Мишнев С. М. На белом хлебе : рассказ / С. Мишнев // Красный Север. – Зеркало. – 2001. 28 ноября. – С. 8-9.Он приподнял голову от подушки и увидел в окно легонько качающиеся вершины сосен. Увидел и обрадовался, точно заново родился: жив! Позади страшная ночь; отступили, расползлись по мозговым извилинам перепутанные обрывки снов и воспоминаний. Даже выругал себя, что не может столько лет забыть, растоптать в себе прошлое. «Хорошо-то как, Господи!» – ликовала душа. Еле слышно рассмеялся, отодвинул подушку, встал с кровати, подошел к окну, уперся лбом в стекло рамы. Утро обещало быть ясным, а лучи восходящего солнца скользили по грязной крыше кочегарки, по высоченной дымовой трубе, по бронзовым стволам вековых сосен, озаряли зеленые пирамидки вырывающихся из-под снега кустов можжевельника. Картину просыпающейся природы он наблюдал каждое утро, отмечая про себя высоту стаявшего снега. Он не имел возможности выйти на улицу, надышаться полной грудью колкого воздуха, пожмуриться от ослепительного света и белизны, потрогать шероховатую кору деревьев. Весна рвалась в лес, в больничные палаты, как ликующий крик. Весна делала всех нетерпеливее, все как бы ждали чего-то необыкновенного, все как бы торопили ее, немного запоздалую в этом году. И чем дольше он смотрел, тем сильнее хотелось жить, жить!.. Под соседом по несчастью заскрипела койка. Вот он сел, откинул одеяло на спинку кровати, сладко зевнул: – Как погодка, Николай? – Нормально, – не оборачиваясь, ответил стоящий у окна Николай Власов. – Так-так. Сосед взбил подушку, кинул ее вслед за одеялом на спинку кровати, сел. По шороху бумаг на тумбочке Николай предположил, что сосед в который раз принялся разглядывать «Пир богов на Олимпе», видя в репродукции удивительное сходство Венеры со своей женой. Великий Рубенс не загадывал, что через века его богиня будет изучаться так пристально простым российским мужиком по фамилии Корытов. Сосед – толстый, как бочка, малоподвижный мужчина лет пятидесяти – обладал удивительной чертой характера – добротой. Корытов без слов понимал состояние собеседника, не лез в душу, был в меру весел и в меру заботлив. Одним словом, такой сосед в палате, рассчитанной на двоих больных, – награда от Бога. – Через полчаса парнишку понесут, – будто сам для себя сказал сосед. Николай вздрогнул, сразу почувствовал покалывание в области сердца. Хорошее настроение улетучилось, на душу навалилась гнетущая пустота. Он понял, что сосед как бы подготавливает его к страшному, однотонному жуткому воплю, вот-вот готовому разнестись по коридору. В первый день, как привезли этого ребенка, с Николаем случилась истерика. Едва его, нечленораздельно мычащего, успокоили, влив в рот порядочную порцию снадобья. Все обитатели палат хирургического и терапевтического отделений быстро узнали историю восьмилетнего парнишки, пострадавшего от рук изверга отца. Два раза в сутки парнишку носили на перевязки, и два раза в сутки вся больница была на ногах. Он, захлебываясь, визжал так, что собственная боль только что очухавшегося от наркоза оперированного казалась сущим пустяком против боли ребенка. По рассказам медсестры, пьяный отец кинул в своё чадо самовар с кипятком. Мало того, глумился, когда жена, крича не своим голосом, уносила из дома ошпаренную кровиночку. Не скоро глухая бабка добежала до фермы, обливаясь слезами, поведала невестке о беде, сколько еще прошло времени, пока доставили пострадавшего в кабине гусеничного трактора до районной больницы. Двадцать два километра пути! Только сердце матери может перенести такое... После этого приступа Николай надолго замолчал. Лежит поверх одеяла, зубы стиснуты, под кожей ходят желваки, на помертвевшем продолговатом лице – капельки пота. Пока длится перевязка – нет Николая. А Корытов не находит себе места: то выбежит в коридор, перекинется парой слов с ходячими больными, то помолит такого здоровья дураку отцу, что у сидящих сестренок милосердия глаза на лоб лезут. Корытов сулил бешеному псу такие кары, что вряд ли бы их перенес смертный. Кончится перевязка, остынут оба, давай играть в шахматы. Кончается еще один нудный больничный день. Сном, скорее, дремотой, забудется больница. Точно проклятие, возвращается к Николаю детство. И нет сил, нет воли приказать себе: кончи думать! *** ... – Скорее, скорее, – одними губами шепчет напуганная бабка, – ходче, дитятко. Да ползи ты, ходчее-то... Ой, беда, ой, беда... Николка сидит в заулке, в том самом пространстве между русской печью и стеной, заваленном валенками, ухватами, прочей крестьянской бытностью, трепещущими воробышками прижались к нему братья. Тихо