на главную | назад

Ф.Ф. Кузнецов
Любовь. Боль. Гнев

Тридцать пять лет назад, находясь в родной Вологде, я прочитал книжку рассказов «Знойное лето» молодого, никому неизвестного в ту пору прозаика Василия Белова. Рассказы поразили меня языком и очевидной талантливостью их автора.
В ту же пору я открыл для себя еще одного, также никому неизвестного тогда прозаика - Евгения Носова и написал о первых книгах рассказов двух молодых авторов Василия Белова и Евгения Носова статью в «Комсомольскую правду». Я горжусь, что в ту далекую пору открыл для себя этих незаурядных, родственных духом прозаиков, предсказав им большое будущее. Как горжусь тем, что в ту же пору, в середине 60-х годов, написал послесловие к первой книжке рассказов Валентина Распутина, назвав послесловие: «Писатель родился!», и тогда же помог Николаю Рубцову представить стихи во всесоюзном радио-альманахе «Поэзия» и опубликовать первый цикл своих стихотворений в журнале «Юность».
Это было время нашей общей юности. Юности, которая росла го совсем недавнего деревенского детства.
Нас объединяло, прежде всего, чувство Родины, как малой, так и большой, чувство любви к родной земле.
«И вот опять родные места встретили меня сдержанным шепотом ольшаника, - так начинался рассказ В.Белова «На родине». - Забелела чешуей крыш старая моя деревня, вот и дом с потрескавшимися углами. По этим углам залезал я когда-то под крышу, неутомимый в своем стремлении к высоте, смотреть на синие зубчатые леса, прятал в щелях витых кряжей нехитрые мальчишечьи богатства. Из этой сосновой крепости, из этих удивительных ворот уходил я когда-то в большой и грозный мир, наивно поклявшись никогда не возвращаться, но чем дальше и быстрей уходил, тем яростней тянуло меня обратно...
И вот опять уводит меня к лесным угорам гибельная долгая гать, и снова слушаю я шум летнего леса. Снова тожественно и мудро шумит надо мной старинный хвойный бор, и нет ему до меня никакого дела... Мне кажется, что я слышу, как растет на полях трава, я ощущаю каждую травинку, с маху сдергиваю пропотевшие сапоги и босиком выбегаю на рыжий песчаный берег...»
Проза Белова и Носова, Распутина и Шукшина, с самого начала ее возникновения, в качестве заглавной идеи - чувства - утверждала любовь к Родине.
Лучшие произведения этих писателей не просто декларировали эту любовь, - они жили, дышали, существовали именно этим чувством. И если говорить, думать о тайне этой прозы, сразу же приковавшей к себе внимание читателей, то она не просто в таланте («Мало ли есть произведений, написанных с талантом и не возбуждающих ни малейшего участия к себе», - спрашивал Чернышевский), и не в остроте писательского зрения, наблюдательности, памяти (хотя все это присутствует), и не в богатстве народного языка их (хотя и это стоит немало). Тайна эта в том, что вологжанин, поэт Николай Рубцов выразил в этих проникновенных строках:

С каждою избою и тучею, с громом готовым упасть, 
Чувствую самую жгучую, самую смертную связь.

«... Я есть сын крестьянина, - с понятной гордостью писал в одном из своих рассказов Александр Яшин, чье творчество до последней строки принадлежало русскому Северу. - Жизнь моя и поныне целиком зависит от того, как складывается жизнь моей родной деревни. Трудно моим землякам - и мне трудно. Хорошо у них вдут дела - и мне легко живется и пишется. Меня касается все, что делается на той земле, на которой я не одну тропку босыми пятками выбил; на полях, которые еще плугом пахал, на пожнях, которые исходил с косой и где метал сено в стога».
Глубина и прочность кровной сопричастности этой прозы миру народной жизни проистекала, на мой взгляд, именно от того, что создавалась она в значительной степени сыновьями крестьян, плотью от плоти трудового народа, унаследовавшими великие традиции русской культуры, получившими возможность выявить свой талант.
В.Белов, Е.Носов, В.Шукшин, Б. Можаев, В.Распутин - каждый из них мог с законной гордостью сказать о себе эти самые яшинские слова: «Я есть сын крестьянина». Их проза органически выражает те нравственные богатства трудовой народной жизни, которые веками вырабатывались трудом человека на земле.
И если говорить о верности прозаиков, пишущих о деревне, прудовой, народной жизни, она проявляется прежде всего в их отношении к слову, языку.
У Василия Белова есть рассказ с красочным названием: «Колоколена». Это звучное прозвище носит в колхозе старая крестьянка, бабушка Параня, заслужившая его за свою неугомонную и умную речистость.
Надо в совершенстве знать народный говор и крестьянскую душу, чтобы средствами одной лишь речевой характеристики с такой осязаемой достоверностью воссоздать характер крестьянской женщины.
Слово в прозе В.Белова, как и в прозе В.Распутина, Е.Носова, В.Шукшина, не просто первоэлемент литературы. Оно несет самостоятельную нравственно-эстетическую функцию: его емкая, щедрая наполненность и самобытность выражает душу народа, одухотворенность народного бытия.
И когда читаешь, скажем, прозу Белова, ощущение такое, будто сама русская вологодская деревня повествует миру о своих трудах и заботах, будто полностью снята преграда между литературой и народной жизнью.
Творчество В.Белова спорит как с бездушием отвлеченного отношения к народу, так и с показным народолюбием. Его повесть «Привычное дело», роман «Кануны», «Плотницкие рассказы», «Вологодские бухтины», книги «За тремя волоками», «Лад», «Речные излуки» посвящены его родной вологодской земле. Там «белая сказка» его жизни, его голодное военное детство, его трудовая крестьянская юность: ремесленное училище, столярничество, работа в колхозе, потом - в районной газете. Потом - Литературный институт в Москве и первая книга стихов «Деревенька моя лесная», и встреча с поэтом-земляком Александром Яшиным, который сказал ему: «Тебе надо писать прозу...»
Мы говорим порой о том или ином писателе: он хорошо слышит народную речь. О Белове так сказать нельзя: народный , исконно русский язык - его стихия, естество. Его рассказы завораживают пленительной, медвяной чистотой, пахучей вязью истинно народной речи. Они наполнены любовью к родной природе, к русской селыцине, к отчей деревне. Остро чувствует Белов запахи северного леса, скупые краски северорусского пейзажа, особый говор северорусских деревень. О деревенском труде он пишет настолько осязаемо, что кажется: человек, ни разу в жизни не державший вил, сможет, прочитав картину сенокоса в повести «Деревня Бердяйка», метать стога. Мало кто умеет в современной нашей литературе с такой естественностью и проникновенностью передать изначальное - поэзию труда земледельца, красоту творений рук человеческих. Труд в его рассказах и в самом деле предстает как творчество, как колдовство, как таинство, -именно с таким ощущением читаешь страницы повести «Деревня Бердяйка», где деревенские плотники ставят дом.
