздате.  Они  аккуратно  отражают ход судебного
разбирательства?                                       
     ИБ: Аккуратно,  но  там  ведь не все.  Там,  может
быть, одна шестая процесса. Потому что ведь ее выстави-
ли из зала довольно быстро.  А уж потом начались наибо-
лее драматические, наиболее замечательные эпизоды.     
     СВ: Я считал эти записи выдающимся документом.    
     ИБ: Вы, может быть, считаете, а я - нет. Не говоря
уж о том, что этот документ был с тех пор напечатан ты-
сячу раз.  Не так уж это все и интересно,  Соломон. По-
верьте мне.                                            
     СВ: Ну об уникальности этого документа как  раз  и
свидетельствует  тот  факт,  что  он был опубликован по
всему миру.  И с тех пор цитировался бесчисленное коли-
чество раз.                                            
     ИБ: Мне повезло во всех отношениях.  Другим  людям
доставалось  гораздо больше,  приходилось гораздо тяже-
лее, чем мне.                                          
     СВ: Особенность этого процесса была в том, что су-
дили поэта.  В России поэт - фигура символическая, осо-
бенно  талантливый.  И  никакому другому русскому поэту
вашего ранга в тот период так же сильно от  властей  не
досталось.                                             
     ИБ: Ну я тогда не был поэтом  никакого  ранга.  Во
всяком случае,  с моей собственной точки зрения.  Может
быть, с точки зрения - не знаю уж там, Господа Бога... 
     СВ: Вас  в  России тогда не печатали,  но читали и
почитали,  потому что стихи ваши достаточно широко рас-
ходились в самиздате.  О большем признании в тот момент
и мечтать,  наверное, нельзя было. Власти более или ме-
нее представляли себе,  кого они судят.  Вы что, хотели
бы,  чтобы они устроили процесс в тот момент,  когда вы
получите Нобелевскую премию?                           
     ИБ: Можно было бы!                                
     СВ: Процесс над вами пришелся на исторически очень
важный для России момент.  В тот период у  многих  были
упования,  что дело идет к большей свободе. Хрущев раз-
решил напечатать "Один день Ивана Денисовича"  Солжени-
цына.  Начали устраивать какие-то выставки, играть сов-
ременную музыку.  Я хорошо помню это ощущение  каких-то
ожиданий.                                              
     ИБ: Ну это был уже конец хрущевского периода.  Его
же как раз в октябре 1964 года и скинули.              
     СВ: А когда перечитываешь стенограмму  Вигдоровой,
понимаешь,  что  все эти надежды были наивными.  У меня
лично при чтении записей Вигдоровой волосы  встают  ды-
бом.                                                   
     ИБ: Ну это напрасно.                              
     СВ: Потому  что  воочию видишь,  как эта государс-
твенная машина движется,  подминая под себя все незави-
симое, творческое, свободолюбивое. Она идет как бульдо-
зер.                                                   
     ИБ: Видите  ли,  мне с самого начала процесса было
ясно,  что они хозяева. И поэтому они вправе на вас да-
вить.  Вы становитесь инородным телом,  и в этот момент
на вас автоматически начинают действовать все соответс-
твующие физические законы - изоляции,  сжатия, вытесне-
ния. И ничего в этом экстраординарного нет.            
     СВ: Вы оцениваете это так спокойно сейчас,  задним
числом!  И,  простите меня, этим тривиализируете значи-
тельное и драматичное событие. Зачем?                  
     ИБ: Нет,  я не придумываю!  Я говорю об этом  так,
как на самом деле думаю!  И тогда я думал так же. Я от-
казываюсь все это драматизировать!                     
     СВ: Я понимаю,  это часть вашей эстетики.  Но сте-
нограмма Вигдоровой тоже,  в  общем,  не  драматизирует
происходящего.  Она  не нагнетает эффектов.  И все-таки
она производит потрясающее впечатление.  При том что  -
как вы утверждаете - в записи Вигдоровой самая драмати-
ческая часть процесса не попала.                       
     ИБ: На мой взгляд - да.                           
     СВ: И самое для меня в этих записях страшное - это
реакция зала, так называемых "простых людей",          
     ИБ: Ну зал-то наполовину  состоял  из  сотрудников
госбезопасности и милиции. Такого количества мундиров я
не видел даже в кинохронике  о  Нюрнбергском  процессе.
Только что касок на них не было!  Мой процесс - это то-
же,  кстати, то еще кино было! Кинокомедия! И эта коме-
дия была куда занятней,  чем то, что описала Вигдорова.
Самое смешное,  что у меня за спиной сидели два  лейте-
нанта, которые с интервалом в минуту, если не чаще, го-
ворили мне - то один, то другой: "Бродский, сидите при-
лично!",  "Бродский, сидите нормально!", "Бродский, си-
дите как следует!",  "Бродский,  сидите  прилично!".  Я
очень хорошо помню: эта фамилия - "Бродский", после то-
го, как я услышал ее бесчисленное количество раз - и от
охраны,  и от судьи,  и от заседателя, и от адвоката, и
от свидетелей - потеряла для  меня  всякое  содержание.
Это  как  в дзен-буддизме,  знаете?  Если ты повторяешь
имя,  оно исчезает. Эта идея даже имеет прикладное при-
менение.  Если ты, скажем, хочешь отделаться от мысли о
Джордже Вашингтоне, повторяй: "Джордж Вашингтон, Джордж
Вашингтон,  Джордж Вашингтон...  " На семнадцатый раз -
может,  и раньше,  потому что для меня, скажем, это имя
иностранное,  -  мысль  о Джордже Вашингтоне становится
полным абсурдом. Таким же абсурдом быстро стал для меня
и процесс. Единственное, что на меня тогда, помню, про-
извело впечатление, это выступления свидетелей защиты -
Адмони, Эткинда. Потому что они говорили какие-то пози-
тивные вещи в мой адрес. А я, признаться, хороших вещей
о себе в жизни своей не слышал. И поэтому был даже нем-
ножко всем этим тронут.  А во всем  остальном  это  был
полный зоопарк.  И,  поверьте, никакого впечатления все
это на меня не произвело. Действительно никакого!      
