|
235 лет назад, в 1772 году, в Москве завершилась последняя в русской истории масштабная эпидемия чумы. Она стоила жизни почти 100 тыс. москвичей и сопровождалась массовыми грабежами и чумным бунтом. Моровые поветрия издавна убивали огромное количество людей. Во время одного из них в Смоленске выжило лишь пять горожан, а при осаде войсками Петра I Риги в городе от голода и болезней умерли 60 тыс. жителей и солдат. Как правило, болезни приходили на Русь из-за рубежа, но в отличие от Европы, где инфекции распространялись подчас экзотическими путями — к примеру, разносчиками сифилиса были священники и монахини,— в города и веси России заразу чаще всего приносили купцы и солдаты.
«Мертвыа человеки ядяху» Глад и мор — голод и эпидемии — испокон веку были непременной частью жизни человечества. И Русь, несмотря на ее особый путь, не была исключением из общего правила. Дотошные историки медицины нашли упоминания о моровых поветриях практически во всех русских летописях, начиная с древнейших, датированных XI веком. Самое первое упоминание об эпидемии относится к 1060 году, когда русские князья пошли войной на южных соседей — кочевников-торков.
«В сем же лете Изяслав, и Святослав, и Всеволод, и Всеслав, совокупивше вой бесчислены, поидоша на коних и в лодьях, бесчислено множество, на Торки. Се слышавше Торци, убояшася, пробегоша... и помроша бегаюче... ови от зимы, друзии же гладом, ини же мором».
Не опознанная современными специалистами инфекция поразила и княжеские дружины, чем было положено начало одной из незыблемых традиций отечественных моровых поветрий: заразу в свое отечество приносили русские воины или свои и заморские купцы, прибывавшие из дальних странствий. Из-за этого, как правило, эпидемии начинались в приграничных городах, распространяясь с запада или юга на север и восток. В 1092 году начавшийся в Полоцке мор вскоре перекинулся на Киев, а в 1128 году летописец описал великое моровое поветрие, случившееся в другой пограничной части Руси — в Новгородской земле.
Эпидемии повторялись регулярно, с Запада заносились то моровые лихорадки, то инфекции, которые знатоки считают первыми описанными пандемиями гриппа. Причем то ли из-за развития связей между русскими княжествами и большей информированности летописцев, то ли потому, что каждая следующая эпидемия захватывала все новые территории, в летописях XIII века говорилось уже о морах, охватывавших всю Русь. К примеру, в
1229–1230 годах «глад и мор» поразили все города и веси, за исключением Киева.
«И пойде дождь от Благовещениа до Ильина дни, — писал летописец о 1230 годе,— днь и нощь, и возста студень, и быша мрази велици, и поби всяко жито, и кукиша хлеб по осми кун, а четверть ржы по 20 гривен... и бысть мор в людех от глада велик, яко не мощи и погребати их... Глад же наипаче простреся... по всей земли
Русской, точию кроме единаго Киева, и толико гнев Божий бысть, яко не точию мертвыа человеки ядяху, но и живыа человеки друг друга убиваху и ядяху, а еже конину, и пси, и кошки, и иная таковая, где кто налез, ядяше, инии же мох, и сосну, и илем, и кору липовую ядяху. Злии же человеци, где аще слышаху у кого жито, силою прихожаху в место такое, грабяху и убиваху... и помроша люди по всей земле, им же не бе числа. Сие же бысть по два лета».
Только в Смоленске, которому часто доставалось во время моровых поветрий, если верить летописям, от мора умерли 32 тыс. человек.
«Черная смерть» — чума — пришла на Русь в середине XIV века с Запада, через Псков, хотя начиналась ее самая страшная эпидемия в истории человечества к югу от русских рубежей. Как писали современники, в 1340-х годах в Причерноморье появилась странная болезнь, убивавшая разом жителей городов и селений. Считается, что чуму в ее обычных очагах распространения в Азии подхватили татарские воины, которые и занесли ее на берега Черного моря. В Крыму во время осады принадлежавшей генуэзцам Каффы (Феодосии), которую татары не могли взять на протяжении трех лет, они в 1346 году — возможно, впервые в мире — применили бактериологическое оружие: начали метательными машинами забрасывать за крепостные стены трупы своих умерших от чумы товарищей. В городе началась эпидемия, и те генуэзцы, кто был еще в силах бежать, на кораблях отправились на родину вместе с чумными больными и чумными крысами.
