назад

 
М.Куприна-Иорданская. Годы молодости

. – М., 1966
  

ГЛАВА XXXVIII

Лето 1906 года в Даниловском. – Е. М. Гейнрих. – Отъезд и устройство в имении Ф. Д. Батюшкова. – Письма Куприна из Даниловского. – Визит баронессы Штемпель. – Нога предка. – Осмотр окрестностей. – «Река жизни». – «Обида». – Куприн о любви. – Приезд Батюшкова в Даниловское. – У Сипягиной-Лилиенфельд.– Кесьма. – Запрещение «Мира божьего».– Возвращение в Петербург.

Ранней весной, как обычно в это время, возник вопрос, куда ехать на лето.

Я намеревалась поселиться опять около Луги, но Ф. Д. Батюшков в чрезвычайно соблазнительных красках рисовал Куприну свое имение Даниловское в Новгородской губернии, отстоящее в девяноста верстах от ближайшей железнодорожной станции. Он рассказывал, что это такой глухой угол, где еще водятся медведи и средь бела дня можно повстречаться с волком.

– Вот уж туда ко мне никто не приедет, – обрадовался Александр Иванович. – И там, хочешь не хочешь, а писать будешь. Поедем туда, Маша.

У меня большой охоты ехать в Даниловское не было, но я знала, что, если Александр Иванович забрал себе что-нибудь в голову, он не даст мне покоя. Но так как его весной обычно начинало тянуть к морю, он отправился сначала в Одессу погостить у художника П. Нилуса.

В конце апреля ко мне зашла Елизавета Морицевна Гейнрих. С Лизой я была дружна в детстве, когда она жила у нас.

Ее старшая сестра Мария Морицевна Абрамова, гражданская жена Д. Н. Мамина-Сибиряка, после тяжелых родов, просила А. А. Давыдову быть крестной матерью родившейся у нее девочки Аленушки. На следующий день Мария Морицевна в больнице умерла, и Александра Аркадьевна, как крестная мать, взяла Аленушку к себе. Ее воспитательницей стала Ольга Францевна Гувале (с 1900 года жена Мамина-Сибиряка).

Вскоре Мамин сказал Александре Аркадьевне, что у него есть еще один ребенок – младшая сестра Марии Морицевны – Лиза. До девяти лет она воспитывалась в деревне у бабушки, а с переездом Марии Морицевны в Петербурге жила у Мамина-Сибиряка.

– Привезите девочку к нам, – сказала Александра Аркадьевна 2.

Лиза стала жить у нас. Ей было тогда десять лет, но ни читать, ни писать она не умела.

Лидия Карловна Туган-Барановская начала готовить ее в гимназию. Учеба в гимназии давалась Лизе с большим трудом, и учиться она не хотела.

Когда Мамины переехали в Царское Село, Ольга Францевна устроила ее в профессиональную школу, где обучали кройке и шитью и давали общее образование в объеме четырех-пяти классов.

После профессиональной школы Лиза поступила в Георгиевскую общину на Суворовском проспекте и стала сестрой милосердия.

Началась русско-японская война. В феврале 1904 года Георгиевская община направила Елизавету Морицевну на фронт. В Маньчжурии она влюбилась в военного врача, грузина, и стала его невестой.

Война кончилась. К зиме 1905 года Елизавета Морицевна вернулась в Петербург и поступила медицинской сестрой в одну из больниц, ожидая жениха, который должен был приехать в Петербург, познакомиться с ее родственниками и жениться на ней. Но он не приехал.

Отношения с Ольгой Францевной и Аленушкой у Лизы были натянутые, моральное состояние подавленное. И вот в один из апрельских дней 1906 года она пришла ко мне с просьбой взять ее к себе на дачу.

– Мы собираемся в Даниловское, если хочешь, едем с нами.

– Я могу помогать тебе по хозяйству и присматривать за Лидочкой, – сказала Лиза. – И думаю, тебе не трудно будет платить мне двадцать пять рублей в месяц.

В первых числах мая я с Лидочкой, Лизой, няней и дядей Кокой поехали в Даниловское.

Вскоре, заехав в Москву за Любовь Алексеевной, в Даниловское прибыл и Александр Иванович.

Даниловское сразу мне не понравилось. С одной стороны к дому примыкал липовый парк. Деревья в нем были очень старые, громадные. Солнечный свет сквозь листву почти не проникал, и даже днем там было сыро и мрачно. Вода в пруду, расположенном в центре, казалась совершенно черной.

