Лов семги
     
      Село Кузомень, расположенное на реке Варзуге, в шести верстах от устья и в двух верстах от моря, выстроилось на песчаном грунте и в этом отношении составляет разительное исключение изо всех других беломорских селений, которые все стоят на граните. С колокольни, недавно выстроенной вновь, можно видеть всю эту огромную массу песку, обложившего селение со всех сторон, кроме той, которая прилегает к широкой реке Варзуге - большей из всех рек Терского берега. Окрестное песчаное поле бесприветно тянется до моря. В редких местах на этой степи выставляются песчаные холмы, краснея издали своим глинистым основанием. На редком из этих холмов с трудом держится еще дряблое деревце, и как будто что-то подле него зеленеет. Мелькает еще такая же зелень на дальнем горизонте, где, может быть, уже начинаются леса. Леса идут за селением по берегу реки, на которой качаются на якоре суда; несколько других белеют парусами. Море на этот раз отдает взводнем и валит на берег одну за другой пенистые, неугомонные волны. Самое селение кажется довольно большим и выстроенным как будто недавно. Дома его глядят чисто, приветливо: все почти они выкрыты тесом; редкие, словно бани, врыты до половины в землю. Печально как и дома эти, смотрят и те амбарушки, которые прицепились на крутом берегу Варзуги, и которым судьба сулила хранить промысловые снасти и во всех беломорских селениях стоять впереди домов на берегу и приветствовать всякого приезжего прежде всего другого. В Кузомени глубокий, летучий песок кругом, и тот же песок между домами. Кончаясь на этом берегу реки, он опять начинается в другом и идет бесплодною степью все дальше и больше в ближнюю лапландскую тундру. Как черные, ненроглядные точки видятся на этом песке ближние к морю промысловые избушки, салотопенные амбары, как и вообще во всех других приморских деревнях Терского берега. Кузомень отличается от них только тою заветною особенностью, что в ней не встретишь ни единой собаки, тогда как огромные, желтые животные эти стадами наполняют все другие поморские селения.
      - Отчего же? - спрашивал я у туземцев.
      - Не ведутся - места-то у нас, видишь, не такие, не повадные; да и зверь-от этот для нашего края почитай что лишний! - отвечали одни.
      - Место у нас такое сталось, - прибавляли другие, - что и овец-то как еще Бог держит и чем питает: травы у нас нет, листвы тоже. Скажем тебе - пожалуй, и не поверишь - овца наша песок ест, пыль глотает; сети ты на виду и не вешай - все обгрызет, все иссосет; рада-рада, коли тряпочка какая попадется. Даем им тоже месиво из сельдяных головок в пойле. Да ведь уж скот, известно, не человек - с однова сыт не бывает, целый день ест - не наестся. Поедешь в Варзугу - тоже увидишь.
      Людное, богатое село Варзуга - одно из первых по времени заселений новгородцев по Терскому берегу - ушло на 18 верст внутрь земли от Кузомени. Везут туда обыкновенно рекою Варзугою в карбасе до того места, которое зовется ямой и выше которого начинаются уже пороги, столь высокие и бойкие, что по ним нельзя без опасности подниматься в лодке. От ямы дорога идет узенькой тропинкой по песчаным холмам, иногда довольно высоким, между дряблыми стволами деревьев и плотно сцепившимися кустами можжевельника. Между деревьями тянутся огромные пространства, покрытые белым мохом. Слева над горами разлеглось неоглядное, ржавое болото; в ложбинах бегут много ручейков, которые надо переходить вброд или перепрыгивать. К тому же, на этот раз, все это пятиверстное пространство надо было проходить с оглядкой: тут, как рассказывали, показывалась медведица с пестуном и медвежатами и успела даже задавить несколько коров и овец. По счастью, навстречу попадалось много мужиков, одетых в полотняные колпаки (по-туземному, в "куколи") от комаров, шедших со страды со всей беззаботностью и полной безбоязненностью, как бы по улицам своей деревни. За полторы версты, с последней песчаной горы, показалось, наконец, и самое село, разбросанное двумя порядками по обеим сторонам реки Варзуги. Виделись две высокие, почерневшие от времени церкви, одна на правом, другая на левом берегу: одна посвящена имени святого Ильи, другая имени святых апостолов Петра и Павла.
      Село это можно почитать, в относительном смысле, центром деятельности, главным местом, столицею всего Терского берега. Сюда бредут и лопари, плывут и торговцы кемские и архангельские (особенно в августе месяце): первые (лопари) для продажи, все последние для закупки семги - почти единственного продукта, от которого живет все население Терского берега.
      Еще в Поное можно видеть забор для семги [*] [Поной и Варзуга - две самые длинные реки Лапландского полуострова - вытекают из высокого болота, лежащего во внутренней части Лапландии. Внутренность эта малообитаема.] Выстроены такие же заборы и в Варзуге, и в Умбе, и в Кандалакше. Еще около Сосновца и далее по берегу видны десятки промысловых избушек и вымеченные на воду сети для той же рыбы. Семга для жителей Терского берега - единственное и богатое средство для существования и занятий. Отсюда, как говорится, во всех беломорских местах на мурманские промыслы подъемов нет, то есть хозяева не обряжают покрутов за треской и палтусиной. Некоторые из них давно когда-то пробовали - не понравилось, и они предпочли тамошним промыслам домашние, более легкие и выгодные. Семга идет на Терский берег в громадном числе.