Белов знает деревенскую жизнь не понаслышке - он плоть от плоти ее. Вот почему люди, населяющие его рассказы, - это живые люди, подлинно народные характеры. Это его соплеменники, и Василий Белов считает своим сыновним долгом быть их «ходоком» в литературе, рассказать всю правду о них.
Вот почему, если первое слово, выражающее отношение Белова к изображаемой им жизни, - это любовь, то второе, идущее следом, рядом, а подчас и опережая его, будет - боль.
Проза Белова наполнена именно этими, всепоглощающими чувствами - чувством любви к родной земле и чувством боли за нее.
Самое болевое, трагическое по мироощущению произведение Белова, явившееся вершиной в его творчестве - повесть «Привычное дело». Повесть эту побоялся напечатать «Новый мир» А Твардовского, открывший миру целый ряд бескомпромиссных и бесстрашных произведений прозы о деревне . Но «Привычное дело» по цензурным соображениям не смогли опубликовать даже в этом журнале. Она увидела свет в куда более скромном по тиражу петрозаводском журнале «Север». Моя рецензия о повести «Привычное дело» пролежала без движения в редакции «Известия» более полугода Впрочем, «без движения» - не вполне точно. Редакция направила рецензию «для консультации» в Отдел культуры ЦК КПСС, и там «не посоветовали» публиковать рецензию.
Тогда я передал статью в газету «Правда». Главный редактор «Правды» М.В.Зимянин сказал, что не будет публиковать рецензию, пока не прочитает повесть. В библиотеке «Правды» журнала «Север» не оказалось, и я передал ему свой, подаренный мне автором номер «Севера». Уезжая в командировку в Финляндию, Зимянин взял журнал с собой и по дороге, в вагоне поезда, успел прочитать начало повести. А прочитать повесть до конца не смог, так как забыл журнал в гостинице. Будучи воспитанным человеком, он принес извинения за эту потерю, горькую для меня, поскольку там была дарственная надпись В.И.Белова. Однако, и радостную, потому что не потеряв журнала и прочитав повесть до конца, не известно, какое бы решение принял главный редактор «Правды». Скорее всего, отрицательное, и в таком случае не только судьба моей статьи, но и судьба «Привычного дела» Белова в то непростое время сложилась бы иначе.
«Какой язык!» - отозвался о повести Белова Зимянин после возвращения 'из Финляндии, и сразу же поставил статью в номер.
Как рассказывал мне позже Г.И. Куницын, заведовавший в ту пору отделом литературы в «Правде», статья в поддержку «Привычного дела» вызвала раздражение в Отделе культуры ЦК. Но факт свершился. Поддержка «Правды» в то время много значила для повести, да и для всей, как ее тогда называли, «деревенской» литературы.
Повесть «Привычное дело» - была одним из самых значительных, на мой взгляд, явлений в «деревенской» литературе тех лет.
С удивительной бережностью, уважительностью к человеку написана эта повесть. С затаенной любовью, с мягким и добрым юмором начинает писатель неспешное свое повествование о жизни Ивана Африкановича и его многолюдной семьи. Писатель намеренно отклоняется от событийной фабулы, для него важно воссоздать в подробностях течение крестьянской жизни, и потому для него нет мелочей. Его бытописание подробно и основательно, у него отменная художническая и языковая память, полное знание крестьянского быта и крестьянских характеров - все это помогает Белову передавать жизнь в осязаемой, почти физической достоверности.
Однако достоверность бытописания для него не самоцель, она подчинена главному: выявлению духовного смысла жизни, им описываемой.
Не часто встретишь в литературе народные характеры, которые равны были бы Ивану Африкановичу и его жене Катерине по глубине и масштабам человеческой духовности.
В известном смысле эта повесть - открытый, поэтический апофеоз человеческой любви, которая навек связала Ивана Африкановича и Катерину, родившую ему девятерых детей; чувство Ивана Африкановича к своей жене воплощено В.Беловым с драматической силой с какой-то нежной, одухотворенной чистотой. Венчает повесть поистине классическая картина неутешности горя Ивана Африкановича, прощающегося со своей женой.
«Ты уж, Катерина, не обижайся...Не бывал, не проведывал тебя, то это, то другое. Вот рябинки тебе принес. Ты, бывало, любила осенями рябину-то рвать. Как без тебя живу? Так и живу, стал, видно, привыкать... Я ведь, Катя, и не пью теперича совсем почти, постарел, да и неохота. Ты, бывало, ругала меня... ребята все живы, здоровы. Катюшку к Тане да к Митьке отправили, Антошка в строительном - уж скоро на свои нога станет... Ну, а Мишку с Васяткой отдал в детдом, уж ты меня не ругай... Да. Вот, девка, вишь как все обернулось-то... Я ведь дурак был, худо я тебя берег, знаешь сама... Вот один теперь... Как по огню ступаю, по тебе хожу, прости. Худо нам без тебя, вздоху нет, Катя. Уж так худо, - думал - за тобой следом ... А вот оклемался... А твой голос помню... И всю тебя, Катерина, так помню, что... Ты, Катя, где есть-то? Милая, светлая моя... Что... Катя, мне-то...мне-то чего... Ну...что теперича... вон рябину тебе принес... Катя, голубушка...»
Иван Африканович весь задрожал. И никто не видел, как горе пластало его на похолодевшей, не обросшей травой земле, - никто этого не видел».
Писатель стремится раскрыть истоки духовной красоты таких характеров, как Иван Африканович и Катерина, вобравших в себя чистоту природы и труда.
Поэзия природы, поэзия крестьянского труда, пронизывающие повесть, - естественное состояние души Ивана Африкановича. Вслушайтесь в те мысленные беседы, которые ведет Иван Африканович наедине с собой. Вчитайтесь хотя бы в главку «Утро Ивана Африкановича», как он идет по утреннему морозцу на работу.
Вот он постоял с минуту у гумна, полюбовался восходом: «Восходит - каждый день восходит, так все время. Не остановить, не осилить...»
Вот он увидел у гуменной стены на снегу неподвижного воробья: «Жив ли ты, парень? - вслух произнес Иван Африканович. - Вроде замерз начисто». Он взял воробья на теплую ладонь, дыхнул, потом положил под фуфайку: «Сиди, енвалид. Отогревайся в даровом теше, а там видно будет...»
