В таковых-то упражнениях препровождена была вся зима всеми воюющими державами, а не успел наступить сей 1758 год, как некоторые из них тотчас начали уже и военные свои действия. Начало оным учинили французы, или паче, командующий тогда еще ими дюк Ришелье. Он, желая сколько-нибудь исправить погрешность учиненную им, отправил маркиза Даржансона с двенадцатью тысячами человек для взятия города Гальберштадта; и как сей город был не весьма укреплен, то гарнизон ретировался в Магдебург, в виду у французов, которые, заняв город, произвели в нем великие разорения и ограбили почти всех жителей.
Такое предприятие французов побудило короля прусского отправить в сию сторону
из Саксонии корпус, под командою брата своего, принца Гейнриха, который, прогнав французов к реке Везеру, возвратился опять в свое место; а как в самое сие время принял команду над гановерскою армией и принц Фердинанд Брауншвейгский, то он начал гнать французов от часу далее, и произвел сие с толиким успехом, что в конце февраля месяца переправилась уже вся французская армия назад, через реку Везер, а в марте перешла даже назад и через самый Рейн, растеряв столь много людей, что не осталось в ней более 30,000 человек.
В сих-то обстоятельствах находились дела в Европе в то время, когда мы помянутым выше сего образом стояли при реке Висле и готовились иттить в поход далее к неприятелю. И как около сего времени известие получено, что король предпринимает осаждать шлезскую крепость Швейдниц, которая одна только во власти цесарцев оставалась, то, для сделания ему диверсии, стал наш новый предводитель поспешать всеми остальными приуготовлениями к походу, и как весна уже тогда начинала совершенно вскрываться и показываться корм, то мы то и дело получали повеления быть к походу в готовности и с часу на час ожидали, что нам велено будет выступать. Но в самое сие время, против всякого чаяния и ожидания, обрадованы мы были одним известием до бесконечности.
Какое оно было, о том вы теперь у меня не спрашивайте. Сие увидите вы в последующем письме, а теперешнее, как довольно увеличившееся, время уже кончить и сказать вам, что я есмь и прочее.
ПОХОД В КЕНИГСБЕРГ
ПИСЬМО 57-е
Любезный приятель! Как вы, надеюсь, очень любопытны узнать, какое бы такое было то известие, которое нас так много обрадовало, то начну теперешнее мое письмо удовольствованием сего вашего любопытства и скажу, что оно было следующее.
Как мы помянутым образом в поход собирались и всякий день ожидали приказа к выступлению в оный и к перехождению через реку Вислу, как заехал к нам из Торуни ездивший туда для своих нужд один из наших офицеров и приятелей. Не успел он к нам войтить в горницу, как с веселым видом нам сказал:
– Знаете ли, государи мои, я привез с собою к вам новые вести, и вести – для нас очень важные!
– Хорошо, – ответствовали мы. – но каковы-то вести? С дурными хотя бы ты к нам и не ездил.
– Нет, – сказал он, – каковы-то вам покажутся, а для меня они не дурны. Словом, нам велено в поход иттить, и мы послезавтра должны выступить.
– Ну, что же за диковинка! – сказали мы. – Этого мы давно ждали и готовы хоть завтра выступить.
– Этакие вы, – подхватил он, – вы спросите лучше – куда?
– Это также известное дело, что за реку и против неприятеля, – отвечали мы с хладнокровием.
– Ну того-то вы и не угадали, – сказал он.
– Как! Неужели опять назад и домой? – спросили мы, удивившись.
– Нет! – сказал он. – Не домой, однако и не против неприятеля, там и без нас дело обойдется.
Сии слова привели уже нас в великое любопытство.
– Да куда ж? – говорили мы. – Скажи, братец, пожалуйста.
– Нет! – говорил он. – А умудрись кто-нибудь и угадай сам, а я скажу только, что и вы тому столько же обрадуетесь, сколько и я.
Тогда не имели мы более терпения и до тех (пор) к нему, нас мучившему и сказать не хотящему, с просьбою своею приступали, покуда он наконец сказал:
– В Кенигсберг, государи мои, и туда, где нам всем давно уже побывать хотелось.
– Не вправду ли? – закричали мы все в один голос. – Но можно ли тому статься?
– Конечно, можно, – ответствовал он, – и знать, что льзя, {Можно, дозволено, не запрещено; у нас с отрицанием – нельзя.} когда уже о том и повеление нашему полковнику прислано.
– Но умилосердись! Как это и каким образом? Кенигсберг остался у нас уже далеко позади.
– Конечно! – отвечал он. – Но то-то и диковинка! А со всем тем нам с полком туда иттить и, что того еще лучше, жить там во все нынешнее лето и ничего более не делать, как содержать караулы.
Теперь легко можете заключить, что нас сие до крайности обрадовало, ибо, хотя мы охотно шли в поход против неприятеля, однако, как известно было нам, что неприятели не шутят и что в походе против его не всегда бывает весело, а временем и гораздо дурно, а притом никто не мог о себе с достоверностью знать, возвратится ли он из похода благополучно назад и не останется ли навек там; то сколько мы и не имели усердия и ревности к военной службе, но кому жизнь не мила и кто бы не хотел ею еще хоть один год повеселиться? А потому, кто и не порадовался бы, услышав, что он на целое лето освобождается не только от всех военных опасностей, но и от всех трудов и беспокойств, с походом сопряженных, и кто б не стал благодарить за то Бога и судьбу свою?
Мы и действительно так были тому рады, что не один раз говорили: "Слава, слава Богу!" и благодарили судьбу, что оказала толикое нам благодеяние и дала такое преимущество перед многими другими. С превеликою охотою благословляли мы путь всем прочим, мимо нас идущим полкам и желали им в походе своем приобресть славу и иметь всякое благополучие, а сами и на уме не имели досадовать на то, что не будем иметь счастия быть с ними на сражениях и разделять с ними славу в получаемых ими победах.
Но никто из всего полку, думаю я, так много сим известием обрадован не был, как я. Все прочие радовались наиболее потому, что они не пойдут в поход, а будут на одном месте, в покое и иметь хорошие квартиры и жить в изобильном и таком городе, где иметь они будут случаи предаваться всяким роскошам и распутствам; но моя радость проистекала совсем не из того источника. Мне сколько то было приятно, что я не пойду в поход и не буду подвержен опасностям,, а стану жить на одном месте, столько или несравненно более радовался я тому, что целое лето буду жить в большом и славном иностранном немецком городе, о котором я наслышался неведомо сколько доброго и который наполнен учеными людьми, библиотеками и книжными лавками. Умея говорить по-немецки, ласкался я надеждою, что могу со многими тамошними жителями свести знакомство и что мне там будет очень весело и не скучно; могу многому и такому насмотреться, чего не видывал, а книг доставать себе купить сколько угодно. Словом, я восхищался предварительно уже мыслями, воображал себе неведомо сколько удовольствий, и никто, я думаю, с толикою охотою в сей путь не собирался, как я.
Повеление о выступлении в сей поход действительно на другой же день получено было нами, а на третий мы и выступили в оный. Расставаясь с тамошними хозяевами, не могли мы довольно возблагодарить их за все оказанные ласки и благоприятство, и желая им счастливого продолжения их благополучной жизни; а как и они были нами довольны, то провожали они нас, желая нам счастливого путешествия.
