Источник:
Веселова Н. Заповедь / Н. Веселова // Русский Север. – 1998. – 2 июня. – С. 5.
Время течет и течет не спросясь... В следующем году будет уже 70 лет с того дня, как в алтайских Сростках появился на свет Василий Макарович Шукшин. И 25 лет – как его не стало...
Даты, как бы мы ни сознавали их относительность, обязывают обращаться взором назад. И каждый видит в ушедшем свое, обстоятельствами и возрастом запечатленное. Так и я, счастьем встречи с ним осененная, вижу своего Шукшина, чей облик никто не способен ни отнять, ни исказить.
Как корреспондент газеты «Вологодский комсомолец» я приехала на съемки «Калины красной». И хотя было это не первое наше общение, не мог мне Василий Макарович даже «по знакомству» уделить много времени. Решили совместить традиционное интервью с ужином в полупустом ресторанчике Белозерска.
Но Василий Макарович посмотрел умоляюще:
– Я не знаю, Нина, что и говорить тебе, правда..
– А я соображу сейчас сама.
– Ну сообрази, сообрази! – прищурился он.
– О Толе, например, Заболоцком расскажите, – ухватилась я за первую мысль. – Почему вы все время с ним снимаете?
– Ну не все время, допустим, всего вторую картину... Что о нем сказать? Интересно работает... Да и земляки мы с ним: из Сибири он, сосед... Что еще?
– Ну, о взаимопонимании, – двигалась я проторенными путями. – Есть оно, я думаю. Есть... Ну не знаю я, Нинон, что говорить! Ты уж сама там что-нибудь сочини, а?
Понимаю, что у тебя тоже работа, надо это.
Только уж ты сама, а? Знаешь, где все эти вопросы о целях, идеях, замыслах? В-во!
Он резанул себя ладонью по горлу...
Официантка не шла. Шукшин посмотрел на часы, потом на растерянную меня и опрокинулся взглядом в себя.
– Хочется ведь что? Человека показать. Огромного, русского. Настоящую силу, цельность, честность. Вот смотрите – такой вот он, человек настоящий! У него и судьба такая тяжелая потому, что он честен, открыт и говорит то, что есть. Не как другие! И хотят сказать, да подумают сначала, что на это им скажут. Сидят в президиумах, наклонив пустые головы, и мнят о себе невесть что! А дела-то плохо идут на Руси! Плохо, чего скрывать... – Он вдруг словно вспомнил, что я рядом. – Ты-то как на жизнь смотришь? Как работается?
Я призадумалась. Всего год прошел со времени окончания университета, я едва-едва освоилась в областной газете.
– Как? И стыдно сказать, но иногда чувствую разочарование. Боюсь, что заставят меня халтурить, а я этого не выдержу. Я, например, начинаю про человека писать – среди какой красоты живет он в деревне, о чем думает. А мне твердят: давай про уборку! Про передовика! Про показатели!
Василий Макарович с лютым вниманием слушал и подхватил тут же:
– Во-во! Им всем передовиков подавай! А что передовики? Сегодня – одни, завтра – другие, и не это важно, что они – в деле передовые. Может, и дело-то их никому не нужное и даже вредное!.. Человека надо показывать, душу его, потому что главное – он. Все проходит, а остается то, что вечное. Меня вот не волнует, например, что по Луне кто-то там ходит. Мне сосед мой намного интересней! И о нем-то и надо писать, раз уж мы люди. Пока мы есть на земле... Человек во все времена – человек, и это всегда будет волновать.
Василий Макарович обернулся в поисках исчезнувшей официантки, но нигде ее не обнаружил. Тогда, прищурившись и словно ища поддержки, уже другим, доверительным тоном он произнес, глядя вдаль сквозь прозрачные оконные шторы:
– Неважное, в общем, у меня настроение. Хочется верить, что нужно кому-то то, что делаешь. А тут...
Веришь, конечно. И все равно – тяжко!
Он полез вдруг во внутренний карман пиджака, достал письмо и газету, стал ее разворачивать.