Ворона каркнула на высоком стожаре, Иван Африканович поглядел наверх: «Чего, дура, орешь? Орать нечего зря». Невдалеке, не стесняясь человека, мышковала спозаранку лисица, - Иван Африканович полюбовался лисой. И дальше пошел по студеным от наста родимым полям. «Ноги сами несли его, и он перестал ощущать себя, слился со снегом и солнцем, с глубоким, безнадежно далеким небом, со всеми запахами и звуками предвечной весны.
Все было студено, солнечно, широко. Деревни вдали тихо дымили трубами, пели петухи, урчали тетерева, мерцали белые, скованные морозцем снега. Иван Африканович шел и шел по певучему насту, и время остановилось для него. Он ничего не думал, точь-в-точь как тот, кто лежал в люльке и улыбался, для которого еще не существовала разница между сном и не сном.
И для обоих сейчас не было ни конца, ни начала».
Я намеренно в таком обилии цитирую повесть В.Белова: слово Белова, язык его прозы, как я уже писал ранее, самоценен, он лучше всего помогает проникнуть в сокровенный смысл повести.
И одновременно повесть «Привычное дело» драматична и более того - жестока. Она высекает из сердца боль.
Ведь чем выше изображенные в ней характеры, чем беззаветнее они в жизни, в любви, в труде, тем резче, пронзительнее контрастное несовершенство и неустроенность их жизни, изображенной в повести без всяких прикрас.
Одна из самых трагедийных глав повести - «Рогулина жизнь», - поэтическая, горькая новелла о короткой коровьей судьбе, как росла Рогуля на дворе у Ивана Африкановича с того момента, как ее облизала мать и теплые человеческие руки очистили ноздри новорожденной, вызывая первое дыхание, бережно обтерли соломой ее плоское тельце и подхватили, чтобы унести в избу, как много позже те же человеческие руки привязали ее к столбу. «Она в ноздри, не открывая рта, тихо мыркнула, доверчиво поглядела на улыбающегося Мишку. Сильный глухой удар в лоб, прямо в белую звездочку, оглушил ее. Она качнулась и упала на колени, в глазах завертелся белый от снега проем ворот. Второй, еще более сильный удар свалил ее на солому, и Рогуля выдавила из себя стон. Мишка взял из паза нож и не спеша полоснул по мягкому Рогулиному горлу...».
С судьбой Рогули, с заботой о стожке сена для нее, который по ночам, отработав полный колхозный день, выкосил на пропадающих покосах Иван Африканович, связана судьба и жизнь героев повести. Нехитрая история о том, как обнаружили на сеновале это незаконное сено и конфисковали его, как грозились судить Ивана Африкановича и что го этого вышло, легла сюжетной канвой повести. Несправедливость, учиненная над Иваном Африкановичем, непоправимая беда, обрушившаяся на семью, толкнули его на отчаянную попытку, противоречащую всему существу: порвать многовековую пуповину, связывающую его с землей, и уехать вслед за шурином своим на заработки в далекий Мурманск.
Велика была расплата за это вынужденное бегство: могучая власть земли вернула его обратно, и первая весть, которую он услышал, была о смерти Катерины. «Он хрястнулся на траву, зажал руками голову, перекатился в придорожную канаву. Кулаком бухал в луговину, грыз землю... И пустой мешок белел долго на пыльной дороге».
Драматична и печальна эта повесть. Но, несмотря на печаль, она светла - прежде всего народными крестьянскими характерами, выписанными художником любовно, зримо, крупно.
И когда, к примеру, шурин агитирует героя уехать с ним в город, где, по мнению Африканыча, «не греет, не тешит», когда тот азартно спрашивает его: «Тут тебе греет, тешит?», - Иван Африканович согласно отвечает ему:
-Тут, Митя, тоже не греет. Дело привычное.
Какой нерв гражданского, общественного, человеческого сознания трогает, тревожит проза В.Белова, в чем ее острая необходимость, непреходящий смысл?
Проза Белова развивается в шолоховской традиции. Именно Шолохов, и в первую очередь его роман «Тихий дон», явился родоначальником того направления русской литературы последней четверти XX века, к которому принадлежит В.И.Белов. Не будет преувеличением сказать, что это направление в последней четверти минувшего века было самым мощным по количеству и качеству талантов: В.Белов, его учитель А. Яшин, Ф. Абрамов, В.Распутин, В.Шукшин, В. Тендряков, Б. Можаев, М.Алексеев, И. Акулов, В. Лихоносов, В .Крупин, В. Личутин... 
Так же, как русская литература XIX века в значительной степени вышла из рукава Гоголевской «Шинели», русская литература века XX и, прежде всего, его последней четверти, в своей значительной части росла из «Тихого дона» Шолохова. В первую очередь - в отношении к языку. Вслед за Шолоховым В.Белов и вся плеяда писателей, по духу близких ему, резко расширили границы русского литературного языка, обогащая его народной речью. Будучи выходцами из глубин народной жизни русского Севера, Сибири, Урала, Поволжья, где и в последней четверти XX века еще сохранялись нетронутыми кладовые народного языка, они, по примеру Шолохова, сделали этот язык фактором культуры. Как и Шолохов, они смело вводили в художественную ткань своих произведений фольклор - вспомним «Лад», «Вологодские бухтины» Белова - и диалект. Вслед за Шолоховым они осмыслили диалектное слово, наряду со словом фольклорным, как наиважнейший элемент народной культуры, хранящий в себе память веков.
Белова, Шукшина, Распутина, Абрамова - и не только их - роднит с Шолоховым не только отношение к языку, но * и отношение к жизни.
Шолохов своим «Тихим Доном» первым в полный голос сказал о трагической угрозе уничтожения, нависшей после революции над русским казачеством и - шире - над русским крестьянством.
В.Белов «Привычным делом» и «Канунами», В.Распутин «Прощанием с Матерой», Ф.Абрамов романом «Пряслины», М.Алексеев «Драчунами», В.Шукшин своими рассказами запечатлели драматический, во многом трагический процесс ухода в небытие Атлантиды русской деревни. того, как принято говорить сегодня, патриархального крестьянства, которое называлось народом и на котором веками держалась русская земля.
Драматический, во многом трагический процесс этот, именуемый преобразованием страны патриархальной в страну индустриальную, имеет всемирно-историческое значение, через него прошли псе страны Европы, и объективным его результатом была готовность нашей страны во всеоружии встретить самое страшное в нашей истории испытание - Великую Отечественную войну.
Однако, трудно назвать какую-то другую страну, в которой этот процесс модернизации, одной из сторон которого была постепенная гибель, умирание, умерщвление привычного мира деревни, осуществлялся с такой беспощадностью, как у нас.