Много лет имение было в аренде у богатого священника соседнего уезда. Когда закончился арендный срок, он выкопал и перевез в свое имение всю белую акацию и декоративные кусты, оголив таким образом ветхий забор, который отделял парк от кладбища и старинной церкви.

Из дома он вывез обстановку карельской березы и красного дерева, бронзовую люстру, подсвечники, горку с фигурками из старинного фарфора, все сервизы, туалет, зеркало.

В имении давно никто не жил, в доме было неуютно, пахло сыростью и мышами. Комнат было много, но почти все проходные, и разместиться большой семье было трудно. Заколотив и завесив часть дверей, нам все же удалось выделить помещение для мамаши, дяди Коки и детской.

Библиотека Федора Дмитриевича была светлой комнатой с большими окнами в палисадник. Здесь он жил во время своих недолгих приездов на охоту. Занимать ее нам было неудобно.

– Нет, здесь я работать не смогу, – сказал Александр Иванович. – Библиотека – слишком большой соблазн. С работой будет покончено. Я устрою себе кабинет в чердачном помещении.

Тут же Александр Иванович заказал плотнику белый стол, такой, какой был у него в Петербурге.

Когда стол был помещен на чердаке, Александр Иванович писал Ф. Д. Батюшкову:

«Дорогой Федор Дмитриевич,

У Вас здесь великолепно. Низко Вам кланяемся и благодарим. Реку ищу второй день, но не могу найти. Впрочем, не отчаиваюсь.

...Внизу цветет сирень, в саду кричат птицы, – чудесно...

Жму Вашу руку.

Ваш А. Куприн».

Первую неделю Александр Иванович за работу не садился, занимался хозяйственным устройством, о чем подробно информировал Федора Дмитриевича.

«...На пруду, что за скотным двором, я из Вашего материала... устроил купальню с длинными мостками на ней, а вместо стен оплел ее березовыми ветвями. Вышел премилый островок посередине пруда...

Также наладилось у нас с мясом, пивом и прочими прелестями. Словом – все образовалось. Теперь у меня остановка только за работою...

В субботу мы купим лошадь, а также возьмем напрокат шарабан в Устюжне. Это все будет стоить пустяки, а лошадь покормится, и потом ее можно будет продать с барышом даже...

Жена и дочь шлют Вам поклон. Я крепко, крепко жму Вашу руку. Приезжайте! Ваш А. Куприн».

Получив это письмо, Ф. Д. Батюшков счел своей обязанностью устранить те неудобства нашей жизни в деревне, о которых он раньше не подумал. Он занялся приобретением выездной коляски, лошади, купил новую упряжь и прислал Александру Ивановичу охотничье ружье.

Такая щедрость начала раздражать Куприна, и он в шутливой форме писал ему:

«Дорогой Федор Дмитриевич!

Пощадите!

Вы положительно изливаетесь на нас дождем из ружей, экипажей, консервов, конфет, бисквитов и т. д. Мария Карловна делает мне за это сцены. (При чем здесь я?) А я все думаю: вот Вы из-за нас разоритесь, будете жить в одной комнате наверху 6-этажного дома под железной крышей (ход через жильцов), будете готовить себе сами обед на керосинке и вести дела литературного фонда при свете стеаринового огарка. Даниловское перейдет в руки лавочника Образцова из с. Никифоровского. Пруды заглохнут, парк вырубят. И все это из-за Вашей бесконечной любезности.

Нет, Федор Дмитриевич, будемте умереннее и бережливее. Очень Вас прошу об этом...

Кончится тем, что мы с женой рассердимся и вдруг сразу пришлем Вам фортепьяно, фребелевский билиард, лаун-теннис, телескоп, pas des geants* [гигантские шаги], автомобиль, и все это – наложенным платежом!!!..

Ваш Л. Куприн».

В пяти-шести верстах от Даниловского находилось большое имение барона Штемпеля, немца, женатого на русской. Штемпель был образцовым хозяином. Его лес был расчищен с немецкой аккуратностью, и на всех больших деревьях определенного объема, в нескольких местах на коре, были выбиты машинкой номера, чтобы после порубки леса можно было сразу обнаружить вора.

Барон давно обращал внимание Батюшкова на то, что имение его не только не дает дохода, но приносит ежегодно убыток. Чтобы привести Даниловское в порядок, он порекомендовал Федору Дмитриевичу в качестве управляющего немца, знающего сельское и лесное хозяйство.

Немец-управляющий сразу начал вводить новые порядки. Он нанял сторожа-лесника и выстроил в лесу сторожку. Фруктовый сад сдал в аренду устюженскому лавочнику, а тот привел овчарок.