     СВ: В связи с процессом я хочу вас спросить еще об
одной вещи.  На суде поминался ваш юношеский дневник, в
котором вы якобы "поносили Маркса и Ленина".  Вы в Рос-
сии вели дневник?                                      
     ИБ: Да  нет,  с какой стати?  Какой вообще русский
человек может позволить себе вести дневник? Мальчишкой,
когда мне было лет четырнадцать-пятнадцать, я попытался
вести нечто вроде дневника,  в который я записывал  мои
собственные   замечания  по  поводу  советской  власти,
представлявшиеся мне остроумными.  И не более того. Те-
перь все это находится в архивах КГБ. А никакого друго-
го дневника не было.                                   
     СВ: А  здесь,  на Западе,  вы никогда не пробовали
вести дневник?                                         
     ИБ: Вы знаете, пробовал, И даже совсем недавно. Но
я решил, что уж если я его буду вести, то а ля государь
император - по-английски.  То есть как Николаша вел.  И
что-то я там даже начал записывать.  Но,  в общем, нет,
дневника я в итоге ни в коем случае не веду.  Ну как-то
не до этого.  Нет нужного покоя.  Для ведения  дневника
нужна жизнь а ля Лев Николаевич Толстой, да?           
     СВ: В Ясной Поляне?                               
     ИБ: Да, в собственной усадьбе. Где жизнь идет раз-
меренно. Чтобы вести дневник, нужен какой-то установив-
шийся быт. А этого у меня нет.                         
     ________________                                  
     * Бродский ошибается.  Архитекторы "Большого дома"
- Н.А. Троцкий и Е.Н. Лансере (прим. редактора).       
Глава 4.
 Ссылка на север:
весна 1986

СВ: Давайте поговорим о вашей ссылке.  Мне об этом
интересно узнать по многим причинам.  В частности и по-
тому, что меня всегда очень привлекал русский Север.   
     ИБ: Ну это был не совсем тот русский Север,  о ко-
тором  обычно идет речь в художественной литературе или
искусстве.  И который так любят интеллигентные  люди  в
России. Но зато он был настоящий.                      
     СВ: Вот и расскажите мне о настоящем  Севере.  Как
вы туда попали? Как развивались события после процесса?
     ИБ: После суда меня отправили назад в  участок,  а
из участка в "Кресты". Из "Крестов" этапом через Волог-
ду в Архангельск. Там меня посадили на поезд и повезли.
Куда везут, я не знал. И никто в поезде не знал.       
     СВ: Была целая партия?                            
     ИБ: Да,  причем там были кто угодно. В большинстве
своем,  уголовники. Никаких так называемых интеллигент-
ных людей мне там не попадалось. Хотя был один человек,
который, надо сказать, раз и навсегда снял для меня всю
эту проблему правозащитного движения с повестки дня. Он
был со мной в одном купе.                              
     СВ: А что, ехали в нормальных поездах, с купе?    
     ИБ: Нет,  ну какие там нормальные поезда?  Ехали в
"Столыпине".                                           
     СВ: А что это такое - "Столыпин"?                 
     ИБ: "Столыпин" - это тюремный вагон.  Так называе-
мый вагонзак. Существовал он в двух образцах: до модер-
низации и после.  У нас был старенький "Столыпин". Окна
в купе забраны решетками и заколочены, забиты ставнями.
Купе  по  размеру  рассчитано  на четырех человек,  как
обычно.  Но в этом купе на четырех  везут  шестнадцать,
да? То есть верхняя полка перекидывается и ее использу-
ют как сплошной лежак.  И вас туда набивают как,  дейс-
твительно,  сельдей в бочку.  Или,  лучше сказать,  как
сардинки в банку. И таким образом вас везут.           
     СВ: Как же вы там выживали?                       
     ИБ: Это был, если хотите, некоторый ад на колесах:
Федор Михайлович Достоевский или Данте.  На оправку вас
не выпускают, люди наверху мочатся, все это течет вниз.
Дышать нечем. А публика - главным образом блатари. Люди
уже не с первым сроком,  не со вторым, не с третьим - а
там с шестнадцатым. И вот в таком вагоне сидит напротив
меня русский старик - ну как их  какой-нибудь  Крамской
рисовал,  да? Точно такой-же - эти мозолистые руки, бо-
рода. Все как полагается. Он в колхозе со скотного дво-
ра какой-то несчастный мешок зерна увел, ему дали шесть
лет.  А он уже пожилой человек.  И совершенно  понятно,
что  он  на пересылке или в тюрьме умрет.  И никогда до
освобождения не дотянет. И ни один интеллигентный чело-
век - ни в России,  ни на Западе - на его защиту не по-
дымется.  Никогда! Просто потому, что никто и никогда о
нем и не узнает!  Это было еще до процесса Синявского и
Даниэля. Но все-таки уже какое-то шевеление правозащит-
ное  начиналось,  Но за этого несчастного старика никто
бы слова не замолвил - ни Би-Би-Си, ни "Голос Америки".
Никто! И когда видишь это - ну больше уже ничего не на-
до...  Потому что все эти молодые люди - я  их  называл
"борцовщиками"  - они знали,  что делают,  на что идут,
чего ради.  Может быть, действительно ради каких-то пе-
ремен.  А может быть,  ради того, чтобы думать про себя
хорошо.  Потому что у них всегда была какая-то  аудито-
рия, какие-то друзья, кореша в Москве. А у этого стари-
ка никакой аудитории нет.  Может быть,  у него есть его
бабка,  сыновья там.  Но бабка и сыновья никогда ему не
скажут:  "Ты благородно поступил,  украв мешок зерна  с
колхозного двора,  потому что нам жрать нечего было". И
когда ты такое видишь,  то вся эта правозащитная лирика
принимает несколько иной характер.                     
     СВ: И куда же вас привезли?                       
     ИБ: В  Каношу.  Это такая станция между Вологдой и
Няндомой, в южной части Архангельской области. В Коноше
меня расконвоировали. Начальником отделения милиции там
был майор  Одинцов,  как  сейчас  помню.  Единственный,
по-моему, приличный человек, которого я встретил в этой
системе.  Сейчас-то он, наверное, в отставке или мертв.
Потому  что  при  той жизни,  я думаю,  долго протянуть
нельзя. Совершенно замечательный человек был. Ну вот. И
он послал меня, как и всех других высланных, искать ра-
боту в окрестных деревнях.                             
