ПО ЗЕЛЁНЫМ ТРОПИНКАМ
Тот июльский приветливый день не вошёл, а ввалился мне в душу, и я запомнил его подробно. Как сейчас вижу северное село, в котором смешались большие и маленькие дома. Вижу расшатанные заборы, березы с тяжёлым навесом листвы. Вижу зелёный угор с чёрной баней, стайкой черёмух и огородом. Вижу бревенчатый дом, одно оконце которого грустно светится с длинного косогора в сторону маленькой речки Толшмы.
Затерялось село Никольское в самой глубинке России, среди осиновых перелогов, речушек, болот и овсяных полей. У села нет громкого имени. Как вспоминают старушки: «Из века в век тут крестьяновали, подымали хлеба на нивках, держали коров». Здесь, в Никольском, в сороковые годы прошлого века, во время войны с гитлеровской Германией открылся детдом, куда свозили сирот, среди которых был и маленький Коля.
Здесь, на родине тотемских землепашцев, вырос русский поэт, через избушку на склоне холма, через речку, бегущую по камням, увидел Россию с её прекрасным и смелым народом, с её страстями и доброй душой.
Июль. Златопёрая маковка лета. В Никольское я приезжал и раньше. Потом приеду опять и опять. Приеду к Рубцову и к тем деревенским местам, какие любил Николай, пока колотилось в нём его неспокойное сердце.
Но сейчас мы вдвоём. Я иду, как привязанный, следом за Николаем. Одет он в лёгкие босоножки и белую с воротом нараспашку рубаху, в кармане которой пачка «Примы» и спичечный коробок. Возле конторы и магазина, где постоянно толпится народ, мы проходим ускоренным шагом. Рубцов не желает, чтоб имя его склолось по всем падежам.
Объясняет:
– Многие здесь меня совершенно не понимают. Пройдусь по улице босиком – я уже бескультурье. Выпью с приятелем – алкоголик. Для большинства я – последний бездельник. Хотя какой я бездельник? Я тоже работаю, как и все. Но работа моя невидима никому, потому что она протекает вот здесь! – Николай похлопал себя по груди. – Впрочем, я на людей нисколько не обижаюсь. Потом они станут ко мне относиться лучше, поймут, что я тоже жил не без пользы.
Невдали, за покатым склоном сталисто посверкивает река. Над нею толпятся кусты краснотала. Мы спускаемся вниз среди смолок, синюх, гвоздик и калужниц. Из высокой травы вырастает одетая в белое платьице с белыми лентами в волосах большеглазая крепенькая малышка. Вырастает, словно цветок с человеческими глазами.
Мы с Рубцовым остановились. Почему-то нам стало забавно. Захотелось с малышкой поговорить.
– Девочка, девочка, сколько нам лет?
Девочка задержала свой взгляд сначала на голове Николая, где так немного осталось волос. Потом задержала и на моей – непричёсанной и лохматой.
– Тебе, дяденька, двадцать! – показала пальчиком на меня.
– А тебе – пятьдесят! – показала на Николая.
Рубцов огорчился. Чего – чего, а такого преклонного возраста он для себя не хотел. Тем более было ему всего двадцать восемь. Столько же, сколько и мне.
Тут меня дёрнуло за язык дать Николаю совет:
– Тебе бы, Коля, парик – сразу бы стал в два раза моложе!
Николай рассердился:
– И ты, как Валька Борзенин! вспомнил нашего общего с ним знакомца, с кем мы когда-то учились в Лесном. – Тот тоже увидел меня и давай хохотать: «Какой ты смешной! Где твоя красивая шевелюра?» «Перестань!» – говорю я ему. А он со своим дурацким советом . «Ты, – говорит, – сейчас старичок, а надень паричок – мигом помолодеешь!» Ну, точно, как ты...
Долго Рубцов поносил Борзенина и меня. Перестал поносить только после того, как мы искупались. А потом, возвращаясь в село, при виде амбарных весов на гумне он даже заулыбался.
– Взвесимся! – весело предложил.
Мы взвесились. Николай оказался под 60 килограммов. Я – 61.
– Не может этого быть! – Рубцов опять рассердился. – У тебя одежда тяжёлая. Ты меня должен быть легче. Давай раздевайся!
Мы разделись и снова встали попеременно на грядку амбарных весов. Я незаметно поставил ногу. Николай оказался – 61 килограмм. Я – 60.
Рубцов снова заулыбался:
– Вот это другое дело!
ИНТЕРВЬЮ
Еда была скудная, и Рубцов, раздражаясь, сетовал так, как если бы в чём – то был виноватый:
– Надо же так! Как гость приедет, так и не знаю, чем его угостить. Но я успокоил его, сказав, что еда вообще меня не волнует, и
тут же собрался пойти по делам. И Николай вслед за мной. Я намекнул, чтобы он не ходил, потому что в делах моих развлекательного не будет. Рубцов рассмеялся:
– Я хочу посмотреть, как работают корреспонденты! Ведь я не видел тебя никогда в твоём деле. Может быть, чем-нибудь я тебе попытаюсь помочь?
Сначала мы заглянули в контору колхоза. Я ушёл в кабинет председателя – записать там фамилии тех, о ком можно давать в газету заметки. Николай же остался в просторной с высокими стенами комнате, где семь или восемь столов и за каждым – по человеку.
Просматривал ворох газет и журналов. В комнате было тихо и скорбно, как в вестибюле районной больницы, и – Рубцов измаялся, ожидая.
– Ну и сидел ты там, – упрекнул меня при выходе из конторы, – как самый усердный корреспондент.
На улице было жарко. Дорога белая – белая, точно засыпанная мукой. От пробежавшей ватажки овец повеяло облачком пыли.
– Ни за что бы мне не привыкнуть к конторской работе! – сказал Николай, оборачиваясь назад. – Воздух там напряжённый. Все молчат, а как будто друг с другом спорят.
Я попытался представить Рубцова специалистом колхоза. Однако из этого ничего у меня не вышло, и я подкинул вопрос:
– Если бы ты стихов не писал, где бы тогда стал работать? Рубцов улыбнулся:
– Скотником! Хотя нет! Наверное, в поле!
– Как трактористы, к которым сейчас идём?
– А что! – В голосе у Рубцова взыграла задорная нотка. – Среди трактористов встречаются и поэты! Но, в отличие от меня, поэты не слова, а дела. Однако и я лицом в грязь не ударю. Потому что предчувствую. – Тут Николай опять улыбнулся:
Моё слово верное прозвенит!
Буду я, наверное, знаменит!
Мне поставят памятник на селе!
Буду я и каменный навеселе!..
Мы рассмеялись. Открыли берёзовый отводок и двинулись по полевому просёлку.
– Гляди! – Николай кивает на обе обочины при дороге.
Слева, возле картофельных гряд, как мальчишки в синих рубашках, босоногие васильки. Чьи они? – думаешь поневоле. Ведь для кого – то вспыхнули эти цветы своей молодой синевой? Они так хрупки. Их боязно взять даже в руки. Сорвёшь – тотчас же они повянут, поникнут головками, как неживые. Смотри на них! Запоминай их тишайшую нежность. Словно это глаза караульщиков лета. Смотрят глаза за дорогу. А там такая же стайка бегущих вдоль хлебного поля белых ромашек. Им бы встретиться! Да не могут. Дорога их развела, как судьба.
Я вижу, что Николай в весёлом расположении духа. Воздух конторы им позабыт. В карих глазах поблескивают смешинки. Косилка стрекочет внизу, и мы сворачиваем с дороги. Тракторист, смекнув, что идём мы к нему, останавливает машину. Желтоволосый, с круглым лицом, голубыми, на выкате маленькими глазами, одетый в коричневую рубаху и тапочки на босу ноги, он ложится рядышком с нами на мягкую кошенину. • Тракторист оказался речистым. Знай, задавай ему только вопросы. Я узнал от него, что он на тракторе третий год, каждый день справляется с нормой, любит колхозную технику, репетирует в клубе новую пьесу, копит деньги на мотоцикл, играет в футбол, из газет читает «Правду» и «Красный Север». Очерка я писать о парне не собирался. Так, что-то около зарисовки. Потому занёс в свой блокнот: «110%. Тракторист и артист. Краснощёкий. Волосы жёлтые. 12 центнеров за год. Улыбчив. Хочет купить мотоцикл». Пользуясь тем, что я замолчал, в разговор вмешался Рубцов.
– Не женат?
– Была бы невеста, жениться недолго.
– А что же делать?
– Искать!
– А для этого что?
Парень вздохнул, взворошив на затылке пригорок соломенно-жёлтых волос. По всему было видно: вопросы Рубцова задели его за живое.
– Купить мотоцикл, и поездить по сельсовету. В первую очередь, в лесопункт. Там девок – гибель.
– Значит, женишься скоро! – сказал Рубцов убеждённо и вдруг без всякого перехода спросил: – Ты знаешь: кто я такой?
Тракторист усмехнулся:
– Студент!
– А кто ещё? – добивался Рубцов.
– Сочинитель стихов! Рубцов поощряюще улыбнулся.
– Каких поэтов ты знаешь?
– Самых различных: Крылова, Пушкина, Маяковского. Когда ещё в школе учился, любил их читать. А сейчас читаю романы. Про войну, например.
Николай, как и я, остался доволен ответами парня.
Соседские мужики в Никольском воспринимали Рубцова как очень простого и в то же время как очень ученого человека, который, казалось им, знал все на свете, и с ним , можно было вести разговор обо всём.
Тракторист извинился, сказав, что надо ему сегодня закончить пораньше, степенно поднялся, облапил своей пятернёй наши руки и, забравшись в кабину, повёл агрегат по кромке травы.
Трактор ушёл. Сделалось тихо, но и тревожно, словно воздух смутила насторожённость, какая рождается вдруг ни с того, ни с сего накануне грозы.
Мы возвращались в село. Где-то в хлебной траве ударила славка. Серебряный свист поскакал по зелёным колосьям, радуя взятые вечером склоны полей. Выдала птичка коленце и замолчала. Всю окрестность вокруг затопило свежей прохладой. В груди заиграло чувство любви, стало так обнажающе хорошо, что захотелось весь свой восторг положить на цветы, к подножью хлебного поля, в нежных стеблях которого тут и там, беспричинно чему – то радуясь, порхали пёстренькие овсянки.
НА САРАЕ
Как правило, приезжая к Рубцову, я всегда ночевал у него на сарае. Николай предлагал кровать, раскладушку и русскую печь. Я отдавал предпочтение только сараю, где было сумрачно и просторно, шуршало сено под головой и пахло подкошенными цветами. Сколько ночей я провёл на сарае? Шесть или семь. А может, и больше. Николай бы и сам с удовольствием спал на сарае, однако был связан с семьёй. Правда, домой возвращаться он не спешил. Уходил от меня только ночью. Долго лежал, глядя сквозь сумерки на высокие связи стропил. Разговаривал. Думал. Курил.
Сюда, на сарай, не помню такого вечера, чтобы кто-нибудь к нам не взбирался. Приходили обычно ребята – отпускники, те, кто когда-то учились с Рубцовым в школе. Были и местные, жившие здесь постоянно. Всем хотелось послушать Рубцова, да и самим вступить в разговор, который тем, пожалуй, и был интересен, что мог идти обо всём. Кое-кто из ребят был готов причислить себя к легиону поэтов, и потому приносил с собой записную книжку или тетрадку, куда были выписаны стихи. Каждому льстило узнать объективное мнение Николая. Наш сарай превращался в читальный зал. Слышались строфы стихов, нервные выкрики, резкие споры. Анархии не было никогда: Рубцов после каждого, кто читал, приводил на память стихи поэтов минувшего века, и этим самым давал нам возможность сопоставить поэзию Пушкина, Тютчева, Лермонтова и Фета с теми стихами, которые здесь выносились на суд. Преимущество классиков было наглядным, и спор моментально ослабевал. Расходились ребята всегда неохотно, – словно здесь, на сарае ещё продолжался удавшийся вечер, а там, куда им предстояло уйти – однообразная скучная ночь, после которой – такое же скучное утро.
