О.Евангулова. Художественная «вселенная» русской усадьбы
. – М., 2003. – С.17-147
II.
Разные судьбы и их «доможители»
III.
Усадьба в жизненном цикле владельца или о преимуществе сельского бытия
IV.
«Домашние упражнения» в художественной оправе усадьбы
V.
Природа и Человек
VI.
«Домашняя история» (Русская усадьба и тема памяти)
Усадьба не входит в триаду «Санкт-Петербург – Москва – Провинция», хотя и связана с этими компонентами. Соблазнительно, но неточно было бы уравнять усадьбу с провинцией, хотя в территориальном отношении большинство поместий расположено и вблизи, и вдалеке от столиц, а в совокупности составляет в некотором смысле архипелаг. Находясь вне противостояния «столица – провинция», усадьба самолюбиво претендует на исключительное положение: не ниже столиц и определенно выше провинции, которая лишена с усадебной точки зрения тех преимуществ, которые имеются в городе.
Думается, и в других странах, в частности, в Англии, стране старой помещичьей культуры, Лондон, провинция и усадьба соотносятся примерно таким же образом. Повсеместно усадьба прокламирует уверенность в собственной реальной и иллюзорной независимости. Именно это, как мы увидим далее, составляет в глазах современников ее главную прелесть и основу индивидуальной неповторимости, даже если усадьба очень скромна и способна прокормить лишь самою себя. В реальности же она теснейшим образом связана с городом и столичного, и провинциального уровня.
В связи с учреждением наместничеств увеличивается число художественно организованных поместий, помимо традиционных, складываются новые отношения между городами и окружающими их усадьбами в культурно развитых губерниях, таких как Тверская, Ярославская или Костромская. Растущий и быстро хорошеющий город поощряет этот процесс своим соседством. Рядом с ним уже есть смысл иметь усадьбу, посещаемую не только для ревизии хозяйства, но и для приема светского общества. Укрепляется то, что можно назвать местной культурной средой.
Особый слой составляют степные губернии – Тамбовская, Саратовская, Пензенская, где знать претендует на обширные плодородные земли. В развитии старых и создании новых городов, в превращении усадеб в центры культурного притяжения многое зависит от губернаторов. В Олонецкой и Тамбовской губерниях в этом качестве некоторое время подвизается Г.Р. Державин, в Пензе, на посту вице-губернатора – поэт и актер И.М. Долгоруков, Ярославским и Вологодским наместничествами в течение восьми лет управляет литератор и покровитель искусства А.П. Мельгунов.
Особое место занимает Малороссия, где уже с середины века в связи с восстановлением гетманства начинается строительство города-резиденции в Глухове, перенесенной впоследствии в Батурин, создается ряд выдающихся по масштабу усадеб: А.И. Румянцева в Тишани, Н.В. Репнина в Яготине, П.В. Завадовского в Ляличах. По уровню художественного качества и стилевой направленности эти ансамбли резко вырываются вперед по сравнению с местным окружением. Наконец, строятся фермы па юге, в частности в Крыму, по проектам И.Е. Старова.
Знатные семейства, владеющие землями в давно обжитых и только осваиваемых губерниях, рассматривают свое загородное жилище как прибежище на трудные времена – от ссылки до приюта во время эпидемий и народных волнений. И, конечно, усадьба служит источником доходов. Подолгу живя в ней, удобнее наблюдать за хозяйством, ибо постоянное или длительное присутствие барина создает затруднение для злоупотреблений приказчика. Из многих деревень художественно осваивают обычно одну или несколько для разных ветвей семьи. Так, Гончаровы видят в Полотняном заводе сочетание парадной усадьбы и производства, а осенью, возвращаясь в город, около месяца проживают в другой, хозяйственного профиля деревне, запасаясь съестными припасами на зиму.
У состоятельных владельцев, помимо городских домов, бывает по нескольку «ближних» и «дальних», «доходных» и «расходных» усадеб. Во многих деревнях барский дом отсутствует, но имеется церковь, построенная на средства владельца. Дворянство среднего ранга порой располагает и городским особняком, и усадьбой, но часто лишь деревенским, единственным своим домом и потому тесно связано с местной губернской и уездной средой.
В отличие от этого, столичный вельможа обычно не имеет к последней непосредственного отношения. Так, княгиня Н.П. Голицына («Пиковая дама») тяготится пребыванием в Калуге, но с удовольствием проживает два-три летних месяца в Городне, И все-таки даже крупным владельцам приходится вступать в отношения с местным начальством. Об этом свидетельствует переписка Воронцовых с Г.Р.Державиным, А.Б.Куракина с его корреспондентами. В Серпухове к Е.Р.Дашковой городские власти приходят поздравить ее с приездом. Приходится иметь дело и с представителями духовенства, поскольку без их разрешения нельзя построить новую церковь или освятить старую. При этом иногда возникают конфликты, как, например, у П.В. Завадовского в Ляличах, где священник оказывается недоволен образами, написанными по его мнению не так, как положено.
Из «Рассказов бабушки» мы узнаем, что некоторые помещики строят одинаковые (скорее всего, похожие – О.Е.) дома в городе и деревне, чтобы не испытывать неудобств, переезжая раз в полгода на новое место. Несомненная близость типична и для усадеб разных владельцев. Ориентация на удачный образец, возможно, объясняет своеобразную стандартность, характерную для мышления не только владельцев, но и архитекторов. Таковы, например, родственные по типу усадьбы в Хотени и Стольном.
Следует заметить, что пребывание в усадьбе вовсе не предполагает заточения и полной изоляции от окружающего мира. За пределами достаточно замкнутого, как бы опоясанного границами усадьбы круга лежат соседские земли, уездные и губернские города, Москва и Санкт-Петербург, наконец, дальние страны с их многочисленными соблазнами и модными поветриями. Сознательное отдаление только потому и ощущается как нескучное, что время от времени прерывается поездками в город. Подобно тому, как гости украшают проживание в усадьбе, визиты в уездный, губернский или далее столичный город также составляют одну из необходимых и привлекательных сторон усадебного бытования. Они совершаются по линиям родственным и дружеским, по обязанностям, часто необходимым и даже тягостным, иногда, что важнее в данном случае, по делам, связанным с искусством. Среди них – общение с живописцем, обычно требующее несколько сеансов для создания портрета. Посещение мастерской предполагает беседы на разные, в том числе художественные темы. Именно такие поездки в Москву с княгиней Е.Р. Дашковой описывает К. Вильмот, рассказывая о работе над своим портретом в мастерской «сеньора Вигони».
Город и усадьбу объединяют если не буквальная близость, то принципиальная общность произведений архитектуры, живописи, пластики и декоративно-прикладного искусства. Пожалуй, нет ни одного крупного зодчего второй половины XVIII века, который не имеет в своем «репертуаре» и городских домов, и усадеб.
Весьма показательно в этом отношении творчество М.Ф. Казакова – автора значительного числа городских домов и крупных усадеб. Петербургские зодчие – А.Ф. Кокоринов, Ж.-Б. Баллен-Деламот, И.Е. Старов, также совмещают оба амплуа. Довольно часто заказчики предпочитают регулярно иметь дело с уже знакомым им архитектором или живописцем. Наиболее яркой фигурой в этом плане является Дж. Кваренги, которому принадлежит и приписывается большое число сооруженных или проектированных им ансамблей. Перечисленными именами, конечно, не исчерпывается список зодчих, причастных и к городскому, и к загородному строительству. То же относится к живописцам, прежде всего, портретистам – А.П. Антропову, И.П. Аргунову, Ф.С. Рокотову, Д.Г. Левицкому, В.Л. Боровиковскому, и к скульпторам – Ф.И. Шубину, М.И. Козловскому, Д. Рашетту, чьи произведения нередко перевозили к тому же из города в усадьбу и обратно.
Не менее заметную роль в сближении облика города и усадьбы играет участие местных, в том числе крепостных художников, которые осуществляют на практике привезенные из столиц чертежи, копируют и версифицируют живописные образцы.
Благодаря тому, что в усадьбе строится здание по проекту столичного зодчего, появляется портрет работы известно го живописца, бюст или статуя, выполненная отечественным или зарубежным мэтром, контакты столицы и усадьбы совершаются минуя или «через голову» губернских или уездных городов. Так, здания в окрестностях Калуги (дом Щепочкиных, Полотняный завод, Троицкое, Грабцево, Городня) хронологически и в стилевом отношении опережают городскую архитектуру, которая реагирует на новшества в основном уже в первой четверти XIX столетия. То же можно сказать о Рыбинске, в окрестностях которого в конце XVIII века уже существует Тихвино-Никольское Тишининых, а улицы застраиваются каменными купеческими особняками преимущественно в эпоху ампира.
Роль усадеб – «гонцов» нового стиля, как мы говорили, еще нагляднее выступает в Малороссии. Одним словом, город предоставляет усадьбе участие столичного архитектора, сотрудничающего непосредственно или заочно с местными мастерами, содействует приглашению художника для изготовления портретов и видов парков; выросшие в усадьбе крепостные художники нередко обучаются впоследствии в городе. Идет интенсивный двусторонний обмен, город и усадьбу соединяют теснейшие материальные и духовные узы.
Между тем несомненны и неповторимые черты усадебной культуры. С одной стороны, для всех ее начинаний характерно присутствие претензий, со столичной точки зрения, достаточно завышенных и даже подражательных.
С другой – в ней всегда есть место будничности или не притязательности, обязанным часто небольшим размерам поместья и бытовым обстоятельствам. Любая средняя усадьба, как и рядовой портрет, уникальна по замыслу и исполнению, то есть изначально исключительна, а в действительности рискует оказаться известной сравнительно небольшому кругу родных, друзей, благосклонных почитателей и доброжелательных соседей, то есть достаточно ограниченному числу ценителей.
Вдали от Академии художеств, выставок, аукционов и профессионального суждения усадьба живет собственной, по-своему замкнутой и одновременно любознательной жизнью. Характер сосредоточенного в ее стенах искусства свидетельствует, что она открыто обращена ко всему миру, а потому и сознательно, и невольно отражает влияние многих тенденций. Вследствие этого она дает образец искусства и схожий, и отличный от столичного, который воспринимался как эталонный.
Можно сказать, что усадьба представляет собой в некотором смысле художественный перекресток. В прямом и переносном смысле слова она домовито сводит под своей кровлей самые разнообразные потоки: русскую школу и россику, произведения старые («родительские», «дедовские») и современные, высокого, среднего и даже посредственного качества, высокопрофессиональные и доморощенные, в прямом и переносном смысле этого слова. Допуская и поощряя их соседство, усадьба обнаруживает удивительную терпимость и отсутствие художественного снобизма, своенравно присваивая все, что ей подходит и нравится.
Можно сказать, что при этом черты крестьянского, например, искусства несомненно трансформируются, приноравливаясь к господским вкусам. Столь же бесспорно, что привнесенные в культуру усадьбы элементы или отдельные образцы городской культуры, манеры иконописца, приглашенного расписать церковь или выполнить портрет, а также советы соседей отчетливо влияют на направленность хозяйского вкуса, который мы законно ассоциируем с дворянскими пристрастиями.
Подобная полюсность, присущая искусству усадьбы, возможно, объясняется тем, что в ней сосуществуют столь разные во всех отношениях субъекты и их притязания. Действительно, в сложении Пенат в качестве его создателей и ценителей вносят свой вклад и хозяева, и крепостные, и постоянные обитатели и гости.
Не всегда достаточная осведомленность широкого слоя среднего дворянства играет собственную роль в окраске усадебной культуры. Рецептом изготовления и творческим ориентиром чаще всего служат прямые указания заказчика.
Огромная авторская или соавторская деятельность владельцев, например, Н.Е. Струйского при создании А. Зябловым его «блафона» или С.С. Апраксина, распоряжавшегося писать изображения исторических личностей с похожих на них крепостных, делает искусство усадьбы изначально внутренне зависимым и предопределенным. По прямым указаниям барыни здесь рождаются узоры кружевниц и вышивальщиц, по проектам профессиональных архитекторов, значительно переделанным барином, возводят дворцы и церкви.
Подобным путем нередко появляются и портреты. Модель сплошь и рядом не искушена в том, как должна выглядеть на полотне, и заказчик ориентируется на собственные впечатления от виденного или услышанного. Однако эти обстоятельства, как ни парадоксально, не ограничивают творческие возможности мастера, но даже поощряют их. Опыт крепостных живописцев Аргуновых свидетельствует, что такие художники вовсе не являются замкнутыми в себе или неосведомленными. Варившееся в одном «котле» занятное домашнее искусство свободно и с удовольствием соотносится с искусством соседних фамильных гнезд, со столичными образцами и, отражая их, создает собственные.
Можно сказать, что по неоднозначной ориентации усадьба напоминает своего создателя – русского дворянина XVIII века, который вбирает и испытывает на себе самые разнородные влияния: классическая философия, искусство и литература питают его воображение, а будничные реалии вносят в их восприятие соответствующие исправления. Именно в силу этого в усадьбе можно наблюдать уникальное соединение высокого и низкого, претенциозного и непритязательного. Заметим, что совокупность их проявлений поощряет со своей стороны развитие характерных тенденций сентиментализма и предромантизма: сочетание возвышенного образа мыслей и чувств с эстетизацией неприхотливых домашних обстоятельств.
Соединение античности и повседневности, точнее, облачение последней в торжественные одежды и, соответственно, «одомашнивание» античности, достигающее апогея в начале следующего столетия, отчетливо воспринимается уже в конце XVIII века. Достаточно вспомнить иронизирующего над этими трансформациями И.М. Долгорукого, а позже Гоголя или Козьму Пруткова – Смесь «французского с нижегородским» выступает с особой откровенностью чаще именно в усадьбе, а не в городе, где все в большей степени лимитировано правилами общественного суждения. Более того, такое сочетание в усадьбе не кажется предосудительным. В гедонистическом умонастроении, неотрывном от здешнего бытия, царит удовлетворенность тем, что уже имеется в доме, а нерядовые запросы можно реализовать собственными средствами. Претензии явно завышенные или только заявленные ценны уже потому, что рассчитаны на себя и близких, снисходительность друзей и благодарное внимание гостей.
Разумеется, со стороны такие притязания рискуют показаться забавно несоразмерными с их результатами, однако, в усадьбе, – собственном детище, – все находит оправдание в глазах хозяев и посетителей.
В тех случаях, когда «доморощенное» произведение может быть сопоставлено с привозным, это лишь придает ему дополнительную ценность, поднимая в глазах окружающих.
Сочетание хозяйского гонора и нередко значительного перепада желаний и возможностей создает наглядную компромиссность – одну из черт усадебной культуры, которую можно преодолеть лишь в богатой и просвещенной семье, хотя обычно она прорывается и там.
Заметим, что такая особенность наблюдается повсеместно: в архитектуре с ее склонностью следовать столичным образцам, живописи, пластике, музыке и театре. Вероятно, эта черта воспринимается не как огорчительная пестрота, а как своеобразное богатство, свидетельство присутствия хотя бы в скромной пропорции всего, что положено иметь в «порядочном» доме. Тем самым клан вещей украшает владельца, свидетельствуя о его намерениях и осведомленности.
Что же касается рефлексии по поводу отставания от города или богатых соседей, то она компенсируется заведомо превосходящим их культом «Я» и «Моего», Именно эти слова наиболее часто употребляются в переписке для выражения того индивидуального, что окрашивает усадебное искусство в неповторимые внутрисемейные, часто наследственные и даже музеефицированные тона.
Все эти особенности психологии создателей и зрителей применительно к усадебной культуре, разумеется, еще ждут разработки. Конкретный характер их проявлений во многом зависит от статуса поместья, того места, которое оно занимает в жизни владельца, от его принадлежности к тому или иному типу. К этому мы и перейдем.
Оставим в стороне чисто хозяйственные усадьбы, мызы и фермы. Если они и имеют отношение к духовной жизни, то в том смысле, что обеспечивают ее материально. Среди связанных с летним пребыванием выделяются дачи и так называемые maison d'ete или maison de plaisance (терминология эта, разумеется, условна). В ближайших окрестностях Петербурга дачи тянулись от Екатерингофа до Стрельны, территориально и по уровню светскости вплотную смыкаясь с городом. Весьма оживленные в разгар сезона, ближе к осени они пустели и, подобно Кирьянову, принадлежащему Е.Р. Дашковой, превращались, как выразилась Екатерина II, в место, «очень способное для развития ревматизма».
Петергофская дорога давала пищу первым наблюдениям иностранцев, направлявшихся в столицу из Кронштадта. «Затем мы отправились в Петербург, – вспоминает К. Вильмот, – и это небольшое путешествие оказалось исключительно приятным; дорога длиною в 30 верст напоминает путь из Парижа в Версаль.
То с одной, то с другой стороны тракта возникают обрамленные лесами дворцы изумительной красоты, перед которыми разбиты чудесные сады и парки. Два или три дворца – царские резиденции. Превосходная и широкая дорога заполнена самыми разнообразными экипажами, запряженными чаще всего шестеркой лошадей... Над темным лесом показалась золотая луна, провожавшая нас до самого Петербурга» [8].
Вот как описывает современник находившуюся здесь дачу А.Л. Нарышкина «Красная мыза»: «По левой стороне дороги деревянный летний дворец, окруженный деревнею, в Голландском вкусе построенною, садом и Аглинским лугом. Главный сад простирается по правой стороне дороги на 200 сажен, и от дороги до морского залива, на одну версту отстоящего. Оный состоит в увеселительном лесу в Аглинском вкусе, с широкими рвами и многими островами; холмиками, домом для балов, круглым храмом, разнообразными домиками и беседками; качелями и пр. Каналы снабжены плотами и прекрасными гондолами; такожде находятся в оных пеликаны, лебеди, чужестранные утки и пр. Одна часть леса составляет небольшой зверинец для красных зверей. Многие в нечаянное удивление приводящие предметы, в сем преимущественном саду находящиеся, суть причиною, что оный обыкновенно Российским восклицательным названием Ба! Ба! именуется... Оный для публики открыт и многими людьми посещаем бывает...» [9]
Не менее известен был и загородный дом Га! Га! Л.Л. Нарышкина, расположенный на шестой версте этой дороги: «По левой стороне дороги находится, так как и в Ба! Ба! знатный жилой дом в 2 этажа с садом, а по правой главный сад, простирающийся до морского залива.. Перед жилым домом находится столб, сооруженный в память Императорского посещения. Сей увеселительный сад также беспрестанно открыт для публики» [10].
Неподалеку у графа Брюса был «деревянный загородный дом с бельведером и большой сад в Аглинском вкусе, пашни, луга, огород, каналы, беседки и особливо на острову, в пруду находящемся, прекрасный большой дом для купания, в коем потолки и стены росписаны живописью at fresco» [11].
Жить на Петергофской дороге было принято по-светски. Иные формы воспринимались как несовременные и даже диковатые. И.Л. Долгоруков ездил сюда знакомиться с будущей невестой Л.В. Елагиной и ужаснулся своему намерению, присмотревшись к существованию семейства. Хозяин дома «вел род жизни собственно свой и весьма необыкновенный, то есть не выходил из халата, не снимал колпака, ужинал летом в 8 часов вечера и имел привычку всей семьей по окончании стола петь: "О тебе радуется"…»
Должно признаться, что на таком бойком пути, каков Петергофский, по которому всякий езжал к кому-нибудь или слушать музыку, или смотреть ракеток, или плясать до восхода солнечного, на такой дороге видеть только один дом, в котором хозяева, отужинавши, тогда как собираются еще полдничать, и всякий, в одеянии почти ночном, тянет церковные тропари, признаться, говорю, должно, что такой обычай обращался в настоящее посмешище и соблазн...» [12].