     СВ: Как это - искать работу? Разве вас не посылали
в определенное место?                                  
     ИБ: Нет, нам говорили: вот поезжайте туда-то и по-
говорите - если вас возьмут на работу,  мы вас, что на-
зывается,  поддержим. И так я нашел себе это самое село
Норенское Коношского района.  Очень хорошее было  село.
Оно мне еще и потому понравилась, что название было по-
хоже чрезвычайно на фамилию тогдашней жены Евгения Рей-
на.                                                    
     СВ: Это был колхоз?                               
     ИБ: Нет, совхоз.                                  
     СВ: И что была за работа?                         
     ИБ: Ну  работа  там какая - батраком!  Но меня это
нисколько не пугало. Наоборот, ужасно нравилось. Потому
что  это был чистый Роберт Фрост или наш Клюев:  Север,
холод,  деревня, земля. Такой абстрактный сельский пей-
заж.  Самое  абстрактное из всего,  что я видел в своей
жизни.                                                 
     СВ: Что вы имеете в виду?                         
     ИБ: Я уж не знаю,  как это объяснить. Никаких осо-
бенных  теорий  у меня на этот счет нет,  могу говорить
исключительно про ощущения. Прежде всего, специфическая
растительность. Она, в принципе, непривлекательна - все
эти елочки,  болотца.  Человеку там делать нечего ни  в
качестве движущегося тела в пейзаже, ни в качестве зри-
теля.  Потому что чего же он там увидит?  И это  колос-
сальное однообразие в итоге сообщает вам нечто о мире и
о жизни.                                               
     СВ: А белые ночи?                                 
     ИБ: Совершенно замечательные!  Они вносили элемент
полного абсурда, поскольку проливали слишком много све-
та на то,  что этого освещения совершенно не заслужива-
ло. И тогда вы видели то, чего можно в принципе и вооб-
ще не видеть дольше чем нужно.                         
     СВ: Мне  тоже  знакомо  это ощущение,  когда белый
ровный свет освещает серую ровную поверхность.         
     ИБ: И постройки там соответствующие. Я говорю не о
планировке домов, а исключительно об их цвете. Дома де-
ревянные, а дерево это - словно выцветшее.             
     СВ: А люди там какого цвета?                      
     ИБ: Как правило,  русоволосые. То есть того же са-
мого цвета.  И одеваются они так же.  В итоге  цветовая
гамма там абсолютно единая.  Я всегда говорю,  что если
представить себе цвет времени, то он скорее всего будет
серым. Это и есть главное зрительное впечатление и ощу-
щение от Севера.                                       
     СВ: А как вы переносили холода?                   
     ИБ: Когда зимой температура начинает падать - сна-
чала до пятнадцати градусов по Цельсию,  потом до двад-
цати,  потом до двадцати пяти - ты еще  замечаешь,  что
мороз крепчает, что становится все холоднее и холоднее.
Но температура продолжает падать и дальше, когда ты уже
перестаешь замечать ее изменения как качественные,  пе-
рестаешь на них реагировать. То есть температуре как бы
уже  и незачем падать.  Тем не менее она продолжает па-
дать. Нечто схожее, но с обратным знаком, происходит на
экваторе. Там - чудовищная жара, которая все увеличива-
ется,  хотя ты это уже больше не  воспринимаешь.  Но  в
этой эскалации жары есть хоть какой-то смысл. Поскольку
благодаря жаре какие-то дополнительные формы жизни про-
резаются  на свет.  В то время как при холоде этого как
раз не происходит.                                     
     СВ: Скорее наоборот!                              
     ИБ: И у тебя  словно  появляется  предысторическая
память - об обледенении,  прочих подобных вещах. Но мне
это как раз чрезвычайно нравилось, такой вот неприклад-
ной характер природы.                                  
     СВ: Расскажите подробнее, что это за земли.       
     ИБ: Довольно специфические.  Это были так называе-
мые суворовские дачи:  земля, которую Екатерина Великая
подарила  Суворову  после каких-то его очередных побед.
Но он там никогда не бывал.  И так получилось,  что  на
землях  этих никогда не было помещиков.  И единственный
оброк,  который крестьяне платили, была десятина монас-
тырям.                                                 
     СВ: То есть это были крепкие хозяйства?           
     ИБ: Да, довольно зажиточные - постольку, поскольку
позволял климат.  И что  самое  удивительное  -  климат
действительно  позволял.  Потому  что в Архангельске до
семнадцатого года,  как это явствует из  многих  свиде-
тельств, вода буквально кипела от пароходов, вывозивших
производившееся в этих краях зерно. В то время как сей-
час  она  кипит  потому,  что зерно туда привозят из-за
границы. Я не хочу сказать, что у меня тоска по дорево-
люционным временам,  потому что я и не жил тогда, и во-
обще мне все равно. Но факт, что до революции крестьяне
там, на Севере, горя особенного не хватили, да?        
     СВ: А после революции?                            
     ИБ: Я об одной вещи могу сказать. С возникновением
совхозов,  с внедрением  механизации,  культурный  слой
почвы (а там он очень незначительный, поскольку все это
сидит на камнях,  на граните) был снят тракторами. Ведь
в чем, собственно, прелесть патриархального способа об-
работки почвы?  Не в том,  что лошадка - это живое  су-
щество,  с  которым  можно поговорить и за гриву подер-
жаться.  А в том, что плуг глубоко не берет, то есть не
разрушает культурный слой почвы.                       
     СВ: Как же крестьяне там управлялись?             
     ИБ: Я   туда  приехал  как  раз  весной,  это  был
март-апрель,  и у них начиналась посевная.  Снег сошел,
но этого мало, потому что с этих полей надо еще выворо-
тить огромнейшие валуны.  То есть половина времени этой
посевной у населения уходила на выворачивание валунов и
камней с полей. Чтоб там хоть что-то росло. Про это го-
ворить  -  смех и слезы.  Потому что если меня на свете
что-нибудь действительно выводит из себя или возмущает,
так  это то,  что в России творится именно с землей,  с
крестьянами.  Меня это буквально сводило с ума!  Потому
что нам,  интеллигентам,  что - нам книжку почитать,  и
обо всем забыл,  да?  А эти люди ведь на земле живут. У
них ничего другого нет. И для них это - настоящее горе.
