Его признание-утверждение «Я в жизни знаю слишком много» далеко от риторики, как и все, им сказанное. Его жизненный опыт, давшийся нелегкой ценой, сформировал мировоззрение. Знание – порой мучительное – собственных «промежуточных ступеней» помогло узнать людей.
      ...Незадолго до отъезда из Москвы я приглашал его на родину, в Оренбург. Он обещал приехать. В день отъезда вышел проводить нас до стоянки такси. Если бы знать, что видимся мы последний раз…
     
     
      С. 184 – 193
      ВАСИЛИЙ ЕЛЕСИН
      «РАСПЛАТИМСЯ ЛЮБОВЬЮ...»

      В кабинете редактора, на одном из стареньких стульев, расставленных вдоль стены, сидел человек. То ли небрежно кутающий шею шарф, то ли мечтательные карие глаза придавали его облику нечто цыганское, озорное.
      – Познакомьтесь, – сказал редактор, – товарищ Рубцов, поэт. Живет в колхозе «Никольский», хочет с нами сотрудничать. Поддерживайте с ним связь.
      Так я впервые встретился с Николаем Рубцовым. Знакомство оказалось тем проще, что в редакции «Ленинского знамени» работал в те годы (1963 – 1965) давний товарищ и друг Рубцова Сергей Багров. Когда-то они вместе учились в Тотемском лесотехническом техникуме, а теперь оба писали стихи. Было что вспомнить, о чем поговорить. Сергей Багров написал и предисловие к первой подборке стихов Николая Рубцова, которая появилась в газете 14 января 1964 года.
      Всего в тотемской газете «Ленинское знамя» Рубцов опубликовал около двадцати стихотворений, в основном – в 1964 – 1965 годах. Среди них такие ныне широко известные, как «Сапоги мои скрип да скрип...», «Родная деревня», «На реке», «Гроза», «Горница», «Прощальный костер», «Мороз» и другие.
      В те годы поэт часто и подолгу жил в Николе. Как я теперь понимаю, ему страстно хотелось иметь родной уголок в мире. Никольский сельсовет Тотемского района не был формально его родиной, но здесь он провел свои детдомовские годы.
      Нелегко было его военное детство. Может, потому и тянула Никола к себе неудержимо. Именно этой деревне, с широкой улицы которой во всю ширь открываются заречные луга, леса и селения, обязаны мы значительной частью творческого наследия Рубцова. В самом деле: трудно перечислить все стихи, ей посвященные. «Родная деревня», «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...», «Я уеду из этой деревни...», «Ветер всхлипывал, словно дитя...», «Я вырос в хорошей деревне...», «Жар-птица», «Осенние этюды» и многие, многие другие. Лишь о Николе, отождествляя ее с большой своей Родиной, Россией, мог сказать он:
      И опять родимую деревню
      Вижу я: избушки и деревья,
      Словно в омут, канувшие в ночь.
      За старинный плеск ее паромный,
      За ее пустынные стога
      Я готов безропотно и скромно
      Умереть от выстрела врага.
      Мне довелось несколько раз побывать в Николе. Командировка районной газеты приводила сперва на Тотемскую пристань, от которой неторопливый двухпалубный пароход увозил вверх по Сухоне до Толшмы. Там терпеливо ждали парома, переезжали на правый обрывистый берег Сухоны и дожидались в колхозной конторе попутной машины. По разъезженным, расхлябанным колеям, мимо болота, «на сотни верст усыпанного клюквой», мимо нарядных деревень колхоза «Сигнал», трудолюбиво урча, проходила машина к колхозу «Никольский». О том, что цель близка, говорила неизвестно откуда выбежавшая к самой дороге речка, петлястая, говорливая, с белым песочным дном. Речка, в которой
      Вода недвижнее стекла,
      И в глубине ее светло,
      И только щука, как стрела,
      Пронзает водное стекло...
      В межрайонных газетах той поры к стихам относились легко. Именитые поэты здесь печатались редко, а «самодеятельные» авторы, как правило, бывали довольны, если редакция поправляла, сокращала и, как говорится, «доводила до кондиции» их стихи. Само собой, у нас и мысли не возникало править Рубцова. Хоть и не совсем отчетливо, но мы уже чувствовали размах и силу его таланта. Но однажды случилось так, что во время верстки газетной полосы «потеряли» одно четверостишие. Вставлять его – значило ломать всю- полосу. Посовещавшись, решили оставить, как есть, извинившись, разумеется, перед автором. Однако извинений Рубцов не принял. Произошел довольно крупный разговор. В конце концов отношения восстановились, но «потерянного» четверостишия Рубцов не мог забыть долго.
      Я держу в руках письмо Николая Михайловича, написанное через некоторое время после того печального случая.
      «...Посылаю заметку о нашем фельдшере. Редактируй и сокращай, как хочешь (это не стихи), но только хоть что-нибудь из этой заметки надо бы напечатать. (Заметка о фельдшере В. А. Чудинове была опубликована в «Ленинском знамени» 4 марта 1965 года. – В. Е.).