Мы шли самыми теми же местами, где до того шли, до самого Эрмландского бискупства и до столичного их города Гейльсберга {В Восточной Пруссии, на реке Алле.}, а от сего места повернули мы уже влево и пошли прямым путем к Кенигсбергу; и как было тогда самое лучшее и первейшее вешнее время и погода
стояла хорошая, то могу сказать, что поход сей из всех, в каких случалось мне бывать в жизнь мою, был наивеселейший и приятнейший. Шли мы себе не спеша и прохладно, переходы делали маленькие, останавливались всегда в местечках, а не в лагерях, и во всем имели удовольствие. Полк в походе вели одни только дежурные, а все мы, прочие офицеры, ехали верхами и не при пехоте, а где хотели, и обыкновенно кучками и компаниями по несколько человек вместе, и время свое в дороге препровождали в одних только шутках, смехах и дружеских разговорах. А во время ночевания или дневания в польских местечках или прусских городках, в расхаживании компаниями по оным, в посещениях друг друга на квартирах, в захаживаниях в трактиры и в увеселениях себя в них шутками, играми и в прочем тому подобном.
Впрочем, не помню я, чтоб в продолжение сего похода случилось со мною какое-либо особливое и такое приключение, которое бы достойно было замечено быть, кроме одного, ничего не значащего и относящегося до одной смешной проказы, сделанной нами над прежде упоминаемым сотоварищем моим, подпоручиком Бачмановым; и как я всему злу был наиглавнейший заводчик, то и расскажу вам оное единственно для смеха.
Я упоминал уже вам прежде, что человек сей был хотя весьма добрый и всеми нами любимый, но совсем особливого и такого характера, который заставливал нас иногда над ним проказить и смеяться. Будучи новгородцем, был он своенравен, упрям и не любил шуток и издевок над собою. Не успеет кто как-нибудь над ним и хоть нарочно посмеяться и пошутить, как рассерживался и поднимал он за то превеликую брань: а сие, как известно, в полках и подает уже повод, и власно как право, всякому над ним трунить и скалозубить. К вящему несчастию, привыкнувший к новгородскому наречию, не мог он и в службе никак еще отвыкнуть от оного и от называния многих вещей на "о", "по", "ко" и совсем не так, как другие называют; а сие нередко и подавало повод шутить над ним, да и сверх того весь его образ, нрав и характер имел в себе нечто смешное и особливое. К дальнейшему же приумножению его несчастия послал ему Бог и денщика почти точно такого же, каков он сам. Он малый был добрый, но как-то простоват и имел (в) себе много смешного. С сим его Доронею (ибо так называл он его, как уже я упоминал) была у него почти всякий день ссора и лады {Примирение.}. И во время стояния нашего вместе не проходило дня, в который бы мы над ним не хохотали; а как и фамилия его Бачманов походила много на "бананов", которым именем называется тот особый род чаплей или аистов, которые вьют гнезда на домах и нередко на трубах и так же, как аисты, питаются всякими гадинами и лягушками, – то и звали мы его обыкновенно Бананом, с чем и высокий, и тонкий, и сутулистый его рост и длинные ноги несколько сходствовали, и он к сему званию так привык, что почти за то уже и не серживался, если кто назовет его Бачаном. {Другие названия бачана – бусел, черногуз, батян, аист, цапля.}
Самое сие название и подало нам повод к произведению над ним той шутки, о которой я рассказать намерен. Было то еще во время стояния нашего на квартирах и дней за шесть до выступления нашего в поход, как случилось мне ходить с ним и другим нашим товарищем поутру гулять по садам и небольшим инде рощицам, между дворами деревни нашей находившимся. Тогда, как нарочно, случилось, что кукушка в лесочке неподалеку от нас начала куковать. Мы с г. Головачевым, услышав ее, обрадовались и говорили:
– Вот, вот, и кукушки уже прилетели!
Но г. Бачманов, вместо того, чтобы делать то же, вдруг осердился и начал ругать кукушку всякими своими новогородскими бранями.
– Тьфу, ты проклятая, – говорил он, плюя то и дело, – чорт бы тебя, окаянную, взял! Нелегкая б тебя подавила! На свою бы тебе это голову! – и так далее.
Мы, услышав сие, покатились со смеху.
– Что это, брат Макар, – говорили мы, – за что это на кукушку так гневаешься? Что она тебе сделала?
– Как, братцы, что, – сказал он, – голодного меня, проклятая, закуковала, и я верно теперь уже знаю, что мне сего года не пережить. О, лихая бы ее побрала болезнь и все черти б ее, проклятую, задавили.
– Так, так! – сказали мы, еще пуще захохотав. – Теперь прощай, брат Макар! Не сносить уж тебе своей головки! Уж кукушка предвозвестила, так уже, знать, и быть и приходит уже расставаться со светом.
Сколь ни прост был наш Макар, но приметил, что мы над ним скалозубим, и тогда вдруг, вместо кукушки, поднимись весь его праведный гнев на нас, а сим и подал он нам вновь оружие на себя – мучить и бесить его нашими насмешками: и кукушка сия во весь тот день столько ему насолила, что он не рад был наконец своей жизни и проклинал и нас, и себя, и охоту свою к гулянью.
Однако сим дело еще не окончилось. Как приметили мы, что кукушкою сею, его всего скорее растрогать {Разозлить, рассердить.} и вздурить было можно, чего мы всегда и добивались, то, обрадуясь сему, поступили мы далее, и меня догадало еще сложить на сей случай смешную и такую песенку, которая бы могла вмиг его растрогивать. Признаюсь, что была то сущая шалость, и побудило меня к тому не что иное, как, с одной стороны, молодость и легкомысленность, а с другой – присоветование моего капитана, ибо сей, шутя над ним так же, как и мы, не успел о вышеупомянутом закуковании кукушки и обо всем услышать, как тотчас мне сказал:
– Эх, братец! Сложить бы о сем песенку, то-то было бы смеху и проказ! И вдруг бы мы все ее запели, и когда он так кукушку не взлюбил, так и посмотри, что тогда б было.
Сего было довольно к возбуждению во мне охоты испытать, не могу ли я сложить песенку на какой-нибудь знакомый голос {На мотив.}, и как мне голос старинной и всем знакомой песни "Негде в маленьком леску при потоках речки" всех прочих был знакомее, да и самый род сей песни казался к тому наиудобнейшим, то и начал я тотчас вымышлять слова и составлять в первый раз отроду стихи и рифмы.
В работе сей, тайком от нашего друга, препроводил я не более дней двух и имел столь хороший успех, что песенка моя и капитану, и всем прочим крайне полюбилась, и все они положили тотчас ее выучить наизусть, и когда будем уже ее знать, тогда б, окружив его где-нибудь в кружок так, чтоб он не мог выскочить, запеть бы всем в один голос. Итак, тотчас списаны были с ней многие списки, и как учинить дальнейшее было тогда уже некогда, то и положили мы учинить то во время шествия нашего в Кенигсберг. Сие и произвели мы на походе в действо; ибо, как мы ехали все верхами кучами, то человек с десять из нас, выучивши сию песню и сговорившись еще с несколькими, окружили его однажды на Лошадях, так что ему из средины никуда уехать не можно, и вдруг затянули все нашу песенку, которая была следующего содержания:
На зеленом лугу
Сидела лягушка,
На высоком дубу
Кричала кукушка:
Вон Бачан сюда летит,
А Дороня там бежит.
– Что ты делаешь здесь?
Что их не боишься?
Как Бачан вить прилетит,
Тебя он увидит,
А Дороня прибежит,
Вмиг тебя погубит;
Он охотник ведь до вас,
Он бранит за то и нас,
Что голодного его
Мы закуковали.
Между тем начал Бачан
Вправду опускаться.
Захотелося ему
С другом повидаться.