      Следуя из веков своим врожденным инстинктивным побуждениям, семга ежегодно совершает свои переселения из стран приполюсных к берегам морей. Совершая эти путешествия в несметном множестве и становясь на пути богатою добычею для морского зверя, рыба эта (все-таки в несметном еще числе) входит, между прочим, из океана в Белое море. Здесь она выбирает реки самые порожистые и, по возможности, самые покойные в истоках, вероятно, вследствие того же инстинктивного побуждения. Обладая крепко развитыми мускулами, дающими ей возможность плавать быстрее всех известных пород рыб, семга, пробираясь реками и встречая на пути преграду в порогах, прыгает через них иногда в 1 1/2 сажени высотою. За то по-латыни она и называется salmo, то есть прыгун.
      Беломорская семга, рассыпаясь после полярного переселения и путешествий по прибрежьям Мурманского берега, Новой Земли, по берегам Норвегии до крайних южных пределов последней, по всем порожистым, самым дальним рекам Белого моря: Двине, Мезени, Онеге, Кеми, преимущественно и несравненно в большем числе расплывается по рекам ближайшего к океану Терского берега. Здесь ее самый главный и самый богатый улов. Лучшим способом для этой цели туземцы издавна, из темных и дальних исторических времен, почитают заборы.
      Ранней весной, по возможности тотчас же после половодья, когда уйдут все льды и речная вода войдет в свои берега, строят эти заборы в реке Онеге (около волости Подпорожья); на Карельском берегу: в Поньгаме, в Керети; на Терском берегу: в Кандалакше, в Умбе, в Варзуге, в Поное. В Поньгаме встречается простой первообраз этих заборов: там неширокая речка перерезана поперек заставой из хвороста и хвойных лапок, плотно прикрепленных к двум слегам - длинным бревнам, которые сходятся между собой под углом. Вершина этого угла обращена в верхнюю сторону реки и только в одной вершине этой остается отверстие (обе другие стороны плотно законопачены хвойными лапками и хворостом). В отверстие это, в проход, в воротца (что все равно) вставляется обыкновенно верша широким основанием своим. Верша эта не что иное как неправильной формы конус, составленный из планок, оплетенных веревочными сетками. Внутри этой верши привязывается в висячем положении так называемый язык - ветка же (род колокола), обращенная основанием своим к основанию верши, а узким отверстием вершины своей, конечно, прямо против вершины верши. Здесь язык укрепляется в висячем положении посредством веревок и употребляется в этом случае для того, чтобы воспрепятствовать обратному выходу рыбы, успевшей зайти в вершу через широкое основание ее, обращенное в сторону прихода рыбы (вниз реки). Для того, чтобы забор не могли снести и размыть вода речная и дождевая, на верхние бревна его кладутся обыкновенно тяжелые камни. Забор подобного устройства - самый несложный и самый маленький изо всех существующих в Поморье. Такой же точно забор с одной вершей выстроен и в реке Кузе около селения Терского берега - Кузреки. В Умбе забор ставится в огромных размерах: здесь и река гораздо шире, и самой рыбы идет несравненно больше.
      Умбовский забор, при взгляде с горы, кажется решительным мостом, с верхнею стороною настолько широкою, что по ней можно свободно ходить в ряд четырем человекам. Верхняя сторона этого забора бревенчатая и называется мосты. По мостам этим к стороне моря накладывается для тяжести значительное число огромных камней, и чем, говорят, больше этого груза, тем плотнее сидят мостовые бревна на перекладах (бревнах же), укрепленных на козлах (перебоях). Эти перебои вбиты в дно реки на умбовском заборе в шести местах. Свободные пространства, имеющие форму треугольников, заслоняются так называемой тальёю - прутьями, сплетенными вичьем (древесными корнями). Талья эта, имеющая вид самого плотного частокола, опускается на дно реки в несколько наклонном положении к стороне моря и отвесно к верхним мостовинам. Все значение ее состоит в том, чтобы рыба не могла перейти в нее и чтобы, в то же время, не унесла ее вода. Для этой последней цели посередине тальи, параллельно с поверхностью воды, пришиваются тонкие хворостины, называемые сельгами. Таких тальевых треугольников в Умбовском заборе четыре, для четырех вершей (в Понойском столько же, Подпорожском или Онежском десять). В этих треугольниках, как и в поньгамском, вершина оставляется свободною, с отверстием, к которому приставляются основанием своим те же верши. Разница только в том, что умбовские верши плетутся из самых толстых бечевок и притом так велики, что человек может входить в них и свободно стоять на деревянной стороне конуса (лежащей при запуске на дне), не касаясь даже головой до верху. Верша и здесь кладется также на бок и, чтобы держалась тяжестью своею на воде, упирается вершиною или головою своею в коле - щипце, воткнутом в речное дно. По кольям этим идут кольца; по кольцам свободно поднимаются верши вверх при посредстве ворота. Верша сидит на воде четверти на три, а чтобы и этим свободным пространством не могла пробраться рыба вверх, опускается туда род лесенки, называемой наплеской.
      Рыба, ища прохода, стукается головою об талью и, не видя отверстия, идет в первое попавшееся, которое и приводит ее таким образом в вершу. Здесь она продолжает то же стремление свое все вперед и вперед и, не находя пути, упирается головою в сетку и стоит таким образом неподвижно, как будто отдыхает. Инстинкт не научил ее к обратному повороту в море, в котором рыба и не может находить особой нужды, привыкши метать икру в вершинах рек, а не в соленой воде. Как магнит железо, влечет ее инстинкт на место, родину, в верховья реки.