      Живу неплохо. Хожу в лес рубить дрова. Только щепки летят!»
      Помните, «По дрова»? – «Я в стихах увековечу заготовку дров...»
      Поэт находился тогда в трудном материальном положении. Первая книжка еще только готовилась к печати в Северо-Западном книжном издательстве. Публикации в журналах были эпизодическими. Этим частично можно объяснить и поездки за дровами, и прозаические заметки в газетах. Но даже при тех обстоятельствах все, к чему бы ни прикасался Рубцов, превращалось в поэзию.
      Рубцов был всегда довольно равнодушен к внешним проявлениям материального достатка, как, впрочем, и ко многим другим условностям. Он мог сесть в поезд, позабыв купить билет, почти не обращал внимания на свою внешность, отчего попадал порой в неприятные положения. Рассказывал он, к примеру, о таком случае. Собравшись из Москвы в Николу, купил дочке подарок – роскошную куклу, которая заняла весь чемодан. В ожидании поезда поэт разгуливал по Ярославскому вокзалу с этим чемоданом. Одет он был весьма скромно, если не сказать больше. Может, потому и обратила на него внимание московская милиция. Пригласили в отделение, проверили документы, спросили, что в чемодане.
      – Кукла, – ответил Рубцов.
      – Как, только кукла?
      – Только кукла.
      – Откройте.
      Убедившись, что в чемодане действительно нет ничего, кроме куклы, дежурный в растерянности отпустил поэта.
      Вскоре после выхода в свет первой маленькой книжки «Лирика» Николай Михайлович писал мне:
      «Я опять в Николе. На сей раз я командирован сюда на длительный срок Союзом писателей. Возможно, что скоро уеду. У меня вышла книжечка. Конечно, тут далеко не все, на что я способен. Ну, пусть. Посылаю одну книжечку тебе. Найдешь нужным – отрецензируй, я не буду против...
      А еще в десятом номере «Октября» вышла большая подборка моих стихов. Вот вкратце такие мои дела.
      Сейчас я возьмусь писать два очерка по заданию журнала «Сельская молодежь». Вполне возможно, что ничего не напишу.
      В Москве я побывал у Александра Яшина. Осталось очень хорошее, но печальное воспоминание: слишком уж часто он болеет».
      К Яшину Николай относился с благоговением. Все, кто знал Рубцова, помнят, как придирчив он был к стихам даже признанных поэтов, как безжалостно высмеивал любую неудачную строку, не глядя на то, чьим именем она подписана. Исключение составляли только Твардовский и Яшин. А с Яшиным Николая Михайловича связывала еще и тесная дружба. Он глубоко уважал старшего товарища за ум, талант, за непоколебимую гражданскую позицию. Ему посвятил он одно из лучших своих стихотворений «Последний пароход», которое дало название одному из посмертных сборников Рубцова. Обычно весьма критичный к замечаниям по поводу его стихов, Рубцов чутко прислушивался к мнению Александра Яшина.
      «...Посылаю тебе два стихотворения и, как это говорится, прошу напечатать, что можно, в газете, – писал он в одном из писем, – «Осенние этюды» посвящаются А. Яшину, т. к. ему понравились те картины, которые есть в этом стихотворении».
      «Осенние этюды», присланные тогда Рубцовым, имели несколько иной вид, чем сейчас, когда они помещены в большинстве рубцовских сборников. У стихотворения был совершенно другой конец. Правда, концовка, известная читателям, значительно интереснее, но думаю, что и первый вариант обладает своими достоинствами. Вот он:
      Прошел октябрь. Творят ему поминки
      Стариннейшими яствами из клюквы,
      А возле темной сказочной часовни
      Стоит береза старая, как Русь,
      И крепко спит, себя не сознавая,
      Но иногда среди оцепененья
      Она вздохнет так горестно и нежно, –
      Наверно, видит девочку во сне...
      Он был строг и требователен к своим стихам, не переставал их править, совершенствовать даже после того, как они появлялись в печати. В доказательство можно привести первоначальный вариант ныне широко известного стихотворения «Родная деревня». Впервые оно было опубликовано в тотемской районной газете в таком виде:
      Люблю я деревню Николу,
      Где кончил начальную школу,
      Где избы просты и прекрасны
      Под небом свободным и ясным!
      Бывает, иной соколенок
      Храбрится, едва из пеленок,
      Мол, что по провинции шляться?
      В столицу пора отправляться!
      Когда ж повзрослеет в столице,
      Посмотрит на жизнь за границей,
      Тогда он оценит Николу,
      Где кончил начальную школу...
      Поэт верил в жизнь, верил в себя. Он был силен и знал свою силу, хотя в то время, в середине 60-х годов, его имя еще не было известно широким кругам читателей.
      Здесь уместно сказать о его мнениях относительно сущности и места поэзии. Мне довелось участвовать в одном из довольно бурных споров на эту тему.