Тот летний вечер, когда Николай привёл меня на заваленный сеном прохладный сарай, я запомнил лучше других потому, что шумела гроза. Мы лежали с Рубцовым на одеялах. К нам, несмотря на молнии, ливень и гром, скрипя ступеньками лестницы, поднялся сначала тот самый желтоволосый механизатор, у которого мы брали днём интервью, а потом, тоже весь мокрый, в прилипшей, как блин, к голове детской кепке веселолицый молоденький зоотехник. Николай взглянул на него, загораживаясь ладонью:
– Опять со своими частушками?
Зоотехник, будто его похвалили, так весь и высветился в улыбке:
– Новые! Лучше вчерашних! – И, пошарив рукой под сырым пиджаком, достал из кармана исписанный мелкими буковками листочек.
Рубцов повернул листочек к свету, сочившемуся в оконце, прочитал и спросил с раздражённой досадой:
– Зачем ты их сочиняешь? Хороший поэт никогда частушки не сочиняет! Потому что они рождаются сами собой! И автор у них не поэт, а народ! Неужели ты хочешь с народом соревноваться?
Зоотехник ничуть не обиделся. Но заметил:
– Я на вечные темы писать не умею. Мне подай сегодняшний день. Как говорится, на злобу момента. Тут уж я развернусь!
Рубцов приподнялся на одеяле, поднял палец в сторону крыши, по которой хлёстко постукивал ливень.
– Напиши про грозу! Зоотехник сконфузился.
– Не получится. Столько написано про неё. У тебя ведь, кажется, тоже...
– Что-тоже?
– Нет стиха про грозу!
Николай что-то глухо пробормотал, сунул в рот сигарету и, ничего не сказав, стал спускаться по лестнице в сени. Тракторист с зоотехником тоже двинулись следом за ним.
Я остался один. Было слышно, как бурно хлестала вода, обрывая листья крапивы. Дождь меня убаюкал. Однако заполночь я проснулся, услышав справа, за тёмной стеной, где находилась роща деревьев, топот, кряхтенье и хруст. Мне представилось, будто под окнами дома проходят громадные мужики, возвращаясь с колхозной работы. Всё идут и идут и никак не могут пройти, настолько их много. Утром я пробудился от тишины, в которой услышал, как расправляла свои стрекучие листья, сшибая с них капли дождя, подкрылечная вымокшая крапива. Вскоре шаркнула дверь, простучали шаги, и над лестницей вырос Рубцов.
– Ты не спишь?
– Не сплю.
– А на улице, знаешь, что сегодня происходило?
– Происходила гроза.
– Хочешь снова её услышать?
Я кивнул, и Рубцов, усевшись на потолочную балку, закурил сигарету и, помогая голосу, разрубил ладонью светлеющий воздух:
Поток вскипел, и как – то сразу прибыл!
По небесам, сверкая там и тут,
Гремело так, что каменные глыбы
Вот-вот, казалось, с неба упадут!
И вдруг я встретил рухнувшие липы,
Как будто, хоть не видел их никто,
И впрямь упали каменные глыбы
И сокрушили липы... А за что?!
МОЛОКО, СТИХИ И ГАРМОШКА
Почему ' же Рубцов затащил меня в тот дом, где жил пенсионного возраста педагог, который когда-то учил его в школе? Наверное, он хотел приятное сделать и мне, и учителю, и себе. Потому что всегда полагал, что хорошие люди должны встречаться по зову сердца, без выгоды и расчета, как встречаются братья по духу, которым друг друга не достаёт.
Комната с длинным столом. На окнах кисейные занавески. В комнате двое – бывший учитель и бывший служащий сельсовета, оба с ухоженной сединой, моложавыми полными лицами и глазами, которые знают, когда на кого и как предпочтительнее смотреть. На нас они посмотрели недоуменно. И подозрительно в то же время.
– Здравствуйте!
– Здравствуйте!
Четыре слова. Четыре пожатия рук. Я сразу почувствовал: зря мы сюда. Не надо бы нам заходить. Николай, конечно, поторопился.
Время меняет людей . Может, когда-то учитель и служащий были попроще и допустили бы, видимо, нас до себя, чтобы мы разговаривали на равных. Но сейчас ощущалась дистанция, с которой им было удобней вести разговор – отечески-сдержанный и холодный, не позволявший держаться с ними накоротке.
– Мы хотели бы вас пригласить к себе в гости, – сказал Николай, – и угостить.
Учитель ответил:
– Угощает не гость, а хозяин, – и, выйдя в чулан, принёс оттуда стеклянный кувшин молока. И стаканы принёс. Налил мне и Рубцову. Николай повернулся ко мне.
– Вот Серёжа Багров! – представил меня. – Работает в Тотьме, в районной газете. Пенсионеры уставились на меня.
– Так это ваши статьи и очерки мы читаем! – воскликнул бывший учитель.
– Да ведь вы пишете и стихи! – так же жарко воскликнул и служащий сельсовета. Николай позабыт. На него никакого внимания. Словно его и не было здесь. А в мой адрес посыпались дифирамбы: я и талантливый, и писать умею почти как писатель, и читают меня с интересом.
Зачем они так? Да затем, чтоб обидеть Рубцова, дать почувствовать мне, что в Никольском его уважает не каждый.
От молока мы, естественно, отказались. Ушли. А минут через пять оказались на берегу речки Толшмы, около бань. Время близилось к вечеру. Дул ветерок, приносивший с лугов запах скошенных клеверов. Вскоре мы стали читать друг другу стихи. Вспомнили Блока. Мне показалось, что Николай одну его строчку прочел искажённо. И я поправил. Рубцов изменился в лице, посмотрел на меня с ядовитым прищуром и опять повторил эту строчку. Я с ним снова не согласился. Разгорелся нелепый спор.
Определённо, что Николая вывела из себя не только блоковская строка, которую он прочитал, быть может, и верно, а я так некстати взялся его поправлять, но и то, что его в Никольском не понимают, не видят в нем истинного поэта и хотят от него не стихов, потому что к стихам здесь относятся несерьёзно, а обычного дела, каким живут все крестьяне села. Это почувствовал он, находясь в доме бывшего педагога, где с ним обошлись, как с посредственным парнем, которым можно и пренебречь. Всё это вместе е и взорвало.
Однако мы попытались унять свои нервы и расставаться друг с другом не стали и даже направились в клуб. Клуб не улучшил нашего настроения. Без дела слоняющийся род, бильярд с поломанными киями, плакат с гладкой женщиной, в чьей руке початок литой кукурузы, неприютные голые стены, сор на полу – всё здесь было каким-то запущенным и казённым.
Николай зашёл в боковую комнату, вынес оттуда гармошку. Уселся на стул. Заиграл.
Все, кто скучал, бездельничал и слонялся, повернулись тотчас же на голос гармошки, выдававшей привычные старые звуки. Однако с особой энергией выдававшей, с яростной страстью и сильным желанием выразить нечто душевное, русское, застоявшееся в груди. Не прошло и минуты, а возле Рубцова – уже молодой симпатичный народ, кто глядит на него с простодушной улыбкой, кто садится рядом на стул, а кто, топоча, пытается что-то несмело сплясать.
Недолго играл Николай, приглашая гармошкой на круг ещё не отвыкших ходить под «русского» резвых плясуний и плясунов, а что-то в нём по-хорошему изменилось. От недавней угрюмости не осталось даже намёка. На лицо пробилась искрящаяся улыбка, плечи, растягивая гармонь, выражали раздольную удаль, в глазах – одержимость. Ещё секунда – и он, распираемый радостью, сам ударится в резвую пляску. Но вместо этого он передал гармошку рядом сидевшему парню, встал и, кивнув в мою сторону, медленно тронулся на крыльцо.
На улице было влажно, тепло и тихо. Свечеревшие возле школы старые тополя по горло запружены белым туманом. Туманом завалена и дорога, которой мы двинулись к месту ночлега. Слышно, как возле реки прозвенел удилами пасущийся конь.
КАЧЕЛИ
Сколько друзей у Рубцова – столько, кажется, и костров. Для каждого, кто приезжал к нему в гости, он разжигал вечерний костёр.
В тот летний вечер было нас трое: Рубцов, приехавший в отпуск друг его детства Ваня Серков и я, оказавшийся здесь опять по заданию местной газеты.
Обитые жадным огнём сухие кокоры ракит стреляют жёлтыми угольками. Вокруг костра по песку – белый круг. Высвечен он настоко подробно и ясно, что видно каждую щепочку и песчинку. Здесь – день. За кругом же – плотная темень, её не способны были пробить даже звёзды.
Мы лежим и молчим. Слышим журчание струй мелководной реки, по которой плывёт, не трогаясь с места, отражённая пляска костра. Вечер мы ощущаем сквозь шелест ветвей надбережных ракит. Вечер прохладный, большой и щедрый. В нём много заснувших цветов и листьев, бодрой свежести, тишины и затаившихся до утра вдоль реки деревенек и сёл. Рубцов закурил сигарету и с грустной досадой заговорил:
– Хиреют деревни. Вот и Никола. Чувствую я её, как человека перед болезнью.
Мы с Серковым не поняли Николая и попытались ему возразить:
– Она же красива?
– Красива снаружи, – продолжил Рубцов, – да и то лишь в хорошее время года. А могла бы красивой быть постоянно. Вся беда, что в ее красоте нет возвышенной силы. Где церковь? Где весёлые праздники? Где необычные люди? Но главное: в ней оскудела душа. Измельчал человек, и стало вокруг уныло и грустно. Боюсь, что отсюда сбегу. – Вероятно, в Сибирь, где ещё русское не исчезло.
Мы улыбнулись, зная, что Николай на подобное не решится. – Если ты и сбежишь, – сказали ему, – то всё равно возвратишься. Ты не сможешь нигде без Николы. А русского... Русского много и здесь, только оно изменилось.
– Может быть, вы и правы, – согласился Рубцов.
О многом мы говорили в тот вечер. Кроме костра, речки Толшмы и тёмных кустов нас услышать могло только небо. Странным было оно. От горизонта до горизонта летали неяркие всполохи звёздных огней. То туда, то сюда. Словно там, в вышине раскачивались качели, которые запустила чья – то загадочная рука.
– Тишина, покой и свобода, – сказал Николай.
Мы с Серковым переглянулись. Определённо, Рубцов этими навсегда улетевшими в ночь словами выразил суть отдыхавшей природы. Природы – матери, которая принимала в своих хоромах хорошо понимавших её гостей.
СЧАСТЛИВАЯ ПАМЯТЬ
Утро. Воздух пронизан приятнейшим холодком. Солнце ещё не успело собрать на перьях травы луговую росу.
Мы идём Николаем вдоль Толшмы к деревне Успенье.
Слева, за берегом речки – холмы. На каждом – по маленькой деревушке. Топятся печи. Дым над трубами и туман смешались в одно, и на нас наносит приветливым духом жилого. От этого духа в душе возникают картины былого. Идут картины одна за другой, и видится в них походка далёкого детства. Сегодняшний день отошёл куда – то за ивняки, и чудится, будто ты маленький, худенький и босой, и всё вокруг затоплено бывшим, и рядом с тобой ступает тот самый, 20 – летней забытости утренний август.
– О чём задумался? – спрашивает Рубцов.