      Заборы эти служат, обыкновенно, на все лето, когда идет особый сорт семги - межeнь (от меженное - летнее время) или межонка, доходящая весом от 1 до 3 1/2 фунтов, не так жирная и вкусная, как осень, которая начинает идти осенью, с первых чисел августа месяца. Семга осень имеет уже значительно более нежное и ярко-красное мясо, а весом доходит от 6 до 10 и даже гораздо более фунтов. Весной, когда роспалятся реки, попадается особый вид семги, называемый залет-кой, но в чрезвычайно малом числе, и притом эта рыба далеко отстает вкусом, весом и даже видом не только от осени, но и от межонки [*] [Молодая семга называется тиндой, она нарождается и вырастает выше порогов, мелка и безвкусна.]. Рыба эта идет тогда всегда с икрой, вкус которой (особенно в осоленном виде) хвалят поморы. Икры этой добывают они из одной рыбы иногда до пяти фунтов. Вот почему лов залетки должен быть положительно запрещен законом, да и самые заборы, стоящие в реке все лето, доставляя богатое средство к существованию одним, отнимают от других, верховых жителей, средства к тому же (много уже тяжб заведено по этому предмету у соседей). Но и та рыба, которая успеет пройти вверх и притом в незначительном числе, запасается на пути икрой и, стало быть, не может идти на улов во имя будущих поколений, которые с годами заметно уменьшаются.
      Меньше рыбы, против прежних годов, стало ходить теперь в реки беломорских берегов, - говорят в одно слово сами поморы, - и меньше ее, вероятно, вследствие того же неправильного производства промысла, совершаемого без всяких правил во всякое время года. Новая рыба, идущая обратно из рек, попадается в те же сети, на которые не положено никакого разумного правила, кроме личного произвола рыбаков, всегда ошибочного, всегда поэтому вредного для целого поколения вкусной, здоровой для человеческого организма рыбы. Богатый улов осенью сам по себе указывает на законное время для лова, когда у рыбы нет еще икры, которую обыкновенно мечет межонка. Но эта межонка, как сказано, преимущественно и задерживается в заборах, обязанность которых в осеннее время исполняют сети, тайники, гарвы, но опять-таки как подспорье для большего улова, а не как конечная замена забора.
      Заборы стоят всю зиму. Их ломает только весенняя вода или руки догадливых мужиков там, где лес дорог и его мало. Промышленники в этих случаях оправдываются тем, что не попадет рыба в забор - попадет в пасть морского зверя: акул, китов, белух. Последний сорт зверя за тем только и является в Белое море, чтобы поживиться семгой; но в то же время сами охотно вылавливают этого зверя в огромном количестве, во всех удобных местах и во всякое время. Они не замечают в деле личной прибыли того, что, уничтожая злейшего врага рыбы для сала, в то же время незаметно усиливают количество добываемой семги. Вот, кажется, почему скорее надо усилить зверинные промыслы, всегда выгодные, прибыльные и безопасные, чем строить заборы, и особенно на летнее время, или ловить семгу-залетку с икрой в весеннее время. Большего застоя, большего невнимания к делу трудно найти в ином месте и в иных делах русского человека, как в этом и вообще во всех других беломорских промыслах. Поморы в этом отношении живут еще тою жизнию и по тем правилам, которые случайно установились еще во времена до Марфы Посадницы, во времена первого населения этого богатого края. Соловецкий монастырь, который мог бы служить поучительным, верным и решительным примером, идет тем же путем, ни на йоту не отставая от остальных прибрежьев. В Европе семга принадлежит к числу гастрономических яств; древние поговорки тамошних рыбаков семгу почтительно называют "господином". Там же замечено, что, несмотря на свое плодородие, семга весьма заметно уменьшается в водах европейского материка. Еще несколько столетий тому назад лосось в изобилии подымался в реки из Балтийского и Немецкого морей, - по крайней мере, в древних постановлениях германских приморских городов воспрещалось господам кормить своих служителей более двух раз в неделю мясом этой рыбы. Наибольшее количество лососей ловилось до сих пор в Шотландии в реке Твид. В ней еще несколько десятков лет тому назад получалось ежегодно до 200 тыс. особей. Такая богатая ловля существовала только потому, что эта рыба с древнейших времен находилась под защитою законов. Ловля рыбы подвергнута была известным правилам, и первый парламент в правление Якова 1-го (1424 г.) установил значительный штраф в 40 шиллингов за всякого не вовремя пойманного лососька. В новейшее время и в Англии количество этой рыбы значительно уменьшилось и искусственное население ими рек еще до сих пор не имело никакого успеха. Примеры эти довольно красноречивы и должны быть внушительны для наших поморов.
      Устройство самого большого из беломорских заборов, построенного на реке Онеге в 17 верстах выше города, у деревни Подпорожской волости Каменихи, почти точно такое же, как и всех других. Здесь вылавливается тот сорт беломорской семги, который известен в Петербурге под именем порог и считается лучшим, хотя и ошибочно. Правда, что при опытных руках хозяина его, засол этой семги делается добросовестно и с некоторым знанием дела, но сама рыба в долгом пути по Белому морю заметно тощает, хотя, в то же время, и любит эту реку, в высшей степени порожистую, в сухую воду кажущуюся с берега как бы вплотную забросанною огромными камнями сплошным каменным мостом. Здесь меньший приход рыбы (особенно заметный в последнее время) объясняют тем, что пугает ее шумом пароход кампании, буксирующий романовки, нагруженные лесом и досками.