В итоге в 1347 году «черная смерть» из Генуи распространилась по всей Италии, а в следующем году эпидемия бушевала уже практически во всех средиземноморских портовых городах, куда заходили генуэзские и венецианские суда. В начале 1350-х, пройдя всю Европу, болезнь с купцами и их товарами дошла до Пскова. А затем стала распространяться и на остальные русские земли. В Новгород, например, она попала благодаря архиепископу Новгородскому Василию, отправившемуся к соседям с пастырским утешением. По просьбе псковичей, которые из-за мора остались без священников и монахов, он отслужил в зараженном городе молебен и благословил Псков. Но по дороге домой скончался от «черной смерти». Тело архиепископа доставили в Новгород, где владыку провожало в последний путь, по-видимому, все население города, ввиду чего эпидемия вспыхнула и там. Как водится, вслед за тем досталось несчастному Смоленску, откуда инфекцию разнесли в Чернигов, Киев, Суздаль и остальные русские княжества. В Москве умерли митрополит Феогност и великий князь Симеон Гордый вместе с семерыми детьми и братом.
После этого «черная смерть» регулярно возвращалась на Русь. В 1363 году начался новый повальный чумной мор, во время которого в городах умирало от 70 до 150 человек в день. Смертность во время следующей эпидемии, начавшейся в Европе в 1382 году и вскоре пришедшей в русские земли, была настолько высока, что в 1387 году в Смоленске осталось в живых лишь пять
«Душеспасительные бани»
Из дальних и ближних стран на Русь привозили и другие опасные инфекции, среди которых встречались и венерические. Причем отечественные и зарубежные специалисты расходились во мнениях — с запада на восток или с востока на запад распространялся по Европе сифилис. В отечественных летописях существует относящийся к 1287 году рассказ о болезни князя Владимира Волынского, очень напоминающей по симптомам сифилис. В Европе сифилис был описан двумя веками позже.
«Володимеру же Васильковичу, князю Волынскому,— писал летописец,— больну сущу... рана неисцелимая... лежащу в болести четыре лета, болезнь же сице скажем: нача ему гнити исподняя устна, перваго лета мала, втораго, третьего больно нача гнити... исходящу же четвертому лету, и наставше зиме и нача больми немочи и опада ему все мясо с бороды, и зубы, и сподняя выгниша вси, и челюсть бородна перегни, и бысть видети гортань, и не вкушал по седмь недель ничего же».
Правда, историки-патриоты были склонны видеть в этой болезни проказу или туберкулез, но вместе с западными коллегами они сходились в одном: общеевропейская эпидемия сифилиса стала следствием европейской распущенности нравов и крестовых походов.
«У западных врачей,— писал профессор Г. Гезер в 1867 году,— встречаются уже гораздо чаще сведения о нечистых болезнях в первые времена средних веков. Но приблизительно с XIV столетия число этих известий положительно увеличивается, может быть, вследствие большого распространения разврата, или вследствие более тщательных наблюдений врачей, или же и от других неизвестных причин. В Италии наследовали пороки времен императоров не только развращенные потомки первоначального населения страны, но и смешавшиеся с ними северные переселенцы. В южной Франции и Гер-мании в период трубадуров и миннезингеров грубая чувственность хотя и была в некоторой степени ограничена романтическим рыцарским служением женщинам, но давно уже доказано, что в этом служении отнюдь нe думали ограничиваться платонизмом. Дольше других противостояли германские племена, но мало-помалу и у них вкоренился разврат, хотя в гораздо более легкой степени.