– Да так, – отвечаю, – вроде бы, вспомнилось детство.
– И мне оно вспомнилось! – рассмеялся Рубцов. И вдруг придержал меня за руку.
– Видишь? – кивнул за реку.
И конечно, я сразу увидел и сразу понял, что имеет в виду Николай. От воды, проломившись сквозь заросли ивняка, бежал по лугу мальчик в зелёной рубашке. Был он бос, брючки засучены до колен, на взлохмаченной огненно – рыжей головке словно бы выпахнул костерок. Дорога у малого до деревни. Каких-нибудь сорок шагов.
Смотрит Рубцов вдогонку юному бегуну. Смотрит сквозь ивняки, сквозь траву, сквозь звенья забора, сквозь годы, будто увидел в парнишке своё невозвратное детство. До детства было так близко. Перебреди лишь реку, взбеги на угор, и ты настигнешь его и узнаешь в лохматом парнишке себя самого, прибежавшего в нынешний день из того, который оставлен тобой в завершившемся прошлом.
– Поздно, – сказал Николай. И снова я его понял, как человека, который расстанется с детством только тогда, когда от него отобьётся счастливая память.
ЗАВИСТЬ
Страшно скакала лошадь. Ещё страшнее стоял на телеге высокий парень в ковбойке. Вожжи были оборваны и волочились, прыгая, по дороге. Парень вообще ни за что не держался.
Мы с Николаем только что вышли к дороге, поднявшись к ней от реки, где купались, и услыхали грохот колёс. Лошадь была вороная. Скакала, мотая разнузданной мордой. Сейчас расшибёт! Мы с Рубцовым попятились от дороги. Встречный ветер хлестал по конскому рылу, торцам оглобель и безмятежно спокойному парню, чью ковбойку выхватило из брюк, и она с жёстким хлопаньем парусила.
– Куда – а ты-ы? – крикнули в оба голоса парню.
Но он не слышал. Стоял, как вколоченный, и не падал, хотя телегу трясло и кидало, и мнилось, что вместе с бешеной вороной летит по дороге сама катастрофа. Мы уже ничего не кричали. Однако в груди у нас бились слова: «Боже, его сохрани! Ну, кто-нибудь, кто-то остановите!» Но некому было остановить.
Прогрохотав по мосту, телегу с парнем метнуло спецом за лошадью в гору. Лицо у парня мы видели две-три секунды.
Было оно размывчатым и бесстрастным, не выражавшем, кажется, ничего, как будто было ему уже всё безразлично.
Ещё минута – и клетчатая ковбойка пропала за срезом угора, в поднявшейся тут же дорожной пыли. Рубцов вздохнул и сказал:
– Он самый счастливый!
Я изумился:
– Кто? Этот дикарь?
– Этот наездник!
– Но почему?
– Ему хочется жить по – другому! Он тем и прекрасен, что нет ему дела: куда унесёт его сумасшедшая лошадь. Он ничего не боится. Честное слово, завидую этому храбрецу!
У ОВСЯНОГО ПОЛЯ
Побывавших в Никольском друзей Рубцов обязательно провожал, останавливая какую – нибудь грузовую машину. Таким бы образом он проводил 'бы в тот день и меня. Однако попутки не подвернулось. А ждать специально её мы не стали. Решили: пускай нас настигнет она в дороге.
Километра, наверное, полтора отошли от села. Слева, в глаза ударило пестротой разноцветных оградок.
Кладбище. Вечер. В малиново-тёмном закате светятся листья железных венков. Берёзы смирны и покойны, как женщины подле заснувших детей. Голубоватое небо присыпано серым. Вот-вот опустится летняя ночь. Мы ощущаем щемящую грусть. Не от могил эта грусть – от вечернего воздуха, кротко висящего над крестами. И вдруг доходит до нас, что в этом воздухе плавают образы бывших людей, которых здесь погребли, и от них осталась нетленная память. Все они, молодые и пожилые, младенцы, дети и старики, ушли от нас налегке, погрузившись в свой бесполезно – загадочный сон. Рубцов глядит на печальные знаки, торчащие из земли, словно чьи-то прощальные руки.
– Каждому памятник – крест, – говорит.
Гут мы услышали голос мотора. От перемычки над ручьевиной бежал зелёный молоковоз. Николай поднял руку. Машина притормозила.
– Этого человека, – Рубцов показал водителю на меня, – надо до пристани довезти!
Водитель раздвинул губы в простецкой улыбке:
– Довезу! Довезу!
Молоковоз помчался к овсяному полю. Спустив стекло, я высунулся из дверцы. Увидел кусочек кладбища с пышной берёзой, робко блеснувшей листвой на макушке, пару крестов и звено синеватой оградки, а перед нею в распахнутой белой рубахе и Николая, будто хозяина этих нерадостных мест. Лет через десять я вновь проходил мимо этих оградок. Но часом раньше, ещё на дороге к селу – а шёл я от Верхней Толшмы к Усть – Толшме – встретил одетого в ветхий пиджак молодого плешивого мужика. Мужик был не в духе, что-то его угнетало. Взглянув из – под потных бровей, дохнул на меня горячим водочным перегаром:
– Ты – кто?
Я назвал себя пилигримом. Мужик презрительно усмехнулся и, закурив, кивнул на ближайшие избы села:
– К кому?
– К Николаю Михайловичу Рубцову.
– Кто таков?
Я неприязненно поразился: – Ты разве не знаешь?
– А где он живёт? – на вопрос вопросом ответил мой собеседник.
– Везде, – сказал я ему и зашагал по пыльной дороге к берёзовой изгороди села. К душе прилегло ощущение промаха, будто я обманулся, явившись в Николу, где так хотелось мне провести пару дней, и вот почувствовал: не могу. Не могу задержаться даже на миг. Плешивый мужик для того, казалось, мне и попался, чтоб я подумал о нём с неприязнью. О нём и вообще обо всех остальных, у кого короткая память о человеке, который ушёл от нас навсегда. Ушёл, забрав с собой поэтическое богатство, чем жила его молодая душа, и этим нанёс урон землякам, сделав их будни скучнее, чем они были.
Уже за селом, спустившись с угора к мосту, а затем, поднявшись к ольховому перелогу, я вновь, как тогда, при свете вечерней зари разглядел пестроту печальных оградок. Таким же глянцевым блеском играли листья железных венков. Так же покойно дремали берёзы. А в воздухе плавали те же нетленные образы тихо ушедших в былое почти никому неизвестных людей.
Возле овсяного поля я оглянулся. Угол кладбища выдвинулся вперёд, предлагая запомнить залитую брезгом заката макушку берёзы, несколько старых крестов, звено голубого забора, а перед ним силуэт человека в белой рубахе, который махал мне рукой. Неужели Рубцов?! Нет, конечно. Не он. Это уж мне померещилось: был поздний вечер, заря утонула среди крестов, а подле забора действительно кто-то стоял в своей белоснежной рубашке. Кто-то, но, к сожалению, не Рубцов.
Документальный рассказ о Николае Рубцове Сергей Багров разместил в трех книжках: «Детские годы Коли Рубцова», «За Вологдой, во мгле», «Надвигается вечер». Последняя книжка повествует о жизни поэта в Вологде, о его прозрениях и тревогах, о неумении быть управляемым и послушным, о расплате за доверительность и любовь.
Редактор Михаил Дмитриевич Рябков
Тираж 100 экз.
СЕРГЕЙ БАГРОВ
ДЕТСКИЕ ГОДЫ КОЛИ РУБЦОВА
БАГРОВ С.П.
«ДЕТСКИЕ ГОДЫ КОЛИ РУБЦОВА
Документальное повествование
Вологда: 2003 – 40 с.
Впервые я познакомился с Николаем Рубцовым в сентябре 1950 года, когда мы стали учиться в Тотемском лесном техникуме. Рубцов запомнился сразу, как жизнерадостный, бойкий, с красивым лицом подвижный подросток.
А что было раньше? Откуда он здесь? Кто его близкие и друзья? И почему в минуты раздумий к его лицу прислонялась печаль?
Ответить на эти вопросы я мог многим позже, когда Рубцова не стало, и я посетил Емецк, Няндому и Красково, где познакомился с очевидцами жизни будущего поэта , и разыскал отдельные документы, пролившие свет на биографию его близких.
В результате родилось повествование. Предлагаю прочесть его тем, кто возвышенно очарован поэзией истинного творца, вознесшего русское стихосложение на высочу, с которой видится всё.
С. БАГРОВ.
ТРЕВОЖНОЕ ДРЕВО
Родственники поэта
Дед – Андриян Васильевич Рубцов родился, жил и помер в деревне Самылково Заболотского сельсовета бывшего Биряковского района.
Бабушка – Раиса Николаевна Рубцова тоже жила в деревне Самылково. В 1932 г. после смерти мужа переехала в Вологду. Жила попеременно то в семье сына Михаила Андрияновича, то у младшей дочери Софьи Андрияновны.
Мать – Александра Михайловна Рубцова. Русская. Домохозяйка. Девичья фамилия – Рычкова. Родилась в 1901 г. До замужества жила в деревне Загоскино, тоже бывшего Бияряковского района. В 1921 г. вышла замуж в деревне Самылково за сельского лавочника Михаила Андрияновича Рубцова. Жила с семьей: с 1932 по 1935 год в Вологде, на улице Урицкого, 10; 1935 – 37 г.г. – в нос. Емецк Архангельской области на ул. Горончаровского, 57; 1937 – 41 г.г. – в г. Няндома по двум адресам, последний из них – ул. Советская, 1 – а; 1941 – 42 г.г. – в Вологде, в одном из арендуемых домов села Прилуки, а также по ул. Ворошилова, 10. Умерла в Вологде 26 июня 1942 г.
Отец – Михаил Андриянович Рубцов. Родился в 1899 г. Русский. Детство и юность провел в деревне Самылково. Работал в крестьянском хозяйстве, продавцом сельского магазина. Член ВКПб с 1930 г. В 1932 г. по призыву партии перебирается в Вологду, работает снабженцем. В 1935 – 37 г.г. – начальник ОРСа Емецкого леспромхоза. В 1937 г. по партийному предписанию едет г. Няндому. Работает в нескольких торговых организациях. В начале 1940 г. по ложному доносу арестован, как враг народа. В течение 11 месяцев находился под следствием в местной тюрьме. Освобождён из-под следствия в конце 1940 г. В январе 1941 г. переводится в Вологду. До лета 1942 г. работает в Кущубе начальником военнторга. В 1942 г. в сформированном в Вологде батальоне отправляется на фронт под Тихвин. Во время войны был политруком роты. Возвратившись с фронта, работал в Монзенском, Белоручейском, Вытегорском леспромхозах. По приезду в Вологду вторично вступил в брак. В 50 – е годы работает плотником склада Вологодского отделения Северной железной дороги. В 1959 г. уходит на пенсию. Умер 29 сентября 1962 г.
Сестры и братья:
Надя – родилась в 1922 г. в д. Самылково. Умерла в г. Няндоме в 1940 г.
Тася – родилась в 1923 г. в д. Самылково. Умерла в 1931 г.
Галя – родилась в д. Самылково в 1929 г., живёт в Череповце.
Альберт – родился в Вологде в 1932 г. Умер.
Борис – родился в пос. Емецк в 1937 г. Умер.
Вторая Надя, названа в память старшей сестры Надежды. Родилась в 1941 г. в Вологде. Умерла в этом же году.