В Ораниенбаумском уезде в ту пору также было множество дач. «Сии мызы, – писал Георги, – возведены мало-помалу по построении Императорских увеселительных замков... Число загородных домов по сей большой дороге умножается еще беспрестанно... ибо достаточных особ, имеющих нужду по прошествии долговременной зимы воспользоваться летним воздухом, увеселениями и сельскими приятностями, здесь много, такожде и приписывается пребывание в летнем доме к изящному образу жизни» [13].
Такие дачи, как: Га! Га! и Ба! Ба!, подмосковные Кусково и Останкино были предназначены не только для личного пользования и приема небольшого числа знакомых, но для более широкого круга посетителей и участников праздненств. В идеале в них мог веселиться любой житель города, если иметь в виду, конечно, «чистую» публику.
Еще более непосредственная связь с городом и его обществом складывается в 1790-е годы, когда усилиливается мемориальная тенденция и уходящий век спешит воздвигнуть себе памятники в лице пышных надгробий и парадных, часто посмертных портретов. Строительству больших усадеб также нередко стараются придать исторически значимый характер. А.Б. Куракин, зачиная каменный дом в Надеждине и по-своему оправдываясь, пишет: «Если и не удастся мне сим домом пользоваться и в нем жить, пусть же останется он здешнему месту прочным украшением и памятником о мне» [14]. Горделивой идеей обуреваем и А.А. Безбородко, мечтающий построить в Москве дом огромнее прежнего: «Я решился пуститься на новое здание, которое по крайней мере потомству покажет, что в наш век и в нашей земле знали вкус» [15].
В тот же период оживляется характер старых царских резиденций, расположенных по Яузе – развивается специальная увеселительная зона с качелями, каруселями и «фортунами» в Головинском саду; большую Катальную гору в Покровском используют во время публичных гуляний вплоть до начала XIX столетия. Некоторые вновь возводимые ансамбли вписываются в границы города или вплотную подвигаются к ним. Это характерно для находящихся на Яузе дома Разумовского и задуманного Н.А. Львовым садя А.А. Безбородко. В замысле последнего общественный элемент непосредственно смыкается с частным, а возвышенные художественные задачи неотделимы от «земных» развлечений. Большая часть сада определена здесь для публичного гуляния. На полуциркульной площади «в разных лавочках продаются галантерейные вещи, конфекты, фрукты и проч. все сие придает вид праздника или лучше ярмонки, гулянью, которое без того было бы безмолвно и мертво... У других ворот сада, на другую улицу, построен во вкусе турецкого киоска кофейной дом, в котором находятся как разные прохладительные напитки, так конфекты и мороженое. На середине дома большой зал определен для танцев на случай внезапнаго дождя или дурной погоды» [16]. Иначе говоря, постепенно изживается рокайльный привкус, складывается нечто альтруистически ориентированное насколько это допускает частная природа любой усадьбы.
Гонор владельцев выражается и в других формах. Феодальный характер откровенно господствует над общественным в усадьбах, которые можно условно обозначить как «городки правителей». Именно так задуманы и выполнены Богородицк А.Г. Бобринского, Почеп и Батурин К.Г. Разумовского.
В конце века под влиянием идей сентиментализма, увлечения готическими романами и рыцарскими играми складывается понятие усадьбы-«замка» (chateau). Под эту категорию подходила опальная Гатчина; позже термин был применен для Михайловского замка, находившегося в центральной части города. В.Г. Орлов пишет, что построил в своей Отраде «трехэтажный барский замок и церковь». Резонансом ушедшего столетия это определение живет в сознании пушкинской поры. Именно так воспринимается «Петровский замок», сооруженный в качестве подъездного дворца. Как покинутое жилище одинокого обитателя именуется замком и усадьба Онегина, которую тайно посещает Татьяна.
В XVIII веке понятие «замок» подразумевает не обязательно конкретный характер архитектуры, хотя иногда здание и строится в формах готики, но, прежде всего, особую форму бытования в нем. Ф.Ф. Вигель вспоминает «житие» в Зубриловке эпохи ее первого владельца: «...оно напоминало как богатые и знатные баре живали в старину. Нет лишних прихотей, но всего вдоволь; стол изобильный, сытный и вкусный, прислуга многочисленная, ворота настежь, соседи мелкие дворяне, так и валят, но не обременяя собою: предовольны, когда хозяин скажет им приветливых слова два-три. Князь Федор, мой милый аристократ, будущий владелец Зубриловки, тогда уже поговаривал об vie de chateau, об удовольствии по временам удаляться в свой замок среди малаго, но избраннаго круга; толпу же соседей показывать только в важных случаях, на празднествах, как декорацию. Они с отцом имели разные понятия о деревенской жизни» [17].
Одним из крайних проявлений художественного индивидуализма, возможного лишь на царском уровне, является создание того, что можно обозначить как «усадьбу –иллюстрацию». Такова построенная по проекту НА. Львова «Александрова дача» – грандиозная, вынесенная в открытое пространство архитектурная иллюстрация к «Сказке о царевиче Хлоре», сочиненной Екатериной II для внука – с главным домом, храмами, беседками, садами и т. п. [18].
Однако наиболее распространены универсальные усадьбы, так называемые maison de campagne, где проживание, хозяйствование и увеселения переплетаются на доступном домашнем уровне. Это ближние и дальние подмосковные и большинство усадеб в средней полосе России.
«Население» усадьбы, точнее состав ее «доможителей», достаточно специфичен в каждом из названных вариантов и зависит от характера поместья. Однако если схематизировать положение дела, выявится немало общих черт. В числе постоянных обитателей – владельцы и дворовые; среди временных – гости самого разного ранга: соотечественники и иностранцы, любые «пришельцы» – от друзей дома до царствующих персон. Главное, что отличает усадебное население от городского – его замкнутый характер. Применительно к усадьбе, как и во всех относящихся к ней случаях, можно сказать, что она является как бы уменьшенным повторением государственной структуры феодального типа – с господами и подданными. Более того, общественная неоднородность выступает на усадебной «сцене» с особой очевидностью, будучи представлена в концентрированном и легко обозримом виде. Нигде замкнутый характер бытования так не высвобождает руки барину и для возвышенных филантропических акций, и для самого наглого, порой жесточайшего управления «подданными». Такое отношение отчасти, распространяется и на малосостоятельных соседей.
В больших семьях, кроме хозяев, обитают незамужние или овдовевшие родственники, компаньонки и приживалки, выросшие в доме сироты. Их положение богато представлено в русской литературе со своими привлекательными и несимпатичными сторонами. В составе ближайшего окружения владельцев и домашняя интеллигенция: гувернеры, врачи, секретари, архитекторы, живописцы, и, конечно, такие важные для повседневной жизни «персоны», как кормилицы, повара, портные, управители, приказчики и т.д.
Особое место занимают воспитатели и учителя. Среди них встречаются и случайные люди, однако многих всю жизнь вспоминают с глубокой признательностью. И.М. Долгоруков пишет о своем гувернере: «Он, наконец, сделался не наемником, а домашним нашим человеком. С ним уже не было ряды, отец мой отлично его естимовал, и он не имел ни в чем у нас отказу. По милости его я выучился по-латыни, что доставило мне способ чрезвычайно хорошо узнать французский язык, и, словом, всеми познаниями, какие я приобрел в юности моей, обязан я единственно г-ну Совере, которого память осталась для меня навсегда почтенна» [19].
Одну из ярких особенностей русской усадьбы составляет огромное количество бездельной дворни, которую нередко порицают и хозяева, и крестьяне. Однако на общем фоне выделяются заслуженные и преданные старые слуги. Высоко котируются специалисты: кузнецы, конюхи, столяры, кружевницы, вышивальщицы и другие искусные ремесленники. Все это, конечно, не исключает возможности наказать их, отдать в рекруты или продать другому барину. Отношения внутри усадебного круга весьма противоречивы. Тем не менее, все население усадьбы представляет сплоченный коллектив, способный оценить себя таковым в противовес соседскому «клану» – дружественному, нейтральному или откровенно враждебному. В свете этого было бы неправильно, акцентируя неоднородность и внутреннюю противоречивость усадебного общества, не отметить его внутренней спаянности, вынужденной или добровольной терпимости, основанной на взаимной нужности и привычке к совместному бытию, связывающему «семью», о которой Н.П. Шереметев так и говорит «Мои домашние».
В силу замкнутости усадебной среды каждый новый человек приобретает здесь особую ценность. Сюда могут и наезжать по праздникам, и жить подолгу, иногда все лето, и нередко из года в год. Среди гостей не только долгожданные друзья и родственники, которым радуется дом в полном составе, но вовсе незнакомые и даже случайные люди. В гостеприимном поместье накормят и обогреют юродивого и убогого странника, а иностранному путешественнику даже в отсутствие хозяев покажут дом и примут по всем правилам.
Идеальный стиль внутриусадебных отношений, созвучный пасторали и демократической комедии, иногда отражается в специально написанных для данного дома пьесах типа карамзинского сочинения для праздника в Марфине Салтыковых. Разумеется, современники прекрасно ощущают перепад, который есть между жизненными и сочиненными отношениями, аллегорическими образами и реалиями, знают, что «амуры и зефиры» могут быть «проданы по одиночке» или наказаны на конюшне. Однако это не исключает того, что театральные и живописные ситуации, в свою очередь, не сказываются затем на реальных взаимоотношениях.
Судьбы добрых бар и благодарных поселян, участливых хозяев и усердных слуг, несчастья бедных девушек, обманутых соблазнителями, в искусстве и жизни практически неразделимы. Помещики, дворовые и крестьяне, представленные в пейзажах С.Ф. Щедрина, полотнах И.М. Танкова и И.Л. Меттенлейтера, на лубочных картинках и в комедии, встречаются друг с другом не только на театральный подмостках, но и на жизненной сцене, составляя усадебную «семью».
Жизненный путь дворянина, как правило, начинался в усадьбе. Это место упокоения предков служило и колыбелью потомкам. За короткой полосой детства следовало отрочество, знаменовавшее расставание с семьей и домом. Начиналась полоса учения в городе в закрытом светском или военном заведении, затем иногда в западноевропейском университете. После этого наступала служба. Город, где она протекала, практически сливался с понятием «света», «житейского моря», полного соблазнов и опасностей.
Как же снаряжали в это плавание дворянского юношу? Один литературный и, разумеется, неправдоподобный вариант обрисован Д.И. Фонвизиным. Рассказ ведется от лица героя, повествующего о своем отце, который, «претерпев в течение службы своей многие обиды, досады и несправедливости, от сродственников же, друзей и покровителей также быв обманут, предан и, наконец, оставлен, вел большую часть последних своих дней в уединении...» Теперь он торжественно напутствует сына: «Ты молод, мой друг… и выбора основательного сделать не можешь…Я не имею права избирать за тебя участи, коей ты на весь твой век предашься… С другой стороны, я испытал, что обращение светское и служба за собою влечет предательство, ухищрения, зависть, злоключения и самое умерщвление духа, почему главное мое желание есть сообразить, если то возможно, для тебя удаление от света и познание оного. Я бы желал, чтобы ты спознал сердца человеческие, не быв, однако, подверженным их злоухищрению, чтоб ты наслаждался всем благом, которое смертному вкушать определено, и, сохранив сердце непорочным, не имел оное растерзанным и израненным от стрел, нередко в руках сильных к поражению добродетели изготовленных».
Далее отец предлагает сыну притвориться глухим и немым, так: как при этом «не будешь обвиняем в том, что не служишь» [20]
и начать осваивать свет, не опасаясь промолвить лишнего и будучи уверен, что окружающие изъясняются искренне. Это своего рода идеальный выход из положения. На деле все обстояло, конечно, прозаичнее, хотя невымышленные родительские души были исполнены сходными страхами.
С чем же встречался в реальности русский дворянин в городе? Прежде всего, со службой. Все, от начинающих до вельмож, были равно несвободны от нее. На расстоянии усадьба казалась олицетворением независимости. «...Кончилась в сей день вся моя 14 лет продолжавшаяся военная служба, и я, получив абшид (отставку – О.Е.), сделался свободным и вольным навсегда человеком», – ликует провинциальный дворянин Болотов [21]. «О, дал бы Бог получить свободу!..» – мечтает в расцвете столичной карьеры вельможа П.Б. Завадовский [22].
Город выступал от лица нации и государства, усадьба – от имени «малой родины», родительского гнезда и крова. Долгу перед соотечественниками противостояли обязанности перед семьей и крестьянами; пониманию гражданина как официального лица, связанного обязательствами перед сослуживцами – иллюзорное представление о том, что человек «сам себе хозяин», отец домашних и крепостных. По сути, это царские притязания в миниатюре. Очевидно, это и имеет в виду К. Вильмот, изящно иронизируя по поводу Троицкого – усадьбы Дашковой, где «три тысячи крестьян («мои подданные», как она их называет) счастливо живут под ее абсолютной властью...» [23].
Если сравнить сохранившиеся суждения о городе и усадьбе, разница между ними окажется наглядной. Письма из усадеб обычно содержат родительские предостережения, а также жалобы жен, оставленных в деревне и опасающихся городских соблазнов – балов, театральных представлений, застолий, карточных игр и других удовольствий. Ответные послания рисуют неизбежное, но грустное пребывание, которое не замедлит обернуться долгожданным свиданием. Вместе с тем в таких письмах нетрудно уловить и естественное удовлетворение от служения Отечеству и пользе дела Последнее, несомненно, искренне и вполне соответствует интеллектуальным склонностям и живому темпераменту, здоровому желанию молодого человека вступить на деятельную стезю, а зрелого – полнее реализовать свои возможности на государственном поприще. Опытный чиновник высокого класса тоскует «Я не имею никакого дела, места. Титул больше пустой, чем деятельный, и человек, как всякий металл, ржавеет без упражнения; по сей причине я решился удалиться в деревню.» [24]
Решиться на это было нелегко. Город воплощал в себе средоточие культуры и общества в лучшем смысле слова. Он поощрял интеллектуальное общение единомышленников, был источником вдохновения и давал пищу творческим замыслам. Последние нередко воплощались в жизнь в деревне, а затем предлагались на суд друзей и ценителей в городе. Быт Державина, Львова, а позже Пушкина и их современников ввел эту модель в норму как вполне оправдавшую себя. Что касается балов, застолий и того, что называли в
ХVШ веке «светом», то все это также было небесполезным и, разумеется, приятным.
Как мы уже говорили, безвыездное пребывание в деревне в полном отрыве от городского общества казалось немыслимым даже самым страстным поклонникам усадебной жизни. Однако публично признаться в этом стеснялись. В сознании современников город уже окутывала густая пелена порока. Поставленные ему в вину притворство, необходимость угождать и кланяться делали подозрительной любую апологетическую тональность. Более того, откровенные урбанистические склонности приравнивались к карьеризму, Скорее было модным тяготиться служебными кандалами, сковывающими тонкую, словно незаинтересованную в городских благах натуру.
Успехи по службе воспринимались как свидетельство некой нечистоплотности, связанной с фаворитизмом или пронырливостью. Возникало противоречие, поскольку хорошо работающий и порядочный человек в реальности вызывал уважение. Выражением этой ситуации суждено было вскоре стать чеканной грибоедовской формуле: «Служить бы рад, прислуживаться тошно». Знакомясь с вопросом, можно утверждать, что речь идет не об отрицательном отношении к содержанию службы, а о том, какие соблазны подстерегают вступающего на эту стезю. Иначе говоря, об изнанке деятельности, искажающей и раздваивающей натуру.
И.М. Долгоруков, поэт, бывший одно время пензенским вице –губернатором, рассказывает о своих отношениях с непосредственным начальником, князем Андреем Ивановичем Вяземским: «Я временно их упоминаю себе в двух различных видах: с приятной стороны, когда воображаю наши словесные беседы, чтение стихов, острые его шутки и образованность; напротив, с неприятной, когда представляю себе его в качестве государственного чиновника, с бесприкладными его теориями и нелепыми затеями ума, испорченного английскими предрассудками. Он хотел в Пензе создать Лондон и, начав с сей точки, что ни делал, что ни писал, как начальник русской провинции, все было не у места и некстати». [25]
С «прислуживанием» было тесно связано неизбежное приспособленчество. В стихотворении «В городе обращение людей» И. Хемницер говорит:
|
С людьми ты должен обращаться,
С которыми должно всяк час притворствовать,
Которые всяк час пременный лик имеют:
Иное говорят, другое разумеют. [26] |
Наиболее полно комплекс отрицательных явлений, свойственных городу, характеризуют слова «суета», «тщета» и «мечта». В «Письме к Другу» тот же автор с удовольствием перечисляет преимущества сельской жизни, к которой он счастливо приобщился:
|
Теперь в деревне я живу, сует не знаю,
Собой и временем по воле управляю.
Живу как хочется, не так, как мне велят.
Не принужден хотеть другие что хотят.
По повелению веселым вдруг казаться,
По повелению и плакать и смеяться.
Не должен, живучи с людьми, людей искать
И, будучи в кругу весёлостей, скучать [27]. |
Складывалось стойкое убеждение, что и город, и усадьба формируют соответствующую модель личности. Попадая в город, человек неизбежно портится, хотя совсем недавно в деревне был нравственно здоров и довольствовался простыми радостями:
|
В свирели мы с тобою
Играли иногда
А сладостной игрою
Пленялися тогда.
Тогда, среди забавы,
Среди полей, лугов,
Ты, просты видя нравы,
Желал простых стихов.
Там сельские дриады
Плясали вкруг тебя;
Не чувствовал досады
Ты, сельску жизнь любя.
Тебя не утешали
Мирские суеты,
Тебя тогда прельщали
Природы красоты.
Тогда земному кругу
Ты пышность оставлял,
Тогда ты мне, как другу,
Все мысли объявлял.
Теперь уже сокрылись
Дриады по лесам,
Места переменились,
Ты стал не тот и сам.
Тебя не в диком поле
Стихи мои найдут,
Пастушки где по воле
Играют и поют.
Не токи ныне ясны
округ тебя шумят,
Отвсюду лести слышны..
Но лики велегласны
Со всех сторон гремят.
Вельможи там пышны,
Там хитрые друзья,
Спокойна, ль жизнь твоя?
Из двух мне жизней в свете
Котору величать?
Ты скромен в сем ответе,
Так лучше замолчать [28]. |
Перед мыслящими людьми вставала проблема; как, находясь на службе, в обязательном общении с теми, с кем связан не по своей воле, сохранить свою личность? У Хемницера в стихотворении «Пустомеля» к писателю примчался некто:
|
Из первых шалунов молодчик,
Великий вертопрах, болтун и враль господчик...
А сам уж издали кричит:
«Так! всё за книгами! и всё уединенны!
И всё от света удаленны!
И всё бы вам читать!
И всё бы вам писать!
И я таки не понимаю,
Как, полно, никогда вас скука не возьмет!»
В ответ следует сентенция:
«Я этого не примечаю, –
Писатель отвечал, – один ли я иль нет,
Когда за книгами сижу я в размышлении;
Но чувствую, что я теперь в уединеньи» [29]. |
Сходные мысли пронизывают письма В.В, Капниста, обращающегося к жене из Петербурга; «Да когда же, наконец, буду я вознагражден от неприятностей, докучающих мне в светском обществе в полной мере в твоих, дорогой друг мой, объятиях? Ибо, вот оно, то единственное убежище, где буду я огражден от всех неприятностей, докучающих мне в светском обществе, Ах, как страстно жду я сего счастливого мгновения, как нетерпеливо желаю, чтобы оно уже наступило» [30]. Посмотрим, как выглядит уединение на высоком сословном уровне.
