к титульной странице | назад   
 

Романов А. А.
И свет животворили!..: Наставник юношества Н. И. Янусов
// Романов А. А. Искры памяти. - Вологда, 1995. - С.92-101.

Мы – всяк по себе и все в общем – думаем, что живем своим умом. Это верно лишь отчасти. Даже самые гордые, если углубятся в свою память, непременно «увидят» тех, перед кем гордость их смиренно потупится. Трудно это понять, что в нас – собственно нажитое, а что – «прихваченное» от других. Да и не думаем мы об этом, ибо давно живем умом, навеянным нам со стороны. Так «ровней» идти вперед, ибо все до единого у нас «одинаково умные». Это несчастье отчетливо видно теперь, когда так трагически не хватает людей с государственным умом и провидческим взором. Словно все поголовно обезумели, все кричат, но в крике нет разума, потому что он не нажит, и властвует над людьми чужая воля.
Горестно задумываясь об этом, я нередко оглядываюсь в свою юность. Как, видимо, и каждый из нас. Там, в юности, ответы на многие наши счастья и несчастья. Там пребывают люди, запавшие нам в память. Запасть в память, значит озарить молодую жизнь смыслом, разбудить в ней духовную сущность и удлинить в мире добрые дела.
Вот именно так глубоко живет в моей памяти с конца сороковых годов Николай Иринархович Янусов – преподаватель литературы и русского языка Вологодского педагогического училища. Он был из тех людей, о которых сама мысль – уже радость. А в имени и отчестве его – Николай Иринархович – слышался звон древнего благочестия и забытого нами подвижничества. И даже в облике его задумчиво-добром сказывалось и замечалось жизненное его предназначение.
Я спрашивал многих людей, близко знавших, в каком году скончался Николай Иринархович? И люди смущались оттого, что запамятовали год его кончины, смущались так, словно дивились про себя, что его уже и вправду нет с нами. И сам я с таким неожиданным вопросом, видимо, выглядел как-то нелепо, ибо чувствовал, что в их душевном мире, как и в моем, самое имя Николая Иринарховича стало теплом и светом еще с молодости, то есть обрело в нас свое сопутствие на всю жизнь. А в таком случае, пожалуй, простительно и запамятовать дату кончины, как будто вовсе и не случившуюся еще. Однако миновало уже тридцать с лишним лет с тех пор, как не стало Николая Иринарховича Янусова.
Но стоит прикрыть глаза да позабыться от суеты – и минувшее вновь рядом. И тепло его – вновь в тебе. Не стынет оно, не слабеет, а присмиреет в уголке твоей души и ждет лишь касания памяти, чтобы вновь озариться еще трогательней и милее, чем прежде. И дивно это, в какой близкой яви предстает и теперь для многих из нас Николай Иринархович Янусов. Будто бы он только что вошел к нам, уместил на столике старинный свой, уже не раз штопанный портфель с нашими тетрадками и, не обращая внимания на шум и возню в классе, молча стоит перед нами и спокойно протирает платком запотевшие очки. Потом, не надевая, относит их на полвзмаха руки и осматривает, хорошо ли очки протерты. И мы смущенно спохватываемся и замолкаем, заметив, что Николай Иринархович не столько очки осматривает, сколько уже вглядывается в каждого из нас. Из-под белесых бровей, затененных высоким и просторным лбом, щурились в нас его глаза, казалось, слишком маленькие и слишком добрые для такого крупного и мужественного лица. Он молча ждал, когда же мы угомонимся, и терпение его становилось тишиной наших душ.
В Николае Иринарховиче, статном выправкой и ростом и застегнутым в неизменную темно-синюю тужурку с нагрудными и боковыми карманами, сквозило благородство и достоинство своего учительствования. Он да еще математик Иван Андреевич Румянцев, одинаковых с ним лет и такой же истовости в своем предмете, заметно выделялись среди молодых преподавателей прямо-таки государственной одержимостью в подготовке из нас настоящих учителей. Для них уроки являлись не просто «рабочими часами», а горением разума и души, делом всей жизни, отдаваемой народному просвещению как служению Родине. В Николае Иринарховиче и Иване Андреевиче сохранялась еще дооктябрьская русская интеллигентность и основательность учености, не позволявшая даже в самых стесненных обстоятельствах поступаться совестью и честью.
Но мы, тогдашние ученики, – боже мой, какая уже даль! – ничего-то-ничегошеньки и не знали о своих учителях, а уж как о них судили да рядили заглазно, и всякий приноравливал учителей к своему нраву и умишку: «нравится – не нравится»... Мне, к примеру, «не нравился» Иван Андреевич, который, бывало, вызовет к доске решать продиктованную им задачку, а я не знаю, как и подступиться к ней, холодею с мелом в руке. Слышу подсказки доброхотов, но разве помогут их шепотки, коли в уме-то у меня лишь испуг от голых цифр. Иван Андреевич дополнительно вложит за очки, на сухую свою переносицу, еще старинное пенсне для зоркости и повернется ко мне вместе со стулом, чтобы тщательно проверить решение задачки, но, увы, видит чистую доску и меня, стоящего в столбняке. Он с минуту задумчиво молчит, будто горюет, а потом, как бывало не раз, безнадежно махнет рукой в мою сторону...