Крестовые походы способствовали в высокой степени упадку нравственности. Крестоносцы, большею частью грубые искатели приключений, познакомились на Востоке со всеми тонкостями сладострастия; кроме того, беспрерывные и кровавые междоусобные войны на родине значительно уменьшили число мужчин, и от преобладания лиц женского пола произошла несоразмерность, которая, с одной стороны, усилила в высшей степени разврат, с другой же — дала повод к основанию многочисленных женских монастырей и орденов. Но всем известно, какую слабую защиту находило целомудрие за святыми стенами. Даже благочестивые общины сестер милосердия, например душеспасающие сестры (Seelschwester), скоро достигли того, что жертвовали собою не только для ухода за больными, но и для удовлетворения сладострастия здоровых. Например, так называемые „душеспасительные бани" (первоначально бани для бедных) скоро превратились в самые грязные притоны разврата. Все духовенство глубоко погрязло в омут разврата и даже потеряло способность сознания своего позора. В одном донесении (1530 г.) английскому королю Генриху VII священники прямо называются главными распространителями сифилиса. Против истерических страданий вдов и монахинь находим самые возмутительные советы даже в медицинских сочинениях.
Только в XIX веке спасение инфицированных перестало быть делом самих инфицированных
При таких обстоятельствах самый грубый разврат свободно господствовал повсеместно. Во Франции во времена Карла Великого не было ни одного значительного города без публичных домов. На улицах Парижа, как говорит Ригорд, врач французского короля Филиппа Августа (в XII столетии), днем не было прохода от всякого рода домашних животных, а ночью — от публичных женщин. Изнасилование считалось самым невинным поступком. Образцом нравственности считался тот, кто довольствовался несколькими наложницами».
В Россию, как утверждал придворный врач царя Алексея Михайловича Самуил Коллинз, сифилис завезли во время войн с Польшей
1444–1500 годов. Сначала наличие на Руси стыдной болезни замалчивалось, а страждущих объявляли больными золотухой, испорченными сглазом или вовсе здоровыми людьми, что, понятно, не способствовало борьбе с этой инфекцией. Позднее отечественные исследователи стыдливо заявляли, что сифилис в России в отличие от Европы не получил широкого распространения ввиду высокой нравственности русского народа и тщательного присмотра за поведением женщин — не худшего, чем на мусульманском Востоке. Однако уже с 1493 года русские власти стали с особой опаской относиться к «французской болезни», как именовался сифилис, и ввели опрос приезжающих в страну отечественных купцов и иностранцев, не заметили ли они на приграничных территориях чего-либо похожего на вспышку «французины». В случае получения тревожной информации власти немедленно перекрывали границу. Однако меры эти помогали далеко не всегда, и, как только в России произошел отход от принципов «Домостроя », выяснилось, что едва ли не каждая пятая женщина из прислуги в богатых русских домах больна сифилисом.
«Пробавлялись самобытной мудростью предков»
Редко помогали карантинные мероприятия на границах и в борьбе с остальными инфекциями. Для борьбы с заразой внутри страны стали все чаще применяться карантины, отделяющие деревни и города, в которых начался мор, от остальных русских земель. В ходу были и более радикальные меры. В 1552 году в Новгороде купца из Пскова, где, как обычно, в первую очередь вспыхнула эпидемия, решили сжечь вместе со всем товаром, а новгородца, давшего ему приют, бить плетьми. Собственно, такое поведение было уже значительным прогрессом, ведь прежде перепуганные мором русичи казнили ни в чем не повинных знахарок и прочих ведуний, обвиненных в «напущении нечисти».
Самой главной эпидемической бедой десятилетиями продолжала оставаться чума. Однако в XVI веке к ней добавился сыпной тиф, и эпидемии продолжались с прежней регулярностью, иногда приобретая масштаб общенациональной катастрофы. В начале XVII века на Руси случился трехлетний «глад и мор», в результате которого только в Москве насчитали 127 тыс. умерших. Иностранные гости столицы описывали, как с началом лета немногие выжившие обессиленные москвичи выползали на лужайки и щипали появившуюся траву.