ДЕТСКИЕ ГОДЫ КОЛИ РУБЦОВА
СЕРДЦЕ ЛАСТОЧКИ
Детство Коли Рубцова пройдёт в неизбывной любви к животным и птицам, травам, солнышку и свободе. Закрой его в комнате, где нет окон, и сердце его, как у ласточки, разорвётся от несвободы. С малых лет, даже месяцев, как посмотрит он с маминых рук на ромашковый берег Емцы, на её поемы, церкви, лодки и тополя, так и выплеснет птичий восторг, так и дёрнется махоньким телом, точно знал, что сияющий воздух его не обидит, примет в лоно своё и, качая, закружит в лучах светоносного дня.
А ещё ему будет по нраву сидеть, как матросу, в высокой корзине, которую старшие сестры отправят с плота по воде, наблюдая, как крошечный брат запыхтит, загудит, объявляя себя настоящим архангельским пароходом.
Емецк – бывший райцентр. Дома его, спрятавшись в тень тополей и берёз, разбежались по левому берегу Емцы. Здесь живут сплавщики, лесорубы, служащие контор, механизаторы и доярки. Огороды. Заборы. Полуразрушенный храм. Шагах в сорока от старинного тракта Архангельск – Москва по улице Горончаровского, 57, возвышается, будто петровская крепость, двухэтажный, с двойным мезонином, серый орсовский дом. Три окна мезонина и десять окон южных квартир глядят с пологого склона на улицу Первое Мая. Дальше – глади реки, полоскальные плотики, лодки, причальные цепи, мост на бетонных опорах, зелёная пристань и еле приметные в трёх и пяти километрах на том берегу церковки Рато – Наволка и Зачачья.
Дом похож на сурового старика, у кого превосходная память, и он запомнил все свои дни. Третьего января 1936 года здесь родился Коля Рубцов. Отцу будущего поэта Михаилу Андрияновичу Рубцову шел 37-й год. Он занимал должность начальника ОРСа Емецкого леспромхоза. Работа его была разъездной. Все время ему приходилось ездить по лесоучасткам, организуя там котлопункты, пекарни и магазины. Детей не видел подолгу. Поэтому все о них хлопоты и заботы пали на плечи его жены. К моменту рождения Коли Александре Михайловне было 35 лет. По отзывам тех, кто помнит ее, была она женщиной замкнутой, скромной и бескорыстной.
Жила в семействе Рубцовых и бабушка. О Раисе Николаевне известно лишь то, что редко куда она выходила из дома, так как была на последнем году слепой.
Материально семья жила трудно. На одного работающего приходилось семь иждивенцев. Несмотря на это старший Рубцов слыл человеком
гостеприимным. Бывшие сослуживцы, с кем Михаил Андриянович работал в ОРСе, рассказывают, что был он простым, сердечно – доверчивым, справедливым. Каждый, кто приезжал по делам работы из лесопункта в райцентр, находил у Рубцовых не только обед или ужин, но и ночлег.
В Емецк семья переехала за три месяца до рождения Коли. Жить бы, казалось, ей здесь постоянно. Однако в июле 1937 г. Михаилу Андрияновичу пришло предписание – сдать дела и переехать на новое место работы – в город Няндому.
Первое свое путешествие маленький Коля, естественно, не запомнил. Вместе с семьей он отправился в путь. Сперва до Архангельска пароходом. Потом до Няндомы поездом, стук колёс которого он, разумеется, слушал. Слушал с наивной восторженностью ребёнка и, наверное, всё вокруг представлялось ему весёлой игрой. Тогда как игра была первой дорогой, за которой последуют все остальные его перегоны тревожно намеченного пути.
У САМОЙ ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ
В Няндоме, в предощущении воли маленький Коля уже обойдётся без матери и сестёр. Первый свой выход в мир городских переулков осуществит он на третьем году. От Советской улицы – к улице Володарской. Таким маршрутом пропутешествует, преследуя беленького щенка. Но щенок побежит, уводя его с каждым шагом всё дальше и дальше. Он его не поймает. Хотя и бросится следом за ним в придорожную рощицу краснотала, где заблудится и, заплакав, усядется на пенёк, а потом, разморённый, свернётся калачиком и заснёт.
Его разбудит сестрица Надя и унесёт, зажмуренного, домой, где при виде родни, он вздохнёт, засияет глазёшками, заволнуется от того, что его здесь все ждут, что сейчас его дружно усадят за стол, а потом он нырнёт под тёплое одеяло и опять, как вчера, станет слушать сестёр, как они будут петь свои чудные песни.
В Няндоме жили Рубцовы по двум адресам. Вначале в хорошем, уютно обставленном доме. Но после ареста хозяина жизнь семьи круто переменилась. Из уютной квартиры велено убираться. Чтоб духу здесь не было через сутки! И вот, в разгаре зимы, не имея ни средств, ни имущества, оказались Рубцовы среди сугробов. С грехом пополам удалось вселиться в гнилое, барачного типа жилище. Мало кто от Рубцовых не отвернулся. Даже в девочках Наде и Гале, учившихся в средней школе, узрели опасных людей, с которыми надо быть настороже. Наде, имевшей редчайший песенный дар, воспретили петь песни, как на концертах, так и на спевках. Надя была самой старшей и, чтобы как – то помочь семье выбиться из нужды, устроилась счетоводом в РАЙПО. Но вскоре она заболела и умерла.
Документ об этом после нелёгких поисков я обнаружил в Няндомском ЗАГСе в одной из унылейших книг записей актов о смерти. Давно забытое горе семьи Рубцовых глянуло на меня с двух шершавых страничек, где было сказано, что Рубцова Надежда Михайловна умерла 30 апреля 1940 года в возрасте 17 лет от минингита. Здесь же указано место её работы и что проживала она по улице Советская, дом 1 – а. И ещё увидел я роспись матери – семь крупных расшатанных букв. И по ним представил дрожащую руку скорбно плачущей женщины, которая еле держится на ногах.
Скорбь, растерянность, слёзы и угрюмо ступающий к горизонту долгий ряд не пригретых житейской удачею дней. Беда ударила по семейству, где старшей теперь после матери оставалась десятилетняя Галя.
Как они все сумели пробиться через нужду? Совершенно не представляю... Былое семьи Рубцовых тут же позвало меня посетить окрестность, где проходило детство поэта.
Насыпь железной дороги. Невдалеке от неё стоял деревянный маленький дом с четырьмя оконцами без карнизов, огородиком, узким проходом через калитку и зелёным кольцом подзаборной полыни и череды. Таким запомнили этот домик местные старожилы.
От насыпи начинаются две параллельные улицы – Советская и Володарская. В их первом квартале стоят барачного типа дома, аптека, склады, гараж, несколько зданий милиции, тесные дворики, свалки житейского хлама, дровяники и два обнесённых проволокой забора. Разумеется, многое раньше было иным. И дома не те. И улицы были ещё не покрыты асфальтом. И трава – мурава подползала к тележным дорогам, и ребятишки играли здесь в ляпы, лапту, тряпичный футбол и успрятки.
Замыкает квартал Парковый переулок. Он уводит на склон, на котором – елово-берёзовый лес. Прежде лес, а сейчас – обихоженный парк со скульптурами деятелей культуры, эстрадной площадкой и стадионом. Где-то вблизи протекает речка Бобровка.
Дом Рубцовых стоял у самой железной дороги. Грохот составов сюда доносился и ночью, и днём. Прохаживаясь под ветвями ещё не зелёных майских деревьев, на груде заброшенных шпал я увидел парнишку в большой офицерской фуражке.
Приподымая лаковый козырёк, мальчик смотрел на мчавшийся поезд. Мелькали вагоны. В окнах – белые пятнышки лиц. Всё это, наверное, отвечало приподнятым думам мальчишки и радостно звало туда, куда убегали вагоны.
Вероятно, и маленький Коля с таким же волнением в сердце глядел на стучавшие бандажами колёс поезда.
Если влево они бежали – значит, в Архангельск Если вправо – в Вологду и Москву.
11 месяцев просидел Михаил Андриянович в предварительной камере, ожидая суда, которого так, кстати, и не дождался, ибо на редкость честное по тем временам дознание вины за ним не нашло, и его отпустили. Во всё это время на Александре Михайловне скорбно лежало тяжёлое бремя забот. На руках у неё оставались: 11 – летняя Галя, 9 – летний Алик, 4 – х и 3 – летние Коля и Боря. Как смогла эта скромная христианка отвести от детей холод, голод, лишения и обиды? Наверное, кто-нибудь помогал. Русь во все времена стояла на праведных людях, чьи сердца откликаются на беду. Видимо, кто-то из этих светлейших и помог Рубцовым выбраться из беды.
АЛЕНЬКИЙ ТВОЙ ЦВЕТОК
Вдоль забора трава. Я хожу по ней под неслышной листвой тополей. Ничего мне не надо. И все – таки шарю ногами по пыльной траве, точно хочу отыскать припрятанное богатство, которое здесь оставил покойный поэт.
Возле косого в заборе столба, раздвинув стебли травы, я увидел на хрупенькой ножке пятикрылую маленькую звезду. Травяная гвоздика! Этот алый цветок здесь никто не выращивал, однако он рос в таком глухом тайничке, что мнилось, будто его берегла от чужого взгляда чья – то участливая рука.
Ведь когда-то такую же точно гвоздику примерно на этом же месте сорвал шестилетний Коля Рубцов. Сорвал, чтобы с братьями и сестрой проводить в скорбный путь к городскому кладбищу мать.
Умерла Александра Михайловна 26 июня 1942 года от хронического воспаления миниакарда сердца. Узнал я об этом из книги актов о смерти, в которой прочел и адрес, где жили Рубцовы. Прочёл и роспись фамилии заявившей – Наместникова.
В Вологду переехали Рубцовы в январе 1941 года. Сначала жили они в Прилуках, арендовав у местной хозяйки маленький дом. Потом устроились в городе, на Ворошилова, 10. (Теперь – Ворошилова, 32). Дом деревянный, в два этажа, нижние окна вровень с землей. Здесь, в полутемной, вечно сырой, по весне заливаемой снежными водами комнатушке, которую им сдала спивавшаяся хозяйка, и стали жить они в качестве квартирантов.
Михаил Андриянович работал в Кущубе начальником военторга и дома бывал очень редко. Кладовщик военторга Алексей Александрович Наместников, человек открытый и честный, вскоре стал ему лучшим другом. Через мужчин подружились и жены. Жили они в квартале друг от друга. Был у Наместниковых собственный дом. Сюда, на Урицкого, 54 маленькие Рубцовы приходили то с матерью, то без неё. Здесь их могли накормить, приласкать и пустить по холодной погоде на русскую печь, где они часто и засыпали. А весной, когда натаявшая вода заливала пол в квартире Рубцовых, да так, что спастись от неё можно было лишь на кровати, всей семьёй перешли к Наместниковым в их дом. И жили здесь две недели, пока не ушла из квартиры вода.
Александра Михайловна у всех, кто ее знал, вызывала к себе постоянную жалость. Была она маленькой, полной, с болезненно – вялым лицом и ласковыми глазами. Уравновешенная и кроткая, она никогда не повышала свой голос Со всеми была приветлива и ровна.
Михаил Андриянович имел характер горячий. В работе горел. «Шибко партийный, – вспоминает его племянница Надежда Михайловна Щербинина. – За партию горло готов перегрызть». Легко возбудимый, он был переменчив в своих настроениях, и потому кому-то запомнился бесшабашным озорником, кому-то – широкой руки хлебосолом, кому-то – задумчивым молчуном.
Начавшаяся война для семьи Рубцовых стала проверкой на жизнестойкость. В сентябре 1941 года родилась дочь. В память о старшей назвали девочку Надей. После родов Александра Михайловна занемогла.
Михаил Андриянович, хотя и был на броне, дома, считай, что не находился. Война прибавила втрое хлопот, и он проводил свои дни в бесконечных дорогах. Александра Михайловна медленно гасла. Дети хотели: есть, есть и есть.