Вот и «не нравился» он мне лишь потому, что сам я оказался несмышленым в его любимой науке. Ему было жаль таких учеников, но никого не обидел он укором или дурным словом. Рукой, конечно, мог махнуть от огорчения за напрасные свои старания вложить в неприступные головы мудрость и красоту математики. Но не более того. И неизвестно было, кто кого больше огорчал: Иван Андреевич нас или мы Ивана Андреевича – истового подвижника своего дела?..
А вот Николай Иринархович «нравился» всем. Но и о нем ничего мы не ведали. Лишь собираясь писать это воспоминание, навел в педучилище кое-какие справки о нем. И обожгло душу укором и восторгом одновременно. Есть о чем поразмышлять, вглядываясь в канцелярские сведения. Родился Николай Иринархович Янусов в январе 1881 года в Кадниковском уезде, в селе Ратино – выходит, всего в сорока пяти верстах от нашей Корбанги, откуда сразу после войны, осенью 1945 года, из деревень Воробьево, Капустине и Петряево заявились в Вологодское педучилище мы – четверо дружков: Коля Паутов, Саша Салтыков, Ваня Сахаров и я. И увидели, значит, Николая Иринарховича, когда было ему уже 64 года. А проучившись у него трехлетие, так и не догадались, вахлаки, узнать, что он – наш земляк. Только радовались урокам и доброте его, весело называвшего нас то корбангскими молодками, то корбангскими женихами.
И лишь теперь, спустя столько лет, задумался я над истоками его просвещенной и нравственной силы. Он в 1905 году окончил Петербургскую духовную академию по отделению российской словесности и древних языков. Одновременно с академией завершил попутно учебу в Петербургском археологическом институте. Образование – высочайшее по сравнению с нашим «высшим». И где только ни трудился Николай Иринархович: в Вятке в духовной семинарии преподавал латинский и греческий языки, а в Вольске вел гимназические курсы русского языка и литературы. В 1916 году оттуда, из Саратовской губернии, был избран делегатом на I Всероссийский съезд словесников и участвовал в работах по реформе русского правописания. А с 1922 года – в родной Вологде, в школах разных ступеней, а с 1930 года – в педагогическом техникуме. И мой отец учился здесь заочно, с 1935 года приезжал сюда на летние сессии и сдавал экзамены по русскому языку и литературе наверняка Николаю Иринарховичу, да об этом уже никого не спросишь...
Вглядываясь в старую фотографию, словно в окно своей юности, я лишь теперь понимаю тайну влияния на нас этого крупнолицего, с пытливым прищуром и сдержанной улыбкой пожилого человека. Самое замечательное в его преподавании таилось в том, что знания, передаваемые им, сочетали в себе не только новизну для ума, но и радость для молодой души. Для него был тесен учебник и скудна сама программа обучения, словно вытоптанные загородки в свежих полях русской словесности. И он так ловко раздвигал, а нередко и ломал эти загородки, что, заслушавшись Николая Иринарховича, случалось, даже инспектора облоно лишь в конце уроков соображали, что побывали в совсем не программных и не предусмотренных учебником литературных далях и временах, и было так поучительно, так интересно там, что прилюдно высказывать свои замечания уже не решались Похоже, что Николай Иринархович рисковал в то бдительное время, а, может, и не думал вовсе, что рискует, потому что внушаемое им нравственное благо родной литературы было превыше всякой оглядки. Он молодел на уроках, а книга в его вскинутой руке и впрямь светилась, а голос пламенел в нас, притихших и зачарованных. В нем, с виду мужиковатом, сквозили как бы три сущности: учительская – проповедническая – артистическая. И связуясь воедино, светились они в Николае Иринарховиче благородством подвижника на ниве просвещения. Да, на ниве народной!.. И образ этот старинный, и сам слог высокий – как раз вровень с судьбой и трудами Николая Иринарховича.
Ныне уже и не говорится так: «на ниве просвещения». А если кто-нибудь в юбилейном азарте все-таки вспомнит да выкрикнет это выражение, то смущение затенит лица и фальшь отзовется в нас горьким укором. Вот ведь как низко уронен нынче народный учитель! Потому и нива полевая у нас исчахла, что нива просвещения исгублена. А Николай Иринархович всю жизнь свою на этой ниве «сеял разумное, доброе, вечное». В нем горела Истина и жила Правда. Да, именно так! Я помню случай, поразивший меня, как он поправлял авторов учебника по литературе. В том учебнике была глава: «Второстепенные русские поэты», напечатанная, разумеется, унизительным мелким шрифтом. Кого же учебник называл второстепенными? Тютчева и Фета!.. Николай Иринархович прямо-таки горевал из-за такой лжи и говорил нам: «Не верьте сказанному, ребята! Тютчев и Фет – великие русские поэты!». И, светлея лицом, он взмахивал рукой:

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать – 
В Россию можно только верить.