Опустясь, тотчас и сел,
А Доронюшка запел:
– Не хочешь ли, Бачан,
Что-нибудь покушать?
– Когда есть что, так давай
Упреждай кукушку,
Когда нет, так побегай,
Поймай мне лягушку.
У болота вон сидит,
На тебя прямо глядит.
Побегай поскорей,
Чтоб не ускочила.
Как Дороня побежал
Ловить там лягушку,
А Бачан тогда вскричал,
Увидя кукушку:
– Ах, Доронюшка, мой Друг
Ты схвати скорее вдруг,
Чтоб кукушка на дубу
Не закуковала!
Испугалась на лугу
Бывшая лягушка,
Закричала на дубу
Тотчас и кукушка;
А Дороня-то упал,
А хотя после и встал,
Но лягушка уж давно
Ускочила в воду.
Рассердился наш Бачан
На своего Дороню,
Он вмиг бросился за ним,
Закричав, в погоню:
– О, проклятый сын, дурак,
Болван, бестия, простак!
Провалился б ты совсем
И с своим проворством.
Что мне делать, что начать
Наконец с тобою?
Что ты сделал вот теперь,
Дурак, надо мною?
И лягушку упустил,
И меня не накормил,
А проклятая вон там
И закуковала.
Теперь должен буду я
В этот год погибнуть
И родных на свете всех
И друзей покинуть.
А беды все от тебя;
Погубил я сам себя,
Что заставил дурака
Это дело делать.
Но одно ли уж сие
Ты у меня портил,
Не беды ли по бедам
Всякий день ты строил?
От тебя, болван, дурак,
Разорился я уж так,
Что пришло уже мне
Пропасть и с тобою.
Растерял мое добро
Почти без остатку,
Помнишь ты, как потерял
Гребень и рубашку?
Как гомзелю* тебе дам,
Так увидишь ты и сам,
Что я вправду с тобой
Шутить не намерен.
Дурак, знаешь ведь, что я
Мужик не богатый;
Воши съели уж всего,
О, глупец проклятый!
А ты гребень потерял,
Без чего уж я пропал.
Ах ты, бедный Бачан,
Где тебе деваться?
* Гамза, гамзуля, гомза – кошель, деньги. Здесь иносказательно – "оплеуху, подзатыльника тебе дам". Как сии слова, так и прочие брани, присловицы, и попреки, и речи были точно такие, какие г. Бачманов употреблял почти ежедневно, бранясь с деньщиком своим Доронею. Бол.
Вот таким вздором наполнена была сия песенка.
Теперь судите сами, каково было господину Бачманову, когда он, услышав ее, догадался, что она нарочно сочинена на него и что мы над ним проказили. Он вздурился даже до беспамятства и сперва начал нас всех ругать без всякого милосердия, а потом, как безумный, на нас, а особливо на меня, метаться, стегать плетью и стараться из круга нашего вырваться и ехать прочь. Однако мы схватились все руками и составили такой крепкий круг, что ему до самого конца песни никак уехать было не можно. Боже мой! Сколько претерпели мы от него тогда брани, сколько ругательства и сколько смеялись и хохотали! Наконец вырвался он у нас и поскакал, но куда ж? Прямо к полковнику жаловаться и просить на нас. Но из сего вышла только новая комедия. Мы, предвидя сие, постарались заблаговременно предварить все могущие произойтить от того какие-либо досадные для нас следствия. Мы заманили в заговор и в шайку свою самого господина Зеллера, того любимца и фаворита полковничьего, который служил ему переводчиком. И как он сам бьи в сей шутке соучастником, то и надеялись мы, что он перескажет полковнику все дело с хорошей стороны, а сие так и воспоследовало. Господин Бачманов, прискакав к полковнику, начал в пыхах {Впопыхах.} своих приносить ему тысячу на нас жалоб. Но сей, не разумея ни одного слова по-русски и того, что он ему говорит, спрашивал только:
– Вас ист дас? {Немецкое: что такое?} Вас ист дас?
И как никто ему не мог растолковать, то отыскан был г. Зеллер, и сей пересказал ему все дело с такой смешной и шуточной стороны, что полковник сам надседался со смеха и только, смеючись, говорил Бачманову:
– Ну, что ж? Добре... бачан... кукушк... лягушк... петь... песнь... ничего... смех... – И так далее.
Словом, г. Бачманов наш не мог добиться от него никакого толку и только то сделал, что весь полк о том узнал, и кому б не смеяться, так все смеяться и кукушкою его дразнить и сердить начали. И как наконец до того дошло, что и самые солдаты, о том отчасти узнав и иногда завидев его, либо куковать, либо про лягушку между собою говорить начинали, то бедняку нашему Макару нигде житья не стало, и он до того наконец доведен был, что решился было проситься в другой полк и бежать из полка нашего, и нам немалого труда стоило его уговорить и опять успокоить.
Но не одну сию, но производили мы над ним во время сего похода и многие другие проказы, но как они не стоят упоминания, яко происходившие от единой нашей легкомысленности и резвости, то я, умолчав о них, скажу только, что сей человек увеселял всех нас во все время нашего путешествия и редкий день прохаживал, чтоб мы над ним чего не предпринимали и, рассердив его до бесконечности, паки {Опять, снова.} с ним не примирялись.
Впрочем, памятно мне и то, что никогда я столь много в ловлении рыбы какулею не упражнялся, как во время сего похода. Везде, куда ни прихаживали мы ночевать, находили мы либо речки, либо озера; и как какулей было у нас множество, то и не упускали мы почти ни одного случая, чтоб сею ловлею не повеселиться.
В прежде упоминаемом эрмляндском столичном городе Гейльсберге случилось нам не только дневать, но и для исправления некоторых надобностей пробыть целых два дня. В сие время были мы опять у бискупа с полковником, и сей маленький владелец старался опять нас угощать, и мы время свое препроводили весело. Мне случилось в сей раз стоять квартирою у одного из его придворных, отправляющего должность камер-юнкера или камергера, который, однако, не многим чем отменнее был от прочих мещан, и я ласкою хозяина, так и хозяйки был очень доволен.
Через несколько дней после того, не имев на пути своем никаких особенных приключений, дошли мы наконец до славного нашего Кенигсберга {См. примечание 13 после текста.} и тем окончили сей наш поход благополучно.
Сим окончу я сие письмо и сказав вам, что я есмь ваш друг, и прочая.
ВХОД В КЕНИГСБЕРГ
Письмо 58-е
Любезный приятель! Как с пришествием нашим в Кенигсберг начался новый и в особливости достопамятный период моей жизни, то, прежде описания моего в сем городе пребывания, да позволено мне от вас, любезный приятель, будет предпослать некоторое краткое о себе рассуждение.