Кабы не Анна Васильевна Наместникова с её сострадательным сердцем и бескорыстной душой, то неизвестно, кто бы из младших Рубцовых выжил в те беспощадные дни. У Наместниковой была собственная семья. Было немало своих трудностей и печалей. Однако она помогала Рубцовым, чем только могла. Её постоянно можно было увидеть идущей на Ворошилова, 10 с таркой в руке. А в тарке той-то наскоро сваренная похлёбка, то столовская пшённая каша, то овощи с огорода.
В мае 1942 года Александру Михайловну увезли в больницу, где она через месяц и умерла. Однако раньше, чем Александра Михайловна, умерла её младшая дочка Надя, прожив в неприютной квартире без матери ровно два дня.
Нет матери. Нет отца, который в командировке. Одна лишь Анна Васильевна, взвалившая на себя заботы об умершей и о детях, которые были растеряны и не знали, какая им жизнь откроется дальше.
Вот откуда у всех четверых пошло преждевременное взросление. Вот откуда явилась поэту картина, которую он четверть века спустя воскресит точно найденными словами:
Домик моих родителей
Часто лишал я сна.
– Где он опять, не видели?
Мать без того больна. –
В зарослях сада нашего
Прятался я как мог.
Там я тайком выращивал
Аленький свой цветок.
Этот цветочек маленький
Как я любил и прятал!
Нежил его, – вот маменька
Будет подарку рада!
Кстати его, некстати ли,
Вырастить всё же смог...
Нёс я за гробом матери
Аленький свой цветок.
Сейчас на месте того жилища, где обитали Рубцовы, стоит пятиэтажный панельный дом. В тесном дворе его вдоль забора растут тополя. Уходя отсюда, я неожиданно вздрогнул. Вверху сидели, скрытые зеленью веток, пяти – шестилетние пареньки. Я спросил:
– Это зачем вы туда залезли?
– Играем в индейцев!
Коля с братьями тоже бы мог, как ребята, играть в индейцев, подумалось мне. Однако настала пора разлуки. Разлуки с Галей и Аликом, Вологдой, домом и тихим задворьем, где Коля прятал свой драгоценный цветок.
Галю взяла к себе тётя Соня. Алика приняли в ближний детдом. Одна из соседок вознамерялась Колю усыновить. Но тут в квартире, где жили Рубцовы, случился скандал. Хозяйка куда – то девала свои продуктовые карточки. Не признаваться же ей, что она потеряла их, будучи пьяной. Потому и свалила на первого, кто попался ей на глаза. И это, к несчастью, пало на Колю. Потрясённый таким беспощадно – бессовестным обвинением, мальчик тут же сбежал неизвестно куда. Возвратился через неделю, весь ободранный и голодный. Когда спросили его: «Где был?», ответил: «В лесу!» «А чем питался?» «Дудками и корнями».
12 июля вместе с Борей его увезли в Красковский детдом. Пожил день. Пожил два. И не выдержал скуки, общины и того, что всё здесь сиротское и чужое и, глядя на ночь, тихонько ушёл. До Вологды около 18 километров. И взрослый не каждый бы их одолел. А тут недоростыш.
Целое лето он жил неприкаянно – то у знакомых отца, то у тётушки Сони, где обитала ещё и Галя. И было побитому горем парнишке в грозном мире военного лихолетья заброшенно, робко и одиноко. Пуще всего он боялся, что снова его повезут в тот самый детдом, откуда он незаметно ушёл.
Однако когда его посадили на загремевшую по булыжной дороге телегу, почувствовал: больше уже не сбежит. Некуда было бежать.
В БЫВШЕЙ УСАДЬБЕ
Судьбу свою ни один из 164 воспитанников Красковского детского дома не выбирал.
Определила её им война, отобрав от каждого самых близких людей. В списке против фамилий юных детдомовцев чаще всего встречается запись: «Мать умерла. Отец в Красной армии». Такая же запись была и у Коли с Борей Рубцовых.
Многокомнатный, в два этажа, с большими окнами дом, где когда-то жил наследник дворянской усадьбы, стал обителью скорбных, больных, истощённых, напуганных и порой даже раненных малышей. Их привозили из Вологды, Тихвина, Ленинграда. Долгие дни глаза детей видели страшное. Директор детдома Евдокия Михайловна Киселёва, медсестры и няни делали всё, чтоб вернуть малышам не только здоровье, но и потерянную улыбку.
Пруд, постоянные сумерки под листвой помещичьих лип, огород с зелёными грядами овощей, поле овса, две лошади, птичник, коровы в прогоне, кирпичная баня – всё это принадлежало детдому, и малыши, выходя на прогулку, мало – помалу стали испытывать любопытство к красковским местам. И даже хотели понять: что за ними скрывается дальше? Может, поэтому кой у кого рождалась зависть к юному возчику Поливанову Васе, который на лошади Сильве отправлялся то в Вологду за товаром, то в лес по дрова, то пахать огородные гряды.
Всё было – и горькое, и больное. Но было и доброе, приникавшее к сердцу детей, как целительное лекарство.
Бывшие воспитанницы Красковского детдома Евгения Романова с Валентиной Межаковой, вспоминая Рубцова, рассказывают, что был он мальчиком резким. И если его незаслуженно обижали, то мог надерзить хоть кому. Однажды Рубцов опоздал на ужин: катался под наблюдением возчика Поливанова на телеге, а после смотрел, как Вася ставил в каретник коня. Пришёл всех поздней и уселся за стол в ожидании чая и бутерброда. Дежурная рассердилась на Колю и чай ему принесла только после того, как все ребята, отужинав, начали расходиться. Поставила перед ним стакан чуть живого, почти холодного чаю и язвительно улыбнулась:
– Кто гуляет – тот воду хлебает.
Рубцов встрепенулся, точно его хлестнули ремнём.
– Сама хлебай! – и так шарахнул рукой по стакану, что тот вертком полетел со стола, обливая халат у дежурной брызгами чая.
Где-то за тысячу километров кипела война, а здесь, в тишине зелёных полей и деревьев, как молодые птенцы на крыло, вставали оправившиеся сироты. Все они были будто ромашки подле забытой дороги. Кто из них выйдет? Какое имя станет известно родимой стране?
– Если бы знать, что Коля Рубцов будет таким поэтом, то я бы его запомнила лучше. За каждым бы шагом его проследила...
Так говорила бывший инспектор по детдомам Вологодского облоно Копышева Елена Васильевна, когда по майскому вечеру 1985 года мы ходили возле развалин Красковского детского дома. От тех лет сохранились лишь парк со старинными липами, пруд, куда опрокинулись тени стволов, опустевший каретник и баня с пёстрой стеной от многих десятков детских фамилий, среди которых, возможно, была и роспись Коли Рубцова.
Мир огромен. Как много надо особенных слов, чтобы дать всему объяснение. Дать имя цветку. Дать имя упавшей с неба грозной стихии. Дать имя солнышку на закате. Дать имя сну, в котором к тебе возвратилась покойная мать. Наверное, Коля Рубцов умел это делать. Умел сохранять за душой самые резкие перемены, какие с ним вытворяла судьба.
14 октября 1943 года снова настал день разлуки. Колю переводили в школьный детдом №6. Предстояла опять дорога. Боря тоже хотел бы с ним вместе. Но вместе нельзя. Семилетний брат обнимал шестилетнего и не верил, что больше он с ним не свидится никогда.
РАСТЕРЯННАЯ УЛЫБКА
– Кончила-ась война!
В этих двух долгожданных словах, какие, борясь с волнением, выкрикнул в спальню дежурный, была чрезвычайно великая радость, такая великая, что она не вместилась в маленькие сердца, и от каждой кровати вместе с вихрем взметнувшихся рук, подушек и одеял, вознеслось и, ударившись в окна, вылетело на волю:
– Гитлеру капут!!!
Всем казалось, что кончилось время сиротства, что вскоре в один полусказочный день дверь откроется нараспашку и, стуча походными сапогами, в комнату, где живёт само нетерпение, улыбаясь, войдёт твой отец.
Так бы, пожалуй, и было. Именно так, если бы с поля войны вместе с живыми спешили и неживые.
Двухэтажный, застывший в глухом ожидании дом ожил однажды, расцвёл десятками вспыхнувших глаз: детдомовский двор пересёк одетый в военное человек.
За кем? Кто счастливчик? Кому так неслыханно повезло?
Повезло Наде Новиковой. Было сладко и горестно наблюдать, как высокий с усталым лицом, в гимнастёрке без знаков отличия, постаревший от долгих страданий солдат уносил на груди счастливо трепещущую дочурку. Долго – долго смотрели детдомовцы им вдогонку. Смотрела Женя Романова. Смотрела Нина Попова. Смотрел навострившийся Коля Рубцов. Все-все смотрели и думали про себя: «Мой папа тоже вернётся! Вот только разыщет мой адрес, узнает, где я, – тут за мной и приедет...»
Но мало кто из отцов возвращался домой. И всё равно, вопреки завершившимся срокам, ждали ребята отцов, веря в их исключительную живучесть, с какой на войне человека не убивают.
Потом, спустя месяцы стали в детдом приходить бездетные женщины и мужчины. Выбирали себе, кто – дочку, кто – сына. Выбирали из самых красивеньких, ласковых и весёлых. Дети дичились, пугаясь то лысого дяди, то тёти в очках и часто от новых родителей убегали. И вообще этот выбор для юных детдомовцев был мучителен, будто пытка, и вызывал в них не только испуг, но и чёрную мысль, что они не такие, как все, чем – то хуже обычных детей и улыбка родителей их уже никогда не согреет.
Но и это прошло, отодвинулось, как чужое, которое им не может принадлежать. Осталось лишь чувство сиротского единения.
Третьего января 1946 года Коле Рубцову исполнилось десять лет. Самая бойкая из девчат Валя Межакова маршем на барабане вызвала в зал всех воспитанников детдома. И Коля, меньше всего полагавший, что эта шумливая сходка собрана ради него, был весело вытолкан к ёлке с флажками, где и вручили ему роскошный по тем временам сверхподарок – десять цветных горошин – драже!
А потом принесли единственную на детдом хранимую под ключом кирилловскую гармонь и потребовали:
– Играй!
Игре на гармошке Колю никто не учил. Сам, вечер за вечером, научился. Часто после просмотра какого-нибудь кинофильма его зазывали в класс или спальню и там умоляли вспомнить мелодию песни. Вспоминая, он тут же играл, а девочки пели. И было в такие дни по-особому весело и приветно, ну точно как дома.
Новогодняя ёлка с флажками. Десять круглых конфет. Знаменитая песенка о Катюше. Это запомнилось Коле. Запомнилось также и то, как его попросили:
– Прочитай, Колюха, стихотворение!
И он, запихав от волнения руки в карманы штанов, поднял голову и прочёл:
Скользят полозья детских санок
По горушечке крутой.
Дети весело щебечут,
Как птицы раннею порой.
Ему хлопали. Ему улыбались. Словом, день этот, третьего января прошёл для него, как сиятельный праздник.
Праздники были редки. Однако Коля умел их умножить. Поздно вечером, перед тем как заснуть, он вызывал в своей памяти самых близких людей. Они рисовались ему так живо, что он их видел, как наяву и, тайно волнуясь, даже пытался с ними поговорить.
Видел красивую, с тонким овалом лица быстроногую Надю, которая часто брала его на руки и гуляла с ним под зелёной листвой старых лип.
Слышал Галю, которая пела, и было от этого пенья ему кротко, ласково и беспечно, ну точно младенчику в колыбели.