И эти строки, произносимые им громко и величаво, пронзали тишину класса и горячо ложились в наши души. Вот миг могущества поэзии!
А потом – Фет («Из дебрей тумана»):

...Знать, долго скитаться наскуча
Над ширью земель и морей,
На родину тянется туча,
Чтоб только поплакать над ней.

А потом – Майков («Емшан»):

...Ему ты песен наших спой – 
Когда ж на песнь не отзовется,
Свяжи в пучок емшан степной
И дай ему – и он вернется!..

А потом, конечно, Батюшков («Переход через Рейн»):

...Быть может, он воспоминает
Реку своих родимых мест – 
И на груди свой медный крест
Невольно к сердцу прижимает...

И стихи эти звучали в старом вологодском доме, где жил до конца своих дней сам поэт Константин Николаевич Батюшков и где для чутких натур, может, слышимы шаги его и поныне. Поэтому и ощущалась здесь в каждом уголке и в подоконнике близость поэзии, как неизреченной еще, но уже щемящей яви. Мы, взволнованные, замирали...
Николай Иринархович, прочитав полностью эти столь разные и столь единые стихи, опускался на стул. В ту минуту он был равным соучастником и сподвижником самих поэтов, будто бы только что отошел от них и вернулся из девятнадцатого века в наше время, в наш класс, и в радостной усталости сидит на стуле и обтирает платком свое лицо. Да, он убедил нас! Он прав: этих родных поэтов надо знать и чтить наравне с Пушкиным, Лермонтовым, Некрасовым... И мы любовались им, своим отважным Николаем Иринарховичем.
Да, учителя русской литературы – люди счастливые: в повседневных трудах, как живые соратники, обступают их гении и таланты родной земли. Однако счастье это дается не всякому, потому что оно требует от самих учителей духового соответствия столь высокому окружению. Николай Иринархович Янусов жил в нем – как свой человек.
И еще вспоминается мне актовый зал, румяно-девичий. В окнах солнце, капель, надежды. А на сцене – чудо весны – «Снегурочка» Островского. И хотя не постановка – лишь композиция для выразительного чтения, но как слушает зал! Николай Иринархович – царь Берендей, а знакомые девушки – Купава да Снегурочка. И грима нету, а какие речи, какие страсти! И впрямь заповедная страна берендеев, где людьми правят лишь любовь да совесть. И в зале страдаем мы от слезного голоса Купавы:

Батюшко, светлый царь,
Клятвы-то слушать ли,
В совесть-то верить ли,
Али уж в людях-то
Вовсе извериться?

И отвечает Берендей, многомудрый в своем простодушии, что людям верить надо, что свет мирской держится только правдой. Ободренная Купава и сказывает царю всю горечь свою от измены Мизгиря ради разлучницы Снегурочки. И трогает эта исповедь потому, что Купава взыскует в царе не кары на обидчика, а лишь защиты любви своей от унижения. И перемолвки ее частью с Берендеем: «Сказывать, светлый царь?» – «Сказывай, слушаю» – еще и потому нас волнуют, что многие в зале знают втайне, что эта красивая девушка в роли Купавы и вправду страдает от измены, что обманута она заехавшим в Вологду проходимцем.
Может, и Николаю Иринарховичу кто-то уже намекнул об этом случае, хотя едва ли такое могло быть, однако по столь горькому переживанию своей ученицы он, думаю, все же догадался о причине ее истинного смятения. И голосом озабоченного царя Берендея внушал душевную укрепу именно ей, своей юной современнице, оказавшейся на месте, может, уже тысячелетней славянской Купавы. И весь зал потому-то так завороженно и замирал от речей нехитрых да от горя правдивого. И голос тот страстный, голос будто бы уже и не Берендея, а самого Николая Иринарховича тревожит душу и поныне...

Горе-то слышится,
Правда-то видится,
Толку-то, милая,
Мало-малехонько...