Друг наследника, великого князя Павла Петровича, А.Б. Куракин впал в немилость и пишет брату из своего роскошного села Надеждина: «Напрасно думаешь, чтоб я …хотел к вам возвратиться; нет, ваша городская жизнь не льстит и не манит меня; в деревне пробуду я до последняго моего нельзя... Обидно мне то понятие в тебе и во многих из моих друзей, что поехал я в деревенское уединение и в оном остаюся будто для одного наполнения моего кошелька; хорошо и приятно оный не пустым иметь, но, право, спокойствие душевное гораздо драгоценнее и необходимее, и над мною более действует, нежели денежные расчеты. Вспомни, как живали в Древнем Риме: никогда в унижающем тунеядстве, всегда или в деятельном служении отечеству, или в уединении отдаленном и совершенном, в услужении себя самих и в снабжении духа новыми силами, ума новыми знаниями и новою способностью; так-то живут еще и во многих европейских странах» [31].
В другом письме, вполне выдержанном в духе морализирующей тенденции времени, содержится целая программа: «О любитель градской жизни, о брат, из чаши горестей глотающий еще сладостей мед. Скажи мне, если б и в самом деле в здешнем уединении моем, в котором никакое жало до меня не достигает, в котором спокойствие души моей выше всего и выше всех меня ставит, в самом бы деле заперся, – чем поступил бы я тогда против разсудка? Нет, – тогда обрек бы я себя прямою премудростью. Не слишком я в дружбе чувствителен, слишком покорен желаниям меня любящаго, которому, любя меня, по прямому желать бы надлежало только то, чего я сам себе желаю. Не запираюся еще здесь: еду я к вам, еду, но с чувствами окаменелыми против всего того, что их прежде у вас двигло, со взором хладнокровным и равнодушным на все, с вершенным и непоколебимым удостоверением, что все мечта и что никакая мечта не заслуживает быть предметом забот и печалей, а еще менее подвигов и желаний того, который ощутительным влиянием самого Провидения сам себе находит то, чего ни от кого и никаким величием себе приобрести и доставить не может» [32].
Впрочем, уединение Куракина было весьма относительным, да и не могло быть иным, ибо бытовые и духовные потребности вошли бы с ним в полнейшее противоречие. В реальности была нужна не «хижина пустынника», а, как говорил Ф.Ф. Вигель, «нечто похожее на Двор». Последний включал, «более 300 дворовых, не считая нескольких десятков нанятых за дорогую цену иностранцев, особливо французов, служивших в качестве секретарей, библиотекарей, докторов, поваров, музыкантов, садовников, курьеров и берейторов» [33]. Из Парижа была выписана «настоящая маркизша» д'Изабэ, чтобы занимать гостей.
Помимо того в усадьбе подвизалось много русских. «Нельзя себе представить, – вспоминал тот же Вигель, – сколько добрых и честных людей, без всякой вины отставленных или выключенных из службы, в сие мрачное время (1799 г. – О.Е.) скиталось без пропитания. Они принимали всякия низкия должности в знатных и помещичьих домах. У князя Куракина жил в деревне один видный собою майор, котораго обязанность состояла только в том, чтобы с палкою в руке ходить перед князем, когда он изволил шествовать в свою домовую церковь» [34]. Так в миниатюре воспроизводилась процедура придворного выхода. Когда брат стал намекать на ненужность такого «штата», Александр Борисович не без обиды отвечал: «…я знаю, что ты излишества ни в чем не любишь, и сие искренно в тебе хвалю, но с другой стороны, совершенно не знаю, отчего ты излишество в числе служащих мне и обыкновенную услугу в доме моем производящих видеть и находить можешь? Многое, друг мой, легче говорится, нежели делается: если бы ты сам здесь быть мог, то с великим любопытством посмотрел бы я, кого ты из сего числа исключил бы и какой обряд и образ жизни мне предложить захотел» [35].
Впрочем, царственный стиль жизни иногда приедался. По контрасту тянуло на «простую пищу». И.М. Долгоруков вспоминает, что Куракин «любил пирушки и давал нам, мужчинам, такие обеды, за которыми сидя, мы часто воображали, что мы не у князя, а у откупщика собраны в богатую гостиницу, и тут хозяин и гости бывали часто так пьяны, что не умели ни дверей сыскать, ни без помощи слуг сесть в свою карету» [36].
В любом обществе приходилось придерживаться соответствующей модели поведения. В городе оно издавна предопределялось общепринятыми нормами, в деревне образ жизни был иной, менее обязывающий и давал свободу фантазии. Многое из того, что в городе казалось недопустимым или предосудительным, представлялось здесь возможным и приличным. Внеслужебное времяпрепровождение, облачавшееся на людях в одежды изящного «неглиже», вне постороннего взгляда, точнее, в окружении домашних, близких по рангу соседей или живущих в усадьбе из милости нередко оборачивалось распущенностью и самодурством.
Низкие страсти, как, впрочем, и возвышенные, цвели здесь в полную силу, не будучи стеснены посторонним мнением. Образ жизни многих достаточно образованных и известных в качестве культурных дворян был весьма непригляден. В первую очередь это бросалось в глаза иностранцам. «Каждый дворянин, – пишет К. Вильмот, – всемогущ. Он может быть ангелом или дьяволом! Шансов стать дьяволом гораздо больше, потому что тот, кто не развратился под влиянием неограниченной власти, действительно должен быть похож на ангела. Я рассматриваю каждого дворянина как железное звено массивной цепи, опутывающей это государство» [37]. Особенно эта, мягко говоря, этическая подвижность, была характерна, для «свивших» богатейшие гнезда на юге России племянниц Потемкина. Так, одна из них – Варвара Васильевна Голицына, по Державину – «...супруга златовласа, Пленира сердцем и лицом», чрезмерно любила власть и деньги и терпеть не могла противоречий. Как вспоминает Вигель, она таскала у себя в гостиной за волосы приятельницу – помещицу Шевелеву, велела высечь плетьми заседателя за неисправную дорогу, хотя на беззащитных горничных девок рука у нее не поднималась. «С таким нравом ей не легко было жить в обществе. В столицах она обыкновенно вела жизнь уединенную, стараясь окружать себя одними только угодниками и угодницами, а в деревне тогда нетрудно было знатной барыне соседних мелкопоместных дворянок обращать в свои прислужницы. Поэтому-то ея Зубриловка в Саратовской губернии была любимым ея местопребыванием: там степень ее доверенности указывала места всем уездным барыням» [38]
Обычное по нормам состоятельного дворянства многолюдие было неизбежным и утомительным. Возникала парадоксальная ситуация: живя в городе, хотелось уединиться в усадьбе, а там тотчас ощущалась потребность в обществе. Пребывание в свете составляло тогда основную часть внеслужебного времяпрепровождения.
В городском варианте сюда входили приемы, балы и маскарады, театральные представления, торжественные обеды, гуляния, катания на санях и в каретах и многое другое. Вальяжный барин А.А. Безбородко философствует: «Живем мы, впрочем, весело и спокойно» и в том же письме обобщает: …я думаю, что наша братья, моты и роскошные люди, не так скоро делаются злыми людьми, как серьезные» [39]. Город был местом коллективно переживаемых удовольствий и занятий, в которых лестно участвовать, но они не являлись результатом собственного изобретения и отдельной личности или семейству отводилась в них роль исполнителей или зрителей, заранее предопределенная и не столь творческая, как в усадьбе. Характер деревенского времяпрепровождения зависел, прежде всего, от склонностей владельцев и профиля поместья.
Находясь в обществе близких и снисходительных друзей, желая удовлетворить то, что мы называем сейчас эстетическими потребностями, здесь, как мы увидим далее фантазировали и дилетантствовали на все лады: «играли» в архитектуру, воздвигали статуи, писали маслом, исполняли миниатюрные портреты, сочиняли стихи, рукодельничали, словом, упражнялись в искусстве иногда артистично и тонко, иногда наивно и неумело, но с неизменным удовольствием и пользой для душевного равновесия.
«Когда же наиграемся какой игре досыта, – вспоминает Болотов, – тогда начинали играть в фанты, а иногда в самыя жмурки, и в том неприметно проводили длинные осенние и зимние вечера, и я так ко всем играм сим разохотился, что выдумывал даже совсем новыя и никем до той го еще не употребляемыя карточныя и другие игры. Но за всем сим не отставал я ни мало и от прежних своих и лучших занятий, но всякой раз, когда не было никого у нас и мы были дома, не давал ни одной минуты проходить тщетно, – вспоминает Болотов, – но по привычке своей всегда чем-нибудь занимался и либо читал что-нибудь, либо писал, либо рисовал и гваздался с красками» [40].
Весьма распространенные тогда карточные игры в малознакомом и случайном по составу городском обществе часто оказывались коварными и разорительными, а в маленьком домашнем кругу – неопасными. Тот же Болотов рассказывает, что игры в его доме не были азартными или убыточными: «О нет! от всех таковых были мы все весьма далеко удалены, а все наши игры были невинныя, забавный, безденежный и подающие повод только к смехам и шуткам» [41].
В большинстве усадеб услаждали себя и избранное общество, (как говорили тогда, «круговеньку») по собственному усмотрению. Городское бытие на людях сменялось пребыванием в кругу семьи, с милыми друзьями, было расцвечено домашними радостями и невинными удовольствиями. Любовно устроенные именины рождали философические выводы: «В каком городе так просто и весело расположим и проведем время? Театр природы – самое лучшее место для всякого торжества и приязни», – пишет Долгоруков [42]. Кроме того, одну из основных прелестей, противостоящих городской суете и занятости, составляло не лишенное изящества и часто плодотворное меланхолическое раздумье. Стесняясь примитивного самоублажения, подчеркивали вкус к чтению: «...всякой день читаю и большою частью в постеле при свечах… Прежде я любил заниматься древностию Латинскою; напоследок авторы Французские умом и приятностию своего языка нечувствительно к себе привязали. Без напряжения головы можно в них сосать просвещение, а в Латинскую мертвую литературу надобно рыться нахмуренным челом. Преемники наук, от народа в народ, всегда делают шаг далее против тех, от коих заимствовали оныя» [43]. Душевное и физическое расслабление также считалось законной привилегией усадьбы и было доступно на самом скромном уровне.
В начале деловитого XIX столетия над ним начали посмеиваться. И.И. Дмитриев, по собственному его признанию, «развращенный сын природы», фантазирует в письме В. А. Жуковскому, задержавшемуся по домашним делам в провинциальном Белеве: «Если б я умел рисовать, то представил бы юношу, точь в точь Василия Андреевича, лежащим на недоконченном фундаменте дома; он одною рукою оперся на лиру, а другою протирает глаза, смотрит на почтовую карту и, зевая, говорит: успею! Это будет надпись под картиною. В ногах несколько проектов для будущих сочинений, план цветнику и песошные часы, перевитые розовую гирляндою» [44]. Самую же главную прелесть усадьбы составляла ее способность содействовать глубокому и сильному чувствованию. В конце лета или при отъезде, в момент расставания с усадьбой, особенно остро ощущается ностальгический привкус, звучит тема разлуки:
|
Простите вы, мои друзья, –
Из недр спокойства и свободы
Я еду в мрачный гроб природы –
Простите, в город еду я. [45] |
Нигде, как в деревне, не цветет так привольно любовь, нигде нет такой идеальной среды для щедрого изъявления сердечных привязанностей. При отсутствии сколько-нибудь многочисленного общества все внимание переносится на семью. Современник радуется: «Предоволен я своею женою: любит меня страстно. Занимался домашним состоянием, час от часу больше чувствую отвращение от сует мира» [46]. Зрелище семейной идиллии нигде так не впечатляет, как на лоне природы. Н.М. Карамзин, наблюдавший его в Германии, обобщает: «Любезная картина семейственного счастия! Может быть, в городе она бы меньше меня тронула, но среди сельских красот сердце наше живее чувствует все то, что принадлежит к составу истинного счастия, влиянного благодетельным существом в сосуд жизни человеческой» [47].
Итак, усадьбу – «свое пристанище», место, «где я свил себе гнездо и приготовил всевозможные удовольствия по моим склонностям» окружал ореол душевного и физического благоденствия, устойчивого бытования, безопасности в самом широком смысле слова Особенно отчетливо и, конечно, в розовом свете это рисовалось при взгляде из города. В противоположность желанному приюту он воспринимался как очень ненадежное место. Предвидя превратности, дворянство старалось иметь убежище наготове, но колебалось и не пользовалось им, пока дело не доходило до крайности.
Предчувствуя грядущее гонение, Завадовский писал другу: «Еще ли можешь сомневаться о моей решимости, жить в деревне? Что я доселе не там, возвергай то на мою: участь, а не на волю мою. Не обретаю того хотящий, что на нехотящих приходит. И сей очереди остается ожидать». Она не замедлила: «По первому пути я отъеду в деревню, в уповании погребсти там мои кости. Если не понесу дальших преследований, то возблагодарю Бога за покой, к которому давно стремился и был воспящаем по причинам, вынуждавшим повиновение. Щепка, брошенная бурею, или тихим плаванием достигшая своего пристанища, не подумает о суете мира, а только чтоб в забвении остаться» [48].
Покидали столицы с откровенным удовольствием, часто с оскорблением и вызовом. Но – странное и типичное дело – при первой возможности радостно рвались обратно, навстречу проклятой службе и ее порокам, с легким и недолгим сожалением расставаясь с сельским раем. Парадокс состоял в том, что усадьба воспринималась так, когда в нее уезжали по собственной воле. Но то же «приятное и выгодное убежище» (Завадовский) мгновенно перевоплощалось в изгнание, если в него предписывалось удалиться в двадцать четыре часа.
Бегство из усадеб совершалось, конечно, не только вследствие политических перемен, а по самым разным творческим, деловым или семейным мотивам. Иногда просто от скуки и пресыщения. В таких случаях оно сопровождалось исключительно самокритичным раскаянием. Променяв деревню на город, поэт, «...вдруг сделавшись честолюбив», становился противен самому себе и умолял «милых друзей»:
|
Простите!.. презрите того,
Кто от спокойства своего
Идет по свету волочиться!..
Нет... сжальтесь, сжальтесь на него,
Хоть раб мечтанья одного
Глупее и самой скотины;
Но глуп от общей он причины,
Так нет злосчастнее его49. |
Когда же подходил жизненный черед и близилась законная отставка, многие со спокойной душой готовились удалиться в усадьбу. Под старость канцлер АЛ. Безбородко, ставший, как подметил А.В. Суворов, «ленив и роскошен... года не те», прекрасно формулирует умонастроение своих современников: «Я пребываю без перемены в прежних желаниях отойтить от большаго света, и водвориться в деревне, где я, несколько и мотовато, сооружил себе пристанище на дни последние и после смерти. Под сим разумей дом, сад, церковь и гроб» [50].
Яснее выразиться трудно. Завадовский также желал быть похоронен в выстроенной им в Ляличах Екатерининской церкви, хотя впоследствии его погребли в Петербурге. Примеров захоронения в своей усадьбе в церкви-усыпальнице или мавзолее можно привести множество – Чернышевых в Яропольце Чернышевых, Орловых в Семеновском (Отраде), Львовых в Никольском-Черенчицах, Паниных в Дугине, И.С. Барышникова в Николо-Погорелом, Волконских в Суханове и т. д. Обычай этот продолжал жить и далее. Пример тому – могила Пушкина в Михайловском и высказанное им когда-то желание:
|
И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать;
Но ближе к милому пределу
Мне все б хотелось почивать. |
Если суммировать сохранившиеся высказывания, становится очевидно: за отношением к городу и усадьбе кроются глубокие проблемы. Понятие душевного равновесия, как основы нравственного здоровья, рисуется как относительное. При ближайшем рассмотрении и в усадебной жизни помимо достоинств обнаруживаются свои недостатки, а «порочный» город на почтительном расстоянии обретает определенную привлекательность. Иначе говоря, кристаллизуется представление: «там лучше, где нас нет.
В этой ситуации возникает важнейшая проблема социальной психологии: можно ли быть общественно полезным человеком и наслаждаться частным благополучием, не нанося ущерб согражданам и себе как индивидууму? Напрашивается вариант: нельзя ли соединить в одно целое достоинства города и усадьбы, освободившись от недостатков того и другого? Но уже тогда трезвые люди предостерегают от идеальных конструкций или уверенно, подобно Хемницеру, утверждают, что суета – наиболее ненавистная «привилегия» города – характеризует общий стиль жизни:
|
Куда мы только поглядим –
Везде мы суету встречаем.
И что мы в свете ни творим,
Лишь суету мы исполняем.
Во градах суета, в селах,
При жизни мирной и в войнах.
Такого состоянья нет,
Где б суета не пребывала
И власть свою не означала... [51] |
Капнист, даже несколько навязчивый в прославлении достоинств деревенской жизни, находясь в Петербурге, тоскует по уединению в семейном кругу и невинному сельскому веселью. Однако в его же письмах из Обуховки всплывает обратная сторона медали – обременительные хозяйственные заботы оттесняют на задний план поэтические труды, на которые почти не остается времени. Автор не отрекается от усадебных идеалов, но ощущает на себе иные «цепи» – обязанности перед женой, детьми, экономией, должностью, делами: «плугатори, жнецы, кесари, молотники – вот музы наши» [52].
Истоки совершенного блага, как всегда, таились в чем-то неясном. В XVIII веке искали объяснение любых обстоятельств в свойствах человеческой натуры – бескрайности желаний, несходстве сердец и слабости умов. Вывести «розу без шипов» – излюбленный символ нереального соединения прекрасного и неуязвляющего – хотелось, но не удавалось.
Проблема культурного времяпрепровождения заставляет нас хотя бы кратко затронуть вопрос о природе дилетантизма. К сожалению, применительно к любой из областей русского искусства XVIII века эта проблема остается практически неразработанной. Негативный оттенок, который моментально улавливает современный слух в этом слове, мешает сегодня определить таким образом и архитектурное творчество Н.А. Львова, и научно –практические занятия А.Т. Болотова, не получивших специального образования, но ничуть не уступавшим по своему уровню профессиональным работникам.
Между тем в XVIII столетии термин не содержал в себе ничего сомнительного. Напротив, означая увлечения любителя, вызывал уважение к энтузиазму, целенаправленности и, конечно, полезным результатам той или иной деятельности. В России размежевание профессионального и любительского в глазах общественного мнения было связано в области науки с основанием Академии наук, в области искусства и архитектуры – с учреждением Академии художеств. Уже тогда это обозначило в сознании современников рубеж между разным по уровню качеством. Оказаться на уровне профессионала, не теряя при этом социального достоинства, становится престижным для просвещенного человека, прежде всего дворянина.
Разумеется, любительство характерно и для городской среды. Однако именно усадьба открывает для него самые благоприятные условия. К ней оно имеет самое непосредственное отношение не только в России, но в других европейских странах, где владельцы поместий; возводят дома и устраивают сады, занимаются коллекционированием, систематизацией и описанием отечественных достопамятностей, стремятся претворить уроки палладианства в собственной версии классицизма, сделать свою жизнь многогранной и совершенной, если не при участии профессионалов, то самостоятельно. Не только музыка, театр, литература, но и наука и в Западной Европе, и в России в значительной мере обязана своим развитием процветавшему в усадьбах просвещенному дилетантизму.
В основе этого явления во все времена лежит одна и та же цель – создать произведение такое же, как профессиональное и даже превосходящее его. Иначе говоря, любительское занятие побуждает к соперничеству, а сознание того, что результат является следствием преодоленных препятствий, позволяет гордиться им. Последствие этих усилий – встреча в рамках одного дома произведений профессиональных и любительских, как мы уже говорили, не смущает, ибо предопределена самой спецификой «домашней» по своей сути усадебной культуры.
Из примеров наиболее распространенной «игры» в профессионала отметим, прежде всего, архитектурные инициативы заказчика – составление собственных и «редактирование» профессиональных проектов, сотрудничество с покладистыми и деловыми местными архитекторами-исполнителями [53].
Обращаясь к живописи, упомянем творчество многих дворян, пробовавших себя в рисунке или акварели, реже – в технике масляной живописи, а также их непосредственное руководство крепостными художниками.