Значение «деревенской» прозы последней четверти XX века в том и состояло, что она явилась «устами» этого насильственно уничтожаемого мира русской деревни, выявив все огромные духовные, душевные ценности его и всю социальную беспощадность, начиная с гражданской войны и коллективизации, проявленную властью по отношению к этому миру. В этом смысле «деревенская» проза, одним из лидеров которой был В.Белов, предъявив обществу свой счет за униженную, оскорбленную и ограбленную деревню, люди которой в значительной степени и составляли костяк Красной Армии, выигравшей войну, явилась самой мощной и наиболее результативной силой, готовившей перемены в нашей стране. Не диссиденты, чье слово звучало лишь в среде политики и затрагивало лишь верхушечные слои сознания общества, но русская литература последней четверти XX века, одним из лидеров которой и был В.Белов, сказала самую горькую правду о глубинных процессах нашей жизни, со всей силой сопереживания, любви к этой жизни и боли за нее. Это слово трогало сердце каждого, доходило до самых глубин России и встречало мощный созвучный отклик. Не случайно журналы «Новый мир», а потом «Наш современник», чьими главными авторами являлись именно эти писатели, в ту пору завоевали миллионные тиражи, а имена этих писателей в считанные годы завоевали общероссийскую известность, вошли в классический фонд русской литературы.
Представленная в сборнике «Повесть об одной деревне» написана В.Беловым уже, как ныне говорят , в постперестроечные, современные времена. Здесь тот же прекрасный язык, свойственный именно Белову, те же, полные душевной силы, подлинно народные характеры. Назову хотя бы главу «Медовый месяц», о путешествии в минувшую войну трех подруг - Марии, Фаинки и Кии «на окопы», - о жизни народа в самом начале страшной войны. Здесь же определяющие чувства - любви к изображаемым людям и боли за недостойную их жизнь. Однако, к этим чувствам писателя - любви и боли - добавилось еще одно, которое становится главным: чувство горечи, гнева и обиды за те новые тяжкие испытания, которые обрушило на героев Белова последнее, постперестроечное, «реформаторское» десятилетие.
Поразительно, но время колхозов, общего, коллективного труда на земле, воспринимается героями Белова, как более счастливое. Им вспоминается предвоенное время: «Тогда уже двенадцатый год был народ при колхозах. Вроде бы стали и привыкать, куда денешься, жить надо. Вроде бы и дородно стали жить, кулачить начальству поднапастылело. В лавке и сахар, и соль, и ситцу тоже приваживали. Земля еще родила обильно и справно, навозу в ту пору валили на полосы, не меньше чем до колхозов. Все бы ладно, кабы не приспела война. Нет, тогда еще не был конец свету...»
«Конец свету», как реальная угроза, свидетельствует В.Белов, пришел в деревню сейчас, в последнее десятилетие.
Крестьяне вспоминают колхозную ферму, - «...ей шестьдесят годиков, не меньше... помнишь, Марья, какие рекорды ставили?.. У каждой коровы был паспорт, записана вся родословная, от кого родилась, от какого быка... и у коней тоже паспорта были...»
А сегодня - коров на скотном дворе почти не осталось, да и тех держат впроголодь - «вторую неделю ни силоса, ни концентрата. На чем держатся, бедные? На полугнилом сене да плесневелой соломе... Теперь в конторе давно нет никаких коровьих бумаг. Летом животных ни по вечерам не считают, ни по утрам. Лежит ли корова в лесу или где - нибудь в кустах, отказали ли ей больные ноги - оставайся на съедение волкам Никто не хватится кроме Гали Смирновой» - доярки, одной из героинь повести.
Впрочем, и эту ферму, последнее, что осталось от колхозных богатств, решено закрыть: «Колхозный период наша деревня закончила. С сегодняшнего дня начинаем вторую, капиталистическую фазу...» - бодро заявляет ветеринар-пропойца Туляков.
Приметой этой новой «капиталистической фазы» является то, что «молоко в цивилизованном обществе стало дешевле солярки! Кирпич из глины дороже хлебной буханки!... Вся Москва завалена привозными харчами. Собчаку и Лужкову наше вологодское масло не требуется, подавай им голландское».
Вот откуда выморочность жизни в той деревне, о которой рассказывает в своей повести В.Белов, когда осталось в ней «всего четыре... дома», когда «нигде ни гармонь не взыграет, ни петух не вспоет», когда «на всю деревню мужского пола остался один Коч», которому близко к восьмидесяти. Коч только что похоронил единственного мужика в деревне, который еще был в силах работать, - пропойцу-тракториста Валентина, которого убили охотники за иконами. «Кабы война - не обидно, - Размышляет старый Коч. - На фронте вместе со всеми... Да разве не война и на самом деле? Хуже войны...»
Деморализованные, растерянные, страдающие жители деревни живут в ожидании страшного суда и конца света.
«-Маня. Конец свету! - убеждала Клюшка, Кочева старуха. - Истинно!»
-Неужто погибнем?
-Мы-то свое, может, и доживем, а им, деткам-то, и водички чистой, может, не останется! Ежели иконы воруют, да могилы раскапывают, дак простит ли Господь?»
Эти слова подруги вызывают встречные, не менее тревожные размышления у Марьи Смирновой:
«Господи, што будет-то с нами! - думала Марья. -Куды придем, ежели мужики спилися, а иные и бабы под стать пьяницам? Собачатся денно и нощно. Каково деткам-то. Когда отец с маткой промеж собой как чужие? A молодяжка-то! У девок-то уже и стыда нет, иные и зимой ходят без юбок. Бежит иная в однех колготочках, и голова без платка. Долго ли заболеть? А все ети телевизоры. Вся беда от вина да от телевизора. В телевизорах-то совсем голые. Ноги закидывают выше ушей, диво, как и не стыдно. Стрылеют друг дружку, колотятся, ногами дрыгают, кричав как поросята, будто их режут! Поют неведомо што. Либо совсем срамоту показывают, хуже скотины... Господ» прости их грешных, вразуми и наставь! А то вот еще начали деньга считать везде! Вкруговую - одне деньги, одне деньги... Считают да друг дружку омманывают, а то и грабят. Либо в лото играют, будто и дела другово нет» Совсем угорели, сердешные, из-за денег-то. Не видят и белого свету... Истинно близко миру конец, заматерела бесовская власть, растеклась по грешной земле во все стороны, и конца ей не видно. Везде бесы лукавые, и по конторам и в телевизорах, везде оне, а мы-то, глупые, им и прислуживаем. Будто не знаем, што грядет Господь Вседержитель... Всех по местам расставит, не увернуться,; не спрятаться от суда Господня ни живому, ни мертвому».