Куда более страшная беда пришла в Москву в 1654 году. Управлявший Москвой князь Михаил Пронский писал в челобитной царю Алексею Михайловичу:
«В нынешнем, в 1654 году, после Симеонова дня моровое поветрие умножилось, день от дня больше прибывает; уже в Москве и слободах православных христиан малая часть остаетца, а стрельцов от шести приказов ни един приказ не остался, из тех достальных многие лежат больные, а иные разбежались, и на караулах от них быть некому... и погребают без священников, и мертвых телеса в граде и за градом лежат, псы влачими; а в убогие домы возят мертвых, и ям накопать некому; ярыжные земские извощики, которые в убогих домех ямы копали и мертвых возили, и от того сами померли, а досталь-ные, великий государь, всяких чинов люди... ужаснулися и за тем к мертвым приступить опасаются; а приказы, великий государь, все заперты, дьяки подъячие все померли, и домишки наши пустые учинились. Люди же померли мало не все, а мы, холопы твои, тоже ожидаем себе смертоносного посещения с часу на час, и без твоего, великий государь, указа по переменкам с Москвы в подмосковные деревнюшки ради тяжелого духа, чтобы всем не помереть, съезжать не смеем, и о том, государь, вели нам свой указ учинить».
Большие эпидемии отличались от малых степенью заботы об усопших
Ответа на челобитную Пронский прочесть не успел, став жертвой эпидемии. Безуспешными были и попытки ввести вокруг Москвы карантин. В описании путешествия Антиохийского патриарха Макария говорилось: «Царь послал сначала 600 стрельцов с их агой (для
охраны ворот), и все они умерли; вторично послал других, и эти также умерли, в третий раз послал, и с этими случилось то же, ибо всякий, кто входил в столицу, тотчас падал мертвым». О Москве после мора тот же источник свидетельствовал: «Прежде битком набитая народом, сделалась безлюдной... Собаки и свиньи пожирали мертвых и бесились, и потому никто не осмеливался ходить в одиночку, ибо если бывало, что одолеют одинокого прохожего, то загрызают его до смерти».
Посланные после мора дьяки и подьячие обнаружили огромную убыль в людях. К примеру, в московской усадьбе князя Трубецкого из 278 дворовых умерли 270. А всего умерших в Москве насчитывали от 300 тыс. до 500 тыс. человек. Но и это было далеко не все. Бежавшие из Москвы стрельцы разнесли заразу по всей Руси, сделав мор всеобщим и повальным. Только в Коломне умерли 10 тыс. человек. Позднее исследователи подсчитали, что население Руси уменьшилось вдвое.
Возможно, эпидемия 1654 года была самой опустошительной в русской истории, и московский мор, начавшийся столетие спустя, в 1771 году, не мог сравниться с ней по масштабам. Однако случился он уже в просвещенный и галантный век правления Екатерины II и поэтому воспринимался как самый трагический эпизод в длинной череде российских эпидемий.
В 1770 году чуму в Российскую империю, как водится, завезли солдаты. Вернее, началось все с эпидемии в Турции, с которой воевала Российская империя. Из Стамбула инфекция попала в Молдавию и Валахию, где шли бои, и от пленных и трофеев стала распространяться среди солдат и офицеров русской армии. Командование упорно не желало признавать, что в передовой части армии вспыхнула настоящая эпидемия, и упорствовало в том, что имеет место обыкновенная горячка из-за плохого климата в тех местах. Никаких карантинных мер не принималось, и потому один из офицеров в 1771 году безо всяких препятствий в сопровождении денщика и трех солдат отправился в Москву. По дороге денщик и один из солдат умерли, но и это списали на пресловутую горячку. А добравшись до Москвы, офицер разрешил своим провожатым поселиться у бывшего однополчанина-сержанта, командовавшего служителями в военном госпитале. Исход истории нетрудно было предугадать. Солдаты умерли, как умерли 22 из 27 жильцов флигеля, где квартировал сержант. И вновь военное начальство предпочло скрыть происшествие, вновь списав все на горячку. Когда смерти обнаружили управители города, в рядах призванных ими врачей тоже не было согласия, и, пока шли споры, время было упущено.