      Вот вся разница сортов беломорской семги, пускаемой в продажу и известной под именем тех рек, где она вылавливается. Семга-порог с лучшим засолом и таким же плотным твердым мясом, как умба; варзуга мясом заметно нежнее, а осенняя почитается лучшею из всех сортов беломорских; кола, вылавливаемая по Мурманскому берегу, могла бы быть лучшею, но солится так скупо и небрежно, что расходится только между простым народом, а в Петербург доставляется почти окончательно негодною, в рогожах, мороженою, потерявшею свой цвет, сок и нежный вкус. Поньгамаи Кандалакша - худшие из сортов этой рыбы. Поной - сухая, без жиру. Мезень - также, и притом последняя мало вывозится из губернии. Нежную, мягкую, с белым жиром между каждым слоем мяса печорскую семгу можно почитать самым лучшим сортом этой рыбьей породы. Столько же неумение солить, сколько и необыкновенная нежность печорской семги лишает обе столицы возможности употреблять в пищу эту рыбу. Она, отливающая нежным розовым цветом, попадается иногда на архангельском рынке, но и здесь стоит в низкой цене, затем что скоро покрывается ржавчиной и горкнет, тогда как умба, варзуга и порог способны долго хранить свой засол, не теряя вкуса, вида и даже красного цвета...
      На Канинском берегу, на островах Кoлгуеве и Новой Земле, попадется особый род семги, меньше ростом, с более нежным мясом и со всеми теми же привычками и свойствами, какими обладает сама семга; это - гольцы. Они также любят подниматься вверх по рекам для метания икры, также любят борьбу с порогами и крутым, сильным течением, так же лоншают, то есть возвращаются из реки в море с носовым наростом. На этом основании и ловят их теми же способами, то есть строят небольшие заборы с деревянными вершами, и точно так же гольцов этих набивается в каждую вершу так много, что все остальные, задние, стоят неподвижно большими табунами, уткнувшись головами в тальи забора. Отсюда их большею частию и добывают просто саком. Кроме заборов, гольцов ловят еще в невода при устьях рек. Лучшие вкусом гольцы - новоземельские, вылавливаемые в незначительном числе и исключительно притом для домашнего употребления. Вообще голец мелок, шкурка его синеватая с мелкой чешуей. Рыба эта очень вкусна, даже осоленная скупо и дурной солью.
      Так же скупо и, в то же время, так же дурно осаливается на всех пунктах улова семга, вопреки огромному требованию на эту рыбу во всех столичных и других рынках России; несмотря на то, что поморам дозволено приобретение лучшей французской соли в Норвегии и провоз ее оттуда беспошлинно, соление до сих пор производится небрежно: рыба солится плохо вычищенная, плохо промытая, не тотчас по улове, а значительно уже вылежавшаяся, стало быть потерявшая половину изо всего ее лучшего. Купорится она в нечистых, промозглых, прогорклых бочонках, нечистыми руками, с количеством соли, брошенным наугад, без системы, без положительного знания, по каким-то вековым предрассудкам и приметам. Поразительное исключение составляет, может быть, одна только семга-порог, приготовляемая опрятнее, но и та солится вместе с костями, нередко в старом рассоле и без помощи селитры, которая принята за благо во всех других местах Европы. Несмотря, однако ж, на то, порог-семга солится не заграничной солью, а русскою, той же беломорскою (с варниц Красной горы)...
     
      Быстро нес меня карбас на легком благоприятном поветерье от деревни Кузомени по направлению к Кашкаранцам. Скоро пронес он это сорокаверстное пространство и к вечеру позволил увидеть эту деревню прямо с моря, на далеко выдавшемся из земли песчано-каменистом мысу, со множеством обычных крестов на наволоках. Назади помнился камень-корабль - скала, имеющая издали поразительное сходство с этим вели" каном судов; впереди виднелась деревушка Кашкаран-цы с относительно недурными строениями. Попались в карбасе кашкараны, обиравшие рыбу с тоней, которых такая пропасть по всему спопутному берегу. То же множество промысловых избушек, не пустых на то время (был конец июля), стояло на берегу и на дальнейшем пути, на следующих 15-ти верстах до Сальни-цы и 20-ти до Оленицы. Огромная мель, на которой торчали голые камни чуть не над поверхностью воды, не позволила мне побывать впервой из этих деревушек. Не был я также и в следующей деревушке - Оленице (с 30 домами и 50 мужиками); белелась только верстах в шести от нас вновь строившаяся деревянная церковь. Благоприятное - редкий гость - поветерье понесло нас мимо; даже сами гребцы не хотели сменяться до Кузреки, которая отстоит от Оленицы, как думают, верст на тридцать пять (зимние пути, конечно, короче верст на пять, на семь, на десять и даже больше).
      Кузрека - маленькая (10 дворов), грязненькая, старенькая деревушка, заброшенная далеко за устьем реки Кузи, мелкой до того, что по стрежу ее расставлены вехи, обстоятельство, помешавшее англичанам посетить эту деревушку, несмотря на то, что она в то время почти совершенно обезлюдела: все мужское население ее уходило на помощь в Умбу, до которой от Кузреки 30 верст морем. Немногим пополнило мои сведения посещение этой деревушки, помимо семужьей ловли, которая и здесь составляет насущное, главное занятие. Из этой деревушки, точно так же, как и изо всех прежних до Поноя, народ не поднимается на Мурман, но по зимам, с Федора Тирона до Благовещенья, ходит для промысла морского зверя недели на три, на четыре на Бабий Нос, на мысы Погорельский, Нико-димский, в Девятое (становище у Поноя) и на Святой Нос.
      На промысел этот идут обыкновенно в следующем порядке: впереди бежит на лыжах хозяин, обязанный высматривать удобное для прохода место и кричать, где камень, где ропачистый (негладкий) лед, между которым вода обыкновенно садит (ходит с необыкновенной быстротой) и мельчит торосный лед в шугу, по которой бегут уже на длинных и широких "ламбах".
      Пока они бегут, мы ненадолго остановимся осмотреть эти диковинные ламбы, которые здесь, на Терском берегу, чаще называются лопарским словом "калги". Берут доску длиною в 2 аршина 6 вершков, шириной 2 1/2 вершка, в толщину не более 7/8 того же вершка.