С Аликом чаще играл в военные игры, лазал с ним по деревьям, купался в реке.
С Борей же ссорился постоянно, но от этого не сердился, наоборот, был в мальчишеском восхищении, словно маленький брат своим спором ему доставлял замечательную забаву.
Мать старался не вспоминать, ибо видел ее в тесовом гробу, который везут по улицам Вологды на телеге.
А с отцом, возникавшем из мрака детдомовской комнаты в белой рубахе, с задорным лицом и губами, как у азартного гармониста, он вёл разговоры, пылко выпытывая его: «Ты где? Почему не ищешь меня? Неужели тебя убили...»
Убили...Именно это и затвердит малолетний Рубцов про себя. Потому-то скажет в стихотворении: «... На войне отца убила пуля...». Скажет, не зная того, что отец его жив, что живёт он в Вологде, и что там у него новые сыновья. Узнает об этом он через годы, когда повзрослеет и, встретившись с ним, увидит на бледном его лице растерянную улыбку.
БУРЧИК
Высокие, в утреннем брезге лучей берёзы. Прясла изгороди, бегущие, как козлята, наперегонки к струящейся Толшме. Перевитая травами пойма, в которой и там, и сям посверкивают цветы. И забавный, стригущий ушами стремительный Бурчик. Возле гнедка – стайка мальчиков из детдома. Играют с животным, валяют его в траве, приносят, как лакомство, горсть полевого ячменя.
Чаще всего с жеребёнком возится Коля. Выводит его из конюшни в лужок. Садится верхом, спускаясь тропой к водопою возле замшелых камней, над которыми низко склонилась старая ива.
Бурчик был баловлив и смышлён. Девчата его боялись: днём или вечером он входил в любую из комнат детдома и того, кто не нравился, мог лягнуть копытом и укусить.
Знал дорогу шалун и на кухню. Откроет дверь, как рукой, переступит порог и поднятой мордой, глазами и наглым оскалом зубов как бы потребует: «Дай!» И повар совал ему в пасть то сырую картошинку, то морковку.
Но бывало, что Бурчик по маршам лестницы поднимался на сам чердак и ходил по нему в темноте, как хозяюшко-домовой, каждым стуком ноги доставляя ребячьим сердцам затаённый ужас и восхищение.
Воспитательница с надеждой всматривалась в ребят: кто б из них прогнал с чердака жеребёнка?
Поднимались самые смелые и всегда среди них – непоседливый Коля.
Целую зиму Бурчик стоял на конюшне, превращаясь из жеребёнка в рослого жеребца. И как только солнышко по весне растопило снега, ребята стайкой отправились на конюшню.
Бурчика вывели. Первым, кто взял его за уздечку, был, разумеется, Коля, который сразу с бревна коновязи храбро вскарабкался на коня.
Конь прошёл мелкой рысью, потом – и галопом, сшибая копытами мокрые комья земли. Ветер, запахи луж и весёлый полёт над землёй!..
Желающих прокатиться верхом было много. Но из всех добровольцев Бурчик выбрал только двоих – Рубцова и Горюнова, Колю и Мишу, потому что они любили не только кататься, но и ухаживать за конём. Им подставлял он свою послушную спину по первому знаку. Катал на себе их поодиночке, а то и вдвоём.
Вдвоём, когда лёд на реке раскрошило, и мутные воды хлынули, затопляя луга, они и отправились на коне к деревянному мостику через Толшму возле деревни Френиха, где уже собралась вся Никольская детвора. Каждый всматривался на мост, где стоял, не двигаясь с места, учитель Медведев. Река затопила как раз низину между мостом и селом Никольским, и пешком это место пройти невозможно.
– Давай, Колька, ты! – Горюнов спрыгнул с лошади у воды, а Рубцов, оставаясь, направил коня по подводной тропе. Подобрался к мосту.
– Садитесь! Уместимся! – крикнул Рубцов, подворачивая коня.
И учитель, забравшись, тронулся вместе с находчивым Колей по водополью. Переехал заливчик, не замочившись, и успел из минуты в минуту на первый урок. А Рубцов опоздал, но на то только время, какое понадобилось ему, чтоб поставить коня на конюшню.
Нет Бурчика. Нет и Рубцова. Зато осталось стихотворение, которое Николай в один из своих вечеров легко и весело записал, улыбнувшись воспоминанию:
ЖЕРЕБЁНОК
Он увидел меня и замер,
Смешной и добрый, как божок.
Я повалил его на травку,
На чистый солнечный лужок!
И долго, долго, как попало,
На животе, на голове,
С восторгом, с хохотом и ржаньем
Мы кувыркались по траве.
ИСКОРКА
После того как по зимней поре, обув в крестьянские лапти, свели со двора единственную корову, жизнь детдомовцев стала ещё сиротливей. Воровать никто из них не умел. Да и что воровать? У кого? Правда, в церкви, когда-то красивой, теперь обезглавленной, день за днём работал маслозавод, который к себе приманивал запахом творога и сметаны.
Этот запах Колю и подтолкнул проникнуть в заветное помещение. Попал он туда по вечеру. Но не успел прикоснуться к рыльцу пузатого жбана, как был застигнут врасплох дежурившей сторожихой. Удивился Коля, когда пожилая женщина, вместо того чтобы заругаться и сразу отсюда его прогнать, налила в ковш молочных отстоев.
– Дуй, маломожной, сколь можошь! Мало – ещё добавлю!
Уходил Коля с туго налившимся животом. Сторожиха вдогонку:
– Приходи, коль по нраву!
Коля пришёл с целой группой замурзанных ребятишек. Вход посторонним сюда запрещён. Но у работниц завода были такие же дети, и все они, остро жалея сирот, ставили каждого около жбана.
Вместе со всеми пил, наслаждаясь сывороткой, и Коля. Пил и улавливал над собой заботные вздохи работниц. И было ему под этими вздохами благостно и надёжно, как под приглядом сердечной родни, которая не обидит.
Уже тогда у Рубцова высеклась искорка понимания, что самые добрые люди есть те, которые чувствуют справедливость. Этих людей видел он каждый день. Одни из них убирали хлеба. Вторые доили коров. Третьи верхом на возах уезжали в далёкую Тотьму. Он им завидовал. А, завидуя, помышлял, что когда повзрослеет, то тоже станет таким же толковым умельцем. Рожь ли выращивать в поле, скот ли пасти, загружать ли бидонами сани – хоть куда и хоть где, лишь бы дело, какому его обучат, у него получалось быстрее всех.
Вечерами откуда – нибудь из укромного места он любил наблюдать, как сходились люди домой. Вот идут они, притомлённые от трудов, кто по тропке, кто по дороге. Вот сошлись на весёлой, заплесканной солнцем лужайке, и их с криками: «Папа! Мама!» встречают дочки и сыновья.
Любовью и ревностью пробивало его сердечко. Так бы могло быть и у него, кабы были с ним рядом его родные. Но всё равно ему было отрадно, как если бы он ощущал на себе дорогое прикосновение, словно оно исходило от мамы.
Чтоб не расплакаться, шёл по той же тропинке, по той же дороге, которой только что проходили работники ферм и полей. «Меня, когда я буду женатым – говорил себе в передумьи, – тоже будут встречать, как их...»
Он верил в простого русского человека, который любит природу и родину, детей и свою работу. Он вспомнит его не однажды. И найдёт для него особенные слова:
Меня звала моя природа.
Но вот однажды у пруда
Могучий вид маслозавода
Явился образом труда!
Там за подводою подвода
Во двор ввозила молоко,
И шум, и свет маслозавода
Работу славил широко!
Как жизнь полна у бригадира!
У всех, кто трудится, полна,
У всех, кого встречают с миром
С работы дети и жена!
Я долго слушал шум завода –
И понял вдруг, что счастье тут:
Россия, дети, и природа,
И кропотливый сельский труд!
СХВАТКИ
В Тотьме, когда учился Рубцов в Лесном, он всегда и во всём норовил быть лишь первым. Где он только себя не испытывал!
На стадионе среди футболистов он торопился забить поскорее собственный гол. Носился по полю страстно, с бешеным криком и матюками. Однако гол забивали другие. И через две – три игры к футболу он окончательно охладел.
В аудитории, на переменах среди всевозможных затей пользовалась успехом обычная схватка по-русски, когда выяснялось, кто был сильнее, и двое бойцов, жестоко обнявшись, пытались свалить друг друга между столов. Помню, что Коля боролся едва ли не всю неделю. По три и четыре раза на дню. Из себя он был ничего. Ростом – метр шестьдесят. Руки вертелись, как два колеса. В пылу своих первых побед, он был готов померяться ловкостью с каждым из всех тридцати обучавшихся в группе ребят. Из многих схваток его я запомнил последнюю – с коренастым Серёжей Кокиным.
Как боролись они! Не было стула, какой бы они не свалили. Не было и стола, какой бы не стронули с места. Им не хватило и перемены. Раздался звонок, и тут полетела с грохотом на пол преподавательская доска. Дверь распахнулась, и в ней показался Илья Арсентьевич Борзенин, наш классный руководитель. Однако его никто не заметил. И только минуту спустя, когда Рубцов оказался внизу, припечатанным к полу, всё встало опять на свои положенные места – и доска, и столы, и стулья.
Николай был расстроен не оттого, что его попенял добродушный Борзенин, а оттого, что он проиграл. После этого он ни с кем никогда не боролся: понял, что это удел не его.
Разумеется, в те подростковые годы Коля не ведал, что самые крупные схватки его – впереди и пройдут они полем Поэзии, с которого будут его выталкивать, изгоняя, как изгоняют завистники конкурента, боясь, что он может их всех умалить и затмить. Однако поэт проявит бойцовский характер, выдержит всё и станет, в конце концов, тем, кем и назначено стать на роду.
СТРАННАЯ СПОСОБНОСТЬ
Двери в аудиторию были закрыты. Оттуда, как из холодной страны, доносился голос читавшего лекцию педагога.
Я опоздал. Не зная, что делать, пригнулся возле дверей, дабы только взглянуть и понять: пустят или не пустят? И тут на меня навалилось – свесились две ноги в рыжеватых полуботинках и чьи – то руки схватили за волосы, дернув их так, что голова моя заломилась. Ещё не видя того, кто меня оседлал, по ухваткам, ботинкам и вероломству почувствовал – это Фома, толстозадый сокурсник, не упускавший удобного случая , чтоб надо мною не поглумиться. Такое к себе отношение я заработал Из-за того, что ушел из стаи его раболепных дружков, и теперь он по-тихому мстил.
Я только всего и сделал, что распрямился, и мой наездник, не удержавшись, свалился, лягая ногами в воздухе так, словно пробовал кувыркнуться. Именно в эту секунду из вестибюля вбежал запыхавшийся Коля Рубцов. Увидев занятную сценку, расхохотался, так как и он Фому не терпел и, пожимая мне руку, спросил:
– За что ты его?
– Я не конь, чтоб садиться ко мне на шею!
Фома, раскрасневшись от ярости и досады, виляя ляжками, убежал. Я хотел было снова – к дверям. Но Рубцов удивлённо раскинул руки:
– Неужели такой ты сознательный, что пойдешь нарываться на неприятность?
– Куда же тогда?
– Предлагаю: пойти прогуляться!
Что ж. Я спорить не стал. К тому же на улице было просторно и солнечно, всюду шелест и жёлтые листья.
Знали мы ещё плохо друг друга. Около месяца проучились, и не было повода, чтобы о чём-то разговориться. И вот оказались вдвоём. Почему-то Рубцов с удовольствием шёл вслед за мной. Хотя я его и не звал.
– Ты куда пошёл-то? – спрашиваю его.
– К тебе!
– А чего у меня?