Но при первой же попытке препятствовать рубке леса крестьяне избили лесника и грозились сжечь сторожку. А когда овчарки искусали в фруктовом саду нескольких мальчишек, Федор Дмитриевич просил управляющего не нарушать привычных патриархальных порядков в его имении; но немец не обращал на его распоряжения никакого внимания. Тогда Ф. Д. Батюшков был вынужден с ним расстаться.

Затея барона Штемпеля сделать имение доходным кончилась тем, что Батюшков вернул лавочнику деньги за аренду сада.

Мы застали уже другого управляющего, молодого, доброго, флегматичного И. А. Арапова. Хозяйства никакого не велось – почти вся земля сдавалась в аренду крестьянам, – а яблок, груш и слив хватало и на управляющего, и на деревенских ребят.

Батюшков успокоился, и все были довольны. Сохранилось только стадо коров. Оно существовало, видимо, для ландшафта, – так же, как и русская рубаха и высокие сапоги, в которые переодевался по приезде в деревню Федор Дмитриевич. Молоко отправляли по баснословно низкой цене на сыроварню барона Штемпеля. В мае к нам в Даниловское заехала с коротким визитом баронесса И. П. Штемпель с сестрой и племянником-лицеистом.

«...Они застали нас одичалыми, растолстевшими от деревенского воздуха и деревенского молока, вялыми, сонными, почти разучившимися говорить, распоясавшимися от жары и от лени...» – сообщал Александр Иванович Батюшкову.

Перед отъездом баронесса Штемпель пожелала посмотреть нашу дочь. Елизавета Морицевна привела Лидочку.

– У нашей Лидочки хороший слух, – сказал лукаво Александр Иванович.

– Люлюша, спой частушку.

У меня есть папа, 
У меня есть мама. 
Папа много водки пьет,
Его за это мама бьет.

Эта частушка Александра Ивановича была для меня неожиданностью.

В Даниловском песни не пели, а только частушки, смешные, нелепые, глупые, но они нравились Куприну. Он в большом количестве выдумывал их сам и пел под аккомпанемент гитары.

* * *

Однажды, рассматривая книги в библиотеке Федора Дмитриевича, мы с Александром Ивановичем заметили на нижней полке какой-то длинный ящик. Когда мы выдвинули его, оказалось, что он заколочен.

– Посмотрим, что в нем, сейчас принесу молоток.

– Да зачем же, – отговаривала я, – что за любопытство.

Но Александр Иванович уже отбивал крышку. В ящике оказалась деревянная нога – гигантский протез, который мог принадлежать человеку огромного роста.

– Вот так штука, – присвистнул Александр Иванович. – Даже нога предка имеется тут.

Оказалось, что это действительно был протез кого-то из семьи Батюшковых, лишившегося ноги в 1812 году.

– Следовало бы, однако, предать ее христианскому погребению. Поговорим в воскресенье с нашими иереями, – весело сказал Куприн, потирая руки.

По старому обычаю, по воскресеньям после обедни духовенство обедало в помещичьем доме.

Обычай этот захотел восстановить Александр Иванович, несмотря на то, что в церкви у обедни мы не бывали.

Тем не менее в первое же воскресенье Александр Иванович послал слугу дяди Коки – Якова Антоновича – пригласить к нам на воскресный пирог не только батюшку и дьякона, но и псаломщика.

Поданные для водки рюмки отец дьякон сразу отверг и сказал:

– Нам бы другую посудину. Здесь и выпить-то всего ничего.

Недоволен он остался и стаканами, и просил дать чашки.

Когда пирог был съеден, а влаги выпито весьма достаточно, Александр Иванович обратился к священнику:

– А что, батя, не предать ли ногу христианскому погребению? Ведь нехорошо, что покойник лежит в могиле без ноги, а нога в доме. Вот как раздается ночью стук и треск полов, супружница моя пугается. Будит меня и говорит: «Саша, это что же, «скарлы-скарлы, нога липовая» ходит?»

– Нда-а, – протянул священник, – соблазн, соблазн. Может, оно и ходит.

Но тут появились празднично одетые молодые девушки, посланные матушками за отцами, которые, чтобы вернуться к себе на Попиху, нуждались в поддержке.

Сразу после приезда Александр Иванович приступил к осмотру окрестностей.