      К верхней стороне доски, предназначенной для подошвы человеческой ноги, чтобы она здесь не скользила, деревянными гвоздочками прикрепляется кусок бересты в пол-аршина длины и в 2 1/2 вершка ширины. Это - "пелгас". Эту доску в передней части загибают несколько кверху и "носок" затесывают острым углом. Нижнюю сторону доски обшивают сплошь всю тюленьей кожей, края которой заворачивают на верхнюю сторону. Это - "мелгас". Когда промышленник поставит ногу, то на "пятнике" обхватывает сзади ремнем "запятником", а весь перед ноги прикрепляется ремнем, называемым и "переноском" и "наносошником". Поморские ламбы отличаются только тем, что короче, (всего 1 1/2 аршина) и шире (до 6 вершков) и вместо обоих ремней - пелгаса и мелгаса - снабжены ременной дугой поперечки, в которую свободно просовывается нога, как в калоши или в стремя. С носка идет поводок для управления, когда нужно, руками, как и в лыжах.
      Позади хозяина покрута, на этот раз правящего обязанность кормщика, бегут на лыжах двое его работников, которые тянут на лямках лодку с подделанными внизу креньями. В лодке - провизия, теплая лопоть (носильное платье), орудия ловли: пешни, ножи, кутило и другая снасть. У всех на спину перекинуты винтовки, у всех в карманах и за пазухой кусочки свинцу для пуль и порох.
      Точно так же и здесь, на Терском, как и на Зимнем, Мезенском и Канинском, сильные ветра раздергивают лед, на котором промышленники заняты своей работой, и уносят его в добрый час на Соловецкий остров или к мезенским берегам; в несчастный час, при перемене ветра - в океан на верную гибель!..
      На Святом Носе те же промыслы производят исключительно одни почти лопари. Удача этого промысла на Терском берегу зависит от ветров, которые в то же время могут вынести льды с юровами в океан или просто прибить их к Карельскому берегу, предоставивши таким образом промысел в другие руки, или примкнут те же неблагоприятные ветра и те льдины к необитаемой пустынной части Терского берега (между Кандалакшей и Порьегубой). Здесь зверь спокойно живет зиму и спокойно выплывает по весне в океан, ускользнув из рук поморов.
      И вот - Умба, лучшее (после Варзуги) селение Терского берега, с огромным забором, глубокою, картинно обставленною высокими скалами рекою. С одной из варак глядит высоко поднявшаяся к небу деревянная часовня, словно орлиное гнездо, чуть держащаяся на обрывистой, сероватой, гранитной крутизне. С параллели этой скалы и часовни, из-за чащи высоких сосновых деревьев уже сереет своими избами и самое село, - та Умба, которою, как носились слухи, хотели заменить Колу, переведя сюда уездный город с его присутствиями и уездом; та, наконец, Умба, которая пользуется лучшею рекою во всех прибрежьях моря,- рекою, порожистою только на две версты выше села, где и устроен забор для семги, охотно посещающей эту реку через два ее рукава. Река эта, против обыкновения, не надоедает уже шумом, а тихо катится в море по глубокому стрежу. Так же тихо и скромно расходится народ по домам (на мой приезд туда только что отошла обедня), небольшая часть того доброго и приветливого народа Терского берега, между которым, как положительно известно, нет ни одного раскольника и про который, вероятно, еще до сих пор рассказывают все поморы ближних и дальних берегов, что стоит только обокраденному мужику заявить о своей пропаже в церкви после обедни, - вор или вынужденный обстоятельствами похититель, непременно скажется, или укажет на него другой.
      Действительно, на всем Терском берегу в редких случаях употребляются замки, и то по большей части против коровы или блудливой овцы. Доверчиво смотрят все терские, откровенно высказывают все свое сокровенное, хотя и высказывают это несколько книжным, фигурным языком, не отличаясь, в то же время, в говоре от других поморов. Гостеприимство и угощения доведены здесь до крайней степени добродушия; хозяин и хозяйка суетятся все время, принося все лучшее и беспрестанно потчуя и оправдываясь при этом тем, что, по пословице, "хозяева-де и с перстов наедятся". Добродушие это и по-своему понимаемое ими гостеприимство доходило несколько раз до того, что кормщики (по большей части хозяева обывательского карбаса) не хотели даже получать прогонных денег, что с трудом можно было убедить в этом законном их праве.
      - С тебя деньги грех брать, странный (странник, заезжий), а мы за Богом - дома! - был ответ одних.
      - Странникову-то златницу черт подхватывает да и несет к сатане. Тот над ней прыгает, пляшет, к дьявольскому сердцу своему прижимает. Так и в писании сказано! - объясняли другие.
      То же гостеприимство и готовность на услуги, словоохотливость и радушный, родственный прием ожидали меня и в следующем селении, Порьегубе, за 30 верст от Умбы. Высокие Умбовские горы долго еще тянулись по берегу, выкрытые уже значительно густым сосняком и ельником; острова попадались редко. Селение оказалось забившимся за дальней губой, приглубокой, обставленной низменными берегами с густым, непроглядным бором. В селении церковь и только 15 дворов. Бедность селения, как сказывали, зависит от безрыбья губы, от некоторой удаленности от моря. Лесные и тундряные промыслы пушного зверя и перекупка рыбы у лопарей дают возможность жителям Порьегубы выменивать достаточное количество муки для годового пропитания с судов, приходящих сюда из Кемского Поморья.