Из других областей следует иметь в виду практически все виды декоративно-прикладного искусства. Известное распространение получают частное типографское дело, гравирование, а также музицирование, участие в театральных представлениях, конечно, литературное творчество и работа над историческими трудами (Н.М. Карамзин, И.Л. Мусин-Пушкин), в огромной степени обязанные пребыванию в своей или дружеской усадьбе, такой, как Остафьево, например. Отметим и опыты домашнего законотворчества в Рузаевке Струйского, Семеновском (Отраде) В.Г. Орлова [54], деятельность «дворянина-философа» Ф.И. Дмитриева-Мамонова в Баранове, занятия «таинственными науками» и магнетизмом Н.П. Панина в Дугине и т.д.
В реальной жизни любой участник творческого процесса легко приобретает новое амплуа. Чтобы не остаться семейной забавой и быть признанными за пределами своего круга, эти начинания требуют определенной эрудиции, непосредственной близости к науке, технике и их достижениям.
Домашние инициативы, связанные с живописью, архитектурой, музыкой, театром и т.д., также предполагают взаимосвязь и контакт с профессиональным искусством. Эти области, как и широко применяемые в усадебном хозяйстве механическое, слесарное, шорное, каретное, плотничное и прочие виды мастерств и «художеств», объединяют не только их принадлежность к общей по понятиям того времени сфере. Важно, что все они предполагают искусное исполнение, то есть профессионально высокий уровень. И, надо сказать, результаты перемены ролей нередко далеко перерастают домашние рамки. В таких случаях НЛ. Львов становится архитектором, В.В. Капнист – поэтом, AT. Болотов – практиком и теоретиком садового искусства, АХ. Разумовский и П.А. Демидов, как говорили в XVIII веке, – «ботанистами», А.Г. Орлов – коннозаводчиком, Н.П. Шереметев – театральным режиссером и т.п.
Этот процесс часто носит характер простой перемены занятий. А может быть эстетизирован – обыгран в собственных глазах и сознании окружающих. В таких случаях владелец усадьбы намеренно обзаводится соответствующими атрибутами, действует по правилам преображения – как происходит с моделью в маскараде или костюмированном портрете, словом, входит в роль.
Касаясь причин привлечения наук в усадьбу, на первое место, конечно, следует поставить практическую и моральную необходимость. Иначе говоря, можно утверждать, что они бытуют здесь по той причине, по которой создается и существует она сама, органично соединяя в себе полезное с приятным. Типичное расположение относительно города играет при этом немаловажную роль. Усадьба и сильна, и слаба тем, что неизбежно отдалена от «большого» мира с его политическими, природными и прочими катаклизмами. С одной стороны, это неплохо, с другой – по той же причине многие достижения рискуют остаться неизвестными обитателям или доходят к ним с большим запозданием.
Русская усадьба, даже по нормам своего времени, все-таки ведет жизнь изолированную в ожидании новостей из столиц, губернского или уездного города, наконец, просто из уст соседей. В этой связи приобщение к науке, воплощающей в себе просвещение, и занятия ею становятся насущно важными. В самом деле, когда в деревенской глуши сплошь и рядом необходимо сыскать, скажем, профессионального врача или ветеринара, домашний специалист оказывается просто незаменим.
Наибольшее значение, естественно, приобретает все, связанное с ведением сельского хозяйства, чем в плане теоретическом и практическом занимался в свое время А.Т. Болотов. Самыми распространенными являются хлебопашество, огородничество, садоводство, льноводство, связанное с распространением текстильных мануфактур, разведение породистого скота, лошадей и собак.
Известно, что в XVIII веке в России происходит массовая интродукция растений, число их увеличивается вдвое, а в 1765 г. появляется знаменитый указ Сената о разведении картофеля. Состояние науки, связанной с флорой и фауной, определяется здесь собственными возможностями и потребностями. Интерес к ней и вытекающие отсюда результаты могут остаться в пределах местной необходимости, а могут и выйти за них или даже подняться до серьезного экспериментального уровня. С естественными дисциплинами – физикой, химией, математикой и геологией – в усадьбе также соприкасаются по-разному: в отвлеченном и практическом плане, в учебном процессе и на «салонном» уровне, в ходе столь характерного для этого времени собеседования и наблюдений над картинами природы. Такое увлечение астрономией и мирозданием поэтизирует Г.Р. Державин в стихотворении «Евгению. Жизнь Званская»:
|
Иль в мрачном фонаре любуюсь, звезды зря
Бегущи в тишине по синю волн стремленью:
Так солнцы в воздухе, я мню, текут, горя
Премудрости ко прославленью. |
Отметим в той же связи, что еще в петровское время в Глинках существовала астрономическая обсерватория Я.В. Брюса.
Характерно, что часто непосредственное соседство хозяйственных и художественных занятий отнюдь не коробит современников. Напротив, грамотное ведение хозяйства и использование прогрессивной техники поощряется общественным мнением не меньше, чем художественные начинания. В те годы во многих усадьбах зарождаются приносящие доход кирпичные, стекольные и металлургические заводы, пильные мельницы, бумажные и текстильные предприятия – от значительных по масштабу, как Полотняный завод, до тех, что вроде державинской Званки. Сам он скромно говорит об этом так: «... я завел в новогородской деревнишке маленькую фабрику» [55].
Подобные заведения, так же, как нередко поставленные на передовую научную основу скотоводство и коннозаводство, разведение охотничьих собак, винокурение, бортничество, полеводство, иногда разведывание полезных ископаемых удовлетворяют не только насущные потребности, но и духовные, в том числе эстетические запросы.
Не случайно, описывая природные достоинства, не забывают подчеркнуть их полезность. Одно украшает другое: любимая речка Осуга в тверском Прямухине Бакунина «Муку нам мелет и бумагу, / Гранит хрусталь и пилит тес» [56].
В начале XIX века в этой усадьбе уже существуют пильная мельница, ткацкая фабрика и винный завод. Б подмосковном Авдотьине Н.И. Новикова, философа и рачительного помещика, имеются прядильня, суконная фабрика, кирпичный завод, «хлебный магазин», спасающий от голода в неурожайные годы, большой скотный двор и плодовые сады. Для своих крестьян Новиков осуществляет постройку кирпичных «экспериментальных» домов, до сих пор сохранившихся в этой деревне [57].
Помимо практической пользы научные занятия вносят в усадебную жизнь момент развлекательный. Недаром Г.Р. Державин среди домашних утех в Званке упоминает посещение пильной мельницы и связанные с этим «производственные» красоты:
|
Иль смотрим, как вода с плотины с ревом льет
И, движа машину, древа на доски делит,
Как сквозь чугунных пар столпов на воздух бьет,
Клокоча огонь, толчет и мелет
Иль любопытны, как бумажны руны волн
В лотки сквозь игл, колес, подобно снегу, льются
В пушистых локонах, и тьмы вдруг веретен
Марииной рукой прядутся |
Утилитарное и художественное, высокое и повседневное, таким образом, не отождествляют, но свободно сочетают, перепад же между ними изящно нивелируют. В принципе это не отличается от того, как в применении к обыденным явлениям охотно и не без юмора используют мифологические категории: Соловей здесь – Филомена, приход Весны неизменно ассоциируют с Флорой, Нептуны и тритоны населяют пруды и реки, дриады – леса и поля. Можно сказать, что образные олицетворения, связанные с природными явлениями, на правах домочадцев органично входят в мир усадьбы, питают воображение поэтов, возвращаются в нее в стихах и книгах, становятся не только привычными, но даже однообразными.
Уважение к искусству и наукам, потребность приобщения к ним воспитываются с детства. И гуманитарные знания, и осведомленность в естественных науках дополняются впоследствии чтением книг, журналов, разговорами с образованными людьми, знакомством с древностями. Во многих поместьях, как мы уже говорили, сведущие люди – архитекторы, учителя и врачи – живут постоянно. В реализации научных и других достижений большую роль играют и иностранцы – приглашенные сюда гувернеры, повара, портные, музыканты, знатоки агрономии, сельскохозяйственной и строительной техники. Многие владельцы охотно приобретают познания в Отечестве и за рубежом и посылают туда учиться крепостных.
Приобщение к науке в России, как и в других странах, сопровождается коллекционированием не только знаний, но и их наглядных «носителей» или «атрибутов» – специальной литературы, архитектурных увражей, гравюр, подлинников и слепков античной скульптуры, а также минералов (подобно прекрасному собранию в Степановском-Волосове Куракиных), гербариев, бабочек, инсектов и прочих свидетельств образованности. Нередко их экспонируют и любезно показывают посетителям. В ряде усадеб возникают домашние музеи. Так, в Марфине Салтыковых, судя по рассказу Вигеля, «Приемным комнатам нижняго этажа служило украшением многочисленное собрание старинных фамильных портретов; большая же часть верхняго, под именем Оружейной, обращена была в хранилище не только воинских доспехов, принадлежавших предкам, но и всякой домашней утвари, даже платья их и посуды, серебряной и фарфоровой, вышедшей из употребления» [58].
Со временем устройство домашних музеев приобретает еще большее распространение, усиливается их научный характер. Лучшим примером этого становится в XIX столетии знаменитое Поречье.
Усадебные занятия наукой не ограничиваются ее усвоением. Активное приобщение к ней нередко происходит повседневно. За столом и на отдыхе охотно обсуждают грозы и ураганы, наводнения и землетрясения, движение планет, ищут и находят объяснения капризам природы на самом разном уровне осведомленности и художественной фантазии. Многие явления могут истолковывать и как проявления более глубоких катаклизмов, и как сугубо местные.
Известно, что в ту эпоху открытия, зарождающиеся в лабораториях большинства европейских стран, выносят на общественное признание не только в столичных научных обществах, но и в светской обстановке – в салонах, в ходе демонстраций опытов и их обсуждения. Подобно тому, как недавно сочиненные стихи читают семье и друзьям, а затем представляют на более широкий суд, научное откровение может быть впоследствии доложено в научном обществе или клубе. Такое подражание «большой» профессиональной науке в домашних, в том числе усадебных условиях, порой вносит в нее достойный вклад.
Принятое сегодня деление усадеб на утилитарные и художественные в основном определяет характер, пропорцию и формы применения научных знаний. Разумеется, последние используются и в первой категории усадеб, но, как правило, лишены там ореола художественности. В поместьях второго рода причастность к наукам продуманно эстетизируют. Выставляя научные и художественные достижения напоказ, их вводят в художественную структуру усадьбы: оправляют в достойную «раму» архитектуры оранжерей и вольеров, выполненную на английский манер «готику» конных, скотных дворов и псарен.
Не только сама наука, но и занятие ею, запечатленное в живописи, наставляет зрителя и украшает его жизнь. Не случайно на десюдепортах середины столетия можно усмотреть, как, прогуливаясь, изучают памятники старины, истолковывают их значение, сверяясь с книгами и увражами, внимательно рассматривают глобусы, иначе говоря, с современной точки зрения, «играют» в науку.
Многое зависит от степени просвещенности и состоятельности владельцев. Например, относительно доступное собирательство гравюр, минералов, коллекций бабочек, инсектов и гербариев широко практикуется в процессе воспитания детей, в то время как занятия нумизматикой, коллекционирование архитектурных увражей, гравюр, фрагментов и слепков античной скульптуры составляет привилегию взрослых, особенно дворянства с более богатыми возможностями и запросами.
Существуют усадьбы, специально предназначенные для осуществления художественных замыслов. Так, Н.П. Шереметев, четко различающий в своих распоряжениях доходные и расходные поместья, подчеркивает, что Кусково принадлежит именно к последней категории. Искусство и архитектура, музыка и театр выходят в таких случаях на первый план, превращаются в зримое свидетельством широты гуманитарных интересов хозяина, создают ему репутацию знатока.
Модель усадьбы, плотно укоренившаяся в последнее время в нашем сознании, конечно, предполагает максимальную полноту проявления гуманитарных и естественно –научных склонностей. Нет сомнения, что это связано с глобальным желанием учредить «Экстракт Вселенной» или «Эдема сколок сокращенный». В реальности утопический характер этого предприятия приходит в столкновение с реальными возможностями. И не только с ними.
Не менее значительную роль в претворении идеальных замыслов играет самолюбивая эгоцентрическая тенденция «заводить что редко, и чтобы все было лучше, нежели у других» (Н.Б. Юсупов) [59]. При этом можно подчеркнуть собственную исключительность, талантливость, удачливость именно в той области, в которой владелец, как ему представляется, не имеет равных. Последнее не только компенсирует невозможность преуспеть во всех отношениях, но дает повод объявить универсальность вовсе ненужной для себя. Иначе говоря, воля и возможности владельца определяют выборочность его увлечений: он желает не только собрать в своем «государстве» то, что положено иметь по законам усадебного «комильфо», но потрафить своей склонности.
Существует немало примеров специализации на излюбленном предмете, составляющем «конек» хозяина. Существует немало примеров того, что обычно увлекаются преимущественно чем-то одним – коннозаводством, как А.Г. Орлов, псарной охотой, как П.И. Панин, или ботаническим садом, как П.А. Демидов в Нескучном и А.К. Разумовский в Горенках. Среди помещиков есть создатели великолепных театров, такие как Н.П. Шереметев в Останкине и С.С. Апраксин в Ольгове, устроители фамильных галерей как А.Р. Воронцов в Андреевском или Черевины в Неронове владельцы прекрасных библиотек, как И.П. Кутайсов в Рождествене или Н.А. Голицын в Никольском-Урюпине.
В придании усадьбе того или иного профиля определенную роль играет и фамильное обязательство: желание поддержать основанное предшественниками. Таков, наследственный культ искусств у Шереметевых. В конечном счете, желание подняться на уровень Двора или государства, заслужить одобрение профессионалов или просто превзойти ближайших соседей оказывается небесполезным: гонор владельца и культ индивидуального намерения приносят плоды для общества в целом.
Предмет предпочтения того или иного владельца весьма показателен. Он может быть разным – от изящных увлечений до такой, казалось бы, несовместимой с возвышенным областью, как, к примеру, свиноводство.
С.Т. Аксаков вспоминает о поездке в усадьбу Никольское: «Между тем Дурасов предложил нам посмотреть его сад, оранжереи и теплицы. Нетрудно было догадаться, что хозяин очень любил показывать и хвастаться своим домом и всеми заведениями; он прямо говорил, что у него Никольском все отличное, а у Других дрянь.
"Да у меня и свиньи такие есть, каких здесь не видывали; я их привез в горнице на колесах из Англии. У них теперь особый дом. Хотите посмотреть? Они здесь недалеко. Я всякий день раза по два у них бываю…" В самом деле, в глухой стороне сада стоял красивый домик. В передней комнате жил скотник и скотница, а в двух больших комнатах жили две чудовищные свиньи, каждая величиной с небольшую корову. Хозяин ласкал их и называл какими-то именами. Он особенно обращал наше внимание на их уши, говоря: "Посмотрите на уши, точно печные заслоны!"» [60]. Зная о гигантских роскошных обедах, которые давались Н.А. Дурасовым в подмосковном Люблине, не приходится удивляться и этому проявлению гигантомании.
Обычно домашнее или усадебное научное пристрастие, подобно зеркалу, отражает запросы и положение той или иной персоны на государственном и общественном поприще. Так, надо думать, военные занятия П.И. Панина имеют прямое отношение к жестокой, но красивой по нормам усадебной жизни псарной охоте, а участие А.Х. Орлова в военных делах и конных каруселях склоняет его к разведению лошадей.
Приверженность владельца тем или иным увлечениям неизменно оказывается наглядной и знаковой, своего рода отпечатком его личности. Так различные редкости повествуют о судьбе хозяев, о посещении ими дальних стран. Эти «сувениры» оказываются сродни экспонатам усадебных музеев, даже если не находятся в специальной среде. Например, церковь в Знаменском-Губайлове украшают привезенные В.М. Долгоруким-Крымским генуэзские рельефы [61]. Эта традиция сохраняется и позже. В Кораллове в стены и столбы вестибюля главного дома также вделаны античные рельефы, доставленные Васильчиковыми из Италии [62].
Упоминавшиеся выше опыты глинобитного и земляного строения Львова составляют органическую часть его архитектурных трудов, а отмеченное выше сооружение кирпичных домов для крестьян, предпринятое Н.И. Новиковым в Авдотьине, имеет непосредственное отношение к его взглядам на крестьянство, а не абстрактное желание воплотить достижения технической мысли. Сюда же можно отнести эксперименты Д.М. Полторацкого, изучавшего сельское хозяйство в Германии и Англии – замену в его поместьях трехполья плодопеременным хозяйством с травосеянием, использованием усовершенствованных плугов и борон с железными зубьями [63]. Сходным образом соединение технического прогресса и отечественной традиции в многочисленных агрономических опытах A.T. Болотова непосредственно отражает его многогранные естественнонаучные интересы.
Об эстетической стороне применения научных знаний трудно говорить, конечно, применительно ко всем усадьбам. В целом ряде случаев хозяйства существуют в «первозданном» – сугубо утилитарном и далее неприглядном виде. Судя по всему, их владельцы, удовлетворяясь практической целесообразностью, остаются на этом уровне притязаний. Вместе с тем бесспорно изящная идея – сделать свое поместье красивым во всех отношениях – привлекает многих современников. Эстетические наклонности помещиков проявляются не только в предпочтении того или иного научного занятия, но и в формах его проведения уместных, грамотных и уже потому красивых.
Метод сбора научного материала, характер наблюдений и описаний, систематизации и классификации «натуралий» во многом сопоставимы с художественным методом своего времени, предполагающим почтительное и восхищенное всматривание в окружающую природу. Исследователи литературы отмечают, что в те годы расцветает жанр научной прозы.
В принципе стремление облечь науку в художественную форму типично для эпохи Просвещения и проявляется в XVIII веке в жанре описательно –дидактической поэзии. Признаком этого жанра Ю.М.Лотман считает «наклонность к научности, использованию в поэзии ботаники, географии, минералогии и других естественных наук, а также этнографии, исторических экскурсов» [64].
Искусство и наука сходятся в одном пункте: научное знание, обращенное к исследованию натуры, эстетизируется, а художественная деятельность требует ее осмысления. Как пишет Карамзин: «..любовь к сельским цветам есть любовь к Натуре, а любовь к Натуре предполагает вкус нежный, утонченный искусством» [65].
К концу XVIII столетия неспешное разглядывание гравюр, иллюстраций в географических и ботанических атласах все заметнее становится неотъемлемой частью процесса познания. По-миниатюрному красивый научный рисунок побуждает самостоятельно анализировать растения, птичек, которые летают в вольерах, поют в клетках и в виде чучел украшают комнаты. Лупы и лорнеты, микроскопы и подзорные трубы становятся и делом, и украшением дома, позволяя умиляться совершенством мироздания.
Люди XVIII века любовно засушивают растения, составляя гербарии, заботливо расправляют тонкие крылья бабочек, пристально вглядываются в надписи и резьбу на старинных камнях, вдумчиво наблюдают причудливое сочетание цветов и поверхностей минералов, обсуждают их мистический смысл.
Присмотримся к тому, как: Н.М. Карамзин, тонко чувствуя соединение этих начал, легко переходит от литературы к науке: «Жар проходит – иду на луг ботанизировать, как маленький Коммерсон, – любуюсь травками и цветочками – рассматриваю их тонкие жилочки, зубчатые краешки, пестренькие листочки, будто бы из тончайшего шелка сотканные, то гладкие, то пушистые, – удивляюсь разнодушистым испарениям, разносвойственным сокам, варимым в цветочных чашечках искусною природою, – удивляюсь тонким сосудам, в которых сии питательные соки обращаются и которые втягивают во внутренность растения живительный воздух. Срываю – каждую травку, каждый цветочек бережно завертываю в особливую бумажку.