      Глубокой осенью 1965 года мы вместе с Сергеем Багровым собрались в отпуск. До Вологды добрались пароходом и в тот же вечер сели в московский поезд. Поутру в Москве долго разыскивали общежитие литинститута, где надеялись повидаться с Рубцовым. Но когда вошли в вестибюль, дежурная сообщила, что Рубцов перешел на заочное отделение и якобы вообще уехал из Москвы. Огорченные, шли мы к выходу и на пороге лицом к лицу столкнулись с Рубцовым в окружении «толпы знакомых и друзей». В одну минуту нас переправили наверх, в одну из комнат. За столом завязалась беседа. Вот тогда-то я и сказал неосторожно, что современные поэты, на мой взгляд, недостаточно социальны.
      – А ты знаешь, что такое поэзия?! – бросился в атаку Рубцов. – Разве можно дать поэту задание: будь социальным! Выполнить-то он его, может, и выполнит, да только голой техникой. Души, таланта в стихах не будет...
      Он встал и подошел к окну.
      – Ты можешь сделать так, чтобы сейчас подул ветер? Нет? Так что же ты хочешь от поэзии? Она стихийна! Кто работает по заказу, тот не поэт – ремесленник! Поэзия – буря, а мы только инструменты ее...
      Видимо, Рубцов давно и упорно думал об этом.
      Николай Михайлович считал также непременным качеством поэта умение жить чужой болью и радостью, умение сострадать.
      О поэзии. Рубцов мог говорить много и горячо. Его собратья по перу знают, как любил он Тютчева, Фета, Пушкина, Лермонтова, Есенина. Да и в самом деле: сколько надо передумать, переосмыслить, чтобы сказать о Пушкине всего четыре строки («Словно зеркало русской стихии...»). Но какие строки!
      Как-то я спросил Николая Михайловича, не тянет ли его к поэме. Ведь все большие поэты рано или поздно приходили к этой форме.
      – Возможно, что и приду, – в раздумье сказал он. – Знаешь, есть великолепная тема для поэмы: нашествие Чингисхана. Какие времена! А ведь Русь все-таки выстояла, гибелью своей выстояла!
      О Чингисхане, о Батые он заговаривал не раз, интересовался историческими документами. Кто знает, какой силы стихи (поэмы?) унес от нас Рубцов!
      Николай Михайлович не любил выставлять напоказ тяжесть черновой работы. Порой казалось даже, что стихи даются ему легко. Но небольшой архив, оставшийся после смерти поэта, осветил поистине громадный труд, который затрачивал Рубцов на отделку своих стихов.
      Как и многие увлеченные своим делом натуры, Рубцов был рассеян. Как-то, еще в Тотьме, я подарил ему добытый с большим трудом томик Тютчева. Николай обрадовался, но тут же грустно сказал:
      – Знаешь, может быть, лучше не дарить? Я все равно его потеряю, а терять Тютчева – жаль.
      Из-за рассеянности поэта мы сейчас недосчитываемся, вероятно, многих стихов, опубликованных в свое время в газетах и журналах. Перелистывая недавно подшивки тотемской районной газеты «Ленинское знамя» за 1962 – 1966 годы, я с удивлением и радостью обнаружил там три стихотворения Рубцова, не включенные пока в его поэтические сборники.
      Остается надеяться, что в одном из будущих сборников эти стихи, как и другие, еще не разысканные сегодня, займут свое место. Сам автор мог потерять рукопись, газету, журнал, книгу, но не стихи, большинство из них он хранил в памяти. В свое время меня поразила эта его способность.
      Зимой, в конце 1967 года, Николай Михайлович приехал в Липин Бор, где в редакции районной газеты работал поэт Сергей Чухин. Я в то время редактировал газету, и Рубцов попросил:
      – Дай задание машинистке отпечатать мои стихи. Дело в том, что я потерял рукопись новой книжки, а ее срочно надо посылать в издательство.
      – Но если рукопись утеряна, – возразил я, – как же машинистка будет печатать?
      – Я ей продиктую.
      – А сколько стихотворений было в рукописи?
      – Около ста двадцати.
      – И ты все помнишь наизусть? – изумился я.
      – Конечно, – удивился в свою очередь Рубцов. – Ведь это – мои стихи!
      И действительно, он продиктовал нашей машинистке Тамаре Пахомовой всю рукопись.
      Дело здесь, очевидно, не только в феноменальной памяти. Рубцов каждое стихотворение отделывал любовно, шлифовал настолько, что оно оставалось в памяти на всю жизнь. Случайную, ремесленную поделку запомнить невозможно.
      Николай Михайлович был постоянен в своих привязанностях и привычках. Вот строки из письма, написанного в конце октября 1965 года:
      «...О себе писать нечего. Могу только сказать, что очень полюбил топить печку по вечерам в темной комнате. Ну а слушать завывание деревенского ветра осенью и зимой – то же, что слушать классическую музыку, например Чайковского, к которому я ни разу не мог остаться равнодушным».
      Через два года, когда Рубцов навестил Липин Бор, он ночевал в редакции, где тоже топил печку, слушал заунывный вой ветра в сосновом бору. Вскоре он прочел нам стихи: «В который раз меня приветил уютный, древний Липин Бор...»