Всякий раз, когда ни размышляю я о течении моей жизни и о всех бывших со мною происшествиях, примечаю я в оной многие следы особливого божеского о мне Промысла, и вижу ныне очень ясно, что и наиглавнейшими происшествиями со мною не инако, как невидимая рука Господня управляла и распоряжала оные так, чтоб они когда не в то время, так после обратились мне в существительную пользу. Но ни которое из них так для меня, при таковых размышлениях, не бывает поразительно, как помянутое, совсем неожидаемое пришествие в Кенигсберг и пребывание в сем городе, ибо как проистекли мне от того безчисленныя выгоды и пользы, и то вижу теперь, что произошло то не по слепому случаю, что я тогда приехал в Кенигсберг, но промыслу Господню угодно было, власно как нарочно, привесть меня в сей прусский город, дабы я, живучи тут, имел случай узнать сам себя и короче, все на свете, и мог чрез то приготовиться к той мирной, спокойной и благополучной жизни, какою Небу угодно было меня благословить в последующее потом время; за что благодарю и на век не престану благодарить великого моего Зиждителя. Он произведя меня совсем не для военной жизни, не восхотел, чтоб я далее влачил жизнь праздную и такую, в которой не только мог я подвержен быть ежеминутным опасностям, но живучи в обществе невежд, праздных и по большей части всяким распутствам преданных людей, легко мог и сам ядом сим заразиться и чрез это повредить себя на всю жизнь: но исторгнув меня из средины оных, пристроил к такому месту, которое было уже сообразнее с природными моими склонностями и где имел я уже более случаев и удобностей упражняться в делах и упражнениях полезнейших, нежели в каких препровождают время свое обыкновенно в полках офицеры.
Но сколь приметно сделалось мне все сие после, столь мало знал я обо всем том в тогдашнее время; а потому приезд мой в Кенигсберг почитал тогда неинако, как происшедшим по слепому случаю, да и не думал, чтоб могло произойтить что-нибудь со мною особливое, а того, чтоб самый сей поход был последний в моей жизни и чтоб с пришествием в сей город назначено было от судьбы и всей моей военной службы почти кончиться, тогда никак не только мне, но и никому на мысль приттить не могло, как к тому и не было ни малейшаго тогда вероятия.
Совсем тем, чувствуя отменную радость о том, что идем мы в Кенигсберг, я власно как предчувствовал, что со мною произойдет тут нечто хорошее; ибо могу сказать, что сколько ни были все довольны сим походом, но мое удовольствие было ни с чьим несравнительно, а особливо в то время, когда по приближении к сему городу увидели мы краснеющиеся уже в дали кровли домов оного и возвышающиеся сверх оных пышныя и величественныя башни и высокие колокольни церквей, в нем находящихся. С ненасытимым оком и с некаким восхищением взирал я на сей обширный, на возвышенном месте сидящий и с той стороны, откуда мы шли, отменно пышный и хороший вид имеющий город и почитал его, власно как некаким обиталищем благополучия и таким местом, где мы иметь будем бесчисленныя утехи и удовольствия, и готовился уже заблаговременно к оным.
Но я возвращусь к порядку моего повествования и начну теперь рассказывать вам все происходившее со мною тут по порядку.
Было то в начале самой еще весны и в исходе апреля месяца, как мы дошли до сего столичного прусского города. По приближении к оному, велено нам было остановиться и убраться как можно лучше и чище, для вступления в оный церемониею. Мы и постарались о сем с особливым усердием; и как всякому хотелось показать себя в наивыгоднейшем виде, то и не упущено было ничего, чтоб только могло служить к наилучшему украшению. Все оружие наше вычищено было как стекло; белье надето самое чистое и мундиры самые лучшие. Не могу без смеха вспомнить, как старались мы друг пред другом о том, как чванились, и с какою гордою и пышною выступкою выступали мы перед нашими взводами, шествуя, при игрании музыки и при битии в барабаны, по улицам сего города, которые наполнены были многочисленным народом; ибо, как жители были еще очень любопытны наши церемонии видеть, то не только все окна, но и многие кровли унизаны были людьми; а зрение толь многочисленного народа наиболее и побуждало нас хорохориться. Я находился тогда, как уже прежде было упомянуто, в гренадерской роте, и как у нас шапки гренадерские были тогда кожаные, сделанные на подобие древних шлемов или шишаков, с перьями, а спереди медною и позолоченною личиною, и головной убор сей был очень красив, а притом и перевязи гренадерские были у нас шитые золотом, а сверх всего того, мне довелось иттить первому почти перед полком и вести самый первый взвод наших гренадеров – то я неведомо как старался иттить и представлять собою фигуру лучше, и был столь выгодного о себе мнения, что мнил, что все всего более на меня смотрели, хотя, бессомненно, в том крайне обманывался.
Вшествие сие было у нас в один красный день после обеда, и хотя по случаю досталось нам в город, сей войтить с наихудшей стороны, да и иттить все простыми и худшими улицами и закоулками, до квартиры тамошнего оберкоменданта г. Трейдена, однако нам и самые сии последние улицы казались сначала преузорочными, и мы смотрели на них с удовольственным и любопытным оком.
Поелику квартиры были для нас уже отведены и посланными наперед нашими передовыми заняты, то не успели мы дойтить до квартиры нашего оберкоменданта, и отдав ему честь, оставить тут наши знамена, как и распущены были все роты врозь по их квартирам. Я тогда не шел, а паче летел за ведущим нас фурьером и неинако думал, что он приведет меня в наипрекраснейшую квартиру. Но коль сильно обманулся я в сем мнении и какою досадою и неудовольствием преисполнилось мое сердце, когда, вместо пышной и прекрасной квартиры, привел он меня в сущую мурью и такую лачугу, какой я всего меньше ожидал. Еще идучи туда и проходя наилучшие в городе улицы, площади и места, досадовал я, для чего квартермистр наш был так глуп и не вел нас сими местами, а провел глухими улицами и переулками; однако досада сия услаждаема была тою лестною надеждой, что по крайней мере получу я квартиру хорошую, и что она неотменно будет в одном из тех прекрасных домов, мимо которых мы шли, и того и ожидал, что фурьер меня остановит и скажет: "вот она". Но ожидание мое было тщетно, и он меня не только не останавливал, но проведя самые лучшие улицы, завел в глухие и никем необитаемые узкие переулки, находящиеся между так называемыми шпиклерами, или огромной величины хлебными анбарами, для которых в сем городе отведен особый глухой и от лучших городских мест удаленный угол или квартал, и где построено их было несколько сот вместе и сплошь один подле другого, и каждый таковой анбар составлял предлинное, узкое, но притом чрезвычайно высокое и этажей семь вверх простирающееся самое простое, грубое полукаменное здание; и как все они разделены на несколько кварталов, отделяющимися между собою самыми узкими и темными проулками, сделанными для единого проезда и провоза хлеба, то проулки сии были самые глухие, совсем пустые и даже страшные. И симито проулками и закоулками, между шпиклеров, повел меня проводник мой. Я изумился даже и не зная, что думать, с досадою ему говорил: "умилосердись, братец, куда ты меня ведешь?" – Да на квартиру, ваше благородие; вот она уже здесь близко. "Как близко?" прервал я ему с удивлением речь: "неужели мне в этакой глуши и в этакой пропасти стоять? Уж не в шпиклере ли каком ты ассигновал мне квартиру?" – Нет, сударь, отвечал он мне: однако подле самых оных, и, признаться надобно, что квартирка не очень весела; но лучше уже не нашли из всех назначенных под роту, кроме капитанской. Слова сии меня даже поразили; в единый миг исчезли тогда все пышные и лестные мои надежды и увеселительные мысли, и я проклинал уже заблаговременно всех тех, которые нам квартиры отводили; а как дошел и увидел действительно тот дом, в котором назначена мне была квартира, то досада моя на них еще увеличилась.
Я надавал им тысячу изрядных благословений и ругая их без милосердия, против хотения, принужден был лезть по круглой и темной лестнице под самую кровлю и в самый третий этаж; и как путь сей был так темен, что ни зги не было видать, то, взлезая в темноте с одной лестницы на другую, едвабыло я не споткнулся и не сломил головы, и спасся только тем, что ухватился уже за канат, который вдоль сей лестницы у них протягивается, и за который державшись должно всегда всходить вверх и сходить вниз, но чего я сначала не ведал.