Не только горе - у них и выхода никакого нет.  В  город
их не пустят,  да если и пустят,  то что они там делать
станут?  И что же им остается? Вот они и пьют, спивают-
ся,  дерутся, режутся. То есть просто происходит разру-
шение личности.  Потому что и земля  разрушена.  Просто
отнята.                                                
     СВ: А эти люди верующие?                          
     ИБ: Нет,  на самом-то деле народ там совершенно не
церковный.  Церковь в этой деревне была разрушена еще в
восемнадцатом году. Крестьяне мне рассказывали, что со-
ветская власть учинила у них с церковью.  В  мое  время
кое у кого по углам еще висели иконы, но это скорее бы-
ло соблюдение  старины  и  попытка  сохранить  какую-то
культуру,  нежели действительно вера в Бога. То есть по
одному тому, как они себя вели и как грешили - ни о ка-
кой вере и речи быть не могло.  Иногда чувствовался та-
кой как бы вздох, что вот - жить тяжело и, в общем, хо-
рошо  бы помолиться.  Но до ближайшей церкви им там ка-
нать было очень далеко.  И потому речь об этом почти  и
не заходила.  Иногда они собирались, чтобы потрепаться,
но как правило все это в итоге выливалось в пьянство  и
драки.  Несколько раз хватались за ножи.  Но в основном
это были драки - с крупным мордобитием,  кровью.  В об-
щем, хрестоматийная сельская жизнь.                    
     СВ: И как же вы там обжились?                     
     ИБ: А замечательно!  Это,  конечно,  грех говорить
так,  и, может быть, это даже и неверно, но мне гораздо
легче было общаться с населением этой деревни, нежели с
большинством своих друзей и знакомых в  родном  городе.
Не  говоря уж об общении с начальством.  Во всяком слу-
чае, так мне это тогда представлялось.                 
     СВ: У кого же вы там, в деревне поселились?       
     ИБ: Сначала - у Анисьи Пестеревой.  Как же  ее  по
отчеству?  Боже правый, совершенно забываю. А потом - у
Константина Борисовича Пестерева и  его  жены  Афанасьи
Михайловны.  Они жили в двух избах:  летом в летней,  а
когда зима наступала,  они переселялись в зимнюю  избу.
И,  поскольку  мне  не так уж много пространства и надо
было,  я снимал у них зимой летнюю избу, а летом - зим-
нюю.                                                   
     СВ: И сколько вы им платили за это?               
     ИБ: Ну, гроши: рублей сто, то есть десятку новыми.
Константин Борисович у меня все равно забирал эти день-
ги вперед - на бутылку,  да? Замечательный человек был.
Вообще вся эта деревенская публика - за исключением од-
ного дегенерата-бригадира - была совершенно замечатель-
ная. А бригадир этот, кстати, не в этой деревне и жил. 
     СВ: А деревня была большая?                       
     ИБ: Нет,  там четырнадцать дворов всего и было. Но
я вот что скажу. Когда я там вставал с рассветом и рано
утром,  часов в шесть,  шел за нарядом в правление,  то
понимал, что в этот же самый час по всей, что называет-
ся, великой земле русской происходит то же самое: народ
идет на работу. И я по праву ощущал свою принадлежность
к этому народу.  И это было колоссальное ощущение! Если
с птичьего полета на эту картину взглянуть, то дух зах-
ватывает.  Хрестоматийная Россия! Ну разумеется, работа
эта тяжелая,  никто работать не любит,  но люди там,  в
деревне, колоссально добрые и умные. То есть не то что-
бы умные, но такие хитрые. Вот что замечательно.       
     СВ: И как они к вам относились?                   
     ИБ: Совершенно замечательно!  Видите ли, у них там
ни фельдшера не было,  ничего. А у меня лекарства с со-
бой кое-какие были. И я как мог их подлечивал - знаете,
из старых своих медицинских амбиций.  Давал им болеуто-
ляющее, аспирин. Ничего этого у них там не было. Или за
этим добром надо было  ехать  километров  тридцать.  Не
всякий день поедешь. Потому что дороги, как полагается,
чудовищные. У них ведь там и электричества не было, ни-
каких там "лампочек Ильича".                           
     СВ: При керосиновых лампах сидели?                
     ИБ: Керосин,  свечи...  Красиво очень...  Особенно
зимой, по ночам.                                       
     СВ: А  крестьяне  знали,  за что вас сослали?  Они
знали, что вы пишете стихи?                            
     ИБ: Знали. Сначала они думали, что я шпион. Потому
что кто-то услышал по Би-Би-Си передачу - их можно было
поймать на приемнике "Родина", который работал на бата-
реях,  знаете? И, значит, пустили слух, что я шпион. Но
потом они поняли,  что нет,  совсем не шпион. Тогда они
решили,  что я за веру пострадал. Ну это была с их сто-
роны ошибка,  и я объяснил им, что это не совсем так. А
потом они просто привыкли ко мне,  довольно быстро при-
выкли. В гости приглашали. И когда я оттуда по освобож-
дении уезжал,  то прощались со мной,  я должен сказать,
довольно трогательно.                                  
     СВ: А чем вы питались?                            
     ИБ: Ну там существовал магазин, сельпо, где прода-
вались хлеб,  водка и мыло, когда его привозили. Иногда
появлялась  мука,  иногда  - какие-то чудовищные рыбные
консервы.  Которые я один раз попробовал и - какой я ни
был голодный - доесть никакие смог.  Магазин этот, пока
я там был,  обновили.  И вот я помню - абсолютно пустые
прилавки и полки, новенькие такие. И только в одном уг-
лу - знаете, как в красном углу иконы? - сбились бухан-
ки хлеба и бутылки водки. И больше ничего нет!         
     СВ: А что еще ели? Мясо бывало?                   
     ИБ: Знаете,  это ведь был животноводческий совхоз,
они там выкармливали телят.  Но мяса этого они  никогда
не  видели.  Только если теленок сломает себе ногу,  то
его,  чем с ним возиться, прибивают. Тогда составляется
официальный акт, шкуру с теленка снимают, а мясо разда-
ют населению.  И еще, если кто кабана держит, то кабана
можно заколоть. Так и живут.                           