«Вчера я ездил в Высокий лес с управляющим, – писал он Ф. Д. Батюшкову. – Там чудесно. Миллиарды ландышей. Огромные кулики, каких я никогда в жизни не видал. Они даже парят в воздухе, держа крылья неподвижно несколько секунд. Говорят, есть там также рябчики, тетерева, бекасы и утки. Я с лесником Иваном уже подружился».

Во время прогулок, после утреннего чая, мы обошли с ним деревни Никифорово, Трястенку, Круглицы, Козлы, Звонцы, отстоявшие недалеко от усадьбы. Решались мы и на далекие путешествия. Ходили на мельницы, стоявшие на реке Звони и лесных речонках, Ижени и Вороже.

– Вот что, Маша, – сказал как-то Александр Иванович, – теперь жара и, говорят, везде сухо. Болото возле Высокого, наверное, подсохло, и можно пробраться в глубь этого таинственного, как называет его Федор Дмитриевич, «девственного» леса.

Дороги на Высокое мы не знали, поэтому Куприн решил зайти сначала в лежавшую на пути деревню Бурцево и расспросить там лесника Ивана, как пройти дальше. Ивана мы не застали. Он, по словам жены, ушел к свояку в Окунево, где в тот день варили пиво. Но она подробно объяснила, у какой березы надо повернуть на тропинку через поле и где дальше, у большого камня, будет поворот на правую руку, а тут тебе и Высокое.

Мы добрались до леса. Он был очень запущен. Всюду виднелись неряшливые порубки. Лес никем не охранялся, и крестьяне беспрепятственно вырубали его не только на дрова, но и на постройки.

Соседние помещики не раз указывали на это и Батюшкову, но он отвечал, что на доходность своего имения давно махнул рукой, предпочитая мир ссоре с крестьянами.

Мы шли дальше по едва заметной, заросшей тропинке. Лес становился гуще. Скоро тропинка заглохла, и сквозь чащу пришлось пробираться с трудом.

Солнце сюда не проникало, было сумрачно.

Я устала, хотелось отдохнуть, но сесть было негде.

– Пройдем еще немного, может, там будет полянка, и ты отдохнешь, – сказал Александр Иванович.

Но вышли мы совсем не на полянку, а к стоящему высокой стеной бурелому. Вперед и влево за ним ничего не было видно. Справа тянулось болото, затянутое ряской и водяными растениями. Конец его также где-то терялся. Пахло гнилью, и пронизывало холодной сыростью.

Мне казалось, что в этом буреломе скрываются звери. Они притаились и следят за нами.

– Какая жуть, Саша, уйдем скорее, я боюсь.

– Да, действительно, веселенькое местечко это Высокое. Пойдем, Маша, а то ты, пожалуй, схватишь малярию.

Теперь, кажется, спустил с себя не только семь потов, но и чуть ли не семь петербургских шкур и с завтрашнего дня начну на своем чердаке работать.

– Я бы чего-нибудь еданул, Маша, – на другой день после чая сказал мне Александр Иванович. – Хорошо немного заправиться перед работой. – И он с большим аппетитом съел яичницу и холодное мясо.

Через несколько дней, когда Александр Иванович после завтрака собирался идти наверх, я заметила, что блуза на нем странно топорщится спереди. Я подошла и одернула ее. И вдруг оттуда вывалилась небольшая подушка.

– Это что же такое?!

.– На табурете сидеть слишком жестко, так я беру с собой подушечку.

– А вот я посмотрю сейчас, как ты там устроил свой рабочий кабинет.

– Да нет, зачем, лучше не ходи, Маша. Но я уже шла по лестнице.

Оказалось, что около стены было густо уложено сено, покрытое каким-то рядном.

– Вот так рабочий кабинет!

– Видишь ли, я лежу, когда обдумываю, а потом незаметно засыпаю. После завтрака работа идет туго.

И со следующего дня с завтраками было покончено.

Теперь Куприн работал по-настоящему. Но на какой из прежних тем он решил остановиться, я не знала. Об этом он молчал. Когда мамаша его спрашивала: «О чем ты сейчас пишешь, Саша?» – он сердился.

Мне очень нравилось читать произведения Тургенева, Достоевского, Толстого в старых журналах «Современник» и «Отечественные записки», казалось, что они только сейчас написаны и изданы. Перечитывала также писателей и поэтов восемнадцатого века.