Такова реакция на происходящее в нашей жизни у старых людей.
Растерянность молодых, отсутствие в их жизни какой бы то ни было гуманной руководящей идеи ведет, по мысли писателя, к поголовному пьянству. Народ спаивают намеренно и сознательно. «Дородно и поят вашего брата, объясняет Марья Смирнова пьяному ветеринару Туликову. Не больно и дорого. Вон до чего баские бутылки-то в лавке! Со всего свету навезено, нарисовано, все не по-русскому!»
Скромная повесть В.Белова читается как обвинительный акт десятилетних «реформ», которые довели крестьян до состояния, когда чуть ли не единственное средство заработка для них, - сдавать за деньги на медпункте свою собственную кровь. На эти деньги покупается водка.
«Пьяницы свою же кровь пропивают, и хоть бы им что. Господи, куда уже дальше-то?...» - спрашивает с болью, обидой и злостью на пирующих мужиков доярка Галя Смирнова.
В «Повести об одной деревне» ответа на этот вопрос нет. Но он имеется в творчестве Белова. Мы стоим у последней, опасной черты, - говорят его книга. И если мы не изменим отношения к деревне, к природе, и - шире к людям, если мы не задумаемся и не озаботимся всерьез сохранением людских, - в противовес бесовским, -подлинно человеческих ценностей, - в таком случае, и в самом деле, не за горами конец света.

Феликс Кузнецов


КОЛОРАТУРНОЕ СОПРАНО

Осень, кругом была осень. Сонные дни не успевали рассасывать влажную тьму деревенских ночей. От густой непроглядной темени этих ночей веяло чем-то древним, нечеловеческим. Время словно бы прыгнуло далеко вспять и застыло в каком-то неведомом юрском периоде. Или в мезозое? Наш герой не был силён в геологической историй планеты, его интересы ограничивались историей музыки... Когда он спросил о здешней погоде, слушать его хозяйка не стала;
-А сходил бы ты, батьшко, лучше к Маньке за молоком! Я бы тебе завтре ставок и нажарила к Звижову дню. - Женщина побрякала алюминиевым бидончиком.
Он покорно взял посудину и двинулся в соседнюю избу. И всё думал, что значит «батьшко»? И что такое «Звнжов день» или «ставок»? И почему молоко надо «жарить»? Недоуменное раздражение удвоилось от мокрой уличной измороси. Ворота у Маньки скрипели отнюдь не музыкально и сама Манька выглядела, как персонаж Вальпургиевой ночи из оперы Гуно. Да впридачу она еще" и заикалась:
-В... в... в... ваам н... н... налить вчерашнего ил... ли нн... нонешнего?
-Давайте нонешнего! - начал он осваивать местную лексику. Не разглядев даже, какого примерно она возраста, выбрался он из пустой, холодной избы. Затем с облегчением сдал козье молоко своей суровой хозяйке. Подумал: «Не отменить ли вечернюю прогулку в ночные поля?»
Сеяла, сеяла над грешной землёй бисерная дождевая мгла. И дни, и ночи, были под стать тягостному душевному состоянию. Отчего постоянно хочется спать?.. Зря уезжая он из Москвы в такую кромешную пору да еще в эту лесную дыру по Воркутинской дороге. Неблагодатная здесь даже природа. Пейзаж неказист. Совсем безводный пейзаж. если не считать ручей и дождевую промозглую влагу...
«Куда меня, беднягу, занесло?» - вспомнил он Николая Рубцова, а эта строчка потянула за собой Пушкина. Захотелось представить живыми персонажей оперы Даргомыжского «Русалка». (Её до сих пор игнорируют, не ставят ни в Питере, ни в Москве). «Ремесло поставит я подножием искусству», - говорил Сальери. Но что служило подножием Моцарту? «Нет правды на земле, но правды нет и выше», - считает Сальери. Ну я сам-то ты чем отличаешься от Сальери?
Все было не так, все не то...Напрасно послушан он приятеля с его адресом этой деревни. Да, ни воды, ни архитектуры, лишь развалины храма посреди весьма обширного кладбища...И чего он приехал сюда? Собрал рюкзак и приехал. Конечно, семейная ссора назревала словно гнойный нарыв, готовый в любую минуту лопнуть... Жена слушала всех и верила всем, кроме него. Это глубоко его оскорбляло. Так было всегда: сначала он терпеньем преодолевал конфронтацию, дневной неискренней лаской пробовал нейтрализовать вечную женскую потребность противоречить. Ночью в постели она становилась прежней, доброй и любящей. Утром же всё начиналось сызнова... Приписывает ему своё собственное недоверие, собственное неуважение, которых в нем не было. Он криком доказывает, что она ошибается, признать же ошибку ей не по силам. Или не выгодно? Почему ей нужна война? Ему-то необходима всего лишь духовная близость, жене эта близость, видимо, не нужна, она втайне от себя держит его на расстоянии, в отдалении, и это глубоко его ранило. Наверное, далеко позади времена колоратурного сопрано. (За этот голос он любил её и женился). Раньше его враги были и её врагами, теперь же она их защищает... Споры завершаются взрывами, он бесится и раскаивается в своей несдержанности, а жена тотчас обвиняет его в слабости: что, мол, ты за мужчина?
Такой вот мужчина, рожать детей не приспособлен... После очередного аборта стало еще хуже. Он собрал рюкзак и, на что-то надеясь, приехал сюда. Похоже, надеяться не на что, она стала для него чужой. Конечно, она чуяла это и от этого становилась еще чужее, она даже не подозревала, почему так происходит. Он думал, что и эта поездка будет такой же, как в тот раз, когда он чуть не две недели провел в Ферапонтове.
Он припомнил бодрый прошлогодний весенний вояж. Правда, та поездка случилась в ожидании сына и совсем в иную деревню... Видимо, неспроста судьба в пору белых ночей привела его в Ферапонтово. Дело было в конце мая. Тогда и книги, и ноты легко читались в любой предутренний час.
Увы, сейчас все оказалось не так... Осень застала его впервые не самоуверенным, как всегда, но растерянным и тревожным. Грипп опять, что ли? Но лишь один вирус привёз он из города, вирус брезгливости, страсть к чистой посуде и белоснежным сорочкам. Как тут их напасёшь, сорочки, без горячей воды и даже без утюга? Электричества в этой деревне вообще нет.. Все раздражало: и ворчливость хозяйки, и запах из выгребного клозета, и мокрая афиша бездарного кинофильма. Родилось неожиданное равнодушие ко всем прежним забавам. Транзистор вызывал брезгливо-снисходительную улыбку, бутылка полусухого «Каберне» несколько дней торчит нераспечатанной, рядом с этой нелепой железной кроватью.
