Да и в самом деле я не помню, чтоб во всю жизнь мою когда-нибудь подобный сему другой случай со мной был. И чудные поистине со мною происшествия в сем доме были! В другой раз, и гораздо сего прежде, я целый день, сам истинно не зная о чем, проплакал. Но сие было некоторый род предощущения душевного, ибо около самого того времени скончалась в деревне моя родительница.
Вот вам, любезный приятель, истинная пустошь, о которой и упоминать по справедливости труда не стоило б, если б вы не любили смешного; а вследствие того расскажу вам теперь и другое, бывшее со мной в сие же лето в Петербурге происшествие, которое, может быть, так же вас усмехнуться заставит.
За короткое уже время до отбытия моего от сего учителя, попался было я, любезный приятель, в превеликие хлопоты; молодца совсем было под караул подтяпали, и быть было мне в хорошем месте, а именно в госпоже Съезжей или где-нибудь еще хуже. Однако не думайте, пожалуйте, чтоб то за какую-нибудь великую продерзость было: лета мои не были еще такие, чтоб я мог на злое что-нибудь отважиться, а всему была причиною милая и дорогая незрелость разума и одна только неосторожность.
Было сие уже под осень и в начале сентября. Вам известно, что пятое число сего месяца было в тогдашнее время отменное, ибо в сей день было тезоименитство царствовавшей тогда государыни Елизаветы Петровны, и празднован был оный с великим великолепием, и потому деланы были к торжеству сему заблаговременно некоторые приуготовления. Как г. Маслов был генерал от строения, то и проведали мы, что пред Летним дворцом будет в сей день огромная и великолепная иллюминация. Будучи ребенком, можно ли пропустить, чтоб на оной не быть и не посмотреть редкого такого и приятного зрелища? Я испросил дозволения на то от дяди и получил оное.
Иллюминация была в самом деле достойная зрения, и я глаза свои растерял, смотря и любуясь на оную. Она сделана была из разноцветных фонарей, которые толикими же разными огнями быть казались. По обоим краям представлено было два храма, а посредине в превеликом возвышении превеликая картина, изображающая родосского колосса, стоящего ногами своими на двух краях гавани, простирающейся в прошпективическом виде от оного до самых храмов и прикасающейся другими концами к оным. Сей род иллюминации был мне хотя уже известен, однако такой огромной и великолепной я не видывал и потому смотрел на оную с великим восхищением.
Впрочем, надобно вам сказать, что я ходил смотреть сию иллюминацию не один; но один живущий в доме у генерала Маслова его племянник, господин Торопов, летами меня несколько постарее, был моим товарищем и предводителем; дядька мой Артамон также за нами следовал. Насмотревшись довольно на иллюминацию, повел меня г. Торопов на крыльцо самого дворца и продрался со мною до самых стеклянных дверей залы, в которой продолжался тогда бал и гремела огромная музыка. Тут предоставилось зрению моему новое, никогда мною не виданное и не менее прелестное зрелище: вся зала наполнена была придворными знатными господами и госпожами; все они были в наилучших убранствах и упражнялись в танцовании. Бесчисленное множество свеч, горящих в люстрах и простенках, освещали сию залу. Зрелище толико великолепное: бесчисленное множество бриллиантов, блистающих на головах у дам придворных, сладкое согласие музыки и все прочие предметы приводили все чувства мои в восхищение. Я не мог всему сему довольно насмотреться, и мне казалось, что в месте сем был сущий тогда рай. Г. Торопов, дав мне зрением сим довольно навеселиться, восхотел потом сделать мне еще одно удовольствие и показать мне дворцовый сад, наполненный тогда великим множеством гуляющего народа, но как было тогда очень темно, то товарищ мой, будучи в артиллерийской службе, достал тотчас несколько факел; артиллеристы не запрещали ему брать из валяющихся пред иллюминациею множества оных. Итак, зажегши по факелу, пошли мы гулять по саду по примеру прочих, а принуждены были только оставить нашего лакея, то есть моего дядьку, которого туда с нами не пропустили. Там гуляли мы несколько времени благополучно, и я не мог довольно налюбоваться, видя весь сад наполненный людьми и народом и во многих местах иллюминованный множеством плошек. Но, возвратившись оттуда, не нашли мы Артамона моего на том месте, где его оставили: он не исполнил нашего приказания и, отлучась от того места, замешался между народом; итак, принуждены мы были искать его между оным. Однако, как мы ни старались, но отыскать его не могли, а чуть было и друг друга не потеряли. Наконец положили мы дожидаться, покуда большая часть народа разойдется, надеясь тогда лучше найтить оного, но и сия надежда нас обманула; мы промедлили чрез то только за полночь, и хотя весь народ уже разошелся, которого было около дворца превеликое множество, но дядьки моего нигде не было.