– Сегодня, Маша, я начну учить тебя играть в преферанс, – сказал Александр Иванович, входя в библиотеку. – На лужайке перед балконом, под тенистой березой, я приготовил ломберный стол. В ящике оказались мелки от попа-арендатора, и даже щетка, чтобы стирать записи после игры. Я понимаю, тебе не хочется уходить из библиотеки, но мама скучает без преферанса. Здесь не Крым и не дача под Петербургом, где у нас целые дни толкались гости, развлекавшие ее. Читать она долго не может – слишком слабы глаза. И единственное развлечение, к которому она привыкла во Вдовьем доме, – это преферанс. Что ты читаешь? – взял у меня из рук книгу. – А, Державин, – «старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил».

Он захлопнул книгу и, сказав, «открою что-нибудь наугад», прочел:

Река времен в своем стремленье 
Уносит все дела людей. 
И топит в пропасти забвенья 
Народы, царства и царей...

– Какое великолепное стихотворение! Звучное, торжественно пышное, и в то же время полно глубокого содержания. Думал я о том, как назвать мой новый рассказ. Все казалось мне мелким и некрасивым. «Река жизни» – так он будет называться. На днях перепишу его еще раз и тогда прочту тебе, Маша.

В один из ближайших дней, когда мамаша после обеда пошла к себе отдыхать, Александр Иванович спустился сверху в нашу комнату и запер дверь на ключ.

– Сначала я прочту «Реку жизни» только тебе, Маша. А завтра буду читать для всего семейства.

Александр Иванович великолепно читал вслух. Слушать его доставляло большое наслаждение.

Мне казалось, что я вижу мадам Зигмайер и все ее семейство, особенно младших мальчуганов – Адьку и Эдьку, когда он читал: «Вон отсюда, разбойник, вон, босявка! Я все кровные труды на тебя потратила! Ты моих детей кровную копейку заеда-а-ешь!..» – «Нашу копейку заедаешь!» – орал гимназист Ромка, кривляясь за материной юбкой. «Заеда-аешь!» – вторили ему в отдалении Адька с Эдькой».

Когда Александр Иванович дошел до сцены, где поручик Чижевич явился с повинной, принеся с собой букет сирени, он на несколько секунд замолчал, а потом воскликнул:

– Ах, черт возьми, ведь вот что я упустил!

– Что?

– Вот, послушай. – И он, взяв со стола перо и чернильницу, сверху вписал: – «...принеся с собой букет наломанной в чужом саду сирени».

Александр Иванович весело смеялся.

– Понимаешь, Маша, какая разница?! Букет – это прилично. Это действительно букет. А представляешь себе, как он лез в чужой сад, ломал поспешно и беспорядочно ветки, как потом удирал. И ведь это был не букет, а просто веник, наломанный в чужом саду.

Часто взглядывая на меня и замечая, что мне особенно что-нибудь нравится, Александр Иванович охотно останавливался и снова прочитывал абзац. Видно было, что эти строки ему и самому нравятся.
– Что та-ко-е? Кто это вам здесь за Нюничка! – презрительно обрывает его хозяйка. – Всякий гицель, и тоже – Нюничка! – прочитывал он сначала ворчливо, а потом смеясь.

Последнюю главу, где появляется студент и близится трагическая развязка, Александр Иванович дочитал, нигде не останавливаясь. Он кончил. Мы молчали.

– Так что же, Маша? – наконец нетерпеливо спросил он. – В чем дело?

– Ты отлично знаешь сам, в чем дело. То, что ты пишешь о детстве, о своей матери, для нее оскорбительно. Она не виновата. Ей, урожденной княжне Кулунчаковой, пришлось выйти замуж за мелкого чиновника, после его смерти она осталась без копейки; ей пришлось сломить свою гордость, свой прямой, независимый характер из-за детей. Их надо было воспитывать и учить на казенный счет: твоих старших сестер поместить в институты, а тебя в Разумовский пансион, где воспитывались сироты заслуженных военных, и затем в корпус и военное училище. Только материнская любовь поддерживала ее. А ты – ты думаешь только о себе, о своих детских обидах. У тебя хватило духу написать: «Я проклинаю свою мать». А мелкий эпизод со старым портсигаром, где она прикладывает его к лицу и говорит: «А вот нос моего сыночка Левушки». О нем знаем ты, я и сама мамаша. Она сразу поймет, что ты рассказываешь о ней. Это невозможно.

Ты должен все смягчить так, чтобы это не носило портретного сходства.

Александр Иванович ходил по комнате. Я плакала.

Следующее чтение рассказа Александр Иванович на время отложил. И после обеда мы подлогу играли в преферанс. Игра шла на деньги, но с тем расчетом, чтобы выигрыш или проигрыш не превышал тридцати пяти копеек.