Возвратясь в свою комнату, разбираю, кладу их на солнце и, не будучи многоученым ботанистом, на каждое растение пишу краткие примечания... Наприм. "Сии белые цветочки с желтою оттенкою на гладком, темно-зеленом, сочном стебле, приятны для глаз, но еще приятнее для обоняния. Когда сокроется дневное светило и вечерний мрак сгустится в пространстве воздуха, пойди в темную рощу: там нервы твои затрепещут от небесного благоухания, и ты в сладостном упоении чувств воскликнешь: Ангел на крылах ночи спустился в рощу! Нет, сие благоухание изливается из колокольчиков, которые белеются в густой траве и по справедливости называются красотою ночи"» [66].
Пристальное вглядывание в природу иногда порождает самоиронию. Таково «Ботаническое путешествие на Дудорову гору 1792, Майя 8» серьезно занимавшегося садоводством Н.А. Львова. В ходе этого полного приключений странствия путники, которых увлекает «ботаническая прелесть», находят «травку, у которой корень волоконцами, стебелек чешуйчатой, цветочек кариофиле, имеющий столько-то лепесточков, что лепесточки сидят в чашечке, а между ими стоят столько-то усиков, между усиков столько-то пестиков и пыль; что имя сего чудесного растения на Латыне – (ни на каком другом языке ботанический язык не ворочается) – я позабыл» [67].
«Играют» не только в ботанистов, но и в географов. Как и подобает исследователю натуры, владелец обозревает собственное поместье с надеждой обнаружить в нем природные богатства, которые можно усовершенствовать.
Не случайно помещики охотно включаются в описания и зарисовки своих усадеб и прилегающей местности. С гордостью об этом рассказывает А.Б. Куракин, совершивший в 1786 году путешествие в окрестностях Надеждина по Суре от Красноярской до Чирковской пристани: «Водяной мой путь был мне совершенно приятен и послужил ко всегдашней памяти моей собственной и всех здешних обывателей: я нечаянно сделался первым сурским плавателем и открыл путь к познанию о сей судоходной реке» [68]. Заметим, что это предприятие – занятная реплика государства венной экспедиции по обследованию неизученной местности – могло быть задумано и в качестве миниатюрного подобия известного плавания Екатерины II по Волге.
С социальной точки зрения, культурное времяпрепровождение и, прежде всего, занятие наукой следует рассматривать как стремление сделать себя натурой ищущей им любознательной и тем самым упрочить репутацию в глазах общества. Человеку, вовлеченному в жизненную колею усадьбы, близость к науке дает возможность показать ум и эрудицию не только друзьям и соседям, но, если выпадет историческая возможность, даже императрице.
Занятия наукой имеют условием и следствием совершенствование не только разума, но и всех органов чувств – зрения, возможности которого неизмеримо расширяются с помощью оптики от микроскопа до подзорной трубы, осязания и обоняния, которое подразумевает ботаника, слуха, который услаждает музыка.
Отнюдь не забыт и вкус – обильная и изощренная усадебная гастрономия также рассматривается как тонкая наука. Словом, оценивая практические и духовные импульсы занятия наукой, нельзя не заметить, что потраченное на нее время рассматривается не только как полезное. Приобщение к ней сулит удовольствие – заманчивое времяпрепровождение в наблюдениях и разгадках, ощущение сюрприза – маленькой научной сенсации, который возникает в научных играх, в демонстрации, скажем, пневматических или электрических опытов. Выведение красивого цветка, плода или животного знаменуют победный финал научного творчества и повод к радости. Предвкушая ее, П.В. Завадовский пишет другу: «Я располагаюсь поехать весной с моим семейством в деревню, чтобы проветрить голову и повеселиться моими садовыми заведениями» [69].
Согласившись с И.М. Долгоруким в том, что усадьба представляет собой некое «государство в государстве», мы будем вынуждены признать естественным, что она фактически и умозрительно строго обозначает и блюдет свои рубежи. И в Англии, где спор между соседями подчас составляет заботу нескольких поколений, и в России вопрос о пределах усадьбы остается одним из самых животрепещущих. По существу, это не только проблема собственности, но символ семейного суверенитета и самодостаточности, воплощение обязательств хозяев перед предками и потомками.
В основе сословная и экономическая, эта сторона дела обычно приобретает художественный ранг и соответствующее оформление. Абрис владения подчеркивается на периферии межевыми столбами, иногда валами и рвами, а ближе к главному дому настойчиво акцентируется оградой и въездами, приворотными тумбами, фигурами львов, символизирующими неприкосновенность границ. Как подобает в настоящей стране, здесь есть свои поля, леса, озера, «дикая» и «прекрасная» природа, веселые места и мрачноватые рощи, просеки и дороги, тропинки и площадки, «самородные скатости гор» или насыпные холмы и скалы, естественные, а чаще искусственные руины – символы «древней» истории. Присвоенные им и нередко обозначенные на табличках названия призваны внушить посетителю, что, въезжая в усадьбу, он становится гостем некоего «государства» с собственными и сопредельными местностями. Поскольку размеры «державы» неизмеримо малы для настоящей страны, неизбежно возникает эффект игрушечного правдоподобия и сходства с моделью.
Сама усадьба, помимо обычного названия, нередко приобретает двойное или второе наименование, причем ряд имен носит гедонистический характер (Семеновское – Отрада, Рай – Семеновское, Знаменское – Раек, Беспечное, Богом данное, Милет и др.). Отдельные «местности» тоже заботливо наделяют названиями. Образец художественно продуманной «географии» дают царские загородные ансамбли, такие как Царское Село или Павловск с их парками, озерами, островами и т.п. затеями. И в них, и в частных усадьбах апеллируют природным особенностям (Белое, Черное и Серебряное озера в Гатчине; пруды Белый, Черный и Малиновый воробей в Ольгове), а иногда к историческим, литературным и философским категориям. Впрочем, названия бывают и строже, приобретая гражданственную окраску. Последнее характерно в частности, для детально разработанного Н.А Львовым проекта парка А.А. Безбородко на Яузе. Напомним поражающие своей изощренностью изобретения А.Б.Куракина для Надеждина. В этом поместье словно тесно для воплощения прихотей владельца, и его фантазия свободно изливается в названия различных элементов парка. Некоторые из них, запечатленные в надписях на специальных табличках, напоминают о придворной стороне жизни владельца (просеки Цесаревича и Нелидовой) или о наиболее близких родственниках – братьях Алексее и Степане. Расположенные в том же парке дорожки носят названия, почерпнутые из области человеческих добродетелей (Отважности, Трудолюбия, Великодушия) или из арсенала приятных переживаний.
Последнее отразилось не только в переименовании фамильного Борисоглебского в Надеждино, но и в именах просек и дорожек: Ожидаемого благоденствия, Неожиданного утешения, Преодолеваемых трудностей, Воспоминания прошедших лет, Скорого достижения... Подобные ощущения обещают просеки Приятного наслаждения, Отрады, Милой тени, дорожки Удовольствия, Жаркого любовника, Веселой мысли, Прихоти, Восторга, Верных любовниц и Услаждения самого себя [70].
В ряде случаев присутствует заметный назидательный оттенок – таковы дорожки Истинного разумения или Частого повторения [71]. О семантической природе этой затеи непосвященный рискует не догадаться, но на помощь услужливо приходят надписи, направляющие его по сложным изгибам литературной идеи владельца [72].
В названиях просек, посвященных брату Степану или брату Алексею, Куракин обнародует мир семейных симпатий, откровенно поясняя такую необходимость для себя: «Эти названия вызывают у меня приятные и интересные воспоминания. Они обозначают природу чувств и имена людей, которые занимают мое сердце. Они будут часто вызывать у меня грусть, но она всегда будет сопровождаться душевным спокойствием, и за ней последует радость ничем неомраченного счастья, свободного от хлопот, тревог, угрызений совести и сожалений...» [73]. Морализирующий и по-своему дидактический характер подобных затей, видимо, не раздражал. Напротив, воспринимался как стремление пробудить в душе посетителя сочувственный отклик. Недаром брат владельца в одном из писем с благодарностью вспоминает, как, будучи в Надеждине, прочитал «сквозь облако слез...» название посвященной ему дорожки.
Заметим, что возникшая в XVIII столетии культура чувствительных названий сохраняется и в XIX веке. Например, Ф.Н. Глинка рекомендует устраивать в садах отдельные местности и давать им «иносказательные названия» – острова Дружбы и Напоминания, Радости и Забав, архипелаг островов Роз, Лилий и Сирен, скалы Страстей, «подводные камни, испытания и отмели предрассудков» и т.п. На острове Дружбы Глинка советует насадить рощицу, «в которой бы каждое дерево, каждый куст посвящен был одному из ваших друзей» имя его, написанное на дощечке, должно быть привязано к дереву. В средине рощицы простой жертвенник; на нем белая урна с надписью: алтарь Дружбы. Имена, а если можно, и самые лики Ореста и Пилада должны быть украшением сего места... Здесь могут также храниться Цицероновы, Монтаневы, Риваролевы и прочие разсуждения о дружбе» [74].
Воплотившиеся таким образом нормативность и обязательность оказываются в духе времени – человек призван чувствовать то и там, где следует, а отнюдь не произвольно или некстати. Карамзин вспоминает о своей прогулке в окрестностях Франкфурта: «Трактирщик мой водил меня по здешним садам. В одном из них встретились мы с хозяином, почтенным стариком, как сказывают, очень богатым человеком. Узнав от моего вожатого, что я путешествующий иностранец, он взял меня за руку и сказал: "Я сам покажу вам все то, что можно назвать изрядным в моем саду. Какова эта темная аллея?" – "В жаркое время тут хорошо прохлаждаться", – отвечал я. – "А эта маленькая беседка под ветвями каштановых дерев?" – "Тут прекрасно сидеть ввечеру, когда луна покажется на небе и свет свой прольет сквозь развесистые ветви на эту бархатную зелень". – "А этот холмик?" – "Ах! Как бы я желал встретить тут восходящее солнце!" – "А этот маленький лесок?" – "Тут, верно, поют весною соловьи так спокойно и весело, как в самых диких местах природы, нимало не подозревая, чтобы сюда – заманивало их искусство". – "Что вы скажете об этом домике?" – "Он построен на то, чтобы быть жилищем философа, любящего простоту уединения и тишину"» [75].
Словом, «география» усадебной страны тщательно продумана, связана с погодой и настроением, одухотворена, живописна и «пейзажна». Она красива и в этом смысле подстать чувствительному слогу, которыми ее любовно описывают создатели и посетители поместья. Таким образом, ycaдебное государство имеет не только собственную «историю» и «географию», но, соответственно, свои растительный и животный мир – свою Флору и Фауну, подведомственные владельцу, непосредственно зависящие от его искусства украсить усадьбу, сделав ее достойной восхищения. Все это слагается в понятии Природы. Об образе Природы или Натуры в контексте русской культуры пишут давно и много. Отметим в данной связи известные труды историков литературы и искусства: К.Б. Пигарева, Д.С. Лихачева, Н.Д. Кочетковой, О.В. Докучаевой, B.С. Турчина, И.И. Свириды и других. Можно сказать, что к настоящему времени сложился комплекс принципиально разделяемых исследователями представлений об этом явлении.
Однако в статьях и книгах, посвященных данной теме речь идет главным образом об идеальной, то есть парковой природе, какой ее хотели видеть современники. Обращений же к реальной усадьбе, как правило, принимает форму реконструкции первоначального архитектурного замысла. И тот, и другой подходы, разумеется, законны. Вместе с тем для расширения представлений о некогда существовавшей усадьбе требуется учет особенностей всей территории занимающей нас «страны» или «государства».
Действительно, художественная сторона дела в каждом случае в значительной степени предопределена объективными природными и экономическими обстоятельствами. В большинстве случаев преобладающая часть приносящей доход «природы» относится к ведению экономических, агрономических и других наук, существует и совершенствуется в соответствии с ними. Эти условия и являются диктующими в чисто функциональных поместьях, хотя при наличии эстетических запросов владельцы подчас стремятся обыграть и их. В художественной деятельности, а она направлена в первую очередь на организацию парка, владелец выступает «в двух ипостасях – как чувствующий (и чувствительный) субъект, уже по самой своей сути реагирующий на окружающую его природу, и как homo faber, прилагающий к ней свои силы, умение, искусство, воображение» [76]. Идею человека – партнера Природы по-своему выражает Делиль:
|
Твоя Природа! Сам рисуй и поправляй.
Но не спеши садить: смотря и замечая,
Учися украшать, Природе подражая [77]. |
В такой усадьбе Натура,
понимается «как "чистая" (дикая,
ординарная) и "прекрасная", т.
е. избранная, скомпонованная» [78].
В последнем случае владелец осмысливает свою деятельность как ниспосланный свыше дар и нравственную обязанность:
|
...О если б Провидение
Мне дало уголок земли в
распоряженье,
Которой бы я сам смиренно мог
убрать,
И благ моих творцу сердечный
долг отдать...
Предстоит своего рода обмен:
И все, что живопись могла в
Природе взятъ,
Садовник, поспеши обратно ей
отдать! [79] |
Характер и состояние царствующих в этой, среде Флоры и Помоны (именно так олицетворяет усадебную природу Пушкин, говоря о селе Захарове), а также Фауны сводится в занимающий нас период к основной антиномии – свободы и неволи. Остановимся на ней и на том, как это отражается в искусстве.
В целом, вся усадебная Флора независима от владельца, поскольку представительствует от лица природного мира, знает свои периоды пробуждения, расцвета, богатого урожая и зимнего покоя, способна к циклическому существованию, к самообновлению и самовоспроизведению. В «деревне», (как говорили, имея в виду жизнь в сельской местности), она окружает человека повсюду: в полях и лугах, в парке, в теплицах и оранжереях, в доме, в лице комнатных растений и росписей покоев, в картинах и гравюрах, украшающих стены, в пластике малых форм. Повсеместно:
|
Краса с красой на диво смежна
Влекут мой взор, пленяют дух,
Пускаючи благоуханье,
Животворят мне обонянье [80]. |
Природа волнует своей близостью – радует и огорчает, пробуждает по утрам и весной, обогревает в летний полдень, погружает в уныние в осенние дожди, в сон в пору зимних метелей и снегопадов, словом, ни на минуту, в любое время года и суток, не оставляет человека наедине.
Надо сказать, что природа благожелательна к обитателям усадьбы. Требуя ухода и восхищения, она не только дарует плоды, но разрешает трудиться, размышлять и отдыхать на своем лоне. В ответ на заботу и расположение Природа приоткрывает любознательному обитателю секреты, ждет от него зеркального отражения, соответствия его поведения собственному состоянию, опеки и восхищения, становится, как говорили тогда, «сочувственником». Секрет успеха состоит в том, насколько владелец способен дорожить этой взаимностью, какое место занимает Природа в его жизни.
Леса, а также принадлежащие помещику поля и луга высоко ценятся не только за приносимый ими доход, но и с точки зрения эстетической. Однако последняя здесь далеко не главная. Ни в сознании, ни па практике это не противоречит тому, что леса подлежат вырубке, луга – покосу, а поля – распахиванию и засеиванию. Владелец может восхищаться природой и волен продать на корню прекрасные деревья, также как чувствует за собой моральное право охотиться в зверинце, пристрелить красивую, но покалеченную лошадь или собаку, не говоря о том, чтобы без угрызений совести воспользоваться заботливо откормленным животным или птицей в гастрономических целях. В таких случаях он действует по-помещичьи и по-крестьянски, отрешившись от сентиментальности и ободряя себя (если вообще возникает такая потребность) тем, что животных и птиц на то и разводят, чтобы затем с удовольствием употребить их в пищу.
Парковая – «одомашненная» и украшенная природа с ее рощицами, дорожками, лужайками, прудами и прочими затеями, как известно, изначально предполагает художественное вмешательство, ибо призвана воплотить образ идеальной Натуры. В этом смысле она далеко не свободна в своем состоянии. На следующей ступени еще заметнее выраженной «несвободы» находятся оранжереи, где растения, покинувшие родину, приживаются в красивой неволе, подобно экзотической птице в золоченой клетке.
Перед нами, таким образом, три пояса или вида зависимости от владельца. Из них ближе всего сентиментализму вторая. Она предполагает художественное преобразование, использующее возможности самопроявления Природы. Владелец волен не одобрить их, но чаще обыгрывает в соответствии с собственными вкусами и намерениями. Думается, такая классификация может быть распространена и на усадебную Фауну. Этот мир также состоит, во –первых, из чисто хозяйственного, во –вторых, из более дорогого и породистого, подлежащего разведению и, в этом смысле, родственного усовершенствованной Флоре, наконец, из экзотического, включающего левреток, обезьянок, попугаев и прочих представителей комнатной и сосредоточенной в зверинцах Фауны.
В целом растительный и животный мир усадьбы бывает и обширен, и невелик в смысле абсолютных размеров. Однако правила предписывают соблюдать определенные нормы. Сегодня мы не можем судить о результатах их применения без мысленной реконструкции: одни, преимущественно наиболее крупные ансамбли, в основных чертах сохранили первоначальный облик, другие – безвозвратно утратили его.
Существовали и те усадьбы, где владельцы не обременяли себя эстетическими соображениями, и все зависело от первозданной красоты русской природы. Однако, говоря об идеалах, логично, как делают большинство исследователей, обратиться к высказываниям современников – их наставлениям, изложенным в специальных трактатах и руководствах, сочинениях в стихах и прозе. В совокупности они рисуют сводный образ идеальной Натуры, которую если и не наблюдали повсеместно, то хотели видеть, дорисовывая в своем воображении современники.
Для характеристики ее воспользуемся определениями того времени, заимствованными из разных источников и постоянно повторяемыми. Итак, для того чтобы «украсить и улучшить свои поместья», «человек со вкусом, который сам собой наслаждается», должен создать природные условия, способные порождать разные настроения и вполне соответствовать им.
В теории существует по меньшей мере три типа садов – меланхолических, величественных и романических [81], но на практике это чаще всего один парк с разными участками. В его составе наиболее ценятся «приятные» места. В парке гутируется прелесть отдельных участков, каждый из них хорош по-своему и имеет неповторимое предназначение. «Рощица» прекрасно олицетворяет одно из них:
|
Смиреннее лесов – роскошнее, нежней,
Нам роща развернет картины веселей,
Приятных ищет мест, округлостей слиянных;
Пойдет, воротится – и заблуждает в дальних
Излучинах долин – по дерну, по цветам;
Дает свободный путь извилистым водам,
И мнится, праздности в счастливом упоенье,
Там Эпикур даст урок о наслажденье [82]. |
В ходу любовно –уменьшительные названия с оттенком миниатюрным и ласкательным. Хороши, например, «лесочки увеселительные», противопоставленные «лесам» – явлению «дикой» природы. Подобные традиции сохраняются и позже. Таковы у Ф.Н. Глинки «кристалловидные ручьи», берега которых «синеют незабудочками». Посетитель прогуливается по идеальному парку, «вдыхая с теплым воздухом благоухание цветов», взор его радуют «зеленый лужок», «веселый садик», повсюду он встречает «цвет надежды», «алые радости и невинные забавы мелькают между дикими терниями скорби». В таком парке есть место и для других чувствований: «летучий мост» соединяет «унылое местоположение с цветущею рощицею», есть и непременная «плачущая ива», и «унылый сад», и «пустынник», сидящий «в диком саду своем» [83].
Большое значение придается эстетике вод. Они «дают жизнь живописным сценам. Основная их красота в подвижности. Их грация – в свободе движения...» – пишет один из самых авторитетных теоретиков садового дела, хорошо известный в России К.-А. Ватле. Пруды, как и в пейзажных полотнах того времени, должны быть спокойными и светлыми, речки – прозрачными, а ручьи – быстрыми и журчащими, для чего их ложе устилают камешками:
|
А тамо ручеек струиистый,
Как чешуей покрыт сребристой,
Как пролитый в брегах кристалл
(Лишь луч коснулся – возблистал),
Средь рощи меж осок вился,
По цветным камушкам лился.