– Вот – обругали на Алтае мой фильм «Печки-лавочки»!.. Говорят, отстал я от жизни деревни, все, мол, уже не так у меня на родине. И люди совсем не такие, как мой Расторгуев! Пишут, глуповат он и однобокий получился. – Шукшин тыкал пальцем в текст, словно я могла не поверить ему на слово. – Пристрастие к выпивке, ревность да болезненное самолюбие – вот и весь характер. И вообще – незавершенный какой-то фильм...
Я молчала, боясь с чем-то согласиться или не согласиться и помешать внезапному откровению, на которое в тот вечер совсем не рассчитывала. Мне важно было запомнить все слово в слово – ведь не было у нас в ту пору диктофонов, чтобы позднее, в гостинице, списать все с памяти на бумагу...
А Шукшин, сам себе отвечая, продолжал:
– Лепет какой-то! Уж молчали бы, если не чувствуют, не понимают, что этот человек и их-то выше во многом!
Снова с исповедального тона Василий Макарович перешел к речи страстной, точно не я, ученически ему внимавшая, сидела напротив, а его идейные противники, не видевшие, не осознававшие вещей очевидных:
– Ах, как много на свете мещанства! Океан мещанства, пошлости, сытости, самодовольства! Но я-то вижу, что всякий простой работяга-шофер лучше многих высоких чинов, которые только что и дрожат за свой кусок. Нормальный человек, было бы здоровье, всегда прокормить себя сможет. А им, вознесшимся, каждому хочется, пока можно, урвать долю полегче, послаще да пожирней. В том и беда! А настоящих русских людей мало осталось. Но они есть! Вот их-то мне и хочется показать, я люблю их...
Шукшин быстро-быстро заморгал глазами и тотчас вернулся мыслями туда, где мы находились, – в Белозерск, на съемки «Калины...»
– Вот и теперь мне, наверное, опять будут мешать, опять станут держать фильм, – добавил он неожиданно спокойно, почти равнодушно. – Скажут, что герой у меня – вор, а не передовик!.. Но я буду умнее. Я не стану нервничать, пусть будет как будет – пустят, не пустят. Главное, что года на три я себя материально обеспечил, и можно будет спокойно писать...
– Но ведь не получится не нервничать, – неуверенно вставила я.
– Попробую! – ответил Шукшин, как боднулся. – А то измотался я весь. И злой стал как собака – не тронь меня!
– Ну уж...
– Да-да! – сверкнул он глазами. – Это ты не видела... И не надо. У меня у такого и не пишется ничего, не делается. Только уехал в Сибирь поработать – вызвали в Москву! И ни «да», ни «нет» не отвечают. Измучили...
– Как же тогда «Разин»?
– Не знаю, – Василий Макарович сумрачно мотнул головой. – Не знаю, буду ли вообще его снимать, дадут ли. Вон роман у меня в «Совписе» уж сколько держат!
– Из-за чего? – наивная тогда, я многого вокруг не понимала и не могла предположить.
– Наверное, из-за творчества моего; не нравится, значит, что я делаю. Это ведь им передовиков-то надо, это я их требования называл!.. Да и перегорел внутри «Разин», страшно теперь за него браться... Вон из «Характеров», из сборника, почти половину рассказов выкинули – уже печатавшихся! Почему?! А ведь было у меня построение, звучание, был сделан подбор. Ничего не осталось.
И опять я молчала, страстно желая разделить, облегчить его страдания – хоть бы рукой провести по его опустившимся плечам! – си понимая, что никто не в силах этого сделать.
А он, словно убоявшись, что такими жалобами дает мне повод для уныния и отступления, произнес вдруг сжато и решительно, будто незаметно для меня воспринял ниспосланные ему свыше новые силы:
– И все равно надо писать! Писать независимо от того, пойдет это в печать или нет. И не думать о редакторах! Писать. Чтобы быть честным. Перед собой. Перед людьми. Перед Богом...