В чем заключался этот расчет, и «по какой» мы играли, я и посейчас понять не могу – таким сложным мне это казалось. Но так играли во Вдовьем доме.

Любовь Алексеевна всерьез сердилась и бросала карты, когда Александр Иванович школьничал, – вдруг под конец игры из колоды отыгранных карт незаметно вытаскивал козырного туза и шел с него.

Так неторопливо шли дни.

– Что же, Саша, когда, наконец, ты прочтешь нам свой рассказ? – спросила Любовь Алексеевна.

– Рассказ? Хорошо, я прочитаю его сейчас.

Вычеркнул Александр Иванович из рассказа очень мало. Только фразу, что он проклинает свою мать, и еще одну о том, что после посещения богатых подруг мать была ему настолько неприятна, что он вздрагивал от звука ее голоса.

Эпизод с портсигаром он оставил. И когда после него он продолжал читать дальше, у Любови Алексеевны затряслась голова, она поднялась с кресла и вышла из комнаты.

Когда я укоряла Александра Ивановича, что он почти ничего не изменил, он говорил:

– Я должен был написать об этом подлом времени молчания и нищенства и этом благоденственном мирном житии под безмолвной сенью благочестивой реакции. Дать правдивую картину этого прошлого я не мог, не описав того, что пережил сам.

Долго сердиться на сына Любовь Алексеевна не могла. Для своего Саши она готова была перенести все. Он уверил ее в том, что ему воспоминания эти были так же тяжелы, как и ей, но вновь пережить это ему – писателю – было необходимо.

Возобновился наш послеобеденный преферанс, сопровождавшийся веселыми шутками и карточными фокусами Александра Ивановича.

Вспомнив, что среди Лидочкиных игрушек имеется подаренный ей Федором Дмитриевичем музыкальный ящик, Александр Иванович заводил вальс, и мы танцевали. Я была мадам Зигмайер, а Александр Иванович то поручик Чижевич, то околоточный. И тот и другой удавались ему превосходно.

Шестнадцатого июля 1906 года я выслала в «Мир божий» «Реку жизни». «...Заглавие несколько пышное, но рассказ удачен... Александр Иванович просит скорее набрать и выслать корректуру для правки», – писала я.

– Теперь напишу что-нибудь веселое, – сказал Александр Иванович, отправляясь к себе наверх.
На этот раз работа заняла у него мало времени.

– Хотите послушать мою новую вещь – «Обиду»? – предложил он.

Содержание рассказа состояло в том, что делегация воров от местной одесской организации является в комиссию адвокатов, которая бесплатно ведет дела жителей, пострадавших от последнего еврейского погрома.

Председатель делегации выступает с речью, в которой с большой горячностью опровергает от лица своих товарищей обвинение в участии воров совместно с полицией в еврейском погроме.

«Нет, господа, – это клевета, колющая нас в самую душу с нестерпимой болью, – восклицает он, – ни деньги, ни угрозы, ни обещания не сделают нас наемными братоубийцами или их пособниками...»

– Что же, Маша, хочешь этот рассказ, как и «Реку жизни», для «Мира божьего»?

– «Река жизни» хороша, и после нее печатать «Обиду» не стоит. Лучше отдай в какой-нибудь еженедельник.

– Так вот как... Значит, рассказ не нравится.

– Нет, он мне нравится, но сравнивать его с «Рекой жизни» нельзя. Скорее, это фельетон, а не рассказ.

– Ты угадала, Маша. Это газетный материал. Я прочитал небольшую заметку о подобном случае в одной из одесских газет и, представив себе это забавное зрелище, сел за рассказ. Я люблю старинное слово «самовидец». Теперь вместо него в официальных бумагах пишут – «свидетель».. Будь я «самовидцем» этого заседания, рассказ вышел бы иным. Но и этот, признаться сказать, все-таки неплох, хотя ты и отвергаешь его.

Однако рассказ имел успех, в чем я убедилась впоследствии.

Когда мне приходилось куда-нибудь ехать в поезде, то почти не было случая, чтобы какой-нибудь словоохотливый пассажир не говорил: «А вот я расскажу вам замечательный случай». И он своими словами пересказывал «Обиду», что-то пропуская или добавляя от себя.

Летом 1906 года Ф. Д. Батюшков приезжал в Даниловское несколько раз.

Первый раз он «гостил» у нас вскоре после нашего переезда.