Журчаньем милым веселит,
От скуки и тоски целит.
Слух, зренье, сердце услаждает,
К пастушке пламень возбуждает..
[84] |
Вода воспринимается как зеркало:
|
Люблино милое, где легкой светлый дом,
Любуется собой над сребряным прудом [85]. |
Острова предназначаются и для веселья, и, напротив, для уединения, чтобы печалиться в одиночестве. Украшающая их зелень ассоциируется с бархатом и коврами: «Здесь глаже бархата лужок», «Коврами на лугах цветы и мурава», река течет «по бархату зеленому лугов» (Ж. Делиль). «Бархатные луга, эмалированные цветами» воспевает И.И. Дмитриев. Полевые и луговые цветы, дарованные природой, составляют особую тему в теории и на практике. Владелец может специально заняться цветоводством.
Ватле наставляет: «Обычно цветы видят собранными и заточенными в симметрические фигуры, образуемые нашими партерами. Необходимость поливки и ухода обуславливают «рабство», в которое они попадают. В результате, нередкой изобилие цветов только уменьшает впечатление, которое они должны бы были производить, а симметрическое расположение приводит к ослаблению их естественного разнообразия. Натура не собирает их вместе, таким образом, быть может, она действует уж слишком случайно, но чтобы приблизиться к «замыслу» Природы и добавить то, что часто упускалось из виду предшественниками, устройте это украшение и не бойтесь быть в нем слишком расточительными.
Обогатите цветами сельские окрестности, вы сделаете их занимательными, заставляя встречать это богатство в местах, где его не ожидали найти. Изысканное занятие – цветоводство, принесет, без сомнения, затрат и трудов несравненно меньше, чем доставленного удовольствия. Я не говорю об его экономической стороне, но об искусстве украшения жизни. При помощи цветов, даже не отличающихся идеальными достоинствами и редкостью, возможно украсить окрестные луга в совершенно новой манере и придать берегам ручья на достаточно большом протяжении характер более приятный и смеющийся» [86]. Подчеркнем типичность последнего определения. Свое место занимают дикие пустыни, острова, окруженные водой и густо осененные старыми деревьями, сонные воды, которые оделись тиною, крапива и полынь, растущие на свободе. Во многих усадьбах есть «низкие и темные аллеи, кои нередко называются Филозофическими гульбищами». В стихотворениях Карамзина, исполненных предромантического умонастроения, присутствуют «мрачная дубрава», «хладная зима», когда «вянет природа» и «вьются седые туманы» Таким образом, диапазон чувств теснейшим образом связан с переменой времен года – важнейшим событием в жизни любой усадьбы, где, в отличие от города, все определено природным ритмом. С особым нетерпением поджидают Весну – начало обновления. В зимние месяцы не покидает надежда, что благодаря ей Природа-узник вырвется на свободу. Уже в 1830-х годах умудренный многолетней усадебной жизнью A.M. Бакунин пишет:
|
Весна, весна! Ручьи журчаньем,
Пернатых криком небеса,
Стада приветствуют мычаньем
И сладким шепотом леса.
Какая радость! Как двойное
Из дома вынесут стекло,
И, дар небес, а не печное,
Нагреет комнату тепло
И в сад из комнаты гостиной
Откроется свободный ход,
И шум послышится с плотины
Осуги падающих вод.
Освободясь из-под аресту,
Вот выбегают на балкон,
Весну встречают как невесту.
Зима прошла как тяжкий сон [87]. |
Такое счастье свободы возможно лишь на природе, но отнюдь не в городе:
|
О град! ты пышностью своей не величайся,
Великолепием гордиться не дерзай!
Зря сельску простоту, стыдись и унижайся!
На чистые поля с ревнивостью взирай
Тебя твоя судьба в неволю заключила,
А рощам и лугам свобода отдана;
Природа от тебя красы свои сокрыла
И царствует в полях с приятностью она88. |
Знакомое просветительское стремление к свободе и неприятие заключения сказывается повсюду – дорога не должна быть «у шнура в неволе злой». Воду нельзя заключать в фонтаны, деревья и кусты не следует стричь, придавая им надуманную ненатуральную форму, но надо предоставить им возможность вольготно расти на свободе и т.д.
Существует и культ свободной Фауны. Самое распространенное ее выражение – Соловей («Певец весенних дней пернатый/ Любви, свободы и утех») [89]. Свобода особенно необходима птицам, заключенным в клетки:
|
Что такое вы поете,
Птички маленькие, мне?
Или вы меня зовете
В гости к радостной весне?
Полно вам сидеть в неволе
Полетите счастье петь!
След любви за вами в поле.
Вслед и я пущусь лететь [90]. |
Вместе с тем свобода вовсе не означает бесконтрольности и вседозволенности: природа, которой дарована свобода, со своей стороны, должна быть рассудительной. Вслед за Делилем с его культом «послушной воды» тот же Бакунин с чувством описывает образцовое поведение любимой Осуги:
|
Кто хочет лишнего простора,
Тому родимым край не мил,
И никогда злой дух раздора
Осугских вод не замутил….
Не вольнодумствует и знает,
Что почитает чина чин
И потому не расторгает
Стесняющих ее плотин [91]. |
Перед нами образ благоразумной и гармоничной природы, избегающей крайностей и тем самым полезной и приятной, как и все остальное в усадьбе.
Достаточно сравнить «Вид в окрестностях Петербурга» С. Щедрина и «Дорогу» Делиля в переводе Воейкова, чтобы прочувствовать, насколько важна картина оживленной присутствием человека природы:
|
Большой дороги там картина подвижная:
Вот работящий вол плуг па поле тащит;
Вот всадник вкруг себя рассеянно глядит,
И поступь вольную коню предоставляет,
Но встретясь с путником, бодриться заставляет;
Прохожий с посохом идет своей тропой,
И думу думая, путь коротает свой;
Вот госпожа села ступает Размеренно;
А там молочница легко, непринужденно,
Стан стройный выпрямив, одежду подобрав,
На голове кувшин искусно уравняв,
И припеваючи, идет, не колыхнется;
С тяжелым возом ось кряхтит, воз с скрыпом гнется
По тряской мостовой; вот легкий фаэтон,
В котором как стрела несется Ветрогон:
Изгнанный скукою, он к скуке поспешает,
Которая его, зевая, ожидает [92]. |
Очень важно выдержать требование радующего глаз разнообразия и «разнодушистости», связанное с культом Вселенной и отражающее тенденции энциклопедизма. С этой точки зрения внимательно продуман подбор деревьев «для образования своих пейзажей» («Хочу различный вид дерев различных зреть» по Делилю), многозначителен широкий ассортимент цветов. Это свойство желательно видеть и в Фауне:
|
Вот подле птичий двор – и самое гумно
движеньем птиц внутри и вне оживлено...
Здесь все заселено; солома, хворост, кров.
Сколь много разных птиц, свойств разных, голосов!
Семейства, нации, все образы правленья:
Самодержавного ль желаешь ты владенья,
Или Республики? Здесь все перед тобой!
Займись их нравами, любуйся их игрой [93]. |
Гедонистическое восприятие Природы характерно и для пейзажной живописи. Впервые наряду с городским зарождается отечественный парковый пейзаж, ярче всего представленный в живописи и графике С.Ф. Щедрина.
Навыки, полученные в Академии художеств, и привычка к классическому построению пейзажа позволяют ему увидеть русскую Натуру сквозь общеевропейскую призму, утвердить ее как объект, достойный восхищения. Огромные позлащенные солнцем деревья, тихие воды Невы, быстрые ручейки, мирно пасущиеся стада и меланхоличные пастухи и пастушки делают виды Каменного острова, Павловского парка и Гатчины сродни тому идеальному образу, который сложился в литературе и театре.
Пейзажи Щедрина рисуют некое идеальное состояние природы: в зените ее великолепия – в солнечные летние дни. Художник подчеркивает незыблемость спокойной красоты деревьев, непреходящее величие архитектуры. Местность выступает как цветущий Эдем, где под сенью крон можно предаваться возвышенным мыслям, прославляя вечные добродетели. по-своему реализуется старая тема философического пребывания с избранными друзьями вдали от сомнительных нравов города и связанного с ним общества – знакомое противопоставление городской и сельской жизни. И хотя скептические голоса (Н.И. Новиков) уже тогда предостерегают от идеализации деревни, Природа и в живописи ассоциируется с представлениями о духовной вольности, прибежище творческих душ, месте соединения любящих сердец, своего рода отечественной Аркадии, единственно подходящей среды для естественного развития человеческой натуры.
«Благословляю вас, мирские сельские тени... Благословляю тебя, тихая речка, и вас, журчащие ручейки... Я пришел к вам искать отдохновения... Я один – со своими мыслями, один с Натурою», – пишет Карамзин.
Природа в оранжерее («семейство пришлецов, преплывших океан») и в вольере, где ее олицетворяют экзотические растения и птицы, подразумевает собственные правила бытования и общения с человеком. Обратимся для подтверждения снова к Делилю:
|
Однако аромат вдруг до меня
дошел
Растений, что еще мне не были
знакомы,
И я отправился, их запахом
влекомый,
Туда, где под стеклом они
растут в тепле,
Как на своей – увы! –
покинутой в земле…
Меня всегда влекли к себе
оранжереи,
Их влажное тепло, когда, сквозь
стекла грея,
В них солнце климат стран
далеких создает,
И там цветет жасмин и ананас
растет.
Париж и Трианон составят нам
гербарий
Деревьев и цветов обоих
полушарий.
Кью тоже всяческой экзотикой
богат,
Оранжереи в нем огромны –
целый сад,
Где попадете вы на все широты
света;
Там тысячи цветов и круглый
год там лето,
Его растения в зеленой
полутьме
Забыли редину и прижились в
тюрьме [94]. |
Оранжерея составляет типичную часть архитектурного ансамбля многих усадеб (Кусково, Рузаевка, Почеп). Не только фасад, но и специфический интерьер ее стремятся обыграть художественно.
Сохранились свидетельства о внутреннем устройстве оранжереи в Люблине. Она «разделяется на десять зал; шестая, составляющая середину сего весьма большаго здания, круглая, покрыта куполом и освещается сверху; на самой средине стоит отличное по величине померанцевое дерево: тщательно сохраненное, оно заслуживает особенное замечание; ... стебель онаго имеет в окружности – 14 вершков; признаюсь, что подобного сему я не видал нигде, ...дереву сему, как сказывали мне, уже более 120 лет, вывезено оно из –за границы покойным Графом Шереметевым и ценилось тогда здесь знатоками в 12000 рублей, шесть других... составляют около его с задней стороны залы полукружие; вышина залы сей, установленныя здесь в порядке деревья, величина и густота оных, все сие вместе заставляет посетителя забыть, что он в оранжерее. Проходя по прочим залам сего отделения, вы увидите следующия примечательнейшия деревья: ...Два дерева, называемые Юка: они принадлежат к растениям Американским; Магнолия грандифлера; ... Олиум Фраграм; ...отлично большое дерево Капорсовое; ... пальма, ...несколько деревьев Саги. Вообще всех деревьев считается до 10 тысяч. В нескольких шагах отсюда находится особое здание: это ананасное или цветочное отделение; здесь, кроме знатнаго количества растений, примечательным почестся должно дерево финиковое» [95].
Оранжерея тем хороша и нравится, что позволяет заняться коллекционированием – общим усадебным увлечением. Редкие растения дарят и пересылают: А.Р. Воронцов из Андреевского сестре (Е.Р. Дашковой) в Троицкое и другу – П.В. Завадовскому в Ляличи. В 1792 году А.Л. Бакунин пишет Н.А. Львову об оранжерее в Прямухине: «Ранжерея в порядке, много прошлогодних прививок зеленеет, иные цветут, козий лист вьется по стенам; лавр зеленым, лоснящимся гуще укрывается; я сажаю, я сею, вычищаю, поливаю, древесных семян с вашими посеяно до ста; иные всходят». Известно, что Н.А. Львов привил в своей усадьбе ливанский кедр и американский клен [96]. Оранжерея была неподалеку отсюда и в Знаменском –Райке. Оранжерея помогала украсить праздничные столы великолепными плодами и фруктами. Английского священника Б. Кокса, побывавшего в 1778 году у П.И. Панина в Михалкове, поразило разнообразие фруктов на обеденном столе: «Персики, абрикосы, виноград, груши, вишни – все выделаны в местных оранжереях, были поданы с какой-то расточительностью». На десерт были представлены также два вишневых дерева в хрустальных вазах – в полном цвету и с плодами, «которые общество срывало за столом» [97]. Вольер – царство заморской птицы – также не редкость в богатой усадьбе:
|
Четвероногие и птицы иноземны,
В неволе сладостной друг другом удивленны,
Красивых редким ты всегда предпочитай,
И в сих решетчатых темницах запирай
Одних воспитанных чужими небесами.
Чад солнца и его блистающих лучами98. |
В комнате в клетке обитает и отечественная птичка, которую выпустят на волю весной, и заморская – в клетке или в виде чучела. Зверинец, а он был во многих богатых усадьбах (Знаменское –Раек, Ляличи, Лугано), также обещает подарить посетителю «новые приятные чувствования».
Общее увлечение природой отразила и живопись, которой немало в усадьбах. Среди станковых произведений здесь можно встретить работы западноевропейских мастеров, формировавших вкусы русской публики и мастерство художников, в том числе полотна Г. Робера, украшающие салоны в Архангельском. Иногда пейзаж, представленный на усадебных стенах, как в Розовой гостиной Люблина, обнаруживает близость к реальной отечественной природе. Порой в нем запечатлен парк собственной усадьбы. Таков вид липовой аллеи в «Зеркальном зале» Ляличей или «портрет» парковой беседки в Круглом зале Братцева.
Известно, что владельцы усадеб не только заказывали художникам пейзажи собственных поместий, но охотно рисовали сами. Последнее занятие достойно особой признательности: благодаря ему сохранилась память о многих давно исчезнувших усадьбах.
Мемориальная тенденция – плоть от плоти своего времени – второй половины XVIII века. Разумеется, она характерна не только для русской усадебной культуры, но наблюдается и в других европейских странах. В основе ее повсеместно лежит общечеловеческая по природе и благородная по сути идея памяти. Она выражает стремление создать нечто, вызывающее исторические ассоциации, приобщить к этому переживанию современников, поддержать в себе и воспитать в потомках способность к благодарной памяти.
Как антипод ее расценивается беспамятство – воплощение пагубной непросвещенности отдельного индивидуума и всего общества. Можно сказать, что чувство памяти – одно из самых сильных в спектре эмоций, которые дано испытать в усадьбе. В той или иной мере ему обязаны прекрасными проявлениями все стороны художественной деятельности: архитектура, пластика, живопись, декоративно –прикладное искусство, театр и пр. Вся идейная, стилевая и эмоциональная ситуация в русской культуре конца XVIII века весьма располагает к историзации в самых разнообразных ракурсах этого понятия. Не случайно классицистическая доктрина с характерной для нее ретроспективной направленностью в поисках идеалов, осознанием непреходящего значения общечеловеческих ценностей и фамильных достоинств находит в усадебной ветви культуры яркое и логически оправданное воплощение.
В не меньшей степени развитие мемориальной тенденции связано с сентиментализмом и служит одним из его драгоценных «украшений» – ведь идея памяти чувствительно задевает душу, а именно этот стиль поощряет переживание «сердечных» ценностей. Наконец, мемориальная тема получает живой отклик в предромантизме, чье самоощущение исполнено глубокой неудовлетворенностью сегодняшним днем. Предчувствуя яркое драматическое будущее, он ищет поддержку в героическом прошлом и потому охотно облачается в торжественные ностальгические одежды. В стороне от подобных настроений остается, пожалуй, лишь рококо, тяготеющее к быстролетным удовольствиям. Лелея собственное представление о времени, оно не склонно сокрушаться о былом или заглядывать в небезопасное будущее, но спешит радоваться настоящему.
В представлениях той эпохи человеческая память разнообразна и, по существу, безбрежна. Это и «малая», или частная, память о людях, объединенных родственными узлами и дружеским расположением, и «большая» – о событиях всемирной и отечественной истории. Это и память о природе: дорогих сердцу местах, о любимых животных, которым устанавливают надгробия в парках, о многозначащих для владельцев вещах – словом, обо всем, окружающем натуру думающую и тонко чувствующую, видящую в воспоминаниях нравственную опору, охотно вновь и вновь возбуждающую их в себе.
В предисловии к сочинению «Капище моего сердца, или Словарь всех тех лиц, с коими я был в разных отношениях в течение моей жизни» И. М. Долгоруков, принявшийся за работу, «чтоб не задумываться, разгонять гипохондрию и разбивать мысли, омраченные продолжительным недугом и скукою неподвижной жизни», признается: «Никакой другой труд не дал бы мне средства так успешно достигнуть предположенной цели, как этот, и мысль моя беспрестанно переносилась из возраста в другой, из стороны в сторону, от одного человека к другому, и, по разности отношении, разные чувства наполняли мое сердце, то радость, то печаль, то гнев, или благодарность, то презрение, или восторг, то любовь, или равнодушие, по переменам вес ощущения морального добра и зла пробегали сквозь мое воображение, и, ни на одном не успевая остановиться, я летал как бабочка по всей сентиментальной стихии, в коей, как в видимом мире, есть крутизны, пологости, буераки и приятные отдохновения» [99].
Само присутствие памяти рассматривается как признак душевной состоятельности. На склоне лет П.В. Завадовский пишет «Я от природы безпамятлив, но все обстоятельства души и сердца изображаются в них живо. Не беспокоюсь о том, что смерть ограбит голову от всего стяжания, но тяжело воображать то лишение, если она пресекает утешительное чувство любви и благодарности к тебе милому моему другу, с каковыми я долго жил на земле и хотел бы лежать с оными в темной моей могиле» [100].
Память податлива, а человек той эпохи весьма разборчив в своем обращении с ней. Привыкший мыслить и чувствовать разумно, он хорошо сознает, что, при каких обстоятельствах и местоположении следует вспоминать и, стало быть, чувствовать. Воспоминания, конечно, приходят к нему и помимо воли, однако они управляемы. Их можно притушить, но можно и возрождать почти ритуально, создав для этого подходящие условия.
И.М. Долгоруков с глубокой признательностью вспоминает Н.М. Загоскину, устроившую в пензенской деревне Рамзай памятник его жене – своей подруге: «С каким восхищением я нашел там в новом доме, прекрасном саде и между предметами мне вовсе не знакомыми, на каждом шагу что-либо, напоминающее мне Евгению! Там ее портрет, тут ее вензель. Наталья Михайловна сохранила многие ее письма к ней, и я их перечитывал с удовольствием. С какими умилительными слезами я орошал каждодневно поутру темный свод акациев в сгущенном лабиринте, под которым посвящена была Евгении печальная урна, окруженная ее любимыми полевыми цветами. Долго хозяйка скрывала от глаз моих тропу, ведущую к сему пустынному памятнику; она не для хвастовства его соорудила, но желала удовлетворить своему сильному чувству любви к бесподобной ее подруге; я напал на тайную стезю сию, сердце мое проводило меня к урне, и я каждое утро приходил обнять ее и поплакать. Подобные жертвы никогда не забываются» [101].
Память способна дремать, пока не наступит желание пробудить в себе нежные чувства: «Да ты видишь, у меня хорошая память, только когда надобно вспоминать о любезной моей Сашеньке. Любовь моя к тебе исправляет недостаток, исправить коего лучшие лекари не могут», – пишет поэт В.В. Капнист жене, находящейся далеко от него в усадьбе [102]. Свойство извлекать из богатого запаса памяти именно приятное, вполне отвечающее потребности здоровой чувствительной натуры, составляет типичную черту развитой гедонистической культуры XVIII столетия.