Горе тогда напало на меня превеликое; я почитал его не инако, как погибшим, и едва только не плакал, но товарищ мой уговаривал меня и не сомневался в том, что он ушел домой. В сем мнении он и не обманулся, ибо дядька мой, к несчастью нашему, пред самым только тем временем, как нам выходить из саду, отвернулся на несколько минут в сторону и тотчас потом к дверям сада возвратился и, думая, что мы еще в саду, дожидался очень долго; нам же и не ума было опять приттить ко входу. Наконец увидев, что было уже поздно и весь народ из саду вышел, а мы нейдем, заключил он, что мы, верно, вышли и, конечно, ушли домой. Итак, поискав нас немного между народом в темноте, бросился он домой; но не наше д нас там, пришел в превеликое замешательство и побежал опять искать нас, и таким образом пробегал и проискал нас почти до света:
Между тем грусть и тоска переела почти насквозь мое сердце. Я за стыдом
только не плакал и горюя не знал, как нам домой одним и такую даль иттить, и притом в такую темноту и глухую полночь, ибо расстояние от дворца до нас было превеликое. Но товарищ мой был меня смелее и говорил мне:
– Как, братец, тебе не стыдно? Чего бояться? Дорогу я знаю, а и в темноте мы не заблудимся, зажжем себе по факеле и пойдем.
Я дал себя ему уговорить. Итак, запаслись мы довольным числом факел и, зажегши две, отправились в свой путь.
Несколько улиц прошли мы с ним благополучно и без всякого помешательства; факелы наши горели изрядно, и мы ребячеству своему тем веселились. Мы играли ими, вертя кругом и отбрасывая отрывающиеся куски обгорелой факелы; но самые сии игрушки довели было нас до беды. Не успели мы несколько улиц пройтить и были уже недалече от дома генеральского, идучи без всякой опасности, как вдруг превеликий мужчина схватил обоих нас сзади и во все горло заревел:
– О! о! попалися! Что за люди? Зачем ходите с огнем? Что за игра оным?
Мы оцепенели тогда оба и не знали со страха что делать, ибо нам и в голову никакой опасности не входило и мы почитали себя уже почти дома, а того, что с голым огнем в самую полночь по улицам ходить и по-нашему огонек расшвыривать было очень худо и неловко, того ни одному из нас и на мысль не приходило. Со всем тем товарищ мой не так оробел, как я, и имел еще столько смелости, что с важным видом спрашивал схватившего нас мужчину, что б он за человек был, и говорил ему, чтоб он шел прочь и оставил нас с покоем, а в противном случае он факелою его в рожу съездит. Но храбрость сия недолго продолжалась; мужчина не успел сего услышать, как еще меньше учтивства употреблять с нами начал.
– А, вот я те покажу, что я за человек! – заревел он опять. – Пойдем-ка в будку-та со мной – упрыгаешься!
И в самое то время выхватил из рук у него факелу и потащил обоих нас в свою караульню. Тогда легко могли мы заключить, что это был караульщик у рогатки и что дело доходит до худого. Я трепетал тогда от страха и умолял его всячески.
– Голубчик ты мой! – говорил я ему. – Мы, право, не знали, что с огнем ходить не велено; пожалуй, отпусти!
– О, о, не знали! – ответствовал бородач. – Вот я вас проучу, у меня будете знать; а то вы очень бодры. Пойдем-ка сюда.
Товарищ мой, видя, что он начинает вправду нас тащить, забыл тогда более хоробриться и говорил ему уже посмирнее:
– Слушай, брат, не заводи шума; мы дети генеральские, и дом наш вот на этой улице; не трогай нас и покинь.