Как оказалось, на суконной фабрике, где работали и москвичи, и отпущенные помещиками на оброк крестьяне, уже давно мрут люди, которых владельцы мануфактуры хоронят тайно по ночам. Пока решали, что делать, пока закрывали фабрику, часть рабочих, живших там же, разбежалась. А москвичи разошлись по домам. Ко всем прочим бедам к фабрике не поставили караул, и оставшиеся там ткачи свободно разгуливали по Москве, разнося заразу. Дальнейшему распространению инфекции способствовало, мягко говоря, антисанитарное состояние города и его обитателей.
«В наше время, — писал в 1911 году В. Нечаев, — мало кого удовлетворяют московские санитарные условия, но современный москвич, наверно, стал бы гордиться ими, если бы ему удалось увидать свой родной город таким, каким он был в XVIII столетии. Чтобы составить себе приблизительное представление о тогдашней Москве, надо вообразить очень большую великорусскую деревню, вернее, целый комплекс таких деревень. Все особенности деревенского быта повторялись в Москве в крупном масштабе. Грязь на площадях и городских проездах была неимоверная. И обыватели, и местное начальство так привыкли к ней, что совершенно равнодушно смотрели на ее накопление, но иногда петербургские власти, наезжавшие вместе с двором в древнюю столицу, возвращали чуткость обонянию и остроту зрению московской администрации, и тогда пред нею открывались поразительные картины: груды помета и всякого скаредства в заброшенных лавках в самых бойких частях города, свалки нечистот внутри сгоревших домов, кучи всяких отбросов на кремлевской площади подле самого дворца и соборов. Когда начиналась оттепель, человек, одаренный петербургским обонянием, не решался выходить на улицу из-за „бальзамового духа", разливавшегося всюду. В самом центре города, на месте Театральной площади, красовались овраги, превращенные в места свалок. Речка Неглинная почти на всем своем протяжении в черте Москвы представляла из себя сплошную клоаку, и берега ее под стенами Кремля были навалены нечистотами.
Та же грязь царила и в жилищах. Санитарное благоустройство было одинаково чуждо и убогим избам городской мелкоты, и барским хоромам, возвышавшимся посередь обширных дворов, наполненных нечистотами. Эти пышные с виду особняки с примыкавшими к ним разными службами, набитыми многочисленною дворней, составляли целые усадьбы вполне деревенского склада, настоящие деревенские оазисы... Московские жилищные условия вообще, по мнению врачей, сыграли видную роль в быстром распространении язвы...
„Непрямые", т. е. не заслуживают названия человеческого жилья, жилища отражали в себе культурный уровень громадного большинства городского населения. Если и в наше время в составе его на первом месте по численности стоит пришлое крестьянство, то преобладание деревенского элемента в Москве XVIII столетия было еще заметнее. Коренные москвичи составляли незначительное меньшинство в московских слободах и посаде, наполненных крестьянами, пришедшими из деревень на заработки. Что представлял из себя русский крестьянин того времени в культурном отношении — об этом нет надобности распространяться. Безграмотный, выросший в среде, куда не проникала не только общечеловеческая культура, но и христианская религия, раб государства и раб помещика, в большинстве случаев тоже совсем не тронутого цивилизацией, он был подлинным дикарем. Но немногим разнился от него и московский туземец — ремесленник или средней руки купец. Персонажи Островского и Горбунова, происходящие по прямой линии от посадских людей и слобожан XVIII века, сохранили фамильные черты, несомненно, в несколько смягченном виде: постоянное полицейское воздействие все-таки сгладило шероховатости этих примитивных натур, ввело их, по крайней мере до известной степени, в рамки городского общежития. Деды героев „темного царства" стояли гораздо ближе к крестьянству, с которым они были связаны и происхождением, и общностью бытового уклада. Верные заветам старины, они обходились без школьного учения, чуждались всяких культурных новшеств и пробавлялись исключительно самобытной мудростью предков».