Да это же – и про нас, нынешних, про бестолковую жизнь нашу, про остуду душевную, про утрату в нас возвышенной любви и чести...
Теперь-то по прошествии стольких лет я четко вижу, что главное, что он делал – это будил в учениках творчество жизни. Во всяком ученике искал он искру божью, и если искра эта редкая не замечалась его наметанным глазом, то уж непременно обнаруживалась какая-нибудь другая особинка в юном человеке. И всем было хорошо вокруг него потому, что каждый из нас был верно угадан им с лучшей своей стороны. Это и есть зоркость ума и сила доброты! Как не хватает нам ныне такой зоркости – неужели и вправду так оскудели мы и унизились своим умом? Как прозябли мы в долгой бездуховности – неужели выстыла в нас и сила души?.. Не забыть мне еще, как в 1947 году вся Вологда готовилась праздновать свое восьмисотлетие. Сентябрьская синева пылала над нами золотом осени и кумачом великой истории. И жилось-то нам после войны голодно да холодно, однако педучилище звенело от радости жизни.
Николай Иринархович затеял выпустить стенгазету, да такую, чтобы простерлась она на весь коридор белой лебединой стаей. И загорелись у нас глаза, и зашумели классы. Кто на что горазд – все на показ Николаю Иринарховичу: заметки, рисунки, стихи, рассказики, красивые заставки с древне-русскими буквицами. На заданные им темы писали о Вологде сочинения. Я исписал стихами целую тетрадь. Даже сам удивился, как это удалось. Но больше удивился Николай Иринархович. Он, держа эту тетрадку, позвал меня к себе домой для особого разговора.
И вот я раз и два обхожу этот домик полукаменный, полудеревянный, все робею, но, наконец, стучусь к учителю. Он в просторной белой рубахе, не похожий на себя без привычной тужурки, но ласковый, как дедушка. Усаживает меня, растерянного, напротив себя за столик с кусочками хлеба и морковным чаем с сахарином. И угощает, и раскрывает мою тетрадку, и я замечаю в ней, на отворотах страниц, его красные пометки. Он называет это сочинение опытом исторической поэмы о Вологде, и мне становится жарко уже не от чая. О, дни юности!..
Сорок лет спустя, уже седым, написал я лирическую поэму «Дом Батюшкова» и посвятил памяти незабвенного Николая Иринарховича. Катнул слова в свою юность, да не все они, кажется, докатились до нее. А уж как хотелось озарить их вновь давними зорями, возжечь их той ранней любовью и прикоснуться ими к вечной тайне Батюшкова.

О, как поэзия сильна!
Лишь безраздельно ей доверься,
В нужде, в беде она одна
Спасает исповедью сердца.
Я приносил с базара жмых
И грыз его, что камень черный,
А получался светлый стих,
Восходом утра золоченый.
Я бегал в домик на совет,
В котором жил учитель старый.
«А ты, похоже что, – поэт» – 
Он ободрял и знаки ставил...

Учительствовал Николай Иринархович с 1905 по 1955 год. Полстолетия – и какого? Революции, войны, разверстая земля под ногами... И по всем этим пепелищам прошел он, спасая уже в учениках заветы великой литературы и свет замолкшего Отечества. И не отступился от подвига своего до самой кончины в 1956 году. Не отдохнул и а пенсии. Не успел...
Ничего не нажил он, русский учитель, кроме доброго имени да изменчивой памяти о себе. И горько от такой малости благодарения за столь обширные труды. И утешно только при мысли, что нравственный свет Николая Иринарховича, как благовеличие его духа, пребывающего среди нас, когда-нибудь отзовется и повторится в потомках.
Такая же самосожженческая суровость сквозила в те годы и в Кипрееве Полиекте Алексеевиче – директоре педучилища. Завидя его, зоркого, идущего сутуло по коридору, мы невольно приосанивались. Мы знали его побыть, то есть привычку жизни, – спать мало, а делать много. В любой момент он мог появиться в классе или в общежитии, или на частной квартире, где проживали ученики. Строг был, но участлив...
Да, учителя наши – люди сороковых и пятидесятых годов – возвышались над тяжкой будничностью. Они были светлолицыми. Потому и поныне так зримы воочию сквозь тяжесть уже иных лет. Словно бы все еще сопутствуют нам, но мы, усталые от житейских передряг, в суетных страстях своих легко теряем их из вида. Их лица уже давно заслонены в нас лицами новых знакомств и дружб. И мы сами давно утвердились в своих делах, обрели свои убеждения и опоры. И кажется, что свои жизни мы творим сами. Но в иные горькие часы, бывает, растеряемся, пошатнемся в убеждениях или почуем холод лет и невольно оглянемся назад. А там – они, наши учителя и наставники. Все еще вглядываются в нас. Они жили еще тяжелее, чем мы, а были крепче нас духом, а, может, и мудрее. И верили в нас, верили!..
Вот почему все чаще я шепчу про себя замечательное по краткости стихотворение Василия Андреевича Жуковского «Воспоминание».

О милых спутниках, которые наш свет
Своим сопутствием для нас животворили,
Не говори с тоской: их нет,
Но с благодарностию: были.