      С Порьегубы путь лежал назад, через Кандалакшскую губу, в селение Карельского берега - Ковду, покинутую мною только в прошлом месяце. Плыть приводилось сначала десять верст между островами и лудами (Крестовой, Озерчанкой, Столбовыми, Седловатым, Хед-островом, Медвежьим); затем 20 верст полным (открытым) морем и потом опять десять верст между лудами противоположного, Карельского берега, до устья реки Ковды. На самом высоком и крутом из островов Порьегубских - Медвежьем, покрытом кустарником, мы останавливались и с трудом могли различить четыре рудокопные ямы: Орел, Надежду, Курт и Боярскую. Эти ямы, зарываемые временем и непогодами, служат последним, отживающим, наглазным признаком существования на острове Медведе с 1740 по 1790 год разработки серебряной руды и строений при этом прииске. Разработка производилась частными людьми, но "берг-коллегия, усмотрев прииск сей в делопроизводстве неспособным, оставила оный". Около ям этих промышленники до сих еще пор находят куски свинцового блеска. Впрочем, забытого и заброшенного в архангельском крае немало. В 15 верстах от села Керети, по дороге в Колу, в Пулонской горе, керетчане добывали слюду большими листьями. Яму залило водой, а водокачек не было. В океанских губах ловились устрицы и добывался отличный аспидный камень, который от солнечного жара выламывался сам собой слоями.
      Начинало темнеть. Острова то уходили назад и скрывались в тумане, то продолжали снова выплывать впереди. Мы ехали греблей, хотя и перебегал какой-то ветер с разных сторон, желавший, по всем приметам, уходиться, улечься в одной стороне чистого, ясного неба.
      - Который-то час, ваша милость? - спросил меня, кормщик. - По-нашему, надо быть, девятый на исходе, коли бы не десятый в начале.
      Я сверился с часами. Кормщик ошибся немногим: мои часы показывали половину девятого.
      - Отчего ж ты угадал?
      - А, вишь, солнце-то в побережнике (NW), немного подалось к межнику на север.
      - По нашему счету, дело это во какое! - объяснял он потом. - Солнышко пошло от полуношника (NO) на веток и пришло туда - знай: шесть часов ночи. Вставай наш брат - помор, Богу молись, за работу примайся, пора! Солнышко на ту пору к обеднику (SO) три часа целых пройдет, в девять часов в обеднике будет; береговые наши терские обедать садятся: первая выть. В двенадцать часов солнышко на лете (S) будет, на ветре том в ту сторону неба уходит. В три часа за полдень оно на шалоник (SW): вторая выть, береговые паужинают. В шесть часов солнце на запад придет да не прячется, а только стоит в той стороне неба - и все тут. В девять оно в побережнике: для береговых третья выть, ужинать садятся. В двенадцать часов солнышко на север придет: мужики все уже давно повалились и заспали, у мужика на брюхе туго, и сон крепок, не дотычешься. Спит он и еще три часа, когда солнышко свое дело правит, в три часа ночи в полуношник придет. Опять ты его, мужика, на ту пору не дотолкаешься: все еще крепок сон, все еще мужик огрызается. Дай ты ему еще три часа доху. Когда солнышко на веток придет - опять мужик сам горошком вскочит: выспался, вздынулся, умылся, Богу помолился, всех за работу усадил и сам за работу принялся.
      Идет красный денек вперед да вперед, идет красное солнышко своим чередом по ветрам, и опять мужику четыре выти, четыре раз ест, двенадцать часов работает. На Мурмане вон, сказывают, всего только три выти, а то слышь, и две, а то-де и одна, да и та всухомятку, особо когда работа-де горячая идет. Это ведь нам, береговым, хорошо на четыре-то выти распоясываться от нечего делать. Мы, пожалуй, в межниках еще сверх сыта пообедаем, когда межник от лета ближе к шалонику (2 часа), или когда межник от запада ближе к шалонику (4 часа за полдень). Право так, не смехом!..
      - А вон, гляди, и матушка Турья-гора, госпожа Кандалуха-губа, батюшка Олений Рог! - вдруг прервал свою речь кормщик, указывая на последний ясневший остров, за которым чуть-чуть вдали синела безбрежная, непроглядная полоса воды в Кандалакшской губе.
      Последнее присловье его, общее всем поморам, посещающим Кандалакшскую губу, имеет тот смысл, что Кандалакшская губа "куда не едешь - все впереди, все она, все прямо, все в нее угодишь" - объясняли мне кормщики. Турья гора, гранитный утес с уступами, в 200 футов высотою над морем, у мыса Турьягна Терском берегу, приметна издали, "где-где покажется" (по словам поморов), а Олений Рог (на Оленевском острову, у Карельского берега) с мелкими местами далеко оттянул в голомя Кандалакшской губы, отпрядышами сажен на 50 от берега, между селениями Керетью и Ковдой.
      Между тем мы плыли все-таки еще между островами, хотя и последними, и все-таки по-прежнему на гребле. Ветер установился сначала южный, потом перебежал, переменился на запад. Но оба легким дуновением, незаметно располагали ко сну, на этот раз и монотонно затянутая кормщиком песня .послужила для последнего занятия хорошим, благоприятным подспорьем. Я, убаюканный всем этим и легким покачиванием карбаса на легких волнах, заснул.
      Просыпаюсь: чувствую озноб и холод, который, вероятно, и разбудил меня. Вижу обручья будки, слышу ужасный шум и свист, в которых ничего нельзя разобрать. Смотрю вперед - гребцы положили весла, подняли свои косые паруса, и вместо того, чтобы спать по обыкновению, молча сидят на своих местах, закутавшись в полушубки. Действительно, холодная, пронизывающая сырость наполняла и мою будку: холодно было и мне, одетому, однако, совсем по-осеннему. Неопределенность молчания соседей, на первых минутах пробуждения, подействовала как-то смутно и тяжело. Мне сделалось бессознательно страшно.