     СВ: А письма вам в ссылку приходили?              
     ИБ: Да, и даже довольно много. И сам я писем писал
довольно много.                                        
     СВ: И они доходили по назначению?                 
     ИБ: Более или менее.  Они, конечно, перлюстрирова-
лись,  но мне это было как-то все равно. Ну в ряде слу-
чаев я выражался обиняками,  но это было даже  приятно,
поскольку ускоряет развитие метафорических систем.  Та-
кие вещи всегда полезны для языка,  тем более для лите-
ратора.                                                
     СВ: Письма вам приносил почтальон  или  вы  должны
были за ними ездить?                                   
     ИБ: Нет,  письма мне приходили на деревню,  как  и
всем остальным.                                        
     СВ: А свои письма вы откуда отправляли?           
     ИБ: Обыкновенно с почты, но иногда, если возникала
оказия, передавал шоферу. Тогда он бросал на железнодо-
рожной  станции.  Это  вроде бы увеличивало шансы,  что
письмо дойдет по назначению. Но районы-то эти - Каноша,
Няндома, Ерцево - традиционно лагерные. Так что там вся
корреспонденция в той или иной степени  находилась  под
наблюдением.                                           
     СВ: А вы сами находились под наблюдением?         
     ИБ: Как  же!  Раз или два в месяц приезжали ко мне
устраивать обыск из местного отделения...              
     СВ: Из местного отделения КГБ или милиции?        
     ИБ: А там это совершенно одно  и  то  же,  никакой
разницы нет.  Два человека приезжали на мотоцикле, вхо-
дили ко мне в избу.  Замечательная у  меня  изба  была,
между прочим. Отношения - самые патриархальные. Я пони-
мал,  зачем они приехали.  Они: "Вот, Иосиф Александро-
вич,  в гости приехали". Я: "Да, очень рад вас видеть".
Они:  "Ну,  как гостей надо приветствовать?" Ну я пони-
маю,  что надо идти за бутылкой. Возвращался я с бутыл-
кой минут через сорок-пятьдесят,  когда дело  было  уже
сделано. Они уже сидели всем довольные, поджидали меня.
Да и что они могли понять во всех этих книжках, которые
там валялись?  Тут мы садились и распивали эту бутылку,
после чего они уезжали.  Он весьма  примечателен,  этот
повальный  алкоголизм,  в  который  все государственные
программы и начинания в России  в  итоге  и  упираются.
Это, конечно, и грустно, и чудовищно. Но, с другой сто-
роны,  что ж с этим поделаешь? И по крайней мере что-то
человеческое все-таки в людях оставалось благодаря это-
му.                                                    
     СВ: Благодаря этой пьяни?                         
     ИБ: Да,  именно благодаря этой пьяни. И потому я в
принципе предпочел бы,  чтобы начальники - там, наверху
- были алкашами, а не трезвенниками.                   
     СВ: А вы думаете, они не алкаши?                  
     ИБ: Думаю, что все-таки не алкаши, нет. Думаю, что
они дело свое как-то смекают.  Если бы они были алкаши,
их бы там не было.  Но о них мне неохота думать. Не та-
кой уж это замечательный предмет для размышлений.  Да и
здоровье не позволяет уже...                           
     СВ: А вы-то сами там пили?                        
     ИБ: Вы знаете, не очень. Не очень. Потому что вод-
ка  там  была чудовищная,  няндомской выделки.  То есть
чистая табуретовка,  поскольку делали ее из  древесного
спирта.  Ее если взболтнешь,  она становилась белой как
молоко. И вот такую страшную водку народ там пил.      
     СВ: А сексуальная жизнь?                          
     ИБ: Никакой.                                      
     СВ: Так  все полтора года и просидели на воздержа-
нии?                                                   
     ИБ: Более или менее да.  Ну руки,  конечно,  шли в
ход.  Но в общем - главным образом воздержание.  Иногда
хозяин мой мне говорил: "Иосиф Александрович, поезжай в
Каношу!" А я туда выезжать имел  право  только  получив
специальное разрешение от милиции. Вот я ему и отвечаю:
"Ну чего я туда поеду,  Константин Борисович?"  -  "Там
клуб,  девки... Поезжай, поезжай! Лучше будет!" А там в
клубе у местных,  действительно  происходило  некоторое
сексуальное  движение:  приезжали шофера и все эти бро-
шенные бабы находили себе применение.  А вообще-то  там
шел такой колоссальный инцест,  inbreeding.  Потому что
там всего-то две или три фамилии, все друг с другом на-
ходятся в какой-то родственной связи.  Ну, у бабы мужик
в поле, а в это время к ней председатель сельсовета бе-
жит. Все про это знают, но приличия тем не менее соблю-
даются. Мужик, например, идет в поле не просто, а теле-
фонограмму  передать.  Хотя в деревне телефона никакого
нету, а есть только вертушка такая.                    
     СВ: А как вы там жили без воды?                   
     ИБ: Почему ж без воды? Там были колодцы.          
     СВ: Нет, я другое имею в виду. Помните, вы говори-
ли мне о своей зачарованности петербургскими перспекти-
вами?  А они ведь в Петербурге связаны с водой, с гори-
зонтом.  Разве в ссылке где-нибудь рядом  с  вами  была
большая река?                                          
     ИБ: Нет,  только маленькая речка - Норежка. Дом, в
котором  я жил большей частью,  стоял на самом краю де-
ревни,  на отшибе.  И от меня до этой речки было  ближе
всего.  Речка-то эта была шириной с эту комнату, и даже
поуже.  Только и дела, что мостик, И вы правы, конечно,
-  отсутствие горизонта сводило меня с ума.  Потому что
там были только холмы,  холмы бесконечные. Даже не хол-
мы,  а такие бугры,  знаете?  И ты посреди этих бугров.
Есть отчего сойти с ума.  И если вернуться к нашему да-
вешнему разговору,  то родной город чем особо приятен -
тем,  что там огромные просторы, да? Стоишь на Литейном
мосту - и все, что творится за Троицким мостом, это уже
конец мира. Или наоборот - выход в новый мир. И, конеч-
но, солнце заходит за горизонт, а ты балдеешь от этого.