Теперь всякому легко можно заключить, сколь приятно было мне такое мрачное шествие или взлезание по лестнице под самую почти кровлю, ибо покои, назначенные мне, были в третьем жилье; в нижних же этажах жил сам хозяин того дома и некоторые другие пристава и работники, определенные при помянутых шпиклерах, подле которых вплоть с краю примкнут был сей домик. На мою часть достался хотя и весь третий этаж дома, но в котором и во всем не было более двух комнат, одна длинная и узкая с двумя небольшими окошками в одной стене, для меня, а другая, чрез узенькие и темные сенцы, в которых шла снизу вышеупомянутая круглая лестница, и такой же длины и величины – для людей и обе они были столь низки, что мы едва головами своими за потолок не цепляли.
Итак, вместо всей пышной и прекрасной квартиры, получил я весьмавесьма посредственную и, что всего для меня досаднее, темную и весьма скучную, ибо и самый вид из окошек простирался на одни только почти шпиклеры, и ничего хорошего из них было не видно. Чтож касается до хозяев, то были они люди самые бедные и такие, у которых мы не могли не только чего иного, но и никакой бездельной посудины, для принесения воды и на прочие надобности, добиться. Досадно мне сие было чрезвычайно, и я так недоволен был моею квартирою, что не преминул в тот же день жаловаться о том моему капитану и просить, чтоб постарался он доставить мне квартиру сколько-нибудь получше. И как капитан мой меня любил, то он сего и не преминул сделать, и, по дружбе своей, произвел то, что я чрез несколько дней получил другую и несравненно уже лучшую и такую квартиру, которою я был совершенно доволен. Но как прежде нежели получил я сию новую квартиру и на нее переехал, произошло со мною уже нечто такое, о чем упомянуть не будет излишним, то и перескажу о том прежде.
Не успели мы расположиться на квартирах и коекак обострожиться, как с нетерпеливостью хотелось нам удовольствовать давнишнее свое желание, и весь сей славный для нас город выходить и осмотреть. Я предпринял путешествие сие на другой же день после нашего прибытия и обегал все наилучшие площади, улицы и места сего города, и не мог довольно налюбоваться красотою и пышностью многих улиц, а особливо такназываемой Кнейпхофской большой улицы 29, которую наши тотчас окрестили по своему и назвал Мильонною, потому что вся она была не только прямая, но состояла из наилучших и богатейших домов в городе. Не с меньшим любопытством смотрел я также и на старинный замок 30, или дворец прежних владетелей прусских. Сие огромное четвероугольное, воздвигнутое на горе и не совсем начисто отделанное здание придавало всему городу важный и пышный вид, а особливо построенною на одном угле онаго, превысокою четвероугольною и никакого шпица и верха не имеющею башнею, на верху которой развевался только один большой флаг и видимы были всегда люди, живущие там для содержания караула. Однако я оставлю описание сего города до другого случая, а теперь расскажу вам, любезный приятель, что путешествие мое в сей день не кончилось одною пустою ходьбою, но возвратился на квартиру свою обременен будучи некоторыми безделушками, которые тогда казались мне наидрагоценнейшими вещами на свете, и коих приобретение причиняло мне бесконечную радость и удовольствие. Но какияб они были? Сего вам никак не угадать, любезный приятель, ибо вам и на ум того приттить не может, что меня так обрадовало.
Вы знаете уже то, что я из малолетства был превеликий охотник не только до книг и до читания, но и до рисованья, и что для меня всегда наиприятнейшее было упражнение гваздать и марать коечто красками. Теперь скажу, что ходючи тогда по городу, случилось мне с одной улицы на другую проходить маленьким скрытым проулком, наполненным лавочками с разными товарами. Так случилось, что в самое то время стоял пред одною из сих лавочек какойто человек и рассматривал печатные картинки. Увидев сие и будучи крайним до них охотником, тотчас я подступил к нему и начал вместе с ним перебирать оные. Лавочник, приметив, что и я с любопытством их пересматриваю, достал еще целые кипы сих листочков и положил на прилавок. – Что это, спросил я, неужели все картины? "Так", ответствовал он, "это все эстампы и не угодны ли которые из них будут". Нельзя изобразить, как обрадовался я, увидев их тут несколько сот и разных сортов и иные раскрашенные красками, а другие черные. Я позабыл тогда все на свете и, отложив дальнейшую ходьбу, сел себе на прилавок и положил все пересмотреть. Но не успел я начать сие наиприятнейшее для меня упражнение, как лавочник, подавая еще матерую кипку, говорил: "вот, неугодно ли прошпективических видов?" – Какие прошпективические? спросил я изумившись. "А вот что смотрят сквозь стекло в ящике". Кровь во мне взволновалась вся при сем слове. – Как, сказал я, обрадуясь чрезвычайно, и они у тебя есть? – "Есть, ответствовал он, и какие вам угодны, иллюминированные и неиллюминированные" – и стал тотчас развязывать и показывать их. Нельзя довольно изобразить, с каким восхищением рассматривал я оные, ибо надобно знать, что виденный в Торуне прошпективический ящик так мне полюбился, что он у меня с ума не сходил и я неведомо что дал бы, еслиб мог иметь такой же; а как тут против всякого чаяния увидел я изрядные прошпективические и притом очень дешевые картины, то в единый миг положил намерение, накупив их, отведать смастерить себе такой же. Но удовольствие мое было еще больше, когда, спросив у лавочника, нет ли у него и такого круглого стекла, какое при том употребляется, услышал, что и стеклушко одно у него есть. А тотчас сыскано было и зеркало, и лавочник научил меня, как и без ящика можно смотреть на сии картины, О, сколько я благодарен был ему за сие показывание! ибо сие подтвердило мне, что никакого дальнего искусства не требовалось к сооружению и ящика. Словом, я так был всем сим удовольствован, что сколько тогда не случилось со мною денег, все оные употребил на покупку сих картин. А как в величайшему моему удовольствию нашел я тут же и целые ящички с приготовленными в раковинах разными красками и другими рисовальными збруями, то и рассудил я купить лучшие картины нераскрашенные и разрисовать после самому, дабы оне не так дурно были разгвазданы, как продажные, иллюминированные. Одним словом, я накупил себе множество и красок, и картин и возвратился домой, власно как снискав себе превеликое какое сокровище, и путешествием своим в сей день был крайне доволен.
Как я от природы весьма нетерпелив во всем том, чего мне захочется, то сия нетерпеливость причиною тому была, что на другой же после того день принялся я за работу и начал разрисовывать красками некоторые из купленных картин. Но вообразите себе, какая должна была быть для меня досада, когда в самое то время пришли мне сказывать, что полку нашему велено уже сменять с караула тут находившийся другой, и что наряд уже сделан и мне самому досталось иттить в караул. Что было тогда делать? Я принужден был покидать свою начатую работу и собираться иттить против хотения в караул, и на целую еще неделю. К вящей досаде, досталось мне стоять подле одних городских ворот и тут всю неделю препроводить в темном и наискучнейшем каземате или палатке, сделанной в валу, подле ворот. Но как переменить того было не можно, скука же меня даже переломила, то чтож я сделал? вместо того, чтоб время свое препровождать тут в праздности и спанье, как другие делали, велел я принесть к себе и краски и картины и начал их, усевшись под окошком, разрисовывать. Работа сия была мне хотя и не весьма способна, ибо принужден я был производить ее в мундире и имея на себе и шарф и знак, однако имел я ту пользу, что она не давала чувствовать мне скуку, от которой, живучи в такой мурье, вздуриться наконец надлежало. И как я имел к тому совершенный досуг и мог беспрерывно работать, то в неделю сию разрисовал я картин великое множество, а между тем придумал средство, как мне лучше смастерить и свой затеваемый прошпективический ящик.