С грустной равнодушной издёвкой над самим собой подумал он, что стареет. Снова, как после ссоры с женой, пришла поганая суицидная мысль. Он вспомнил город и удивился, что Москва не нужна ему и не дорога. Какими-то беспомощными представились из этой древней темени огненные трассы ночных городских улиц, уляпанных нелепой рекламой Жалкими и никому не нужными казались отсюда мертвенное мерцание ресторанных коктейлей в хрустальных фужерах, фальшивые улыбки- и все разговоры в торшерном полумраке под урчанье магнитофона. Ах, эта придуманная обязательность угощать. всех чашечкой черного кофе, пресловутая радость достигнутого уровня какой-то всеми подозреваемой, но никому неизвестной культуры! Сигареты на журнальных столиках в соседстве с какой-нибудь керамической вазой, эстамп, изображающий то ли змею, то ли безрукую балерину. Да, Москва была не нужна. А что, разве деревня тебе нужна? Смешно и глупо!
«Но что, милостивый государь, не смешно и не глупо? - чуть не вслух рассуждал он. - Или твои мысли о самоубийстве? Не лучше ли податься волонтёром в Чечню... Или не смешна тяга к чистым рубашкам?» Оп знал, что знает всё и об этой тяге, и тоже даже над тем, что знает, снисходительно издевался. Привык, наловчился ещё в Москве издеваться над всем, даже над собой - не все ли равно! И вот здесь, в деревне, он по привычке внутренне попробовал поиздеваться и над этой осенней теменью, и нал влажной тишиной колдовских лесов. У него ничего не вышло из этого... Сарказма не получилось. Вышло нечто иное, он вдруг ощутил, что издевается не он над собой, я кто-то другой над ним, причём с ухмылкой, ехидно и таинственно... Непонятной, беспредельно непонятной была эта осенняя и густая темень ав!устовскнх ночей. Бесконечно грустны н эти тусклые дни...
Чёрная стая ворон и галок, преодолевая ветер, кричала, клубилась над мокрым лугом. Птицам хотелось лететь против ветра. В их картавом крике чуялась такая бестолковщина, такое смятение. Сырые хвосты и перья на мокрых крыльях ломало упругим воздухом, птицы орали п, может быть, из упрямства не хотели садиться. Впрочем, стая всё равно не смогла бы сесть на крышу гумна или дома, если бы и хотела. Галки с воронами орали, без всякого смысла метались в струях нахального ветра.
Отчего в ненастье и при смене погоды облака плывут в разные стороны? Странное чувство горечи и растерянности ощущаешь при этом: вей-таки лучше, если б тучи бежали в одном направлении. Спокойнее было бы и в небе, и на душе. Он сравнивал это свойство осенних туч с бездарной музыкой, с какофонными композиторскими приёмами.
Лучше бы были даже буря, ураган, когда дождь сечет в одну сторону, например, влево. Юбка прохожей дивчины взметнулась влево, влево же рвутся ветки деревьев, и волны где-то катятся тоже влево, и все устремилось к одной, пустъ даже фальшивой звезде. Впрочем, наверное, не бывает в небе фальшивых звезд, только в искусстве... Жить совсем без ветра? Явно что-то не то...
Вон в телеге едет мокрый мужик. Он без выраженья глядит вперед, кобыла ступает по грязи без его ведома. Видно, что он замёрз, застыл и не двигается, потому что любое движение вызвало бы новое противное прикосновение к телу мокрой одежды. Уж лучше было не шевелиться... Какое вокруг безлюдье!
Молчание влажных лесов тоже сводило с ума, но московскому гостю было приятно это чувство страха перед лесной теменью - новое чувство, никогда еще им не испытанное и, может быть, никому, кроме него, неведомое. Он был здесь один, вокруг на сто, может на пятьсот километров, никто не спорил об искусстве, никто не ломал копья по поводу всяких теорий. Из одиночества, оказывается , тоже можно извлекать какую-то радость. Стоит ли вспоминать, почему он удрал из Москвы? Это совсем не нужно, не важно, так было надо, и вот он живёт один в деревне, у родственницы своего друга, она тоже загадочна, как эта августовская темень, как эти влажные колдовские леса. Но, увы, она всё равно не такая, какая приходила на лавочку в Ферапонтове...
А в чем разница? Непонятно. И слова здешние (тутошние) непонятны, и болезни какие-то странные в этой местности по Воркутинской дороге... Что значит «Звижов день»? Или «вопленица»? Что такое «детский родимчик», о котором рассказывала хозяйка? По словам его московского друга, нет болезней, даже наследственных, которые бы невозможно было лечить. Надо, мол, просто знать диагноз, знать свой «органон». Так он и говорил всегда: «Органон!»
За дощатой перегородкой часто говорили непонятно: «Я вигь больная непрацкая». Лишь по интонации можно было понять хоть что-то. Все те громкие разговоры крутились вокруг лекарств и стоимости продуктов. Иногда он укрывался от этих «базарных» криков с головой. Вот и опять! Сегодня разбудили новые темы: брянские. При чём здесь брянские? Мы же по Воркутинской дороге... А, ясно, это в связи с Чернобылем... Он очнулся, вышел в темноте к умывальнику. Женщины стихли и зашушукались. Он хотел поговорить о погоде и новом циклоне, но та, что принесла козье молоко, проворно выскочила. Хозяйка хотела развеять его недоумение звонкой, но непонятной фразой:
-Ну, тапере не жди и в Звижов день.
-Что, что?
-А ну её! Такая и есть.
-Какая?
-Да вить тебя испугалася!
-Вроде бы я не кусаюсь...
-Знамо, ты не укусишь, да она-то, Манька-то всех боится: своего мужика схоронила, так всех и боится, больше на усторону. Заикается дак.
-А почему схоронила? - спросил он.
-Да ведь брянская. Выхаживала в ту сторону. Под лучи попадали оба с мужиком... Когда стряслась эка невидаль-то, оне и выехали сюда на ейную родину. А тут ничего нет, ни дров, ни одежки, ни ложек-чашек, ко мне бегали по три разы на день. А што сделаешь? Я им и картофку подсобляла садить. Он был роботник хороший, покойная головушка, ладили его и в совхозе на трактор поставить. Всё бы ладно, да питьё сгубило. Начал он устраивать кудеса над жонкой-то. Гонит ее в шею, сам плачет, а гонит... Не нужна, говорит, больше и каюк...