      Это было стихотворение «Сосен шум», которое дало позднее название одному из сборников поэта. «Соседний барак» – не что иное как пекарня, которая работала всю ночь, до утра горел в ее окнах свет...
      – Почему же ты написал: «Сижу в гостинице районной», если сидел в редакции? – пошутил я.
      – Так типичнее, – смеясь ответил Рубцов. – А то могут подумать, что у вас не редакция, а ночлежка.
      В Липином Бору, что раскинулся на северном берегу Белого озера, Рубцов был, по меньшей мере, трижды.
      Памятна первая встреча с ним в этом далеком поселке. Пришлась она на грибную августовскую пору. В один из воскресных дней мы с женой, набродившись по роскошным липиноборским лесам, возвращались домой с полными корзинами белых грибов. Когда до поселка оставалось километра два, вдалеке, меж вековых сосен, показалась фигура человека.
      – До чего же похож на Рубцова! – удивился я.
      – Не может быть, – возразила жена. – Откуда Коле взяться здесь, за триста километров от Вологды, в незнакомом лесу?
      И тем не менее, это был он. Объяснилось все просто:
      – Зашел к тебе на квартиру, мать сказала, что ты в лесу. Попросил ведро и пошел куда глаза глядят. Здесь у вас прямо прелесть!
      Рубцов радовался, как ребенок. И грибы позднее тоже оказались в стихах. Помните его «Гуляевскую горку»?
      Вечером того дня, когда мы шли вместе по улице поселка, навстречу попался хорошо знакомый мне милиционер и пригласил к себе домой на чашку чая.
      – Не могу, к сожалению, – отказался я. – Видишь, у меня гость.
      Рубцов отозвал меня в сторону и тихо сказал:
      – Давай пойдем! Ты не знаешь, что мне про всех все надо знать, а тут такой случай – увидеть, как живет милиционер!
      И мы пошли в гости...
      Второй раз Рубцов побывал в Липином Бору немного позднее, вместе с группой писателей из Вологды, в числе которых были Александр Яшин, Василий Белов, Виктор Коротаев. Вместе с ними Рубцов выступил тогда в Вашкинском Доме культуры, где прочел свое шуточное стихотворение «Я забыл, как лошадь запрягают...»
      Читал он глуховатым голосом, чуть нараспев, выделяя ударные слоги, слегка жестикулируя и улыбаясь. Приняли его очень тепло.
      О третьем посещении, в декабре 1967 года, я уже рассказывал. В этот приезд Николай Михайлович был весел, балагурил, шутил. В те дни «Правда» опубликовала два его стихотворения: «Детство» и «Шумит Катунь». Рубцов придавал большое значение публикации в «Правде».
      – Ведь это здорово – мои стихи прочитают семь миллионов человек!
      ...Признание. Оно еще застало поэта в живых. Но подлинное его место в советской литературе мы, пожалуй, осознаем только сейчас. Вышло уже более десяти сборников его стихов – настоящее поэтическое богатство. Любое из стихотворений Рубцова характерно «лица необщим выраженьем», оригинальным взглядом поэта на окружающий мир.
      В последние годы жизни поэта мне редко приходилось встречаться с ним, но каждая такая встреча оставляла глубокое впечатление. Летом 1970 года он попал в больницу с травмой руки. Вместе с журналистом Александром Рачковым мы пришли навестить его. Был Николай Михайлович задумчив, малоразговорчив, попросил нас принести почту, которая накопилась в его квартире. Александр сфотографировал Рубцова в больничной одежде. Именно в те дни родилось стихотворение «Под ветвями больничных берез...», в котором есть такие строчки:
      В светлый вечер под музыку Грига
      В тихой роще больничных берез
      Я бы умер, наверно, без крика,
      Но не смог бы, наверно, без слез...
      А жить ему оставалось всего полгода...
      Довелось мне побывать на квартире Рубцова за не--делю до его трагической гибели. Мы пришли туда вместе с Сергеем Багровым. Говорили о жизни, о стихах,. Николай Михайлович был полон забот о будущем, планов, замыслов...
      Все мы, знавшие Рубцова при жизни, в долгу перед, ним, перед его памятью. Нет еще детальной биографии поэта, он не любил рассказывать о своей жизни, а тем более, писать о ней, кроме как в своих стихах. Далеко « не собраны воедино его произведения. Постепенно забываются, выветриваются из памяти его афоризмы, экспромты, его суждения о жизни, о людях, о литературе. А ведь со временем все это будет необходимо и важно для будущих читателей Рубцова. И пусть настоящий) сборник станет первым шагом к тому, чтобы осуществить его поэтическое завещание: «За все добро расплатимся добром, за всю любовь расплатимся любовью...»
     
     
     
      БОРИС ЧУЛКОВ
      «ЛИСТОК, ОСЕННИМ МЧИМЫЙ ВЕТРОМ...»

      ...Я знал, что он иначе и не мог,
      я чувствовал: во всех его метаньях
      и не душа повинною была,
      а путь, что предначертан был от века,
      а жребий, что написан на роду.