так, что слышен стук собственного сердца. В избе темень. Бабка предусмотрительно погасила лампу, попрятала ножи и топоры, сняла иконы. Поднятая печная пыль щербит в носу, от жары трудно дышать. Все ждут. Вот-вот должен заявиться отец, и тогда... Что будет тогда, никто ответить не может. Или отец сначала примется бить бабку, пинками загонит под кровать деда, потом примется искать попрятавшуюся мелюзгу? Или их вытащит, как котят, из заулка и заставит клятвенно повторять, что не бросят дети своего родителя в старости. Случается, отец сначала рубит в щепы косяки дверей, или пугает пожаром... – Только бы скорее вырасти! – страстно говорит Николка. – Скорее бы подняться! – Убьем! – поддерживает всхлипывающий средний Егорша. – Мама где? Куда мама убежала? – куксится меньшой Ванюшка, только реветь ему Николка не дозволяет, тычет под бок: молчи! Отец «дает» в месяц два-три концерта, что нечистая сила орет, обещает не сегодня, так завтра всем отрубить головы. И бабка – смертник, хоть и крестится на свои иконы. Вот бухает что-то в коридоре, тенью мелькает прошмыгнувшая бабка, крик, вой... – Живы, ребятушки? Тише сидите. Бабка смелости огромной, не страшится броситься под топор. В хмельном угаре отцовской головы что-то срабатывает, на какой-то момент он расслабляется, этим моментом бабка и пользуется, вяжет руки веревкой. Через час-другой отец захрапит, тогда бабка путы снимает. Хуже, если спектакль начинается с «догонялки». Отец выкуривает ухватом премилых деток на расправу. Как старший, Николка хватается за рожки ухвата и держит изо всех силенок, давая братьям время на отступление. Маршрут наторен. По коридору на лестницу, с лестницы на сарай, а там, в сарае, зарывайся поглубже в заранее приготовленные норы. Это зимний вариант. Самое опасное, если отец начнет вилами раскидывать сено. Как заметил, что добирается до шкуры, – уноси Бог ноги! Летом проще. Летом каждый кустик ночевать пустит. Мать спасается по чужим баням, на глаза пьяному отцу не кажется. Поймает, бьет офицерским ремнем до крови... *** Хорошо живут Власовы, в достатке. Век в деревне их семью крепкой считали. Два брата отца перед войной заработали столько хлеба, что в голодные послевоенные годы клеверных лепешек не едали. И немало бабка помогала деревенским этим хлебом, спасала от неминучей смерти. Потому Власовы на деревне уважаемые; память памятью, но Власовы и до работы жадные. Трезвый отец за троих сломит, а кто лучше деда в волости по топорному ремеслу выстоит? А хвати мать косить – что косилка траву валит! Ровесники не раз попрекали Николку с братьями пшеничниками. Начнет задираться Женька Лучков: «В холе растешь, на белом хлебе. Ты бы на кислом житнике потянул, узнал бы, как без батька на ноги вставать». Смолчит Николка, хоть так и хочется лезть в драку от обиды, уйдет в себя. Как бы он променял весь хлеб в доме, чтобы во веки веков не знать, как беснуется отец. Эх, Женька, Женька... Взглянул бы ты хоть одним глазком, чем пахнет этот белый хлеб, прикусил бы язык. Мог бы и он тебе много порассказать, да нельзя этого делать. Шила в мешке не утаить, кое-кто и так знает, но зачем самому свою фамилию поганить?.. *** – Сестра! Сестра! – Корытов видит, как сползает с кровати Власов. – Сестра, черт твою маму! Терпелив Николай. Ищет ли сестра плохо обнаруживаемую вену, ковыряя тело иглой, плачет ли в коридоре жена – не нагрубит, слова лишнего не скажет. Ночь для него и наказание, и облегчение. Облегчение – никто не видит его душевных мук, наказание – память. Гостит он в больнице два раза в году: глубокой осенью и ранней весной. Отлежится, и снова за рычаги трактора. «Молчуном» зовут его в деревне, славится отменным трудолюбием. Одного понять не могут односельчане, какая лихоманка привязалась к мужику? Ведь вырос при батьке, на белом хлебе, а здоровья нет. – И говорить не могу, и молчать не могу, – говорит Корытов, расставляя фигуры на шахматном поле. – Вот как представлю себе махонького парнишку, как он извивается, а с него сдирают бинты, как кричит... Вот веришь, дали бы мне волю, я бы задавил гада отца, так называемого, вот этими руками. Паразит! Недоносок! Это какой дурой надо быть бабе его, чтобы жить с эдаким извергом! Вздохнет Власов. Разве скажет он соседу про свое состояние? Слова он оставил в заулке, а может, в зимнем лесу, когда просил волков сожрать его, ибо он вкусный, потому как вырос на белом хлебе... Красива жизнь: сколько же радости, горя, боли и надежды уготовила природа дитю человеческому! Смыкается заря с небесной твердью, и в существование каждый вплетает, как в радугу, между прошлым и настоящим свою нить бытия! |