-А что, детей у них и до Чернобыля не было? - спросил он и хотел что-то добавить, но осёкся и не добавил. Хозяйка продолжала рассказывать:
-Было у их две девоцьки, две доцецьки, обе и остались у евойных родителей. Манька-то грит, уж больно он сына ждал, а сына нет да нет, он после этой радивации и в бутылоцку поцял заглядывать, и все её гонит с подворья. Жонку-то. Уходи, грит, куда хоцёшь, не нужна ты мне! А она в рёв. Я-то, грит, вижу, что я тебе не надоблюсь, зато ты мне нужен... Для цево, он, бывало, спросит, баню, што ль топить? Манька ему грит - да, и баню топить. Из этой бани она и мертвого его выволакивала.
-Что, повесился?
-Какое! Там в бане-то и верёвку негде привязать. Угорел на тодильно, не могли его откачеть, хоть и за окушероцкой Манька сбегала... Прости его, Господи, Царица небесная Матушка! Так и осталась баба вдовой в триччеть-то годиков. А вить и войны ишшо нету кя .. дочки-ти не могли на похороны приехать, у нашего брата стариков какие деньги? Пензия, дал бы Господь обуть их. одеть да хлибца купить... Хоть и не круглые да все одно сиротинушки
-А у неё как со -здоровьем?
-Да вроде как у всех, только на нот цево-то жалилась... А так все у её ладно, только тепереце начала заикаться ишшо воложней.
-А когда она стала заикой? После Чернобыля?
-Нет, оболоко-то ты не вини. Она трёхгодовалым ребёноцьком была до смерти напугана. Пьяные напугали. Втапоры и стала заикой-то
Он, наконец, стал понимать здешнюю речь... Уловил сходство с теми фразами, что были услышаны минувшей весной.
И вновь оживил он в памяти прошлогодний приезд к фрескам Дионисия. Всё в тех краях воспринималось по-иному! Даже дрожащий воздух первого летнего марева был как на юге. Тонкими бесплотными струйками он исходил в голубую небесную глубь. Это нежное нежаркое марево струилось к небу над пронзительной синевой двух чистых озер, лежащих на разных уровнях. Вода в обоих озёрах была прозрачна, и раки шарашились на прибое, их безжалостно вылавливали местные ребятишки. Ночной же воздух тоже напоминал какую-то лёгкую кисейную плоть Ночная ферапонтовская тишь оказалась особенной Дня музыканта, знакомого с оглушающими столичными ритмами, как будто пели хрустальные небесные сферы. В такую божественную ясность белой ночи, в тишине, он сидел однажды у дома на лавочке, дышал ароматом уже отцветших черёмух, чей цвет, по словам жителей, ежегодно сопровождал холодное пробуждение далёкого Белого моря. Зябкое состояние! Без шерстяного свитера в такие ночи нельзя, однако, он часами сидел и без свитера, так как оставил его в Москве - чисто городская самонадеянность. Запомнилась одна го белых ночей в Ферапонтове.
Часа в три ночи, когда уже прогорланили вторые петухи, ему не спалось, он бесшумно вышел из ворот, кои именно из-за скрипа хозяева на ночь не запирали. Он сел на скамеечку около рябиново - черёмухового палисадника и погрузился в абсолютную, наверное, божественную ночную тишь. Никогда за свою сорокалетнюю жизнь не знал, не испытывал он такой тишины, такого покоя! И тогда размышлял он сначала о гении Моцарта, затем о взаимоотношениях музыки с живописью. Насколько тесна связь цвета и звука в искусстве?
-Ну-ко, хоть посижу с тобой... - неожиданно послышался женский голос. Сторожиха неопределенного возраста объявилась рядом. Он усилием воли погасил раздражение, показалось бесцеремонным ее появление из тишины и кисейных бесплотных сумерек. Она села на свободный конец деревянной беседки.
-Пришла вот... сама не знаю, пошто. Он опять удержался, не проявил недовольство, а эти её слова умилили, развеселили, начисто переменили его внутреннее состояние.
-Ну что ж...
Ему показалось, что этого мало, что надо сказать что-то более вежливое и сердечное, но ничего другого за душой не нашлось. Женщина, словно доброе привидение в сером бесцветном ватнике, произнесла:
-Вишь, как дома-ти глядят... Избы-ти... Спят, а во сне глядят...
И правда, избы глядели... Он поговорил с ней что-то насчет магазина и местных охотников, поскольку как раз залаяла собака.
-Господи, Царица небесная, Матушка, - зевая, проговорила сторожиха, когда вновь стало тихо.
Колыхаясь, ушла она, как бы растаяла в белой ночи. Он же почему-то взбодрился духом, встал и пошёл вдоль палисадников по безлюдной улице без всяких, мыслей и чувств. Спустился к мосту, постоял над водой. «Как всё хорошо, как всё породному тепло и таинственно!» - подумал он тогда и осторожно вышел на другой берег, поднялся вверх и свернул ближе к верхнему озеру. Водя в озерах, помнится, была не только на разных уровнях, но и разного цвета. Тихие струи отрешённо шумели в деревянном лотке, сколоченном для сплава бревен. Легкий шелест струек, падающих с близкой плотины, успокаивал глубоко и надёжно словно младенца... Монастырь белел даже в сумерках слегка розоватыми стенами. Никонова палата определилась старинным окном, но и окно как будто существовало отдельно от кирпичной стены. Две изящные надвратные башенки вызвали представление о человеческих близнецах. Тёмные ели и баня внизу, и сама дорога, ведущая от моста к монастырю, - всё казалось нематерьяльным, ускользающе - непонятным и одновременно удивительно близким... А здесь? Всё не то, не то. Нынешняя хозяйка криклива и неразговорчива. Но ему-то хотелось видеть в ней ту ферапонтовскую сторожиху, таинственную и непонятную...
Он гулял и здесь, хотя и не по ночам, гулял прямо по грязи, благо захватил из Москвы болотные сапоги. Приходилось их долго мыть в холодной осенней канаве. Было ему удивительно, что здешние жители так любят радио, что не выключалось в каждой избе ни днем, ни ночью. Хозяйка тоже выворачивала реостат на полную мощь. Чтобы ощутить глубокую тишину, он уходил далеко в поле; там, если ветер переставал выть, можно слышать шелест последних листьев. Зато в мокром тумане острее слышны запахи. Он пробовал различать древние полевые запахи...