     
      Что ж до души – так вот: она была
      из тех же матерьялов, что и сумрак,
      и облака, и смурные туманы –
      покровы над текучим телом рек,
      едва ль и в зной-то сильно разогретых.
     
      К тому же мы отнюдь не представляем,
      что наша может выкинуть душа
      (вот только было ведро, ан гляди –
      уже и хмурь, и тень, и темень – туча,
      а там уж и ненастье – ливень, дождь).
     
      Душой поэт таким же был сродни,
      как сам он, неприкаянным скитальцам –
      Есенину, Вийону и Верлену
      (судьба – листок, осенним мчимый ветром,
      не знающим, куда листок несет).
     
      Но, может быть, в не было метаний,
      как после неизбежно все представят,
      хрестоматийный глянец наведя?
      Нет, были, – отвечаю, – как не быть-то:
      он милостию божьей был поэт.
     
     
      С. 218 – 227
      ВЛАДИМИР СТЕПАНОВ
      ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ, ПОСЛЕДНИЕ ВСТРЕЧИ

      Разговор этот с Николаем Михайловичем Рубцовым у меня состоялся глубокой осенью 1970 года. Встретились случайно. Жили мы поблизости друг от друга и за продуктами ходили в один магазин на улице Урицкого.
      Шел он с сеткой, набитой бутылками пива.
      – Пойдем, – сказал он. – Приглашаю. Ту женщину, которую ты недавно видел со мной, которая подарила тебе свою книжку стихов, я решил навсегда ввести в свой дом. Она уже у меня. Понимаешь?
      – Я тебя не поздравляю...
      Почему вырвались у меня такие слова – не знаю. Просто шевельнулось в душе что-то тревожное, вот и ляпнул, не думая, первое, что пришло в голову.
      – Почему? – настороженно спросил он и недобро сощурился.
      Я пожал плечами. Объяснить тотчас свою фразу, свои опасения не мог. Он проколол меня своим пронзительным взглядом, резко повернулся и ушел, а я с тяжелым чувством двинулся по своим делам.
      Скоро я забыл об этом разговоре. Мало ли бывало с ним таких вот «не совсем ласковых» встреч! Но двумя неделями позже, когда я шел на собрание вологодских писателей и зашел перекусить в блинную. Рубцов неожиданно подошел с тем же выражением лица, сердитым, чуть презрительным. Обедали, стоя нос к носу, над круглым мраморным столиком на длинных железных ножках.
      – Почему ты меня тогда не поздравил? – резковато, но с явным интересом вдруг спросил он.
      Мне показалось, что он не на шутку возбужден и недавняя бестактная фраза больно помнится ему. Я был почему-то убежден, что прав, что с этой женщиной ничего хорошего у него не получится. И в тот момент думал так же. Но лицо, глаза его выражали то ли скрытое раздражение, то ли страдание. Оттого я сказал как можно мягче:
      – Видимо, плохо воспитан и, когда ты приглашал меня к себе, был в неподходящем настроении. Бывает ведь такое? Конечно же, должен был тебя поздравить и пожелать всего наилучшего. Прости уж и считай, что я исправил свой промах.
      Он недоверчиво поглядел и пробормотал что-то вроде:
      – Ладно, не сердись... Хорошо, если ты так... Потом улыбнулся и сказал доверительно:
      – Она теперь гораздо лучше стихи пишет...
      И неожиданно погрустнел. Приставать к нему с вопросами и разговорами, когда он в таком состоянии, было бесполезно, и мы молчали. Впрочем, успокаивать его, давать советы было ни к чему. Он был достаточно проницателен, умен, чтобы понимать все отчетливо и до конца.
      ...Когда я пришел на собрание, он был уже там, сидел с самым независимым видом, курил, нога на ногу, и мрачно смотрел перед собой, не замечая кажется, никого.
      В тот раз обсуждали стихи одного студента Литературного института, который жил тогда в Вологде. Случилось так, что на собрании присутствовал и руководитель семинара, в котором состоял пробующий силы в поэзии молодой человек. Руководитель, оценивая творчество своего ученика, заявил, что в недалеком будущем видит в нем незаурядного поэта. Молодой человек читал стихи. И вдруг Рубцов вскипел:
      – Никакой он не поэт! И никогда им не будет!
      Рубцов не аргументировал свой столь неожиданный для присутствующих категорический вывод. Всерьез ему никто не возражал: зачем, мол, обращать внимание на чудачества... Но собрание получилось неловким, скомканным да так и закончилось с этим осадком. Забегая вперед, надо сказать, что Рубцов оказался прав. Поэта из того молодого человека не получилось. Но тогда-то многие думали не так, осуждали Рубцова.
      А он таким уж был – неудобным, непонятным и неподходящим для всяких «правильных», заранее запрограммированных обсуждений и собраний. Он был сам по себе. И это кого-то отпугивало, а у кого-то вызывало жгучий интерес, желание приблизиться к нему, понять и почерпнуть у него. А он не очень-то позволял стать рядом.