      - В чем, братцы, дело? - спросил я.
      Ответа не было, я обратился к кормщику, но и тот молчал. Неопределенный страх мой усилился. Я настаивал-таки на своем и опросил кормщика.
      - Пылко больно! - отвечал он мне сердито и неохотно.
      - Какой ветер?
      - Полуношник.
      В словах этих представилось мне столько ужаса и двусмысленности, что, помнится, сердце облилось кровью и начало еще сильнее биться. Так же бессознательно я позволил себе, несколько оправившись, другое движение - вон из будки. Страх мой был не напрасен: море буквально кипело котлом; высокие волны бороздили его справа, ветер свистел невыносимо, может быть, в снастях нашего карбаса, может быть, несся этот свист продолженным эхом из дальних скал Терского берега, который на этот раз ушел далеко и весь затянулся туманом. В этом же тумане, еще более непроглядном, еще более густом, виделся за головою кормщика противоположный Карельский берег - цель нашего плавания. Дальнее море в туманном мраке слилось уже с хмурым небом, затянутым, в свою очередь, черными тучами без просвета, как в глухую осеннюю - волчью ночь. Мы были на половине пути, в самой середине Кандалакшской губы.
      Ветер ходил здесь свободно, без препятствий, без остановок. Здесь он был полный и неограниченный властелин и хозяин; надо было крайнее уменье, чтобы бороться своим умом и толком с его враждебными порывами. Мне делалось уже окончательно страшно и привелось даже пожалеть о том, что холод разбудил меня прежде времени. Лучше было бы проснуться в то время, когда карбас миновал все опасности, а не теперь, когда она на носу, когда от нее никуда не спрячешься, когда на десять верст вперед, на десять верст назад нет ни одной хоронушки, ни одного становища, хоть бы один островок, хоть бы одна скала даже и на поларшина над водою. Кипевшее море, постепенно крепчавший ветер ужасом обдавали по-прежнему сердце и нагоняли мрачные, страшные мысли. Я спрятался опять под будку, хотел заснуть - не мог: масса разных воспоминаний путалась в голове без связи, без порядка, но так, в то же время, быстро и своеобразно, что трудно было уследить за мыслями. Припомнился дальний уездный городок, куда бы ехал теперь с несказанною охотою, где бы желал быть в настоящую пору и полжизни бы отдал за то; где будут долго и искренно плакать над горькою участью, предложенной негостеприимною, далеко не родною и не родственной морскою губою Белого моря. И вдруг, вслед за тем, промелькнул большой город: вспомнились золотые главы, узкие улицы, площади с фонтанами, бульвары с густо поросшими аллеями, маленький садик во дворе между четырьмя большими домами, theatrum anatomicum с крылечком, несколько лиц, хорошо знакомых издавна, с которыми бы не расстался вовеки. Опять новые виды: железная дорога, толпа мужиков кругом; незнакомый красивый город, высокие дома, чудно обставленные гранитные берега реки, еще что-то..., длинный Архангельск и семужий забор в Умбе, и опять что-то еще более неясное и неопределенное... седой старик в Порьегубе, угощающий густым, как пиво, чаем и окаменелыми баранками; овца в Варзуге, бегающая в круги, бесконечно долго, бесконечно много, словно сумасшедшая, под окнами моей квартиры. "Крючок от сети в бок попал - не ослобонится", - вспоминается объяснение хозяина, как будто сейчас выговоренное, и как будто звуки слов этих еще не застыли в воздухе...
      Также бессознательно смешными показались на этот раз и эти слова, как смешны были и другие случаи, пришедшие вслед за тем на память, но зачем и с какой стати? - объяснить я себе этого уже окончательно не мог. Чувствовалось только, что как-будто на душе с этой минуты сделалось и светлее и приятнее. Я уже смел закурить сигару, смел опять вылезть вон и сесть на будку; смел опять смотреть на волны даже, как казалось, безбоязненно, хотя и не безнаказанно. Бойкая волна круто разорвалась о накренившийся бок нашего карбаса, вырвала сигару из рук и унесла ее в море. Обливши меня щедро брызгами, волна плеснула на грудь и в лица гребцов и заставила одного из них нарушить его упорно сдерживаемое, сосредоточенное молчание.
      - Ишь, лешая, плескается! - успел он однозвучно выговорить и опять замолчал.
      - Слушай, Васька! На берег придем, нос и уши обрублю тебе непременно: верь ты моему слову нелестному! Что зеваешь-то, окаянный, неумытая душа! Рочи шкот-от, леший! - кричал кормщик гребцу-лопарю и как будто уже заметно более спокойным голосом.
      Он был так щедр на слова, что, казалось, в душе его затихла буря: да и была ли она? Он как будто не сердится уже на свое ремесло, а с любовью, крепко налегши на руль и внимательно устремивши взгляд свой вперед на дальний берег, что-то высматривает и, хотя молча, справляет свою обязанность. С ним, казалось мне, уже можно было заговорить и не рассердить его.
      - Что уж, не страшно теперь: доедем?
      - Чего страшно? Чего доедем? Известно, доедем!.. Сидел бы, твоя милость, под будкой; а то на будке-то сидя мешаешь, заслоняешь, не видно! - отвечал он резко, но опять-таки спокойнее и не с сердцов.
      Он снова замолчал, крепко налег на руль: и то повернет его вправо, то отдаст немного назад, и опять двигает головой по сторонам, что-то сосредоточенно-внимательно высматривает.