– Так. Взгляну. Как живут тотьмичи?
Мне не жаль. Тем не менее, я удивился. Не тому, что Рубцов направлялся со мной ко мне в дом, а тому, что решился на это он быстро и весело, словно знал меня тысячу лет.
Тогда я не ведал о странной способности Николая вечно к кому-то испытывать интерес, постигая душой того человека, который его чем-нибудь изумил, и ему с ним хотелось побыть подольше.
Отсюда, от этого любопытства и шли у Рубцова знакомства. И дружба отсюда. И гнев к человеку, когда он вдруг в нём ошибался.
Он не ошибся во многих. В Александре Яшине, человеке особого благородства, кто его не однажды вытащит из беды. В Анатолии Передрееве, с кем Рубцов опрокинет не раз и не два банду циников – книготворцев, когда те замахнутся на честь великого Пушкина и России. В Станиславе Куняеве, на чью шутку в стихах он ответит такой же блистательной шуткой, и тоже в стихах.
Это будет, однако, всё после. Тогда же, осенней порой 1950 года учащийся первого курса Тотемского лесного техникума Коля Рубцов стоял на крыльце деревянного дома и, глядя на ропщущий в шёпоте чутких черёмух Кореповский ров, на резвых козлят во дворе, на скамейку под окнами и белеющую дорогу, по которой тащился гнедок, везя на телеге бочку с возницей, взволнованно говорил:
– Как много здесь русского! Как я люблю эту местность! Откуда всё это? И для кого? Ты не знаешь?
– Не знаю, – ответил я.
– Значит, мне предстоит.
– Что предстоит?
Рубцов показал на двор, огород, ров и ропщущие деревья:
– Узнать: почему всё это так сильно действует на меня...
БЕЗ ПОСЛЕДСТВИЙ
Чтоб сойтись человеку с другим, нужно не только время, но и поступок, в котором бы полно раскрылась душа, обнажая, как силу свою, так и слабость. В тот памятный год я почти ежедневно виделся с Колей Рубцовым. Но ни я к нему, ни он, вероятно, ко мне не испытывал той притягательной связи, какая сближает 15 – летних подростков. Мы просто вместе учились. В городе Тотьма. В Лесном. Техникум должен был подготовить из нас мастеров лесовозных дорог. И все – таки, мне казалось, что в Коле таилось много такого, что побуждало глядеть на него с ожиданием, как смотрят в ночи на дверь освещённого дома, откуда вот – вот появится незнакомец, и в нём ты узнаешь того, кто тебе будет рад.
Рубцов выделялся своим худощаво – красивым лицом, синеватым в полоску костюмом, забиячливой дерзостью, резким движением рук, симпатичной улыбкой, игравшей в его тёмно – карих глазах горячо и искристо, как только что вспыхнувший костерок. И ещё выделялся умением быть среди тех, кто делает что-то отчаянно – смелое, даже порой – запрещённое, где – молодечество, риск и особо весёлая бесшабашность.
Запомнился день начала июня 1951 года, когда мы, готовясь к экзаменам, целым курсом искали пристанища, где бы нам никто не мешал. Белокаменный техникум с множеством общежитий, мастерскими, кузницей, гаражом занимал территорию бывшего Спасо-Сумаринского монастыря, и найти уголок для каких-нибудь тридцати человек среди храмов, башенок, речек Ковды и Песьей Деньги, насыпных валов и берёз было просто.
Облюбовали мы Воскресенскую церковь.
Большинство задержалось на кровле придела. Только пятеро вместе с Рубцовым вскарабкалось выше – на крутоскатую крышу четверика, в середине которого высился каменный барабан, накрытый гигантской луковицей из бронзы.
Отсюда видны три крыла монастырских келий, красневшая кирпичом крепостная стена и несколько башен с бойницами для пищалей. Дальше глазам открывались холмы с полями и деревнями, тихая Сухона с плывшей по ней вереницею барж и глядевшая сквозь густую листву деревьев, будто сама былинная Русь, пёстрокрышая Тотьма.
Конспекты, учебники, книги – всё это лежало у нас под руками. Один лишь Рубцов был без книг и конспектов. Он ничего не учил. Скинув сатиновую рубашку, лежал на железной крыше, подставив припёку голую грудь. И упорно смотрел за пределы холмов, словно видел там позабытое время и, узнавая его, что-то неслышно шептал.
Снизу послышался крик:
– Завхо-оз!
Это было предупреждение. С завхозом никто не хотел обострять отношений. Нижняя крыша в миг опустела. И мы бы, возможно, спустились за всеми вниз, да Рубцов показал рукой в сторону барабана В трёх его окнах ржавели решётки. В четвёртом окне – пустота, куда можно войти, пригнувшись, как в низкую дверцу. К этому сломанному окну, глядевшему в пропасть порожнего храма, мы и прибились, прижавшись грудью к прохладной стене.
С лестницы, выходившей на крышу, увидеть нас было нельзя. Вероятно, завхоз нас приметил с земли, поэтому, крякая и ругаясь, поднялся до самого лаза, однако ступить на кровельный скат не рискнул.
– Спущайтесь! – сердито предупредил. – Не то разговаривать будете не со мной!
Мы не ответили, и тогда завхоз колонул ладонью по крыше.
– Коль не слезете через минуту – деректору доложу. Пущай со стипендии сымет! – И, грохоча сапогами, исчез.
Не повлияла угроза лишь на троих. На церкви, кроме меня и Рубцова, осталась староста нашего курса Шилова Ия.
Приподняв подол платья, Ия внезапно исчезла в окне, ступив куда – то в пустое пространство. Мы с Рубцовым переглянулись и тут же свесились из разлома, пытаясь понять, что же с девушкой приключилось. К счастью, увидели Ию мы не внизу, а справа, шагах в десяти, на кирпичном карнизе. Притираясь спиной к наклонной стене, она осторожной ощупкой шла по опасному кругу. Когда она вышла к окну с другой стороны, мы с Колей отчаянно покраснели. Была задета мужская честь. Девица может. А мы? Рубцов натянул на себя рубашку. Ступил решительно на карниз. Я тоже ступил.
Мы двигались боком вперёд. Справа налево. Наши затылки касались холодного свода. Казалось, свод нас нарочно толкал, и мы поневоле горбили спины. Стены стекали так, что к низу они расширялись, а к верху сходились в единую точку. До конуса сводов было так близко. До пола же церкви так далеко.
Важно было привыкнуть, освоиться и не струсить. Нам хватило для этого круга. Второй круг мы шли по карнизу, как ходят по тропке, плечом повернувшись к стене. И вскоре нашли для себя, что так ходить куда безопасней.
Коля забрался в окно. Подождал, оседлав подоконник, когда приближусь к окну и я.
– Что ты делаешь? – удивился, видя, что я продолжаю идти вдоль стены. И не только идти. А бежать. Уж и сам не пойму, как явилось это открытие, однако почувствовал я, что при беге по кругу опасность вообще исчезает и опрокинуться вниз совершенно нельзя. Кажется, я обнаглел. Сила инерции, странный азарт и уверенность в том, что со мной ничего не случится, так раскрутили меня, что я совершал круг за кругом и даже промчался с весёлым приплясом. Потом ещё и ещё. Момент, когда я споткнулся, ступив на шнурок развязавшегося ботинка, для меня был и тёмен и непонятен. Рука машинально метнулась к окну. А там в своей белой рубашке – Рубцов. Одно я запомнил, когда выбирался на каменный подоконник, – это тревожную Колину руку Он держал мою руку в своей с волнением человека, который отчаянно рад, что всё у нас обошлось без последствий. Уже на земле, спустившись с церкви, он посмотрел на меня искрящимися глазами и изумлённо сказал: – Весёлая голова...
ЛЕСНАЯ РАБОТА
Не так уж трудны были наши экзамены. Все мы их сдали. Наступила пора разойтись и разъехаться по домам. Разойтись тотьмичам, а разъехаться тем, кто жил в Заозерье и Середском, Вожбале, Коченьге и Николе. Однако пришлось задержаться.
Лесотехнический техникум отоплялся дровами Чтоб обеспечить топливом главный корпус, столовую, общежития, баню и мастерские, надо каждому из ребят заготовить по пять кубометров. Мало кому хотелось идти на лесную дачу и заниматься тяжёлой работой. Однако иначе нельзя. Одно соблазняло – это расчёт, который, как только завхоз принесёт в бухгалтерию списки справившихся с заданием, сразу и сделают без помех.
Работа только вручную. Электропилы стали использовать где-то лет через пять. Уходили обычно утром. Попарно. Я ещё не успел подумать над тем, с кем бы мне направиться в лес, как Рубцов предложил:
– Хочешь со мной, весёлая голова?
Договорились, что я приду в общежитие на рассвете. Так я и сделал.
Помимо Рубцова, в маленькой с толстыми стенами комнате жили наши сокурстники Саша Бабкин и Коля Брязгин. Всех троих я застал за утренним чаем, вернее, за хлебом, который они хлебали чайными ложками из стаканов, залитых доверху кипятком. Это был постоянный завтрак, а то и обед всех тех, кому из дома не помогали и кроме 140 стипендиальных рублей ничего не имели.
До лесосеки было шесть километров. Мы прошли их ещё по росе. И дорога нас, несмотря на поклажу, не утомила.
Одетый в зелёное галифе и маленькие сапожки коротконогий, вечно задумчиво – хмурый завхоз учуял нас, будто по духу, и предстал перед нами, едва мы уселись на пни. Тут же он показал нам лесные участки. Затем, окинув взглядом наши невзрачные, не созревшие для мужской работы фигурки, сказал:
– Коль завтра к вечеру справитесь с нормой, то послезавтра можете денежки получить.
Как валить поперечками лес, обрубать топорами сучки, складывать в кучи кряжи – всё это мы знали, ибо детство у нас пало на годы войны, в которые нам приходилось нередко работать за взрослых. И всё – таки наши силёнки были слабы, а топоры и пилы тупы, и справиться с нормой было не просто. То и дело мы раздражались, ворчали и, обвиняя друг друга в неловкости, пылко сверкали глазами.
– Ты висишь на пиле! – кричал мне Рубцов.
– А ты, – отвечал я ему, – криво взялся за рукоятку! Физически был Рубцов меня и выносливей и
сильнее, и я сознавал, что дал он, кажется, маху, взяв себе в пару меня, и по этой причине имел как бы право держать надо мной в своих действиях верх. И всё – таки через час работы стало нам ясно, что кубы свои мы обязательно заготовим.
Вечером, когда солнце завязло в стволах, мы заглянули в реденький ельник, где трудились Брязгин и Бабкин, полагая, что всё у них идёт ладно и дружно. И удивились, увидев ребят в расстроенном виде. И кучки напиленных дров были не больше, чем наши. И сучья разбросаны там и сям. К тому же топор, торчавший из свежего пня, был со съехавшим топорищем.
Рубцов посмотрел на ребят, потом на меня, и по лицу его пролегла понимающая улыбка:
– Кончай канитель! Будем устраивать пир!
Пир был скромнее, чем надо, и состоял из воды, какую мы черпали кружками из ручья, зачерствелого хлеба и тоста, который Рубцов предложил, обведя нас смеющимся взглядом:
– За завтрашний день и за нашу дорогу!
Спали мы в шалашах. Вернее, не спали, а раздражённо ворочались, пережидая ночное время с его холодком, негустой темнотой и затяжным комариным напевом. Рубцов вообще не ложился. Сидел у костра, наклонившись к коленям, на которых лежала откуда – то взявшаяся тетрадь. Позднее узнал я, что эту вчетверо согнутую тетрадь он носил всё время с собой, заполняя её своими песнями и стихами.