      Это собрание мне помнилось поначалу тем, что опять Рубцов соригинальничал, показал себя. Я невесело усмехнулся тогда: зачем, мол, он в кровь бьется головой о стену авторитетов? Но, видимо, он ничего не мог поделать с собой, а вернее – не хотел. Он знал себе цену, верил в себя, считал, что имеет право на оценки и всегда пользовался этим правом с удивительной прямотой ' и смелостью. Хотелось с ним об этом поговорить, но несколько недель встретиться не довелось, а потом мне пришлось уехать в длительную командировку на Кемский рейд, что близ Белого озера.
      Дела я там закончил за неделю, но еще почти столько же просидел в аэропорту из-за нелетной погоды. А когда на попутных машинах с великим трудом добрался до дому, услышал от жены:
      – Ты по командировкам покатываешься, а Рубцова-то уже похоронили!
      Сначала я не поверил. Но минут через пятнадцать убитые горем друзья поэта рассказали мне все.
      И довелось мне присутствовать лишь на открытии памятника на его могиле.
      Познакомился я с Рубцовым летом 1967 года. Работал тогда в Чагоде, в Вологде был в командировке. Зашел к знакомым ребятам в редакцию «Вологодского комсомольца», там его и увидел впервые, молодого, остроглазого, но молчаливого и, казалось, очень застенчивого. Большой группой мы пошли обедать в ресторан «Чайка». Шли по узким тротуарчикам улицы Калинина, задевая головами за листья деревьев. Было жарко, но молодые журналисты живо балагурили, а Рубцов молчал, держался поодаль.
      За столиком мы оказались рядом. Разговор зашел о только что появившейся на прилавках книге поэта «Звезда полей», скоро принесшей ему широкую известность. Книжка эта уже была у меня в портфеле, но я ее не успел прочесть и оттого слушал других и одновременно с удивлением поглядывал на ее автора, который и в ресторане не снимал с головы помятую соломенную шляпу. Но и шляпа не скрывала, что голова пострижена наголо.
      – Что вы на меня так смотрите? Я обычно совсем не такой, – вдруг впервые за весь день обратился он ко мне. Я пожал плечами.
      Через некоторое время, когда газетчики разбежались по своим делам и мы шли по городу вдвоем, он рассказал мне историю однодневной давности. Его обманул и обокрал малознакомый человек, которому он почему-то поверил. Рубцов, обнаружив это предательство, естественно, пришел в гневное состояние, бросился догонять этого человека и на бегу врезался в двух милиционеров. Те, не долго думая, взяли его за руки и отвезли в отделение. Там, пока ждали начальство, пока где-то разбирались в документах, поэта остригли. А через несколько минут, видя, что он не пьян, не буянит, и сообразив, .что он ничего не совершил, отпустили. И пришлось ему просить у друзей хоть какой-нибудь летний головной убор. И было видно, что ему неловко быть перед людьми, знакомиться с ними в таком виде.
      В тот день он провожал меня на поезд и несколько раз спрашивал, как я отношусь к детям. Я ответил, что в общем благодушно относился, но после того, как у меня появился свой сын, благодушие сменилось каким-то более сильным и даже щемящим чувством. Он долго изучающе глядел на меня и щурился. Мне показалось, что он страдает. Я тогда еще не знал, что у него есть маленькая дочь и что она от него далеко.
      Снова мы встретились примерно через год, когда я уже перебрался в Вологду. Мы долго ходили вдоль реки. Начинался сентябрь с резковатым холодным ветром. Рубцов часто останавливался, замолкал на полуслове и вдруг сказал:
      – Послушай, как это звучит?
      И продекламировал, сильно акцентируя каждое слово:
      – Грустные мысли наводит порывистый ветер...
      Обернувшись ко мне, он ждал, что я скажу. Глаза его горели. Я в некотором недоумении молчал. Он нетерпеливо сказал:
      – Это может быть началом стихотворения. Может? Помявшись, я честно сказал:
      – Порывистый ветер вызывает у меня скорее раздражение, а не грусть. Так, по-моему...
      Он сердито поглядел на меня снова сузившимися глазами, рубанул рукой воздух, словно чрезвычайно разочаровался во мне, но сказал вполне миролюбиво:
      – Ты не понимаешь... Ведь за этими словами будут еще строчки.
      Я все равно тогда не понял его и лишь много лет спустя, читая его стихотворение «Скачет ли свадьба...», встретил эту строчку слово в слово, хотя и не в начале. Но и в середине стихотворения она была как нельзя лучше к месту.
      Позднее, перечитывая его сборники, я заметил, что в стихах его нередко встречается грусть, но совершенно нет злобы или раздражения. Видимо, эти чувства вообще были чужды его музе, оттого и порывистый ветер вызывал в нем лишь грусть.
      В тот день мы еще долго разговаривали о поэзии, он заставлял меня (буквально требовал) читать наизусть любимые мои стихи и глядел серьезно, изучающе, слушал внимательно. А вечером, увидев на моей книжной полке «Звезду полей», молча взял сборник и написал на титульном листе размашисто и четко: «Володе, Владимиру Степанову с уважением к его одаренности. На добрую память от «грустного осеннего листка». 2.IX-68. Н. Рубцов».