Впрочем, чтобы доставить утеху сердцу, необходимы рассудок, такт и чувство меры. «Монументы или памятники, – говорится в одном из руководств того времени – бывают разных родов, посвященные напоминанию каких-нибудь либо умерших, либо в жизни находящихся славных и великих людей.
Трогательные памятники возбуждают в нас любовь к искусствам, составляют лучшее украшение садов; но в выборе и употреблении их должно поступать весьма разсудительно. Надобно, чтоб предметы окружающие памятник и местоположение, которое он занимает, соответствовали совершенно тем чувствам, каким он может возбудить в нас. И потому только в садах необыкновенной величины, изобилующих разнообразными картинами, можно поставить несколько таких монументов, но где их слишком много, там всегда приметим мы неприятное и часто смешное противумыслие.
Если памятников слишком много в небольшом пространстве, то прогуливающийся смотрит на них хладнокровно, и входит он в сад не с такими чувствами, какия имел Грек, вступая в Алтис Олимпийский; естьли же такие памятники стоят не у места, то в душе зрителя может возбудиться неприятное чувство, чего старается он избегнуть как можно скорее, и таким образом, нельзя достигнуть той цели, с какою воздвигнуты сии монументы.
Ничто не доставлять может быть просвещенным людям столь благородного и столь живого удовольствия, как вид таких предметов, которые напоминают им отдаленные времена, когда мрак невежества покрывал все страны, который потом уступил место просвещению. И сим наши сады могут возбудить воспоминания о тех временах, по многим причинам весьма интересных для искуств и поэзии, то получают много приятности; ибо это погружает прогуливающегося человека в сладостны я мечтания» [103].
Как видим, выстраивается неразрывная цепь: восприятие не должно быть бесстрастным, ни, тем более, приводить в недоумение. Цель любого памятника – вызвать приятные ощущения, ибо именно они погружают в «сладостные мечтания» и «сентиментальную стихию».
Оговоримся, что термин «сладостный» не может восприниматься сегодня как нечто идентичное слащавому или приторному, также как «умилительное» вовсе не равнозначно «умильному». Все эти слова определяют достаточно тонкие оттенки возвышенного состояния души. Условия же для его появления тщательно продумываются.
Для всех чувствований – и откровенно обнародуемых и сокровенных – усадьба представляет идеальное место именно потому, что воплощает в себе понятие частной резиденции, независимо от ее размера и материального статуса. В этом смысле мемориальная тенденция в районных масштабах свойственна и императорской и средней провинциальной усадьбе. Все, что связано с понятием семьи и дома в буквальном и отвлеченном смысле слова, неотрывно от культа местной, точнее отеческой, Природы, составляющей сцену и фон исторически значимого действия – деревьев, переживших несколько поколений владельцев, прудов, в сонных водах которых застыли их отражения, руин старинных замков, где обитали предки.
Можно сказать, что усадьба служит зримым воплощением понятий, наиболее полно отражающих чувство обладания: «Когда не жить здесь, то лучше наслаждаться спокойствием и собственностью своею, никакой жизни не сравняющейся», – пишет брату из Петербурга в Надеждино Алексей Борисович Куракин [104].
График В.И. Причетников, приглашенный для запечатления Надеждина, по словам владельца, «нигде еще не находил… таких приятных, прелестных и все преимущества в себя вмещающих видов и местоположений как здесь. Если говорит сие художник, что ж долженствует чувствовать и говорить сердце того, кому все сии места принадлежат, и который уединением своим в оныя истинное, безмятежное и всех сует чуждое благоденствие вкушает?» – вопрошает хозяин поместья [105].
Разумеется, такие претенциозные соображения высказывают наиболее состоятельные и образованные владельцы. Однако и в создании самого обычного поместья читаются мемориальные притязания хозяев. Усадьба призвана быть достойной статуса фамильной резиденции, а поскольку семья имеет прошлое, настоящее и будущее, то и дом, и парк, и населяющие их произведения смотрятся зримым воплощением семейного древа. Даже недавно купленному поместью часто стараются придать облик старинного, перенося туда часть фамильной коллекции или за неимением прижизненных изображений предков, заказывают и размещают там ретроспективные или, как их еще называют, исторические портреты. Все это усиливает ощущение давно обитаемого жилища или Пенат. Расположенные в парке мавзолеи и кенотафы довершают облик почтенной фамильной резиденции.
Способы историзации, принятые в царских и богатых частных резиденциях, в более камерных формах отзываются в «рядовых» поместьях, В городе установка монумента сдерживается градостроительными, административными соображениями и, едва ли не в первую очередь, мнением света. В маленьком «государстве в государстве» эти обстоятельства уже не имеют силы.
К концу XVIII столетия и в этом плане в усадьбах складывались собственные традиции. Во многих поместьях воздвигались обелиски в честь памятных событий и, прежде всего, посещения их императрицей (подмосковные Демьяново, Коньково –Троицкое, Ярополец Чернышевых). Впрочем, иногда имели место очень оригинальные посвящения.
Так, известно, что А.Б. Куракин соорудил в Надеждине обелиск «на вечную память» королеве Марии Антуанетте, увенчал его мраморным бюстом и поместил надпись на медной доске, посвященную той, «которая своей красою, своими достоинствами, всеми изящными качествами души своея была украшением престола и пола своего, и была любима, почтенна, обожаема всеми, счастие имевшими ее знать и к ней приближаться. Она родилась в Вене 1755 года, лишена жизни в Париже, посреди столицы ея, 16 октября 1793 года зверским злодейством бунтующих вероломных, сумазбродных, проклятие человеческое и наказание Божие заслуживающих подданных ея. Мимо идущий вспомни о ней, взрыдай о несчастиях ея, внеси о ней горячую молитву твою перед Всевышним» [106].
Любопытно, что дворовые называли монумент памятником Марии Антоновне, что можно расценивать как по-домашнему почтительное признание несомненной близости этого лица хозяину.
Столь же небанально выразил свои чувства П.В. Завадовский, поставив в Ляличах «Храм благодарности» и внутри него статую своего покровителя – фельдмаршала П.А. Румянцева –Задунайского работы Д. Рашетта.
Скульптура, свидетельствует современник, изображала полководца в «Римской одежде, с открытою головою; шлем его повешен на сучке пня, на котором герой присел немного… в одной руке у него фельдмаршальский жезл свой, которым касается он к щиту герба своего, у левой ноги стоящему, и имеющему сей латинской девиз: non solum armis... На базе статуи изображены победы его – Кагулл с страшною неприятельскою батареею...» [107]
Завадовский регулярно поклонялся этому монументу. Обратим внимание на то, как тонко И.И. Дмитриев уловил «частный», связанный с усадебным местоположением оттенок трактовки образа полководца:
|
Почтенный лик! когда –б ты был изображен
С перуном пламенным на берегах Кагула,
Где гордый мусульман растерзан, низложен,
И где земля в крови несщастных жертв тонула
Тогда бы на тебя взирая, каждый рек:
Румянцев славный Вождь! и мимо бы протек.
Но здесь, здесь всяк тебя прохожий лобызает:
Здесь не Герой в тебе блистает,
Прославивший себя единою войной
Обрызган кровию врагов среди сражений;
Но друг, но ближний мой И благотворный Гений! [108] |
Сам Завадовский писал по поводу статуи: «Я не хотел выставить оную здесь (в Петербурге – О.Е.) на показ всем, чтоб не протолковали укоризною, а отправил в мою Малороссийскую деревню, где приготовлен для ея храм, чтоб воздвигнуть памятник благодарности моей к благодетелю» [109].
Самым же распространенным способом увековечивания становится создание живописных портретов – прижизненных или посмертных, камерных или парадных, костюмированных или обычных. Именно портрет в XVIII века был важнейшей, сегодня утратившей первоначальное значение частью духовной культуры. В дворянской среде его можно было наблюдать практически повсеместно: в парадных залах дворцов, в присутственных местах разного ранга, в городских домах, но, пожалуй, в первую очередь, в усадьбах. Рядом с ним рождались, жили и умирали, его чтили и передавали по наследству, с ним расставались и встречались, брали с собой в путешествие и, в буквальном смысле слова, уносили с собой в могилу. Помпезное парадное полотно, камерный или миниатюрный, в сознании многих поколений русских людей он оказался неразрывно связанным с воспоминанием о XVIII столетии, о дворянской культуре и усадебной жизни.
Самолюбивое стремление утвердить художественными средствами портрета собственную связь с «большой» и «малой» историей, пожалуй, ярче всего проявилось в устройстве фамильных галерей – живописных и реже скульптурных, иногда сосуществующих в одном доме. Исследователями установлено, что при всем разнообразии фамильных галерей их связывают общие закономерности.
Непременной принадлежностью сколько-нибудь значительной галереи уже с конца XVII века служит присутствие в ней наряду с портретами членов данной фамилии изображений парей. В усадьбах знатных и состоятельных владельцев, особенно претендующих на близость ко Двору, как, например, в Останкине, огромные портреты Екатерины II, а затем и Павла I украшали залы, иногда специально для этого предназначенные Подобный портрет в раме с императорской короной был в «Аполлоновой зале» в Ляличах. В Троицком Е. Р. Дашковой в гостиной также находился большой конный портрет Екатерины II – живописный памятник едва ли не главному событию в жизни хозяйки поместья [110].
К концу столетия разделы, включающие копийные произведения – портреты старых российских государей, становятся важной частью многих собраний.
В Ольгове Апраксиных и Покровском-Стрешневе это позволяло подчеркнуть родство с царствующей фамилией. В последнем случае семейных портретов вместе с изображениями лиц царского дома по описи 1805 года насчитывалось 76 из 328 полотен. Портретную украшали стулья, обитые материей с вышитыми на ней гербами, зеркала в золоченых рамах и росписи стен [111].
В состав галерей, кроме изображений членов семьи, обычно входили портреты родственников и друзей дома. Особую группу составляли портреты исторических деятелей прошлого и настоящего времени, включая иностранных правителей, полководцев и т.п. Совершенно особое место занимала Кунсткамерная Шереметевых, где были собраны портреты их «приближенных»: врача, крепостного живописца, его жены –кондитерши, крепостных актеров. В совокупности они составляли как бы вторую по значению группу изображений достойных увековечивания домочадцев [112].
Портреты не только располагались в комнатах; иногда для них строили специальные здания. Такова портретная галерея в Кускове [113]
или несколько позже – специальный корпус картинной галереи, соединенный переходом с главным домом в Никольском Межаковых Вологодской губернии [114].
В разных поместьях в зависимости от состоятельности, художественной осведомленности и вкусов хозяев, присутствовали произведения старой и современной, русской и зарубежной живописи. Качество полотен не всегда было первоклассным. Многие портреты, особенно копийные, выполнялись мастерами средней руки, иногда домашними художниками. Даже в таких известных усадьбах, как: Кусково или Ольгово, они составляли значительную часть собрания. То же относится к портретной галерее в Никольском –Урюпине. В начале 1920-х годов в Большом доме этой усадьбы еще находились портреты представителей рода Голицыных, занимавших видные государственные и военные посты в XVIII – начале XIX века. Среди них были и изображения сподвижников Петра – восемь полотен, «частью копии» [115]. Портреты в угловой комнате –столовой «были исполнены по одинаковому почти шаблону – на фоне пышных драпировок, и колонн, с жезлами и развернутыми указами в руках собственным доморощенным живописцем Ивановым» [116].
Портрет как важнейшая часть живописной коллекции был неотрывен от общей картины интерьера, которую составлял вместе с другими полотнами, произведениями скульптуры и декоративно –прикладного искусства. Приведем одно из известных описаний, повествующее об этом контексте. В «Детстве Багрова –внука» С.Т. Аксаков вспоминает о поездке в село Чурасово: «...взглянув на залу, я поражен был ее великолепием: стены были расписаны яркими красками, на них изображались не знакомые мне леса, цветы и плоды, не известные мне птицы, звери и люди; на потолке висели две большие хрустальные люстры, которые показались мне составленными из алмазов и бриллиантов, о которых начитался я в Шехеразаде; к стенам во многих местах были приделаны золотые крылатые змеи, державшие во рту подсвечники со свечами, обвешанные хрустальными подвесками; множество стульев стояло около стен, все обитые чем-то красным…
В кабинете, как мне сказали, многое находилось точно в том виде, как было при прежнем хозяине, о котором упоминали с каким-то страхом. На одной стене висела большая картина в раззолоченных рамах, представлявшая седого старичка в цепях, заключенного в тюрьму, которого кормила грудью молодая прекрасная женщина (его дочь, по словам Александры Ивановны), тогда как в окошко с железною решеткой заглядывали два монаха и улыбались. На других двух стенах также висели картины, но небольшие; на одной из них была нарисована швея, точно с живыми глазами, устремленными на того, кто на нее смотрит. В углу стояло великолепное бюро красного дерева с бронзовою решеткой и бронзовыми полосами и с финифтяными бляхами на замках...
Я не замедлил воспользоваться данным мне позволением и отправился с Евсеичем в залу, которая показалась мне еще лучше, чем вчера, потому что я мог свободнее и подробнее рассмотреть живопись на стенах. Нет никакого сомнения, что живописец был какой-нибудь домашний маляр, равный в искусстве нынешним малярам, расписывающим вывески на цирюльных лавочках; но тогда я с восхищением смотрел и на китайцев, и на диких американцев, и на пальмовые деревья, и на зверей, и на птиц, блиставших всеми яркими цветами. Когда мы вошли в гостиную, то я был поражен не живописью на стенах, которой было немного, а золотыми рамами картин и богатым убранством этой комнаты, показавшейся мне в то же время как-то темною и невеселою, вероятно от кисейных и шелковых гардин на окнах. Какие были диваны, сколько было кресел, и все обитые белковой синею материей! Какая огромная люстра висела посередине потолка! Какие большие куклы с подсвечниками в руках возвышались на каменных столбах по углам комнаты! Какие столы с бронзовыми решеточками, наборные из разноцветного дерева, стояли у боковых диванов! Какие на них были набраны птицы, звери и даже люди!
Особенное же внимание мое обратили на себя широкие зеркала от потолка до полу с приставленными к ним мраморными столиками, на которых стояли бронзовые подсвечники с хрустальными подвесками, называющиеся канделябрами. Сравнительно с домами, которые я видел и в которых жил, особенно с домом в Багрове, чурасовский дом должен был показаться мне, и показался, дворцом из Шехеразады. Диванная, в которую перешли мы из гостиной, уже не могла поразить меня, хотя была убрана так же роскошно; но зато она понравилась мне больше всех комнат; широкий диван во всю внутреннюю стену и маленькие диванчики по углам, обитые яркой красной материей, казались стоящими в зеленых беседках из цветущих кустов, которые были нарисованы на стенах. Окна, едва завешанные гардинами, и стеклянная дверь в сад пропускали много света и придавали веселый вид комнате» [117].
Среда, в которой находились портреты, в большинстве рядовых усадеб была достаточно пестрой. Такой она сохранялась еще во второй половине XIX столетия: «...Верстах в сорока от нашего села, – вспоминает один из героев И.С.Тургенева, – проживал много лет тому назад двоюродный дядя моей матери, отставной гвардии сержант и довольно богатый помещик, Алексей Сергеич Телегин – в родовом своем имении Суходоле... Вижу, как теперь, этот старинный, уж точно дворянский, степной дом. Одноэтажный, с громадным мезонином, построенный в начале нынешнего столетия из удивительно толстых сосновых бревен... он был очень обширен и вмещал множество комнат, довольно, правда, низких и темных: окна в стенах были прорублены маленькие, теплоты ради. Как водится (по настоящему следует сказать: как водилось), службы, дворовые избы окружали господский дом со всех сторон – и сад к нему примыкал небольшой, но с хорошими фруктовыми деревьями, наливными яблоками и бессемянными грушами; на десять верст кругом тянулась плоская, жирно –черноземная степь... Внутри дома комнаты были наполнены заурядною, нехитрою мебелью; несколько необычным являлся стоявший на окне залы верстовой столбик со следующими надписями:
"Если ты 68 раз пройдешь вокруг сей залы – то сделаешь версту; если ты 87 раз пройдешь от крайнего угла гостиной до правого угла биллиарда – то сделаешь версту" – и т. п.
Но пуще всего поражало в первый раз приехавшего гостя великое количество картин, развешанных по стенам, большей частью работы так называемых итальянских мастеров: все какие-то старинные пейзажи да мифологические и религиозные сюжеты. Но так как все эти картины очень почернели и даже покоробились, то в глаза били одне пятна телеснаго цвета – а не то, волнистое красное драпери на незримом туловище, или арка, словно в воздухе висящая, или растрепанное дерево с голубой листвой, или грудь нимфы с большим сосцом, подобная крыше с суповой чаши, вырезанный арбуз с черными семечками, чалма с пером над лошадиной головой – или вдруг выпячивалась гигантская коричневая нога какого-то апостола, с мускулистой икрой и с задранными кверху пальцами.
В гостиной, на почетном месте, висел портрет императрицы Екатерины II во весь рост, копия с известнаго портрета Лампи, предмет особого поклонения, можно сказать, обожания хозяина. С потолков спускались стеклянные люстры в бронзовых оправах, очень маленькие и очень пыльные» [118].
Отдав дань скептическим интонациям писателя XIX столетия, напомним, что описанная им картина типична Многим, наблюдавшим обстановку, в которой бытовала портретная живопись XVIII века, она уже казалась курьезной, вероятно, как и забавные столбики-указатели – свидетельство праздного «путешествия», возможно, зимнего моциона хозяина.
Портрет императрицы был, конечно, немедленно узнаваем. Относительно других уже в последующих поколениях часто приходилось лишь строить предположения. Именно такие полотна и составили богатейшее поле для игры писательского воображения. Портрет-загадка, портрет –
молчаливый свидетель прекрасных или ужасающих событий, оживший и заговоривший портрет, портрет-двойник, отразивший нравственные перемены модели, – все это излюбленные мотивы романтических увлечений европейских литераторов. Каждый раз полотна истолковывают на собственный лад, нередко адресуя произведениям XVIII столетия несвойственные им черты, но так или иначе постоянно прибегают к их помощи.
Позволим себе привести в этой связи еще одну цитату из Тургенева: «Не знаю, отчего мои товарищи затихли, но я замолчал оттого, что глаза мои остановились внезапно на трех запыленных портретах в черных деревянных рамках.
Краски истерлись и кое-где покоробились, но лица можно было еще разобрать. На середнем портрете изображена была женщина молодых лет, в белом платье с кружевными, каемками, в высокой прическе восьмидесятых годов. Направо от нее, на совершенно черном фоне виднелось круглое и толстое лицо доброго русского помещика лет двадцати пяти, с низким и широким лбом, тупым носом и простодушной улыбкой. Французская напудренная прическа весьма не согласовалась с выражением его славянского лица. Живописец изобразил его в кафтане алого цвета с большими стразовыми пуговицами; в руке держал он какой-то небывалый цветок. На третьем портрете, писанном другою, более искусною рукою, был представлен человек лет тридцати, в зеленом мундире екатерининского времени, с красными отворотами, в белом камзоле, в тонком батистовом галстухе. Одной рукой опирался он на трость с золотым набалдашником, другую заложил за камзол. Его смуглое худощавое лицо дышало дерзкою надменностью. Тонкие длинные брови почти срастались над черными как смоль глазами; на бледных, едва заметных губах играла недобрая улыбка» [119].
Свойство портрета хранить дорогие черты и оживлять воспоминания находило благодарное признание. Посвященный мог извлечь из памяти ведомое ему одному. Непосвященный был волен прочитать, так сказать, внешние, представительные стороны личности или нуждался в разъяснении. Гибкая природа воспоминаний и высокая возможность портрета то обнаруживать, то скрывать свои секреты как нельзя лучше удовлетворяли своевольной способности памяти. Можно утверждать, что любой, в том числе ретроспективный портрет, наделен своеобразной «магической» силой располагать зрителя к самым разнообразным и неоднозначным чувствованиям.