Но в этом кроется опасность банальной интерпретации. Ты
смотришь на закат и видишь в нем знамение.  И тебе нев-
домек,  что все эти невероятные краски связаны с прост-
ранством,  с преломлением света. Это, знаете ли, колос-
сально интересное явление.                             
     СВ: А книги к вам в ссылку доходили?              
     ИБ: Мне присылали книги,  и довольно много. С кни-
гами было все в порядке. Когда я освободился, то увез с
собой в Ленинград сто с лишним килограмм книг.         
     СВ: А стихи вы там писали?                        
     ИБ: Довольно много.  Но ведь  там  и  делать  было
больше нечего.  И вообще, это был, как я сейчас вспоми-
наю,  один из лучших периодов в моей жизни. Бывали и не
хуже, но лучше - пожалуй, не было.                     
Глава 5.
 Роберт Фрост:
осень 1979 - зима 1982
          
     СВ: Я знаю,  вы считаете  Фроста  одним  из  самых
крупных поэтов XX века.  Но для русского - и шире,  для
европейского - читателя, как правило, Фрост не такая уж
грандиозная  фигура.  Вы меня своим отношением к Фросту
заставили взглянуть на этого поэта  по-новому.  Давайте
поговорим о Фросте, об англоязычной поэзии. Я хотел бы,
чтобы вы объяснили русскому  читателю,  в  чем  величие
Фроста.                                                
     ИБ: Русскому человеку Фроста объяснить невозможно,
совершенно невозможно.                                 
     СВ: Давайте попытаемся. Может быть, возможно найти
какие-нибудь параллели с русской поэзией?              
     ИБ: Единственная русская параллель Фросту, которая
мне  сейчас приходит в голову,  это белые стихи Ахмато-
вой, ее "Северные элегии". И Ахматовой, и Фросту до из-
вестной степени присуща общая черта - монотонность раз-
мера, монотонность звучания.                           
     СВ: Псевдонейтральность отношения...              
     ИБ: Да,  псевдонейтральность, вот эта глухая нота.
В "Северных элегиях" уже никто не кричит,  не задыхает-
ся.  Мы слышим звук самого времени.  Вот за что мы  все
так любим пятистопный ямб. Вот за что любил пятистопный
ямб Фрост. Фрост - это колоссальная сдержанность: ника-
ких восклицательных знаков, никакого подъема голоса. Но
"Северные элегии" все-таки написаны урбанисткой.  В  то
время как Фрост - поэт, теоретически, пасторальный. Ко-
нечно,  это черные пасторали, но по жанру все же пасто-
ральная поэзия. То есть когда кошмарная ситуация (между
людьми,  например) возникает на лоне природы. И тогда в
голову  жертвам (или участникам) закрадывается подозре-
ние,  что природа - на стороне их  оппонентов.  Что  ты
споришь  не с "ним" или с "ней",  но с естественным по-
рядком вещей, и от этого тебе гораздо хуже, чем если бы
все  это происходило в интерьере или в перспективе ули-
цы.                                                    
     СВ: А  русские крестьянские поэты XX века:  Клюев,
Клычков, Орешин?                                       
     ИБ: Нет, эта параллель не годится. Иной пафос, со-
вершенно другая направленность  воображения,  сознания,
мышления.                                              
     СВ: Как вы впервые столкнулись с поэзией Фроста?  
     ИБ: Это смешная история. Давным-давно, когда я еще
жил в родном городе, кто-то дал мне машинопись: перево-
ды Андрея Сергеева из англоязычной поэзии.  Помню,  там
был перевод из Джойса,  баллады из "Поминок по Финнега-
ну" и еще другие разнообразные вещи, которые меня неве-
роятно завели.  Тогда я пустился на розыски остального,
буде  таковое  существовало,  и  таким образом раздобыл
стихи Фроста в переводе Сергеева. Тогда они были еще на
машинке,  книжка  вышла потом.  Я прочел стихотворение,
которое по-русски называется "Сто воротничков",  ужасно
интересное. И знаете, я просто не поверил, что есть та-
кой американский поэт Фрост.  Я решил, что какой-то ге-
ниальный человек в Москве занимается этими делами, соз-
дает нечто вроде апокрифа.  Но я все понял, когда нашел
эти  "Сто воротничков" по-английски.  То был,  я думаю,
1962 год.                                              
     СВ: Вам не кажется, что сергеевские переводы Фрос-
та несколько суховаты?                                 
     ИБ: Все  его  переводы несколько суховаты.  Дело в
том,  что Сергеев  относится  к  переводам  чрезвычайно
серьезно. Он работает сдержанно не потому, что израсхо-
довал внутренние средства,  а из нежелания быть сочным.
(К его работе над Фростом это,  впрочем,  не относится.
Фрост в принципе не сочен. Это Дилан Томас сочен, а его
Сергеев  не так уж много и переводил.) С сочностью при-
ходят красоты,  затемняющие суть оригинала.  Сочность и
красота  суть  комплимент русскому языку.  И они как бы
вынуждают читателя ориентироваться на собственный язык,
в данном случае - русский. А это крадет читателя у ори-
гинала. Или наоборот. Поэтому Сергеев свои переводы за-
сушивает - думаю, сознательно.                         
     СВ: Мне кажется,  в данном случае Сергеев прогады-
вает.  Во взаимоотношении русского и английского языков
существует,  как мне представляется,  следующая законо-
мерность: при переводе с русского на английский отжима-
ешь,  потому что русский более патетичен.  В английском
восклицательный  знак - событие.  А при переводе с анг-
лийского на русский требуется  какая-то  дополнительная
инъекция. Очень уж английский язык сдержанный.         
     ИБ: На русский  с  английского  переводить  легче;
просто легче. Хотя бы потому, что грамматически русский
язык гораздо более подвижен. По-русски всегда можно на-
верстать упущенное,  накрутить чего угодно,  его сила в
придаточных предложениях,  во всех  этих  деепричастных
оборотах  и  прочих грамматических обиняках,  в которых
сам черт ногу сломит.  Всего этого по-английски  просто
не существует. И при английском переводе прелесть этого
сохранить - ну если не невозможно, то, по крайней мере,
невероятно трудно. Масса чего теряется. Перевод с русс-
кого на английский - одна из самых чудовищных головоло-
мок.  Ты буквально ломаешь голову, ломаешь мозги. И го-
лов,  готовых на это,  не так уж много. А тем более го-
лов,  в которых было бы достаточно чего ломать.  Потому
что даже хороший,  талантливый, гениальный поэт, интуи-
тивно понимающий задачу,  неспособен восстановить русс-
кое стихотворение  по-английски.  Просто  в  английском
языке нету этих ходов.  Переводчик связан чисто грамма-
тически,  структурно.  Вот почему перевод с русского на
английский - всегда некое выпрямление текста.          