Впрочем, службу сию, которая была самая последняя в моей жизни, отправил я благополучно и со всею надлежащею исправностью; однако не прошлаж она и без смешного приключения. Известное то дело, что стояние на таковых караулах не столько досадно днем, сколько ночью; ибо как в ночное время надлежало еще больше иметь осторожности и быть всякий час в готовности для принятия ходящих дозоров и рундов, то необходимость заставляла и всю ночь быть в мундире, и в шарфе и знаке. Я наблюдал сие исправно: но в один день, как назначено было ходить ночью рундом прежнему сотоварищу моему, г. Головачеву, то он, любя меня и жалея о моем беспокойстве, прислал ко мне записочку, извещая, что рундом в ту ночь назначено ходить кругом всего города ему, но что он однако не пойдет, и я спал бы себе благополучно и без всякого опасения. Записочка сия меня очень обрадовала, ибо как я уже несколько ночей спал в мундире и обутый, и ноги меня в особливости уже и гораздо беспокоили, то, положась я на нее, по наступлении ночи, улегся спать уже несколько поспокойнее, и не только скинул с себя мундир, но и сапоги самые. Но чтож воспоследствовало? Не успела наступить полночь, и я только что разоспался, как вдруг закричали: "рунд, рунд, рунд!" и сержант, без памяти прибежав, будил меня и кричал, чтоб я скорее выходил принимать рунд, который был уже в самой близости. Господи! как я тогда сим перетревожился! Будучи нечаянно и вдруг разбужен, вскочил я, власно как без ума и ошалевший, и не знал, что делать и что начинать; бегал только кругом по караульне и кричал: "ох, ох, какая беда!" Между тем слуга спешил подавать мне мундир и надевать, а вестовой держал уже шарф и знак, а сам я, не помня сам себя, спешил надевать скорее сапоги и был так спутан, что, при слабом свете от горящей свечки и от поспешности, не мог даже сапогов надеть, а что того еще хуже, то начав надевать превратно и носками назад, так ногу увязил, что и скинуть было трудно. К вящему несчастию, в самое то время закричали, что рунд уже пришел. Что было тогда делать? Я вздурился, и так оробел, что не вспомнил сам себя, но схватил скорее шляпу и, позабыв, что одна нога была еще совсем не обута, а другая только что всунута в сапог, побежал из караульни встречать сей проклятый рунд, и я не знаю, чтоб со мною было, еслиб я в таком смешном наряде перед фрунт выбежал. Мне кажется, весь фрунт покатилсяб со смеха; но, по счастью, не дошло до того дело, и я благополучно от сего замешательства и стыда избавился; ибо г. Головачев, зная, что я по его же уверению нахожусь в беспечности и сплю, не имел и на уме взыскивать на мне, что я неосторожен, но сам еще спешил войтить ко мне в караульню и сказать, чтоб я не тревожился. Но теперь вообразитеж себе, не должен ли он был покатиться со смеха, увидев меня помянутым образом полуобутого, но в мундире и в шарфе по караульне бегающего. – "Ну хорош, хорош! закричал он, захохотав: прямо воин! только что стоять на караулах!" – Да! ответствовал я опомнившись тогда: а все это от тебя и от записочки твоей, проклятой! ведь меня на смерть и так перепугали, что я и теперь сам себя не помню. На чтоб сказывать, что не пойдешь. – Как быть, братец, сказал он: я и действительно не хотел иттить, но меня неволею протурили; я сам тому не рад, но по крайней мере ложиська, ложись опять спать, а мне пора иттить далее".
Он и действительно оставил меня с покоем и пошел далее, а сим и кончилось мое смешное приключение, которое было мне очень долго памятно. А на другой день после того сменили нас с караула другие полку нашего офицеры, и я имел удовольствие возвратиться в свою роту и приттить совсем уже на иную, несравненно лучшую квартиру, которую между тем, как мы стояли на карауле, отвели мне по просьбе моего капитана и которою я был крайне доволен.
Сим окончу я сие мое письмо и предоставив прочее череду, скажу, что я есмь ваш и прочее.
В КЕНИГСБЕРГЕ
ПИСЬМО 59-е
Любезный приятель! Квартиру, которую мне вновь отвели, была хотя неподалеку от прежней, но находилась уже в порядочной и веселой улице, простирающейся вдоль подле берега реки Прегеля и неподалеку от пристани, где приставали и выгружались с моря суда; а что того лучше, то дом сей был наугольный, подле одного водяного и нарочитой ширины канала, через который пред окнами моими был мост. А как я получил для себя нижний и самый лучший наугольный и порядочно прибранный покой с четырьмя большими окнами, то был он очень весел и светел, чем я в особливости был доволен. Впрочем, принадлежал он одной старушке, вдове одного корабельщика, которая жила в другом покое чрез сени, а в верхнем этаже жили ее дети. Для людей же моих отведен был особливый задний покой, и как хозяйка моя была старушка тихая и добрая, то лучшей и покойнейшей квартиры не мог я для себя требовать; а если что меня иногда обеспокоивало, то было то, что в другом покое, чрез сени, содержала хозяйка некоторый род шинка, в который всякий день собирались голландцы, шкиперы и другие мореплаватели и препровождали время свое в разговорах, в курении табаку и распивании пива. Итак, шум, производимый иногда ими, мне наскучивал, однако, по крайней мере, не делали они никаких беспутств и бесчинии, а все было у них порядочно и хорошо. Сверх того, взамен сего
беспокойства имел я всякий день удовольствие слушать изрядную и приятную игру на скрипицах, производимую живущими надо мною хозяйскими детьми. Наконец, и то было мне приятно, что квартира моя была прямо через улицу напротив капитанской, также что в самой той же улице, через несколько дворов, стояли и некоторые из лучших моих приятелей, а особливо прежде бывший мой компаньон господин Непейицин, и я мог со всеми ими часто видеться.
Не успел я на сей новой квартире осмотреться и получить свободное время, как пустился опять в путешествие и осматривание тех мест и улиц в городе, в котором мне быть еще не случилось. Несколько дней сряду рыскал я по городу и препровождал их в таковых путешествиях, и прихаживал домой уставши до полусмерти, а тут принимался я тотчас за свои картины и за раскрашивание оных; а как и сооружение и самого ящика не выходило у меня из ума, то принялся я за делание оного. Обстоятельство, что большой и такого сорта ящик, какой видел я в Торуне, неудобен был для возки его с собою в походах, поелику он один в состоянии был занимать очень много места в кибитке, было причиною тому, что я принужден был сделаться в первый раз отроду и поневоле инвестором {Французское – выдумщик, изобретатель.} и выдумывать особливый род устроения сего ящика, а именно, чтоб расположить и сделать его так, чтоб он мог совсем разбираться и складываться и, будучи разобран, мог занимать в сундуке очень малое место. Признаюсь, что как я никогда еще в выдумках сего рода не упражнялся, то сначала дело сие меня очень озабочивало; но чего не может преодолеть нетерпеливое желание и любопытство? Через немногие дни удалось мне выдумать и смастерить такой, что и поныне еще дивлюсь, как я мог тогда такой сделать, ибо мне на сей раз принуждено было быть и столяром, и шлесарем {Слесарем.}, и клеильщиком, и лакировальщиком, потому что все бока и стенки оного сделал я из толстой политурной бумаги. А дабы они не могли коробиться, а притом складывались, то края все укрепил тоненькими деревянными брусочками; для соединения же всех боков наделано было множество крючков, петелек и пробойчиков. Наконец всю наружность оного раскрасил я разными красками, и улепив по оным маленькими, вырезанными из картинок купидончиками, птичками и цветками, и наконец покрыл лаком. Словом, я сделал ящичек не только самый походный и уютный, но и не постыдный для показания всякому. Все офицеры не могли надивиться моей выдумке и искусству и схаживались ко мне толпами смотреть картинки и любоваться ими. А как и сии не только были сами по себе довольно изрядные и изображали виды всех лучших мест и улиц в городе Венеции и многих других знатнейших европейских городов, но и были разрисованы мною под натуру, – то не могли они довольно их насмотреться, а мне довольно приписать похвал за мою выдумку и искусство.