Когда Батюшков уехал, Александр Иванович писал ему:

«Без Вас, Федор Дмитриевич, очень стало скучно. Вы нас всех взвинчивали. Я в Ваше отсутствие распустился, и меня все упрекают, отчего я не держусь так, как при Вас. И в самом деле, отчего бы Вам, Федор Дмитриевич, не приехать недели на 3–4? Журнал ведь учреждение незыблемое, и только Ваша щепетильность заставляет Вас быть так постоянно на страже его интересов. Между тем это дело божие, и растет оно, как трава, само по себе...

Теперь о любви. Я раньше всего скажу, что никаким афоризмом этого предмета не исчерпать...

Лучше всего определение математическое: любовь – это вечное стремление двух равных величин с разными знаками слиться и уничтожиться (прибавлю от себя – в сладком безумии). Когда Вы говорите + 1 и рядом думаете о –1, то не чувствуете ли Вы между ними какого-то неудержимого безумного тяготения? Но глубочайшая тайна любви именно и заключается в том, что в результате получается не 0, а 3.

Любовь – это самое яркое и наиболее понятное воспроизведение моего Я.

Не в силе, не в ловкости, не в уме, не в таланте, не в голосе, не в красках, не в походке, не в творчестве выражается индивидуальность. Но в любви. Ибо вся вышеперечисленная бутафория только и служит что оперением любви...

Что же такое любовь? Как женщины и как Христос, я отвечу вопросом: «А что есть истина? Что есть время? Пространство? Тяготение?..»

Но для того, чтобы за одной из деталей скрыться от целого, и у меня есть афоризмы:

Любовь похожа на цветы: только что сорванные – они благоухают, но назавтра их надо выбросить.

Или: Больше, чем все другое в мире, любовь заключает в себе полюсы уродства и красоты.

Или: В любви бесстыдство и стыдливость почти синонимы. И т. д.

Предоставляю Марии Карловне слово из боязни заболтаться.

Ваш душевно А. Куприн».

* * *

Во второй половине июля Ф. Д. Батюшков опять ненадолго приехал в Даниловское.

Недалеко от Даниловского находился небольшой хутор «Свистуны», принадлежавший Вере Уваровне Сипягиной-Лилиенфельд, известной пианистке, профессору Петербургской консерватории, которую она окончила во время директорства моего отца К. Ю. Давыдова. Она изредка навещала мою мать. Но после смерти Александры Аркадьевны наше знакомство прервалось. Узнав от Батюшкова, что я с семьей поселилась на лето в его имении, она приехала в Даниловское возобновить знакомство.

Ей было далеко за сорок лет, а личная жизнь ее сложилась неудачно. Брак с морским офицером бароном Лилиенфельдом окончился трагически. После первой брачной ночи Лилиенфельд вышел из спальни Веры Уваровны и тут же застрелился. Вторично она замуж не вышла.

И вот теперь, когда она была некрасивой пожилой женщиной, она снова полюбила. Несмотря на большую разницу лет, она была со мной откровенна. «Он» был значительно моложе ее, настолько, что годился ей в сыновья, рано женился и обзавелся большой семьей. Владелец полуразоренного соседнего имения, он был малообразованным человеком, знал только сельское хозяйство и ни литературой, ни музыкой не интересовался. Но он был молод, красив, статен. С ее стороны это была любовь без настоящего и без будущего.

Когда мы бывали у нее, она всегда играла нам Шопена, Листа, Чайковского, Рубинштейна.

Через несколько дней Батюшков, очень рассеянный человек, вспомнил, что сестра Сипягиной просила его как можно скорее передать Вере Уваровне какой-то пакет.

– Поедемте в «Свистуны», – предложил он. – С Верой Уваровной разговаривать довольно скучно, но зато мы послушаем настоящую хорошую музыку, она замечательная пианистка.

В «Свистунах» мы застали и соседа Сипягиной – молодого помещика Н.

– А теперь, – обратился к хозяйке после вечернего чая Федор Дмитриевич, – мы нижайше просим доставить нам удовольствие послушать вас.

– Что же сыграть вам? – спросила она, садясь за рояль.

– «Аппассионату», – ответил Батюшков.

– «Аппассионату», «Аппассионату, – повторила она. – Я много лет ее не играю. Но, все равно... Попробую...

Я слушала ее игру и раньше – в концертах и здесь, дома. Исполнение ее при безукоризненно высокой технике было бездушно и не трогало. Поэтому я не ждала от нее проникновенного исполнения «Аппассионаты». Но в этот вечер она вложила в свою игру то трагическое чувство, каким была ее последняя безнадежная любовь, страдание, которое она должна была глубоко от всех таить. Так, как в этот вечер, никогда раньше она не играла. Ее лицо, освещенное свечами, стоявшими на рояле, было бледно, по щекам катились слезы.