Война с инфекциями оказалась дорогим и трудоемким делом, а победы носили исключительно локальный характер
В таких условиях эпидемия не могла не принять грандиозного размаха. Были дни, когда в Москве умирало по
500–700 человек, хоронить которых было некому. Поэтому власти пошли на нетрадиционную меру: отправили на уборку трупов из домов и с улиц осужденных преступников, которых стали именовать «мортусами».
«Ежедневно, — вспоминал очевидец Подшивалов, — тысячами фурманщики в масках и вощеных плащах (воплощенные дьяволы) длинными крючьями таскали трупы из выморочных домов, другие подымали на улице, клали на телегу и везли за город, а не в церковь, где оные прежде похоронялись. У кого рука в колесе, у кого нога, у кого голова через край висит и, обезображенная, безобразно мотается. Человек по двадцати разом взваливали на телегу».
Ходили слухи, что «мортусы» вместе с мертвыми вытаскивают и грузят еще живых, а еще грабят опустевшие дома. Правда, грабежей хватало и без них. Московские обыватели дружно наваливались на оставшиеся бесхозными лавки, особенно со съестным, которого во взятом в карантин городе становилось все меньше. Ко всему прочему на улицах горели костры с можжевельником, дым которого, как считалось, защищал от болезни.
Тяжелое настроение горожан не могло не вылиться в серьезные эксцессы, чем не преминула воспользоваться часть духовенства, прежде всего священники, не имевшие постоянных мест в церквах, так называемые безместные попы. Это была особая духовная каста, неплохо зарабатывавшая службами в домовых церквах богатых господ и солидных учреждений, с которой боролся митрополит Московский Амвросий. Не жаловали Амвросия и другие священнослужители за то, что он на время эпидемии запретил крестные ходы и иные службы, способствующие еще большему распространению заразы. Последней каплей стало решение митрополита о закрытии доступа к церкви у Варварских ворот, куда ринулся народ ставить свечи к иконе Богоматери во избавление от болезненной напасти.
Подзуженные безместными попами, верующие бросились искать митрополита и, не найдя его в Кремле, разгромили его покои. Амвросия разыскали на следующий день в Донском монастыре и забили кольями и ногами до смерти, а его труп оставался лежать у стен монастыря еще два дня, поскольку монахи опасались разъяренных верующих. Для подавления бунта, когда толпа вновь двинулась в Кремль, оказалось достаточно одного выстрела картечью из небольшой пушки. На чем, собственно, московский чумной бунт и завершился.
Лишь после этого на эпидемию обратила самое серьезное внимание императрица, до тех пор требовавшая лишь поддерживать в москвичах бодрость духа. Она отправила в Москву своего фаворита графа Григория Орлова с чрезвычайными полномочиями и крупными средствами, которые тот правильно пустил в дело. Он скупил залежавшиеся товары московских ремесленников, а здоровым москвичам предложил за плату выйти на общественные работы — укреплять Камер-Коллежский вал и ров возле него. Тем, кто, выздоровев, выходил из больницы, была назначена плата. Так что горожане охотнее стали обращаться к врачам. В итоге в 1772 году последняя крупная эпидемия чумы в России сошла на нет, хотя карантин вокруг Москвы продолжали держать до конца года. Потом долго спорили о числе жертв и решили, что скончалось около 100 тыс. москвичей, не считая жителей окрестных сел. Одно из таких сел, Пушкино, к примеру, вымерло полностью, после того как один из его жителей привез в подарок жене кокошник, принадлежавший умершей от чумы женщине.
Однако самое любопытное заключалось в том, что все последующие эпидемии в Российской империи отличались от московской только возбудителем и масштабом. Все та же грязь способствовала широкому распространению холеры и иных напастей, а толпа неизменно искала виновных и пыталась убивать то докторов, то неких поляков-отравителей или иных людей, признанных воспаленными умами ответственными за людское горе.
|
|