Однажды, в темноте возвращаясь домой, он заметил, что садится батарейка его фонарика. Последняя! Пора возвращаться в Москву... Ещё не известно, как он купит билет. Хотя пора не курортная, Воркутинские поезда идут, вероятно, полупустыми, но кто знает? Может, опять сменили тарифы. Завтра же надо собрать рюкзак. С этим решением он влез в дорожную грязь деревенской улицы. И тут он услышал по радио чей-то сопрано. Колоратурное? Сладко шевельнулось в левом боку... ведь именно из-за колоратурного сопрано он влюбился когда-то в свою жену. Скорей за транзистором! Может, она и поет, пробилась как-то на всесоюзную, вернее, всероссийскую арену и поёт. Нет, ей-то никогда не стать всероссийской звездой. Но кто знает? Вдруг сменили министра культуры? Вдруг она подписана контракт с какой-нибудь областной филармонией, вдруг... Да мало ли что случается?
В этот момент опять послышался голос. Он доносился уже из другого дома, пришлось напрячь слух. Нет, пожалуй, это было не радио, порывы доносили чей-то живой голос, ведь радиолу, благодаря Чубайсу, здесь не включают. «Вот кто-то с горочки спустился, - печально пела женщина. - Наверно, милый мой идёт, на нём защитна гимнастёрка, она с ума меня сведет. На нём погоны золотые и яркий орден на груди, зачем, зачем я повстречала его на жизненном пути?»
Кантилена. Он жадно вслушивался. Нет, голос не потянул бы на колоратурное, скорее это сопрано лирическое... И он разволновался, как было когда-то в юности. В туманной полевой измороси звучал живой голос, долетавший со стороны ручья. Он хотел было бежать за песней, но голос развеяло ветром, я из тучи сыпнуло холодной снеговой дробью. Что это? Он ждал, замерзая, не родится ли вновь хотя бы какой-то звук. И не обманулся: теперь он учуян мелодию из кинофильма «Кубанские казаки?) : «Свою судьбу с твоей судьбою пускай связать я не смогла, но я жила, жила одним тобою, я всю войну тебя ждала...» Как проникновенно плыли под вздохи ветра слова, опаскуженные музыкальной и прочей критикой! Но ведь к этому цеху принадлежал и сам приезжий... Ему пришлось не без сложностей восстанавливать похеренные ветром слова, песня долетала до него еле-еле, - но ему захотелось заплакать... Может, холодный ветер выдавил и обсушил нечаянную слезу. Он заторопился в избу. Нет, нет уезжать покуда не следует... Такие певицы не живут где попало, голоса вообще зря не валяются...
...Хозяйки избы дома не оказалось, хотя воротца не заперты. Женщина у соседей, но у каких? Наверное, у Маньки брянской, которая держит козу. Вторая соседка тоже Мария, но отнюдь не Манька, а Машута. Это она, Машута, утверждала, что завтра праздник. Что значит Звижов день? «А, это Воздвижение Креста!» - догадался приезжий. Чубайс оставил старух без света, ложатся они поздно, слушают проводное радио... Но кто же поет?
Он прилег сначала невсерьёз и не заметил, как задремал. Полевой воздух был так богат кислородом, что пьянил. Может, поэтому он и заснул одетый, не дождавшись возвращения хозяйки. Его профессиональный интерес ярко вспыхнул в первом сне, вспыхнул неожиданно и настойчиво! Он вскочил. Хозяйка все еще не явилась. Как узнать? Ведь певицы не живут в лесах и болотах. Ему пришлось укладываться взаправду, так как хозяйка всё еще не пришла. Он отложил на утро интригующее выяснение и, счастливый, уснул вновь, В глубоком сне, когда ему приснилась жена с алябьевским соловьем, голос жены почему-то сменился другим, здешним.. Два звуковых образа объединялись и как бы сливались во сне. Фантасмагория! Какой-то Эрик Курмангалиев... Мысли об Эрике и аборте супруги спутались. И хотя приезжий был не способен на дешевые приключения, сон превратился в какой-то волнующий и не совсем целомудренный кошмар... Ночное бормотание хозяйки за дощатой перегородкой сегодня он не услышал. Вставала она иногда и глухой ночью прежде, чем топить печь, молилась там в темноте. Иногда сквозь сон слышал он, как она шептала что-то кому-то, как щепала березовую лучину. Жёсткий соломенный тюфяк на его кровати и овчинное одеяло сберегали ему сладкую истому сна, сквозь дремоту было приятно ощущать это. Он пробовал вникнуть в ее молитвы, но она читала невнятно, переходя иногда на шепот. Ему казалось, что она обращается сама к себе, а не к Богородице.
Словно крюковая запись древней музыки, синтаксис православных молитв давался ему с трудом... Он вставал, надевал джинсы и торопливо плеснув на лицо из допотопного умывальника, съедал два крутых яйца с куском сухого батона. Масло у хозяйки оказалось прогорклым. Поспешно выходил он из ворот, которые на ночь не запирались.
... Кошка забралась в это утро в его изголовье и доверчиво замурлыкала. Словно в сказочном фильме, единоборствуя с нечистью, звонко, но призрачно, спел где-то за стеной петyx, запахло дымом лучины и на потолке замелькали нечёткие тени от печного огня. Он стал вникать сегодня в молитву хозяйки, почти разбирая слова, сказанные шепотом: «Преблагая Мати, Царица небесная, приятельнице сирых и странных, скорбящих радость, обидимых покровительница, зришь ли мою беду, зришь ли мою скорбь...» Он быстро оделся, выбежал к печи, нетерпеливо спросил, кто поёт у ручья.
-Кто поет? Знамо, кто.
-Но кто, кто?
-Да Манька!
-Какая Манька?
-Да брянская, какая! Только уйдет полоскать, так сразу и запоёт. Вот и сегодня Звяжов день, а она к ричке...
Приезжий даже охнул. Едва одевшись, он опрометью побежал на улицу.
Было сегодня тихо, безветренно. Вскоре от ручья донеслись, но уже такие слова:

Помню, я еще
молодушкой была,
Наша армия
в поход куда-то шла,
Вечерело,
я стояла у ворот,
А по улице
стрелковый полк идет.
Вдруг подъехал
ко мне парень молодой.
Говорит,
напой, красавица, водой...

Он до конца дослушал песню, слышанную когда-то.
Вечером они решили отпраздновать «Звижов день»... Выпили, разговорились, раскраснелись вместе с Машутой. Но когда он попросил их спеть, никто не запел... Больше он пи разу не слышал голос, волнующий сердце и душу, хотя и жил тут несколько дней. Ждал. Но она замолчала, как птица...

Источник: Кузнецов Ф. Ф. Любовь. Боль. Гнев / Ф. Ф. Кузнецов // Медовый месяц / В. Белов. – М., 2002. – С. 3–17.

ВЕСЬ БЕЛОВ