      С этого дня мы встречались часто, но больше он ни разу меня не хвалил и автографов не оставлял. Наоборот, сказал как-то:
      – Не ной, что тебе приходится заниматься журналистикой, а не литературой. Каждый человек должен занимать свое место.
      Он нередко представал перед друзьями как бы в новом качестве. То самозабвенно увлекался русской историей, разыскивал где-то древние книги и, казалось, не мог больше ни о чем разговаривать; то не выпускал из рук (и на улице и дома) томика Экзюпери; то убеждал всех, как меня в тот раз, что каждому уготовано в жизни определенное место и каждый на этом месте должен выполнять свои обязанности честно, с полной отдачей сил. Многое в его высказываниях представлялось спорным и противоречивым, но переубедить его даже в пустяке было невозможно. Впрочем, в последние три года жизни в крайности он уже не бросался, целиком отдаваясь поэзии.
      Но по натуре он был увлекающимся до неуемности. Если уж петь песни, то с полной отдачей сил, с резким дирижированием обеими руками. Если слушать понравившуюся мелодию, то ставить пластинку на проигрыватель буквально десятки раз подряд. Если ему кто-то не нравился – он заявлял об этом прямо в глаза, не подбирая слов поделикатнее, или демонстративно не вступал в разговор.
      Помнятся дни, когда он ходил по зимнему городу без теплой одежды, умещая все свое имущество в чемоданчике-балетке. У него не было тогда своего угла, ночевал он у друзей, знакомых. И желающих приютить его было много. Как-то вьюжным днем, уткнувшись подбородком в шарф и ежась в легком, явно не по погоде пальто, он остановил меня в центре, города и спросил:
      – Как писать заявление на жилье? Мне говорят: напиши заявление и сходи к одному начальнику, расскажи о себе. Как это делается? Никогда мне не приходилось. Не умею я, не могу...
      В тот раз он неодобрительно, с иронией отозвался о том начальнике и ушел своей дорогой, к новому знакомому, который его приглашал (а был он уже известен как поэт по всей стране). Но буквально через пару месяцев говорил почти с восторгом:
      – Оказывается, умный и добрый человек! И в литературе не профан. Не ожидал. Нельзя судить о людях, не познакомившись с ними.
      Встреча у них все же состоялась. Устроить ее помогли друзья из писательской организации, которые постоянно заботились о нем. И после этого я не слышал от Рубцова ни одного огульного слова о руководящих работниках. А если раньше он и позволял их себе, то, видимо, натерпелся от некоторых со своим характером. Жизнь вообще не баловала его, и некое недоверие ко всему и всем, настороженность его почти постоянная вполне понятны.
      А знакам внимания, тому же жилью, радовался, как ребенок. Радовался и письмам друзей, и трехрублевым переводам, когда друзья «проталкивали» где-нибудь в газете стихотворение. Немало было разговоров о его образе жизни, о вспыльчивости. Он сердился, долго терпел, но порой и не сдерживался, пытаясь защититься.
      Ко мне не раз заходили заезжие литераторы средней руки с просьбой свести их с Рубцовым, чтобы получить от него благословение на поэтическую работу. Я сначала не отказывал. Идя за мной, они опасливо спрашивали:
      – А он не выругает? Не выгонит?
      – Со мной не выгонит, – отвечал я без всякой уверенности. А позже водить их перестал, потому что Рубцов категорически потребовал:
      – Прекрати!
      До сих пор приходится слышать, что Рубцов в отношениях с людьми, даже с товарищами, был неровен и противоречив. То он кажется нежным, все понимающим другом, то замкнутым, хмурым и непримиримым критиканом. То весел, то грустен. То энергичен и порывист, то глубоко устал и равнодушен. Это озадачивало многих. И мало кто понимал, что при видимой противоречивости и неоднозначности он оставался (да и всегда был) удивительно цельным человеком.
      Ему, прожившему нелегкую жизнь, была не свойственна склонность к безудержному юмору или веселью. Мне казалось, да и сейчас я в этом уверен, что Рубцова постоянно одолевали какие-то очень серьезные и глубокие думы, и в первую очередь вопросы человеческого бытия и творчества. Это и по стихам его хорошо видно. Редкие же шутки поэта, в том числе и стихотворные экспромты, скорее грустны, раздумчивы, очень редко – озорниковаты, а по заключенной в них мысли слишком серьезны для обычной шутки.
      Как многим хорошо знакомым, он говорил мне:
      – Заходи в любое время.
      И десятки людей, не всегда понимавших меру его таланта и ценивших его время, пользовались его гостеприимством и добрым расположением. Но однажды вечером, когда я позвонил в его квартиру на улице Яшина, он, морщась, вскрикнул:
      – Ну зачем ты в такое время! У меня только что начали складываться хорошие стихи!
      Я в немалом смущении ушел и долго не заходил к нему, не решался. Обиды не было. Но боялся, что зайду – и вдруг вновь помешаю. И вот при встрече на улице он сказал мне:
      – Я в тот вечер написал хорошие стихи. Ты не помешал. Заходи в любое время.