Утром, чуть свет, мы пили горячий чай, который нам изготовил Рубцов, заварив его на смородинных листьях. Пахло ольховыми шишками, кислой землёй и сухими хвощами. Снова мы наклонялись к изножью деревьев. Валили их наземь. Срубали сучки. Разрезали пилой. И так целый день.
К вечеру нас от усталости, скудной еды, комаров и солнца буквально шатало. Однако мы были довольны. Завхоз, принимавший наши дрова, сказал, что у нас всё нормально, кроме сучков, которые надо уложить в кучи.
Перед тем как отправиться, мы отдыхали, раскинув руки и ноги в прохладных хвощах. Нам страшно нравилось, что мы заготовили десять кубиков дров, что завхоз, измеряя их, не ругался, что к ночи мы явимся в Тотьму, и завтра можно прийти в бухгалтерию за деньгами, и в этот же день по вечеру встретиться у реки, и когда пароход пустит пар, помахать друг другу руками.
Возвращались мы не спеша. Было свежо Плакал чибис над головой. Солнце уже закатилось. Небо на западе было чуть розовым и пологим. Мнилось, что на него по – за городом, где зубрились вершинками ели, можно зайти или въехать на лошади, как на большую дорогу, которой дано продолжаться и продолжаться и не закончиться никогда.
КАЖДОМУ – СВОЁ
На следующий день, заходя в общежитие, опять застал я Колю Рубцова за тем же стаканом хлебного чая. Был обеденный час.
– Ты почему в столовую не идёшь? – спросил у него.
Рубцов провёл ладонями по своим синеватым, в линию, брюкам.
– В столовую я пойду, когда зашуршит в карманах.
В комнате было пусто. Одни кровати с голыми досками да ничем не заставленный стол.
– Где ребята? – спросил я про Бабкина с Брязгиным.
– Уехали.
– Ну, а ты?
– Тебя дожидался. Мы ведь договорились, что пойдём в бухгалтерию вместе.
Положив в карман пиджака вчетверо согнутую тетрадку, Рубцов окинул комнату взглядом.
– Больше сюда мне незачем возвращаться.
Мы вышли во двор, зеленевший аллеей акаций и лиственным свесом могучих берёз. Направились красной дорожкой к парадному входу. Над дверью – портрет пожилого вождя. Казалось, он был здесь всегда и никто никогда отсюда его не снимет. Сталин смотрел на нас утверждающе и устало. В суровом его лице отражалась твёрдая поступь эпохи, какою мы шли и пришли в сегодняшний день, встав у порога грядущего, не умея оглядываться на путь, оставшийся сзади.
На душе у нас было бодро и в бухгалтерию мы вошли, сияя глазами, готовые расписаться за деньги, которые заработали на делянке.
– Рубцов и Багров... – В руках бухгалтерши и кассирши зашелестели бумажные документы. Они искали наши фамилии. – Вас нет ни в нарядах, ни в списках.
– Но как же?! – воскликнул Рубцов, краснея от возмущения. – Мы работали целых два дня! Заготовили десять кубов! Завхоз их принял вчера, и сегодня велел приходить к вам сюда за деньгами!
Нам деликатно и вежливо пояснили:
– Завхоз у нас был. Но документов на вас никаких не оставил. Так что помочь вам ничем не можем.
Я вышел за дверь. А Коля остался. Из коридора отчётливо было слышно, как он что-то громко доказывал. Ему объясняли. Но объяснения были в пользу завхоза. Было такое чувство, что нас обманули, и мы не имели права себя защищать Коля уже не доказывал – требовал Голос его поднимался до хриплого крика. И вдруг прорвалось непечатное слово. Мне стало за Колю чуть страшновато. Всё же стоял 51-й год. И любая шумиха в общественном месте могла обернуться бедой.
Из бухгалтерии он не вышел, а вылетел в косо, почти поперёк головы нахлобученной кепке, с серым лицом, выражавшем протест, и сощуренными глазами.
– Это он! – показал рукой на попавшего нам навстречу в своих галифе и сапожках низенького завхоза, когда мы вышли из вестибюля, шагнув на избитые тысячью ног ступеньки крыльца.
Завхоз, как споткнулся, и повернул к боковой двери корпуса, куда идти поначалу не собирался.
– Пойдём в бухгалтерию! – крикнул ему Рубцов. – Скажи всем им там, что мы заготовили десять кубов, и пусть нам выдадут деньги'
Завхоз, уже взявшись за ручку двери, призадержался.
– Деньги выдадут вам только после того, как сходите в лес и соберёте в кучу сучки.
– Но мы их и так все собрали!
– Вчера я этого не заметил, – завхоз потянул на себя высокую дверь. В проёме её обнажилась неясная мгла с проступившим в неё деревянным лестничным маршем. Казалось. Там была спрятана несправедливость, и завхоз её выпустил нам навстречу, чтобы она его защитила.
– А когда их заметишь?
– Не раньше, чем завтра.
– И снова к чему-нибудь придерёшься – Рубцов сорвал с головы восьмиклинку и сделал к завхозу порывистый шаг. Но тот поспешил ускользнуть и закрыть за собою дверь, прогремевшую с той стороны железным засовом.
Первая половина дня нам улыбалась. Вторая – свалилась на нас неожиданной тенью завхоза. Мы шли, направляясь к городу, под сияющим солнцем, однако не чувствовали его, настолько было нам худо и неприютно.
У моста через Ковду встретилась группа ребят У одного из них Коля увидел гармошку.
– Дай! – протянул обе руки.
Через минуту окрестность реки огласилась трелью гармошки, а после – и голосом Коли. Он пел не песню и не частушку, а лишь один затянувшийся звук, выражая им своё скверное настроение и ту высокую силу души, которой пытался выправить настроение.
– Ке – не – ке – не – ке – не – ке – не – е!
Ке – не – ке – не – ке – не – ке – е...
Возвращая гармошку ребятам, Рубцов блеснул на меня веселеющим взором.
– А ну их к монахам, эти дрова!
Остаток дня мы провели на окраине Тотьмы, в доме над старым Кореповским рвом, где жил я с матерью и сестрой. Я уговаривал Колю остаться, не трогаться, жить всё лето у нас, благо места хватало, а пищу могли бы мы с ним добывать на реке и в лесу. Рубцов показал из окна на почтовый столб за дорогой. На вершинке его, как на маковке лета, плечистый монтёр в пламенеюще-красной рубахе стриг пассатижами провод.
– Каждый ищет что-то своё. И находит, как этот вон дядя Я тоже хочу поискать...
Перед тем как пойти на пристань, к которой уже приставал пароход «Ляпидевский», мы завернули на берег, где розовела тремя этажами средняя школа и зеленели высокие тополя.
Солнце было почти под ногами. Минуту назад оно выскочило из леса, скатилось к реке и теперь в неё медленно погружалось. Свет от него был спокойный. И в этом свете прямо на нас летела стая оранжевых птиц.
Пахло мусором половодья, осевшем на веточках ивняка. Плескала волна, тыкаясь в корпусы лодок и в камни. Вечер сгущался, и было слышно, как «Ляпидевский» дал пробную порцию белого пара, окутав им двухэтажную пристань.
Мы поспешили спуститься с угора. Перепрыгнув ручей, направились к двум деревянным быкам, перед которыми густо пестрела народом синяя пристань. От парохода, ревевшего трубным гудком, от толпы, облепившей перила и сходни, от разнобоя быстрых и медленных голосов, от смеха, топота и маханья платками наносило щемящим прощаньем.
– Так куда же ты, Коля? – спросил я Рубцова, когда толпа, как река, понесла нас к дощатому трапу.
Он повернулся ко мне. Нашёл в толкотне мою руку, стиснул её и, сказав: «Не знаю», перебрался со всеми на пароход – без вещей, без билета, без денег. И, взмахнув рукавом своего синеватого, в линию, пиджака, потерялся в толпе.
ВЕХИ ЖИЗНИ НИКОЛАЯ РУБЦОВА
3 января 1936 г. – родился в посёлке Емецк Архангельской области. Живёт здесь до лета 1937 г.
С июня 1937 г. по январь 1941 г. – живёт в г. Няндома.
В январе 1941 г. семья Рубцовых переезжает в Вологду.
12 июля 1942 г. Коля Рубцов с младшим братом Борей попадает в Красковский дошкольный детдом.
20 октября 1943 г. с группой воспитанников Н. Рубцов переезжает в детдом села Никольского, что на реке Толшме, в 75 километрах от Тотьмы. Здесь он живёт безвыездно до 1950 г.
20 июня 1944 г. за отличные успехи и примерное поведение в связи с окончанием первого класса Н. Рубцов награждается Похвальной грамотой.
1945 г. – документально фиксируется написанное девятилетним Колей Рубцовым стихотворение «Зима».
Июнь 1950 г. – после окончания Никольской семилетней школы уезжает в г Ригу, где пытается поступить в мореходное училище, но в связи с тем, что не достиг 16 – летнего возраста, до экзаменов не допускается.
С сентября 1950 г. – учится в Тотемском лесотехническом техникуме на отделении строительства, ремонта и эксплуатации лесовозных дорог.
Весной 1952 г. Н. Рубцов бросает учёбу в Тотемском техникуме и после краткого пребывания в с. Никольском отправляется в скитания по Северу.
Летом 1952 г. Н. Рубцов поступает на первый курс Горного техникума в г. Кировске.
Вскоре Н. Рубцов покидает Кировский техникум и в навигацию 1953 г. устраивается работать в г. Архангельске на рыболовное судно тралфлота.
Осенью 1953 г. приезжает на несколько дней в Тотьму.
Летом 1954 г. отправляется в г. Ташкент, где написал стихотворение «Да умру я! И что ж такого...»
В 1955 г. устраивается работать на одном из заводов г. Ленинграда.
1955 – 59 г.г. – проходит действительную службу матросом Северного флота.
Осенью 1959 г возвращается в Ленинград, работает кочегаром, слесарем, шихтовщиком на Кировском заводе.
1962 г. – выпускает в нескольких экземплярах рукописный сборник «Волны и скалы». Экстерном сдает экзамены за 10-й класс и поступает в Литературный институт им. Горького.
1964 г. – участвует в областном семинаре молодых литераторов в г. Вологда.
1964 г. – исключается из Литинститута.
1965 г. – восстанавливается в литинституте, но уже не на очном, а на заочном отделении.
1965 г. – выходят подборки стихотворений в журналах «Октябрь», «Молодая гвардия», «Юность».
1965 г. – Северо-Западное изд-во выпускает первый сборник Н.Рубцова «Лирика». Лето 1966 г. – поездка на Алтай.
1967 г. – изд-во «Советский писатель» выпускает книгу стихотворений «Звезда полей».
1967 г. – поездка вместе с писателями А.Яшиным, В. Беловым, А. Романовым, В. Коротаевым, С. Чухиным, Б. Чуйковым, Л. Беляевым, Д. Голубковым, Н. Кутовым по Волго-Балту.
1967 г. – поездка в село Липин Бор, где поэт подготавливает рукопись сборника стихотворений «Душа хранит».
1969 г. – поездка в Рязань, в село Константинове – на родину Сергея Есенина.
1969 г. – по окончанию Литинститута Н. Рубцов возвращается в Вологду. Работает в штате редакции газеты «Вологодский комсомолец». В этом же году в Северо-Западном книжном изд-ве выходит книга «Душа хранит».
1970 г. – поездка в Великий Устюг.
1970 г. – изд-во «Советский писатель» выпускает последний прижизненный сборник стихотворений «Сосен шум».
19 января 1971г. – обрывается жизнь выдающегося поэта.
Редактор Михаил Дмитриевич Рябков
Тираж 300 экз.