     СВ: А с английского на русский?                   
     ИБ: Тут  можно  делать все,  что угодно.  Даже эту
английскую прямолинейность можно засунуть  в  какой-ни-
будь  более или менее съедобный оборот,  так что ничего
не потеряешь.  Главная трудность перевода с английского
на русский другая: отсутствие культурной подготовки чи-
тателя. Например, то, что в английском языке называется
"недоговоренностью", можно восстановить и по-русски. Но
русский читатель не в состоянии оценить  эту  недогово-
ренность по достоинству.  По одной простой причине - он
не воспитан в культуре недоговоренности. Он не воспитан
в культуре сдержанности, глуховатой иронии.            
     СВ: Насколько я понимаю,  вы не считаете, что анг-
лоязычная  поэтическая традиция была когда-либо по-нас-
тоящему освоена русской культурой?                     
     ИБ: Я думаю, в русском переводе повезло только од-
ному человеку - Фросту.  Всем остальным - не  очень-то,
даже тем, кого тот же Сергеев перевел.                 
     СВ: Я помню антологию новой американской поэзии XX
века,  выпущенную  в  1939 году;  ее составили Кашкин и
Зенкевич.  Книгу мне выдала, в качестве особой милости,
школьная библиотекарша.  Извлекла откуда-то, из пыльных
книжных завалов.  По этой антологии  я  познакомился  с
Вейчелем Линдзи, Эдгаром Ли Мастерсом.                 
     ИБ: Они замечательные поэты.  Но  у  Мастерса  его
"Антология реки Спун" - это скорее интересный ход, при-
ем.  Это вторичное, вслед за Эдвином Арлингтоном Робин-
соном.                                                 
     СВ: Робинсон тоже в этой антологии был,  и я тогда
впервые с ним столкнулся.                              
     ИБ: Переводы  в  этой  антологии   опять-таки   не
очень-то  хороши.  Тот же Михаил Зенкевич,  царство ему
небесное:  в его стихах присутствует такой  "мужествен-
ный"  элемент - скорее тихоновский,  нежели киплинговс-
кий.  Если вообще говорить об этом, то в сознании русс-
кого читателя такого явления,  как англоязычная поэзия,
не существует.  Ему гораздо более близки литературы не-
мецкая и французская.  Скажем, французская поэзия, с ее
традицией накрута, навала, традицией пафоса, экстренных
заявлений.  Гюго, Бодлер (для меня это один поэт с раз-
ными именами): их цветастость - красноречивость - русс-
кому человеку понятна. В то время как англоязычная поэ-
тическая традиция, если попытаться определить ее в нем-
ногих словах (что является занятием абсолютно бездарным
и обреченным на провал) - это отстраненный  поэтический
тон.  Помню, еще в России меня поразила строчка из сти-
хотворения довольно посредственной американской поэтес-
сы  Энн Секстон.  Она стоит на мостике над ручьем и ви-
дит,  что там плавают мелкие рыбки  -  "как  серебряные
ложки", добавляет она. Это образ, который русскому поэ-
ту никогда бы не пришел в голову,  потому что  рыбки  и
ложки в русском сознании сильно разнесены. И если русс-
кий поэт и стал бы совмещать одно с другим, то он силь-
но бы это подчеркнул.                                  
     СВ: Эпатажный образ в  манере  раннего  Маяковско-
го...                                                  
     ИБ: Если и не эпатажный, то, во всяком случае, об-
раз,  требующий подчеркивания. Поэт посчитал бы его на-
ходкой и не замедлил бы употребить педаль.  В то  время
как у Секстон все это проскальзывает обиняком.  Это ес-
тественно для английского глаза,  он так  натренирован.
По наблюдению, это слегка поднятые брови, да?          
     СВ: А байроновская традиция в русской литературе? 
     ИБ: Мое  ощущение  от  русского  Байрона - это ка-
кое-то невероятное многословие.                        
     СВ: Разве оно не соответствует первоисточнику?    
     ИБ: Нет. Байрон - чрезвычайно остроумный господин,
а  в русских переводах преобладает совершенно иной тон.
Да и вообще мы Байрона воспринимаем через призму Пушки-
на,  поэтому Байрон для русского читателя гораздо более
континентален, чем любой другой английский стихотворец.
Когда я читал Байрона по-русски,  эхо Пушкина было пос-
тоянно со мной.  В лучшем смысле - это  был  Пушкин,  в
худшем - Лермонтов. "Чайльд Гарольда" по-русски я вооб-
ще читать был не в состоянии из-за тяжеловесности пере-
вода.  По-английски же я Байрона читаю с удовольствием.
И никаких аллюзий ни к Пушкину, ни к другим русским по-
этам у меня нет. Вообще англоязычную поэзию по-русски я
мог читать только тогда, когда не знал английского. Те-
перь  же мне все труднее взглянуть на проблему взаимов-
лияний с русской перспективы.  Когда я читаю англоязыч-
ный текст,  то могу вспомнить, как он выглядит по-русс-
ки.  Но в целом мой взгляд - уже  изнутри  англоязычной
поэзии.                                                
     СВ: Это обстоятельство и придает ему особый  инте-
рес.                                                   
     ИБ: Поэтому мне трудно разобраться,  в чем дело...
Вот  еще одно существенное отличие англоязычной поэзии:
стихотворение по-английски - это стихотворение  преиму-
щественно с мужскими окончаниями. Поэтому Данте, предс-
тавляющийся возможным в русском переводе,  по-английски
невозможен. В английском этих звуков нету. Самый сопли-
вый англоязычный поэт благодаря своим мужским окончани-
ям  воспринимается русским слухом как голос сдержаннос-
ти, как голос если и не суровый, то полный достоинства.