Ее игра потрясла всех. Федор Дмитриевич сидел с низко опущенной головой.

В этот вечер Вера Уваровна больше не играла. Скоро мы попрощались с ней и уехали. Возвращались домой молча. Все были под тяжелым впечатлением большой трагедии, невольными свидетелями которой мы оказались.

Дома Александр Иванович долго ходил по комнате из угла в угол.

– Музыка, какая великая и жестокая сила, – наконец заговорил он. – Она помимо воли человека будит в нем забытые воспоминания и чувства, заставляет страдать или плакать от восторга.

Великий Старик все видел, все знал, все понимал и написал непревзойденную по силе «Крейцерову сонату».

– Сегодня вечером музыка как-то особенно подействовала на меня, – помолчав, продолжал Александр Иванович, – спать совсем не хочется. Ночь слишком светлая, лунная – пробегусь несколько раз по парку, А ты, Маша, ложись скорее и не жди меня – у тебя очень усталый вид.

Я проснулась около шести утра и с изумлением заметила, что одеяло и подушка на постели мужа даже не примяты, а самого его в спальне нет.

Торопливо надев капот, я хотела пройти на балкон, когда в комнату вошел Александр Иванович.

– Ты, наверное, после моего ухода сразу заснула, Маша, – сказал он. – А я встретил в парке Федора Дмитриевича, и мы с ним долго говорили. Он был со мной очень откровенен, и, не удивляйся, Маша, мы решили перейти на «ты»…

Даниловское Ф. Д. Батюшков унаследовал от своего дяди Помпея Николаевича Батюшкова. В 15-ти километрах от Даниловского, по другую сторону Мологи, в Кесьме находилось родовое имение Батюшковых. Федор Дмитриевич предложил нам поехать в Кесьму. Александр Иванович от этой поездки отказался.

– Я занят, пишу, Мария Карловна, может быть, поедет?

– Отчего же, можно поехать, – согласилась я.

Мы взяли с собой Николая Карловича и его слугу Якова Антоновича.

Из Кесьмы Федор Дмитриевич срочно выехал в Петербург.

В августовском номере «Мира божьего» Н. И. Иорданский поместил статью о Выборгском воззвании. Журнал правительством был закрыт, а Ф. Д. Батюшков, как ответственный редактор «Мира божьего», привлечен к суду.

* * *

Лето подходило к концу, когда совсем непредвиденное обстоятельство нарушило беззаботное течение нашей жизни.

У моего брата была привычка не расставаться с заряженным револьвером. Его не останавливало даже то, что ему случалось неловким движением зацепить гашетку, и револьвер начинал стрелять у него в кармане.

Однажды Николай Карлович предупредил Якова Антоновича, что собирается с его помощью после обеда почистить револьвер. Он спал дольше обычного, и Якову Антоновичу пришло в голову сделать ему сюрприз.

Он не знал, что, когда у браунинга бывает вынута обойма, одна, последняя пуля может остаться в дуле.
Поэтому, взяв браунинг со столика Николая Карловича, он стал его поворачивать, обернув дулом на себя.

Раздался выстрел. Пуля, задев бедро, вонзилась в стену.

Кровотечение удалось остановить. Александр Иванович немедленно поехал в Устюжну за врачом. Там я аптеке ему назвали двух лучших врачей – доктора Рябкова и еще одного – фамилию я забыла.

Захватив медикаменты, Рябков немедленно выехал с Александром Ивановичем в Даниловское.

Так началось знакомство Куприна с доктором Рябковым.

Доктора Рябкова и устюженское общество он описал в рассказе «Черная молния».

– Приготовь нам с доктором, Машенька, закусочки, – сказал Александр Иванович, потирая руки. – Доктор говорит, что ранение самое благополучное, какое могло быть, и Яков Антонович гораздо сильнее напуган, чем ранен. Надеюсь, у тебя найдется в погребе запас вина.

Доктор оказался весьма остроумным собеседником. Услышав о нашем семейном преферансе, он выразил желание принять в нем участие.

Преферанс длился до ужина. Кончилось дело тем, что Рябков так засиделся у нас, что остался ночевать.

Не торопился он уезжать и на следующий день. И только на третьи сутки за ним приехали жена и дочь. Но и все вместе они прогостили у нас еще два дня.

Незадолго до нашего отъезда из Даниловского Куприн начал писать «Как я был актером». Но заканчивал его в Петербурге.

 

 

 назад