      Вот он кричит на помощников:
      - Отдай, Гришка, кливера, рулю тяжело, скорей, проклятый! Ишь ведь ты, с Васькой-то одного гнезда воры. Ужо вот я вас!.. Шевелись!.. Набежит бойчее волна, опружит... Рулю тяжело: руки-то у меня не каменные, жильные чай, саднеют уж!.. Ну, живей, стрелья бы вам в спину обоим!..
      Кажется мне, невольно ухватившемуся за его мысль, что слова эти были справедливы и брань сыпалась по заслугам. Как будто нарочно медленно, не живо брались гребцы за свое дело, как будто бы мертвым узлом крепили они шкот и другие снасти, и вот, того и гляди, вырвется бечева из рук, начнет хлестаться на воде. Набежит в это время волна, не умеющая медлить и пережидать ленивого. Но кормщик молчал: стало быть, все хорошо. Мысль об опасности пропала окончательно; даже весело было смотреть, как одна волна, набегая слева страшной горой на самый карбас, готовая залить его, ломалась подле борта, словно нагибалась тут и проходила под судном на правую сторону уже неопасною, уже побежденною, а потому и покорною. Новая, такая же высокая, такая же страшная, точно так же, с тем же шумом вздымалась налево от нас, так же опускалась и проходила под карбар, легонько покачнувши его и отдавая свою пену назад, на новые волны, которые постигала та же участь. Весело было смотреть в это время на всю эту игру расходившегося взводня, весело было встречать все другие, новые волны и следить за ними на другой стороне за карбасом, который продолжал тянуть за собою светящийся, свободный от пены след все больше и дальше. Вдали, в крайней дали, едва досягаемой взглядом, неугомонные волны заметали этот след, уничтожали его навсегда, как лишний, бесполезный и обидный признак победы утлого суденка-щепки, но выстроенного для борьбы этой и победы человеком и для человека.
      Между тем ветер, надувши наши паруса, продолжал крепчать. Судно рассекало, резало волны и быстро бежало вперед. Скоро оно успело подтянуть к нам острова, скоро бросило некоторые из них назади. Взводень оказался между островами этими, действительно, слабее и рыдал только там, где оставался свободный проход для ветра, свободный выход в море. Наконец, и последние острова остались назади, мы ехали рекой Ковдой между избами. Слышался давно знакомый шум порогов, который как будто, на этот раз, разносился еще сильнее, резче и даже музыкальнее. Но вот уже карбас наш привязан: мы на берегу и в теплой комнате. Передо мною кормщик держит руки, все окровавленные, все имевшие поразительно-неприятный, отталкивающий вид, и просит на водку гривенник для косушки, простосердечно давая этому гривеннику огромное значение десяти рублей серебром.
      - А ведь страшно было ехать? - заметил я ему.
      - Чего страшного: этак ли еще бывает? - отвечал он прежним своим равнодушным голосом и с прежним невозмутимым спокойствием.
      - Ну да, однако, и с нами хорошо было?
      - Хорошо-то, хорошо!.. Страшно было! Два раза чуть не опружило; а все вот эти черти!
      Он указал на улыбавшихся гребцов.
      - Что же ты с ними сделаешь?
      - А что с ними сделать? Дал ты нам деньги - пойдем, выпьем вместе за твое здоровье. Да надо же будет и нам переждать здесь: ветер-от теперь противник на Терский берег...
      - А я могу ехать дальше?
      - Отчего не ехать? Можешь - поезжай. А лучше бы, кабы и ты переждал: неровен ведь час...
      Двое суток тянул потом крепкий северо-восток и держал меня в селе Ковде, не пуская с места. Каждый раз, как ни пошлешь посмотреть на море, приносился один ответ;
      - Пыль, пыль, страшенная пыль в море. Вода, что бересто, словно мылом налита.
      - Спас тебя Бог на этот раз, нечего в другой раз смерти пытать. Коршик-от у тебя был золотой человек, этаких-то по всему Поморью только три и есть и всех по именам знают: малого ребенка спроси об Иване Архипове. С этим человеком можно горе горевать. Другой на таком взводнишше, да на таком крутом ветре, пожалуй, безотменно бы пустил тебя рыбу ловить. Пей-ко вот чай-то, прошу покорно!
      Прежний знакомый хозяин квартиры с шахматным полом, с мурманским голубком под потолком и с птицей дивной, говорящей человеческими голосами, усердно кланяясь, поил меня чаем со сливками. Общелкивая, в то же время, маленькими кусочками крупно наколотый сахар и хитро поставив, московским обычаем, блюдечко с чаем на распяленных рогулькой пальцах правой руки, растабарывал:
      - Нет ничего обидней смерти этой выжидать среди моря, когда вот баба какая на ту пору прилучится. Сам ты о себе на ту пору думаешь мало, все попечение о житии своем откладываешь, только молитвы набираешь, чтобы больше их было. А бабы - нет: бабы сомущают. Сердце у тебя окаменеет; перед собой только и видишь воду да карбас: а они вой поднимают, под сердечушки свои хватаются, словно оно выпрыгнуть у них хочет! Опять же бабы эти - дери их горой! - причитанья свои надрывные, что на могилах сказывают, начнут разводить: в лес бы бежал! В чувство приводят, памятью твоей руководствуют. Иногда, слышь, до смехов доходит дело, развеселяют... Одна, как теперь вижу и помню, до того добралась: "Батюшко-де, слышь, Никола Угодник, помоги, если сможешь!"
      На другой день после этого разговора я уже ехал в обратный путь вдоль Карельского берега, и на пятые сутки скучного прибрежного плавания был опять в Кеми, на Поморском берегу Белого моря.


К титульной странице
Вперед
Назад