     СВ: Но  если сосредоточиться на американской лите-
ратуре: разве ее наиболее крупные фигуры не представле-
ны адекватно в русских переводах?                      
     ИБ: Если говорить о прозаиках,  это, в общем, так.
Но ведь поэты, как правило, важнее прозаиков. И как ин-
дивидуумы,  и как литература.  Если говорить  серьезно,
разница  между прозой и изящной словесностью - это раз-
ница между пехотой и ВВС. По существу их операций. Да? 
     СВ: А Уолт Уитмен?  Ведь он даже умудрился оказать
некоторое влияние на русскую поэзию...                 
     ИБ: Все  знают,  что такое Уитмен,  но в переводах
Бальмонта или хуже того - Корнея Чуковского (царство им
обоим, между прочим, небесное). Притом с поэзией Уитме-
на в России происходит нынче странная штука. Что сдела-
ло возможным уитменовский стих?  На чем он зиждится? На
библейском стихе, на пуританской Библии. То есть сегод-
ня  русский  читатель  мог бы Уитмена оценить в гораздо
большей степени, если бы...                            
     СВ: Он лучше знал Библию...                       
     ИБ: Да, если Библия была бы в России более обиход-
ной. Потому что длина уитменовского стиха, его каденция
держится на библейской интонации.  Точно  так  же,  как
другой  полюс  американской  поэзии  - Эмили Дикинсон -
держится на Псалтири.  И вот парадокс:  Уитмен в России
известен, Дикинсон - неизвестна. Хотя ее-то было бы го-
раздо более естественным перевести.                    
     СВ: После  того,  как в 1964 году вас арестовали и
судили,  вы были сосланы работать батраком  в  северную
деревню.  Этот опыт облегчил вам понимание реалий "фер-
мерской" поэзии Фроста?                                
     ИБ: Вообще-то  жизнь на Севере мне ничего не дала.
В том смысле,  в каком природа дала нечто  Фросту.  Тот
символический  ряд,  который природа предложила Фросту,
был им целиком употреблен.  Глубже взглянуть на эти ве-
щи,  чем он,  почти и невозможно. Но на Севере мне было
легче самому себя отождествлять с  Фростом.  Вообще,  в
Союзе  я  три  года прожил в сильной степени под знаком
Фроста. Сначала переводы Сергеева, потом с ним знакомс-
тво,  потом книжка Фроста по-русски. Потом меня посади-
ли. В ту пору я был, видимо, более восприимчив, чем се-
годня.  Фрост на меня произвел впечатление невероятное.
Сколько я себя помню,  только несколько поэтов  показа-
лись  мне  столь  кардинально отличными от всех прочих,
показались столь уникальными душами.  Это - Фрост, Цве-
таева,  Кавафис и Оден.  Конечно, есть и другие замеча-
тельные поэты,  но по уникальности душ - вот эти четве-
ро. Это и есть то, что ты ищешь в поэзии.              
     СВ: Фрост, Цветаева, Кавафис и Оден составляют до-
вольно странную компанию.                              
     ИБ: Безусловно, они чрезвычайно разнообразны. Если
смотреть на них с русской колокольни,  то Фрост ближе к
Кавафису.                                              
     СВ: А если сопоставить Цветаеву с Кавафисом?      
     ИБ: Это невозможно,  конечно.  А  вот  Цветаеву  с
Фростом - можно, их сближает общая концепция ужаса. Де-
ло в том,  что Фрост - поэт пугающий,  поэт экзистенци-
ального ужаса.  Причем ужаса чрезвычайно сдержанного, о
чем мы уже говорили.  Ужас у Фроста - заявленный,  а не
размазанный.  Это не романтизм и не его современное ди-
тя,  экспрессионизм. Фрост - поэт ужаса или страха. Это
не трагедийный и не драматический поэт. Потому что тра-
гедия - это то,  что называется fait accompli. Это кон-
ченое  дело.  Да?  В то время как ужас или страх всегда
имеют дело с предположением, с воображением, если угод-
но. С тем, что еще только может произойти.             
     СВ: А некоторые стихи Мандельштама  тридцатых  го-
дов?  "Мы с тобой на кухне посидим. / Сладко пахнет бе-
лый керосин"...                                        
     ИБ: Относительно ужаса - это совершенно верно.  Но
вообще-то Фроста и Мандельштама сравнивать  ни  в  коем
случае нельзя.  Опять же, стихи Мандельштама куда более
урбанистичны. Затем - это все-таки песнь. И, наконец, у
Мандельштама это открытый текст,  крик:  "Петербург!  Я
еще не хочу умирать..." Или это:  "Еще не умер ты,  еще
ты не один, / Покуда с нищенкой-подругой / Ты наслажда-
ешься величием равнин / И мглой, и холодом, и вьюгой". 
     СВ: Увы, по-английски это звучит безвкусно.       
     ИБ: Вы знаете, дело даже не в безвкусице. У Фроста
это выглядит так:  "Забор хороший у соседей добрых". То
есть это заявление,  начиненное неразрешившимся ужасом.
Мы  вновь  имеем  дело  с недоговоренностью английского
языка,  но эта недоговоренность как бы напрямик  служит
своей собственной цели. Дистанция между тем, что должно
было бы сказать, и тем, что в действительности сказано,
сведена до минимума.  Но этот минимум выражен в чрезвы-
чайно сдержанной форме. Кстати, если отвлечься от прие-
мов и цели,  то можно обнаружить сходство Фроста с "Ма-
ленькими трагедиями" Пушкина.                          
     СВ: Неожиданное сопоставление...                  
     ИБ: На мой взгляд, у Фроста наиболее интересны его
повествовательные стихотворения,  написанные между 1911
и 1926 годами. И главная сила повествования Фроста - не
столько описание, сколько диалог. Как правило, действие
у Фроста происходит в четырех стенах.  Два человека го-
ворят  между  собой  (и весь ужас в том,  чего они друг
другу не говорят!).  Диалог Фроста включает все необхо-
димые авторские ремарки, все сценические указания. Опи-
саны декорация,  движения.  Это  трагедия  в  греческом
смысле,  почти  балет.  Фрост был человеком чрезвычайно
образованным.                                          

К титульной странице
Вперед
Назад