Словом, сей первый опыт способности моей к выдумкам и изобретениям приобрел мне в полку много чести. Все стали почитать меня превеликим хитрецом и выдумщиком, а сие и ласкало неведомо как моему честолюбию и, производя мне неописанное удовольствие, побуждало час от часу еще больше упражняться в делах, сему подобных. А чтоб меня еще более тем занять, то судьба, власно как нарочно, преподала мне вскоре после того еще случай увидеть и узнать еще многое такое, чего я никогда не видывал и что в состоянии было не только увеселить меня чрезвычайно, но встревожить вновь мое любопытство и возбудить охоту к дальнейшим выдумкам и узнаванию вещей, до того относящихся.
На самой той улице, где я стоял, и неподалеку от нас, случилось жить одному ученому и такому человеку, который упражнялся в шлифовании стекол и в делании всякого рода оптических машин и других физических инструментов. К сему человеку завел меня один из моих знакомцев, и я не знаю, на земле ли я или инде был в те минуты, в которые показывал он мне разные свои и мною никогда еще не виданные вещи и инструменты. Прекрасные его разные микроскопы, о которых я до того времени и понятия не имел, приводили меня в восхищение. Я не мог устать целый час смотреть в них на все маленькие показываемые им мне вещицы, а особливо на чрезвычайно малых животных, которых я видел тут в одной капельке воды, бегающих и ворочающихся тут в бесчисленном множестве и гоняющихся друг за другом. А не успел я сими насытить свое любопытное зрение, как хрустальные призмы и другие оптические инструменты и делаемые ими эксперименты приводили меня в новые восторги и в удивление; но восхищение, в какое приведен я был его камерою-обскурою {Оптический прибор для получения изображения предметов на плоскости. Известен еще арабским ученым конца первого тысячелетия нашей эры.}, не в состоянии я уж никак описать. Я истинно вне себя был от радости и удовольствия, когда увидел, как хорошо и каким неподражаемым искусством умеет сама натура рисовать на бумаге наипрекраснейшие картины, и, что всего удивительнее для меня было, наиживейшими красками. Я долго не понимал, откуда брались сии разные колера, покуда не растолковал мне отчасти помянутый художник, который, приметив особливое мое и с великим примечанием сопряженное любопытство, не оставил показать мне все, что у него ни было, и многое изъяснить примерами для удобнейшего мне понятия. Словом, я вовек не позабуду тех приятных и восхитительных часов, которые препроводил я тогда у него в доме, и был человеку сему весьма много обязан, ибо он власно как отворил мне чрез то дверь в храм наук и заохотил иттить в оный и находить в науках тысячу удовольствий и увеселений, и которые помогли мне потом иметь толь многие блаженные минуты в течение моей жизни.
Впрочем, упражняясь в сем рассматривании, я сколько, с одной стороны, веселился всеми сими невиданными до того зрелищами, столько, с другой стороны, досадовал на то, для чего у меня денег было мало и я не так богат был, чтоб мог закупить себе все оные вещи. Однако, сколь я ни беден был тогда деньгами, не мог расстаться с одним маленьким ящичком, составляющим камеру-обскуру, посредством которого можно было с великою удобностью срисовывать все натуральные виды домов, улиц, местоположений и всяких других предметов. Я купил его у сего человека, но за употребленные за то два червонца с лихвою заплачен был неописанным и многим удовольствием, какое в состоянии был производить мне сей ящик. Я всегда не мог довольно налюбоваться тем, как хорошо на шероховатом стекле изображались и рисовались сами собою все предметы, на которые наведешь выдвижною трубкою сего ящика, и не преминул тотчас, пользуясь сим инструментом, срисовать вид той улицы, которая видна была у меня из окон. Сия прошпективическая картина цела у меня еще и поныне, и я храню ее, как некакой памятник тогдашнего времени. Впрочем, ящичек сей произвел мне не одно сие удовольствие, но еще и другое, а
именно: он подал мне повод к новой выдумке, а именно, чтоб заставить и самый мой прошпективический ящик отправлять в случае пожелания должность камеры-обскуры; ибо как скоро я узнал, от чего и каким образом камера-обскура устроена и как все ее действия происходят, то нетрудно мне было добраться и до того, как производить самое то ж мог бы и самый мой ящик, с учинением только некоторой с ним перемены.
Между тем как я помянутым образом стоял на карауле, а потом беспрерывно занят был вышеописанными, увеселяющими меня, упражнениями, все прочие офицеры нашего полку, не только молодые, но и пожилые, занимались совсем иными делами и заботами. Всех их почти вообще усердное желание быть в Кенигсберге проистекало совсем из другого источника, нежели мое. Они наслышались довольно, что Кенигсберг есть такой город, который преисполнен всем тем, что страсти молодых и в роскоши и распутствах жизнь свою провождающих удовлетворять и насыщать может, а именно, что было в оном превеликое множество трактиров и биллиардов и других увеселительных мест; что все, что угодно, в нем доставать можно, а всего паче, что женский пол в оном слишком любострастию подвержен и что находятся в оном превеликое множество молодых женщин, упражняющихся в бесчестном рукоделии и продающих честь и целомудрие свое за деньги. Сей последний слух в особливости для многих был весьма прельстителен, и они заблаговременно тому радовались, что иметь будут вожделеннейший случай к насыщению необузданных страстей своих; а многие с тем и шли в Кенигсберг, чтоб тотчас по пришествии туда приискать себе хороших любовниц или, по крайней мере, побрать к себе молодых девок на содержание. Все сие они и не преминули действительно исполнить. Не успело и двух недель еще пройтить, как, к превеликому удивлению моему, услышал я, что не осталось в городе ни одного трактира, ни одного винного погреба, ни одного биллиарда, ни одного непотребного дома, который бы господам нашим офицерам был уже неизвестен, но что не только все они у них на перечете, но весьма многие свели уже отчасти с хозяйками своими, отчасти с другими тамошними жительницами тесное знакомство; а некоторые побрали уже к себе и на содержание их, и все вообще уже утопали во всех роскошах и распутствах.
Удивление мое при услышании о сем было неизречённое и тем вящее, что услышал я то же самое и о самых почтенных и таких людях, которых почитал я совсем к таковой развратной жизни неспособными. А что того более меня удивило, то от самых сих людей не слыхал я тогда никаких уже порядочных и разумных разговоров, а все речи и слова и все лучшие шутки и разговоры их были об одних играх, гуляньях и о женщинах, и сие доходило даже до того, что они, забыв весь стыд, нимало уже не стыдились хвастать и величаться друг перед другом своими бесчинствами и распутством и без малейшего зазрения совести врали и мололи такой гнусный вздор, которого разумному человеку без отвращения слышать было не можно. Но сего было еще не довольно, но они делали еще того хуже и, погрязнув сами по уши в беззаконии, прилагали наивозможнейшее старание втащить и других в сети таковой же мерзкой жизни, и не только поднимали на смех всех тех, кто не следовал их примеру, но ими почти ругались и презирали оных.