      Он тепло улыбнулся, и все встало на свои места.
      Был Николай Рубцов на редкость смел, прям и определен. И в повседневной жизни, и в поэзии, переполненный явлениями окружающей его жизни, своеобразно усваивающий их, он смело шел к тому, чтобы встать вровень с самыми признанными авторитетами. Немало писали – и при его жизни и после смерти даже, – что отдал он дань подражания Тютчеву, Есенину... А он не подражал, он соизмерял свои силы с силами великих, стремился проверить собственные возможности. И делал это чисто по-рубцовски. Не об этом ли писал он и сам, видимо, еще не вполне удовлетворенный достигнутым:
      Но я у Тютчева и Фета
      Проверю искреннее .слово,
      Чтоб книгу Тютчева и Фета
      Продолжить книгою Рубцова!..
      Гордо, честно, с сознанием своих сил сказано это.
      Позже он делился со мной мнениями о новых его книгах, в частности о сборнике «Душа хранит», который показался некоторым мрачноватым. Рубцов волновался, переживал и очень обрадовался, когда я сказал ему, что сборник мне понравился, что не возбраняется поэту осмысливать в стихах и не самые светлые стороны человеческой жизни, вплоть до ждущей каждого смерти.
      – Скоро должна выйти еще одна моя книга, – заговорил он. – Но я думаю, все ли высланные в издательство стихотворения достойны публикации. Может, я половину заменю... Может, и вовсе заберу...
      Он был мучительно требователен к себе.
      На этом, пожалуй, можно бы и закончить воспоминания о Николае Михайловиче Рубцове. Многие знали его лучше. За четыре с небольшим года знакомства, а это были последние годы и месяцы жизни поэта, я встречался с Рубцовым только в Вологде и не выезжал с ним никуда дальше городского парка Мира. А он нередко уезжал и потом привозил то «алтайские» стихи, то «Пальмы Юга»...
      Мне ни разу не доводилось слышать, чтобы он с увлечением читал свои стихи. Помню его чаще всего задумчивым, сосредоточенным, реже – возбужденно-одухотворенным. Наверное, немногочисленные друзья его, писатели, понимали его более тонко и глубоко, а раскрывался он перед ними полнее.
      Помню, стоял я возле своего дома на улице Герцена, ждал машину и вдруг услышал знакомые голоса. Улицу перешли и приближались ко мне Рубцов и Василий Белов. Почти одного роста, касаясь плечами друг друга, они что-то живо обсуждали и вовсе не видели меня, не замечали, наверное, вообще никого. Меня поразили их как-то по-особому светящиеся глаза, одинаковое выражение лиц, свидетельствующее о напряженной духовной работе. Они говорили о чем-то своем, сокровенном и, как мне показалось, были согласны в чем-то исключительно важном, очень хорошем. Может быть, они делились задумками? Или только что прочли что-то друг другу и это прочитанное так понравилось и так взволновало их? Может, это был редчайший случай общего вдохновения, не передаваемой словами духовной близости?
      Я как-то сообразил, что окликать их в эту минуту не надо. Не надо даже здороваться. Они, так и не заметив меня, прошли в двух шагах...
      Некоторые мои знакомые с восторгом рассказывали о том, как Рубцов поет свои песни на мелодии, сочиненные им самим, аккомпанируя себе на гармони. Однажды и я был тому свидетелем. И большого впечатления на меня это не произвело. И увлеченности я в Рубцове в тот раз не заметил. Видимо, он и сам считал, что это совсем не главное, не обязательное, а может быть, и не нужное дело. Зато я помню, как он не раз наотрез отказывал друзьям в настойчивых просьбах не то что петь, но даже и читать свои стихи. И при этом еще сердился.
      Его одолевали одному ему ведомые думы. Ведь даже только по стихам заметно, как остро и непривычно ощущал Николай Рубцов себя не просто человеком, а частицей мироздания, связь с которым была для него жгучей и смертной не на словах. Он хорошо сознавал меру своего таланта и своей ответственности перед поэзией и народом. И отдавал творчеству все силы, без остатка.
      Он как-то одновременно и высоко ценил себя и свои стихи, и был недоволен ими и собой. И буквально рвался вперед, в надежде сделать еще лучше и больше.
      И тут угнетал его, наверное, недостаток – нет, не духовных – физических сил.
      Я уверен, мучил его и роковой разлад между личной пронзительной искренностью и сложностью и горечью не всегда еще благополучного нашего бытия. Мог ли разрешить все эти задачи и «загадки» один человек, Рубцов?
      На многое удовлетворительных ответов он еще не находил. Оттого понятна его устремленность в будущее, которое виделось ему светлым. Поэт по складу души, он не был до конца логическим мыслителем или четким философом. Он сильнее воспринимал фактическую, эмоциональную сторону жизни и философии, сознательно упрощая их многогранность до противостоящих друг другу, но имеющих тысячи лиц добра и зла, честности и подлости, ума и глупости.


К титульной странице
Назад