В разлуке, а пребывание в усадьбе чревато ею, изображение становилось сочувствующим собеседником: «Твоя душа пленительна, Сашенька, – писал жене поэт В. В. Капнист, – не менее пленительно сердце твое. Не могу наглядеться на прелестный твой портрет. Целые дни провожу наедине с ним, беседую с ним в мыслях, как будто с тобою. Забываюсь порою до того, что разговариваю с портретом. Это самые приятные мои грезы, ими стараюсь вознаградить себя за те огорчения, что здесь претерпеваю» [120].
В другом письме: «Портрет твой, который я здесь созерцаю, являет мне твой образ; покрываю его поцелуями вместо тебя, говорю с ним, как говорил бы в действительности с тобою. Вся душа моя в тебе... Целую тебя, милый друг мой» [121]. И снова о том же: «Тысячу раз целую тебя в мыслях. Целую милый твой портрет, в нем все мое утешение. Кстати о портрете: я очень рад, что любезная моя племянница хочет оставить нам портрет свой и Федора Севастьяновича. Когда они уедут, нам в утешение по крайней мере останется их изображение. Как приеду, буду просить тебя дать себя нарисовать и меня самого велю изобразить, ибо портрет мой, тот, что у тебя, на меня не похож. Напоминает ли он тебе, душенька, обо мне?» [122]
Одним словом, портрет выступал как двойник отсутствующего «предмета» и утешение. Кроме того, он обещал остаться сувениром. Не случайно М. Вильмот рассказывает в одном из писем на родину о подарке, сделанном ей Е.Р. Дашковой: «Княгиня преподнесла мне браслет со своим портретом, подобные браслеты носят на левой руке и называют «sentiment». Подарок этот – самое приятное доказательство привязанности княгини» [123].
Увековечивая свой род, владелец сообщает ему значение, выходящее за пределы интересов одной семьи, окрашивает ее историю и легенды в многозначительные тона общеинтересного доподлинного предания. Желающий вписать собственную персону в семейный ряд и обеспечить себе достойное место в глазах потомков обязан быть на высоте положения. Тем самым усадебная галерея приобретает особое нравственное значение. Это наглядный пример для детей, для женихов и невест, призванных дать новую ветвь древу, утешение для стариков, которые видят, что не останутся забытыми.
Кроме того, фамильная галерея выражает соединение данного древа с другим, достойным ее. При этом возникает тема общей семейной истории и такие его живописные воплощения, как прижизненные и посмертные портреты Шереметевых и Черкасских в Кускове, Черевиных и Окуловых в Неронове, Мусиных –Пушкиных и Волконских в Иловне и Борисоглебском.
Портрет играет важную мемориальную роль и потому, что изображения родителей, дедов и других членов семьи часто повторяют и копируют для нескольких состоящих в родстве фамилий, духовно соединяя часто далеко разбросанные «гнезда».
Это смоленское Дугино, подмосковные Михалково, а затем Марфино Паниных, саратовское Надеждино и тверское Степановское Куракиных, калужское Троицкое Е.Р. Дашковой и владимирское Андреевское ее брата А.Р. Воронцова и многие другие поместья. Перемещение целого собрания портретов из одной усадьбы в другую, например, из Надеждина в Степановское, символизирует перенос фамильной резиденции в новое, хотя также наследственное место. Из крепкой связи поколений в принципе не должно выпасть ни одно звено. Когда же это происходит, скорбь и желание смягчить непоправимое побуждают вернуть его в семейное «ожерелье» с помощью посмертного полотна или скульптурного бюста.
Впрочем, обращение к минувшему предпринимается далеко не только для интимного общения, но и для наглядной демонстрации причастности к великим и знатным предкам. По сравнению с живописным запечатлением скульптурный портрет еще в большей степени претендует на «памятник себе». В самой природе статуи и бюста есть нечто откровенно дидактичное и демонстративное, намекающее на возвышенный образ мыслей владельца, его вкус, художественную осведомленность, самоувлеченность и семейный гонор, особенно, если речь идет о скульптурной фамильной галерее (они есть у Чернышевых, Апраксиных, Орловых).
Не случайно такие претензии ревниво подмечают современники. О возможности и границах ассоциирования собственной персоны с героями древности, уподоблении ее историческим деятелям, мифологическим и аллегорическим персонажам, позволяет судить известное стихотворение Г.Р. Державина «Мой истукан».
|
Готов кумир, желанный мною,
Рашет его изобразил!
Он хитрою своей рукою
Меня и в камне оживил.
Готов кумир! – И будет чтиться
Искусство Праксителя в нем, –
Но мне какою честью льститься
Б бессмертном истукане сем?
Без славных дел, гремящих в мире,
Ничто и царь в своем кумире. |
Поэт представляет, как будет выглядеть его бюст в «прекрасной колоннаде» (Камероновой галерее) Екатерины II:
|
На твердом мраморном помосте,
На мшистых сводах меж столпов,
В меди, в величественном росте,
Под сенью райских вкруг дерев,
Поставь со славными мужами!
Я стану с важностью стоять;
Как от зарей, всяк день лунами,
От светлых царских лиц блистать,
Не движим вихрями, ни громом,
Под их божественным покровом.
Прострется облак благовонный,
Коврами вкруг меня цветы. –
Постой, пиит, восторга полный!
Высоко залетел уж ты. |
Однако Державин останавливает себя и приходит к скромному домашнему варианту «экспозиции»:
|
А ты, любезная супруга!
Меж тем возьми сей истукан;
Спрячь для себя, родни и друга
Его в серпяный твой диван,
И с бюстом там своим, мне милым,
Пред зеркалом их вряд поставь,
Во знак, что с сердцем справедливым
Не скрыт наш всем и виден нрав.
Что слава! – Счастье нам прямое
Жить с нашей совестью в покое [124]. |
Такой ход мысли не случаен. Желание «историзировать» свой род не остается незамеченным. Некоторые литераторы, например, И.И. Дмитриев в «Сокращенном переводе Ювеналовой сатиры о благородстве» – назидательно говорят о нелегких обязанностях, которые берет на себя владелец старинного собрания:
|
Скажи мне, Понтикус, какая польза в том,
Что ты, обиженный и сердцем и умом,
Богат лишь прадедов и предков образами,
Прославивших себя великими делами,
Что видим их везде во храмине твоей?
Здесь Гальба без носу, Корванус без ушей,
А там в торжественной Эмилий колеснице,
С лавровой ветвию и когтем в деснице;
Иль Курии в пыли, в лоскутьях на стене.
Что прибыли, что ты, указывая мне
Шестом иль хлыстиком на ветхие портреты,
Которы у тебя коптятся многи леты,
Надувшись, говоришь. «Смотри, вот предок мой,
Начальник римских войск, – великий был герой!
А это прадед мой, разумный был диктатор!
А это дедушка, вот прямо был сенатор!»
А сам ты, внучек, что? Герои на стенах,
А ты пред ними ночь всю пьянствуешь в пирах;
А ты ложишься спать тогда, как те вставали
И к бою со врагом знамена развивали [125]. |
В сооружении храмов и мавзолеев, в названиях просек и дорожек живет дух соперничества с государством, которое может обойти вниманием данного человека или событие, но не в силах препятствовать личному предприятию.
Роскошь свободного волеизъявления, возможность увековечить и прочувствовать в усадьбе среди родных и единомышленников то, что способно породить самую разную реакцию вплоть до откровенной насмешки в городе, рисует благородное своенравие – одну из важных черт культуры XVIII столетия – общеизвестную, но чаще декларируемую в самой общей форме претензию индивидуума на самовыражение.
В создании собственных типографий, театров, картинных собраний, музеев и библиотек, устройстве музыкальных и литературных салонов, конечно, сказывается не только противостояние, но и подражание государственной инициативе.
Однако это подражание имеет заметный «акцент», если не фрондирования, то утверждения материальной и духовной самостоятельности. Именно это позволяет даже скромному владельцу варьировать, если не игнорировать общественное суждение и вкус, горделиво вознося на исторический пьедестал личное и глубоко семейное; в сущности, в том и состоит главная привилегия усадебного «государства».
Примечания:
8 Дашкова Е.Р. Записки. Письма сестер М. и К. Вильмот из России. С.
285
9 Георги И.Г. Описание российско-императорского столичного города Санкт-Петербурга и его достопамятностей в окрестностях оного, с планом. СПб., 1996. С.
513–514.
10 Там же. С. 515
11 Там же. С. 515–516
12 Долгоруков И.М. Капище моего сердца, или Словарь всех тех лиц, с коими я был в разных отношениях в течение моей жизни. Ковров, 1997. С.
36–37
13 Георги И.Г. Указ. соч. С.
512
14 Восемнадцатый век. Т.2. М., 1905. С.
131
15 Архив князя Воронцова. Т. XIII. М., 1879. С.
379
16 Цит. по: Гримм Г.Г. Проект парка Безбородко в Москве (Материалы к изучению творчества Н.А. Львова) // Сообщения института истории искусств. Вып. 4–5. Живопись, скульптура, архитектура. М., 1955. С.
122
17 Вигель Ф.Ф. Записки Ф.Ф. Вигеля. Ч. II. М., 1892. С.
76
18 О ней см.: С.Ш. Александрова дача // Исторический вестник. Историко –литературный журнал. Год четвертый. Т. XI. С.
670–675
19 Долгоруков И.М. Указ. соч. С.
173–174
20 Фонвизин Д.И. Повествование мнимого глухого и немого // Фонвизин Д.И. Избранное. М., 1983. С. 158–160
21 Болотов А.Т. Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков. М., 1986. С.
467
22 Архив князя Воронцова. Т. XII. М.,1877. С.
199
23 Дашкова Е.Р. Записки. Письма сестер М. и К. Вильмот из России. С.
295.
24 Архив князя Воронцова. Т. XII. С.
193
25 Долгоруков И.М. Указ. соч. С.
336
26 Хемницер И.И. Полн. собр. стихотворений. М.; Л. 1963. С.
280
27 Там же. С. 271–272.
28 Херасков М.М. К А[лексею] Андреевичу] Р[жевскому] // Херасков М.М. Избр. произв. Л, 1961. С.
92–93.
29 Хемницер И.И. Полн. Собр. стихотворений. С.
80.
30 Капнист В.В. Собрание сочинений. Т. 2. Переводы, статьи, письма. М.; Л.,
1960
31 Восемнадцатый век. Т.2. С. 134–135
32 Там же. С. 135
33 Там же. С 131–132
34 Вигель Ф.Ф. Указ. соч. Ч. I. M. 1891. С.
119
35 Восемнадцатый век. Т.2. С.
133
36 Долгоруков И.М. Указ. соч. С.
432
37 Дашкова Е.Р. Записки. Письма сестер М. и К. Вильмот из России. С. 308–309
38 Вигель Ф.Ф. Указ. соч. Ч. I. С
124.
39 Григорович Н.И. Канцлер князь Александр Андреевич Безбородко в связи с событиями его времени. Т. 1.1747 –1787 // Сборник Имп. русского исторического общества. Т. 26. СПб., 1879. С. 377–378
40 Жизнь и приключения
Андрея Болотова, описанные самим
им для своих потомков. М., 1986. С. 530
41 Там же. С 529
42 Долгоруков И.М. Указ.
соч. С. 177
43 Архив князя Воронцова.
Т. XII. С. 251–252
44 Русский архив. 1871. № 3.
Стб. 411
45 Крылов И.А. Отъезд из
деревни // Крылов ИА Стихотворения.
Л., 1954. С. 495
46 Архив князя Воронцова.
Т. XII. С. 49
47 Карамзин Н.М. Письма
русского путешественника. М., 1988. С.
136
48 Архив князя Воронцова.
Т. XII. С. 238, 241–242
49 Николев Н.П. Прощанье
// Поэты XVIII века / Сост.: Г.П.
Макогоненко, И.З. Сермана. Подгот.
текста и примеч. Г.С. Татищевой. Т.
П. Л., 1972. С. 94, 97.
50 Григорович Н.И. Указ.
соч. С. 441
51 Хемницер И.И. Стансы
на суету // Хемницер И.И. Полн. собр.
стихотворений. С. 198.
52 Капнист В.В. Указ. соч.
Т. 2. С. 286
53 Об этом см.: Тыдман Л.В.
Роль заказчика в формировании
художественной культуры XVIII–XIX
веков // Русская усадьба. Сборник
ОИРУ. Вып. 2 (18). М., 1996. С. 91–101;
Ревзин Г.И. Частный человек в
русской архитектуре XVIII века. Три
аспекта проблемы // Заказчик в
истории русской архитектуры.
Архив архитектуры. Вып. V. М., 1994. С.
217–249
54 Об этом см.: Спрингис Е.Э.
Графы Орловы в Отраде. К вопросу о
взаимоотношениях господ и
крестьян // Русская усадьба.
Сборник ОИРУ. Вып. 2 (18). С. 246–254
55 Сочинения Державина с
объяснительными примечаниями Я.
Грота. Т. 6. СПб., 1871. С. 103
56 Цит. по: Олейников Д.
Александр Бакунин и его поэма «Осуга»
// Наше наследие. № 29–30. 1994. С. 56
57 Антонова Н. Авдотьино.
М., 1991. С. 41–43
58 Вейнер П. Марфино //
Старые годы. Июль-сентябрь. 1910. С 119
59 Цит. по: Архангельское.
Сост. и авт. текста: Л.И. Бyлавина, С.А.
Розанцева, Н.Я. Якимчук. М., 1983. б.п.
60 Аксаков СТ. Детские
годы Багрова-внука, содержащие
продолжение семейной хроники. М.,
1954. С. 240
61 Греч А.Н. Венок усадьбам // Памятники Отечества. № 3–4.1994. С. 37; Ногтева М. Родословная старинной усадьбы. Красногорск, 1994. С.
12
62 Греч А.Н. Венок усадьбам. С.
25
63 Милов Л.В., Вдовина Л.Н. Культура сельскохозяйственного производства // Очерки русской культуры XVIII века. Часть первая. М, 1985. С.
143–144
64 Лотман Ю.М. «Сады» Делиля в переводе Воейкова и их место в русской литературе // Делиль Жак. Сады. Л, 1988. С
201
65 Цит. по: Кочеткова Н.Д. Литература русского сентиментализма. (Эстетические и художественные искания.) СПб., 1994. С.
222
66 Карамзин Н.М. День мой // Русская литература XVIII века / Сост. Г.П. Макогоненко. Л., 1970. С
687
67 Цит. по: А. Глумов. НА. Львов. М., 1980. С.
112
68 Восемнадцатый век. Т.2. С.
134
69 Архив кн. Воронцова. Т. XII. М., 1877. С
298
70 Восемнадцатый век. Т.2.
С. 125
71 Там же
72 Там же. С. 124
73 Там же
74 Глинка Ф.Н. Письма к
другу. М., 1990. С. 134
75 Карамзин Н.М. Письма
русского путешественника. С. 133–134
76 Жирмунская НА. Жак
Делиль и его поэма «Сады» // Делиль
Жак. Сады. Л, 1988. С. 182
77 Делиль Жак. Указ. соч.
С. 97
78 Свирида И.И. Сады века
философов в Польше. М., 1994. С. 15
79 Делиль Ж. Указ. соч. С.
98, 106.
80 Николев Н.П. Прощанье
// Поэты XVIII века. Т. 2. С. 93–94
81 Ватле К А. Опыт о садах. 1764 / Пер. с фр. О.В. Докучаевой. См.: Докучаева О.В. Пейзажный парк в России второй половины XVIII века в сознании современников. Канд. дис. Т.2. М.,
1989
82 Делиль Ж. Указ. соч. С.
117
83 Глинка Ф.Н. Указ. соч. С. 134–135
84 Николев Н.П. Указ. соч. // Поэты XVIII века. Т. 2. С.
94
85 Делиль Ж. Указ. соч. С.
104
86 Цит. по: Докучаева О.В. Указ. соч. Т. 2. С.
30
87 Цит. по: Олейников Д. Александр Бакунин и его поэма «Осуга» // Наше наследие. № 29 –30.1994. С.
58
88 Русские поэты XVIII века. Том 2. С. 465–466.
89 Державин Г.Р. Соловей. 1794 // Державин Г.Р. Сочинения. Л., 1987. С.
136
90 Львов Н.А. Отпускная двум чижикам при отъезде в деревню к М<арии> А<лексеевне > // Русские поэты XVIII века. Том 2. С.
225.
91 Цит. по: Олейников Д. Указ. соч. С.
56.
92 Делиль Ж. Указ. соч. С.
128
93 Там же. С. 154.
94 Там же. С. 79.
95 Гурьянов И. Прогулка в Люблино, 1825 г. 5 Августа // Отечественные записки. 1825. № 67. Ч. 24. С. 217–219
96 Цит по: Олейников Д. Указ. соч. С.
52
97 Цит. по: Усольцев А.Е. Михалково // История сел и деревень. Подмосковье. XIV – XX веков М., 1994. Вып. 9. С
21
98 Делиль Ж. Указ. соч. С.
155.
99 Долгоруков И.М. Указ. соч. С.
25
100 Архив кн. Воронцова. Т. XII. С.
260
101 Долгоруков И.М. Указ. соч. С.
176
102 Капнист В.В. Указ. соч. С.
270
103 Собрание новых мыслей для украшения садов и дач, во вкусе Английском, Готтическом, Китайском... М., 1799. Цит. по: «...в окрестностях Москвы». Из истории русской усадебной культуры XVII – XIX веков / Сост. М.А. Аникст, B.C. Турчин. М., 1979. С. 180–181
104 Восемнадцатый век. Т. 1. М., 1904. С.
145
105 Восемнадцатый век. Т.2. С.
128
106 Там же
107 Цит по: Врангель Н. Указ. соч. С.
143
108 Там же
109 Архив князя Воронцова. Т. XII. С.
84
110 Дашкова Е.Р. Записки. Письма сестер М. и К. Вильмот из России. С. 299–300
111 Зайцев М.С., Молева Н.М. Покровское-Стрешнево // История сел и деревень Подмосковья XIV – XX веков. Вып. 9. М., 1994. С. 49 –50. Более подробно о портретной галерее этой усадьбы см.: Селинова ТА. Портретная галерея Глебовых-Стрешневых в с. Покровское // Памятники культуры. Новые открытия. 1996. М., 1998. С. 310–326
112 О Кунсткамерной Шереметевых см.: Селинова ТА. Иван Петрович Аргунов. 1729–1802. М., 1973. С. 32, 37,
52
113 Преснова Н.Г. Портретная галерея графов Шереметевых в усадьбе Кусково. Проект реконструкции и новые материалы // Памятники культуры. Новые открытия
– 96. М., 1998. С. 327 –349
114 О владельце и его собрании см.: Юрова Е. Стол с бисерной вышивкой // Пинакотека. № 4. М. 1998. С 97
–99
115 Перцов П. Усадебные экскурсии. Поездки по железным дорогам. М.; Л., 1925. С.
70
116 Греч А.Н. Венок усадьбам. С.
33
117 Аксаков С.Т. Детские годы Багрова-внука. М., 1954. С. 173–176
118 Тургенев И.С. Старые портреты // Сочинения. В 12 т. М, 1982. Т. 10. С 7–8
119 Тургенев И.С. Три портрета // Там же. М., 1980. Т. 4. С. 82–83
120 Капнист В.В. Указ. соч. Т. 2. С.
282
121 Там же. С. 302.
122 Там же. С. 285.
123 Дашкова Е.Р. Записки. Письма сестер М. и К. Вильмот из России. С.
238
124 Державин Г.Р. Сочинения. Л., 1987. С. 131–132.
125 Дмитриев И.И. Сочинения / Сост. и коммент. А.М. Пескова, И.З. Сурат; Вступ. ст. А.М. Пескова. М., 1986. С.
59]
|