Извините меня, любезный приятель, что я между делом рассказываю вам теперь такой гнусный вздор. Я сделал сие для того, чтобы изобразить тем, в какой опасности находился я тогда, живучи в таком городе и между людьми такового сорта. Находясь в таких точно летах, в которые наиболее человеки подвержены бывают всей пылкости вожделений любострастных и далеко еще не в состоянии владычествовать над страстями своими и повиноваться предписаниям здравого разума; имея случай всякий день слышать бесстыднейшие и любострастные разговоры, видеть наисоблазнительнейшие примеры, могущие развратить и наидобродетельнейшего человека, а что того еще паче, претерпевать самые насмешки и шпынянья {Уколы, упреки, насмешки.} от всех друзей и товарищей своих за то, для чего я им во всех их распутствах несотовариществую, – при таких обстоятельствах, говорю, не легко ли мог и я с пути добродетели сбиться и ввалиться в бездну пороков? Ах! Я и действительно был так от того недалек, что малого и очень малого недоставало к тому, чтоб сделаться и мне таким же шалуном и распутным человеком, и единая невидимая рука Господня спасла и не допустила меня в таковой же тине мерзостей и беззаконий погрязнуть, в которую погрузили себя все почти наши офицеры. И подлинно, любезный приятель, когда приходят ко мне на мысль тогдашние времена, то и поныне не могу довольно надивиться тому, каким образом я тогда от сего зла своболился. Целому стечению многих и разных особливых обстоятельств надлежало быть к тому, чтоб избавить меня от тех опасностей, которыми я окружен был, и руке Господней, или паче промыслу его, пекущемуся обо мне, принуждено было насильно исторгнуть меня из средины общества людей, толико развращенных и опасных, и, учинив со мною то, чего мне никогда и на ум не приходило, доставить такое место и вплесть в такие обстоятельства, которые долженствовали сами собою поспешествовать к моему спасению.
Но как все сие для вас не весьма понятно, то объясню вам дело сие короче и расскажу обстоятельнее о сей весьма важной эпохе моей жизни и обо всем том, что к спасению моему тогда поспешествовало.
Наипервейшим обстоятельством, помогавшим мне много в тогдашнее время, была та преждеупоминаемая, врожденная в меня натуральная застенчивость и стыдливость, которой подвержен я был с малолетства и которая и тогда так еще была велика, что для меня всегда превеликая комиссия {Собственно – поручение, наряд; здесь: затруднение, смущение.} была, если случалось иногда бывать с незнакомыми женщинами вместе и упражняться с ними в разговорах. Самое сие и предохраняло меня от той дерзости, наянства {Нахальство, наглость, назойливость, бесстыдство.} и отваги, каковую другие мои братья имели и при помощи которой могли они тотчас сводить с ними лады и знакомство и которая вводила их во все беспутства. Что касается до меня, то был я в таковых случаях сущею красною девкою, и мне совестно и стыдно было и наималейшие производить с ними шутки и издевки, а того меньше начинать с ними какие-нибудь вольности. К сему весьма много поспешествовало и то, что как с малолетства имел я случай читать некоторые поэмы и любовные истории, в коих любовь изображена была нежная, чистая и непорочная, а не грубая и распутная, то, напоившись сими мыслями, имел я об ней самые нежные, романтические понятия, и потому такое обхождение с женщинами, какое видал я у других, казалось мне слишком грубым, гнусным и подлым, и я никак не мог себя приучить к вольному и к такому наглому и бесстыдному обхождению с ними, как другие. Но для меня превеликая комиссия была и начинать говорить с ними, а особливо с незнакомыми, и самого сего не мог я никогда учинить, не закрасневшись и не сделав себе превеликого насилия, – черта характера хотя сама по себе смешная, но обращавшаяся мне во всю мою жизнь в превеликую пользу.
Другим. весьма многим помогавшим мне обстоятельством была та счастливая случайность, что на обеих моих квартирах не было ни одной молодой женщины и девки, могущей привлечь к себе внимание молодого человека, а если и были женщины, то все старые и дурные. Чрез сие избавился я случайным образом не только сам от поводов к искушению, могущих, как известно, всего более действовать и доводить человека до всего худого, но вкупе и от частого посещения своих товарищей, ибо у них-то в обыкновение уже вошло, чтоб к тому из своей братьи и ходить и того чаще и навещать, у кого на квартире были хорошие хозяйские девки, и у таковых были у них обыкновенно сборища. А поелику у меня на квартире не было ничего для них привлекательного, то и не имели они охоты часто меня посещать и просиживать долго, а буде когда и захаживали, так наиболее для подзывания с собою иттить гулять.
Третьим обстоятельством, удерживавшим меня от распутной жизни, было то, что не успел я смениться с караула, как на другой день после того случилось мне видеть погребение одного молодого офицера стоявшего тут до нас другого полка и умершего наижалостнейшим образом от венерической болезни, нажитой им во время стояния в сем городе. Сие зрелище, также всеобщая молва и удостоверения от многих, что никто почти из офицеров, упражнявшихся в таком же рукомесле, целым не оставался, но все какой-нибудь из гнусных болезней сих сделались подверженными, впечатлело в сердце моем такой страх и отвращение, что я тогда же еще сам в себе положил наивозможнейшим образом от всех тамошних женщин убегать и от них, как от некоего яда и заразы, страшиться и остерегаться. А сие много мне и помогало в тогдашнее опасное время, и причиною тому было, что я никак не соглашался делать подзывающим нередко меня товарищам своим компанию и ходить вместе с ними в сумнительные и подозрительные дома, но охотнее сидел и упражнялся в своих работах.
Но все сии обстоятельства, и ниже самая охота моя к книгам и ко всяким любопытным упражнениям, не в состоянии б была спасти меня от них и от всех соблазнов и искушений, каким почти ежедневно подвержен я был от сих моих товарищей и друзей, употребляющих даже самые хитрости и обманы для запутания меня в сети, если б не вступила в посредство самая судьба и невидимою рукою не отвлекла меня от пропасти, на краю которой я находился. Она учинила сие, произведя вдруг совсем неожидаемую в обстоятельствах моих и такую перемену, которая отлучила меня от прежних товарищей моих, толико мне опасных, и положила препону к частому с ними свиданию, и произвела сие следующим образом.
Как правление всем королевством прусским зависело тогда от нас, но для управления оным не определено еще было никакого особого человека, а носился только слух, что прислан будет особый губернатор, то до того времени управлял всеми делами, относящимися до внутреннего управления сим государством, а особливо до собирания податей и доходов, некто из наших бригадиров, по имени Нумере. У сего человека были тогда в ведомстве все прусские правления, коллегии и канцелярии; но как все они наполнены были тамошними судьями и канцелярскими служителями, наших же никого с ними не было, то хотелось ему давно иметь в тамошней каморе, имеющей в ведомстве своем все государственные доходы, кого-нибудь из своих офицеров, разумеющего немецкий язык и могущего записывать все вступающие приходы и расходы и вносить в особливые, данные от него книги. Такового человека давно он уже мекал {Собственно – думать, полагать, считать, угадывать; здесь: искать.}, но как в полках, стоявших тут до нас, не было никого к тому способного, то по пришествии нашего полку начал он расспрашивать и распроведывать, нет ли у нас такового.