– Эк-на! Велика мне нужда, что ты сын енеральской, хошь бы фелмаршалской был! Пошел-ка, слышь, пошел!...
А увидев, что он начал у него из рук вырываться, закричал:
– Постой! не уйдешь-ста! – и тянул его уже непорядочным образом.
Со всем тем был он мертвецки пьян и не мог удержать господина Торопова: он вырвался у него и дал тягу. Я старался вырваться также, но, по несчастью моему, попался я ему в правую руку, а притом и не имел столько силы. А как товарищ мой вырвался, то он взбесился еще пуще, схватил меня уже обеими руками. Я обмер тогда, испужался и считал уже себя совсем погибшим. Я умолял его всеми святыми, но ничто не помогало: филистянин мой потрясал только бородою и рыгал из себя и отдувался. Наконец, видя такую беду, начал и я напрягать все мои силы и из рук у него рваться; но не было никакой возможности из когтей его освободиться, и я не знаю, что б со мною он сделал, если б нечаянный случай мне не помог. Мужик, видя, что я и руками и ногами упираюсь и не иду к нему в караульню, рассудил, что ему одному со мною не сладить, и стал будить своего товарища и кричал во все горло:
– Ванька, а Ванька! Вставай, брат!
Но любезный его Ванька не лучше его был, но, знать, еще побольше накушавшись, почивал себе, как надобно, и только что-то промурчал. Тогда осердился мой враг и кричал:
– Экой чорт! Слышишь, пошел сюда!
Но как Ванька ему более ничего не отвечал, то, по счастию моему, вздумалось ему пойтить его разбудить; но он не успел одною рукою меня освободить, чтоб растворить двери в будку, как рванулся я у него изо всей мочи и, вырвавшись, дай Бог ноги, и он до тех пор меня и видел.
Но тут-то бы, любезный приятель, посмотреть, в каком неописанном бежал я страхе. Поверите ли, без смеха и теперь не могу вспомнить тогдашней моей трусости. Я бежал без ума, без памяти и призывал всех святых себе на помощь, а особливо святого Сергия, мимо которого церкви мне бежать случилось.
– Батюшка ты мой, Сергий-чудотворец, – говорил я тогда, – избавь ты меня от врага окаянного! Целых два молебна тебе отслужу и гривенную свечу поставлю, сохрани только и помилуй!
Сим образом, сам не зная, что говорил, продолжал я неоглядкой бежать и, сколько помнится, начал уж третий молебен сулить, как, нечаянно оглянувшись, позади себя в некотором расстоянии идущего с фонарем человека увидел. Мне в первом ужасе он не инако, как караульщиком показался, и малодушие мое было столь велико, что я чуть было не упал на месте, но, опамятовавшись, увидел, что то был посторонний. Итак, отдохнул я несколько от своего страха и достиг потом благополучно до генеральского дома, откуда я уже не пошел один домой, но ночевал тут с г. Тороповым, несмотря что б обо мне дядя мой ни подумал. Сей и в самом деле был в сумлений, чтоб со мной чего не сделалось, и послал несколько людей меня искать; поутру же, как я пришел, дал мне изрядную погонку.
Вот вам, любезный приятель, мое приключение. Более сего не случилось со мной ничего в особливости примечания достойного, чего ради, возвратись опять к делу, расскажу вам остальное о тогдашнем моем пребывании в Петербурге.
Между тем, как все сие происходило и я вышеупомянутым образом ходил по-прежнему учиться всякий день к г. Маслову, считали мы с дядькою почти все дни и минуты и горели нетерпеливостью дождаться скорее лошадей из Пскова от сестры моей. Уже наступил сентябрь месяц, и нам казалось, что уже время бы им и быть, но как они не ехали, то сие начинало уже нас и озабочивать. Со всем тем, как мы ласкали себя все еще верною надеждою, что они будут, то усугубил я мои просьбы и представления, что мне необходимо надобно скорей домой ехать, и просил дядю об отпущении меня, упоминая между тем и о генерале Маслове, а именно, будто во всем доме его говорят, что он скоро в Москву поедет. Сии просьбы и представления довели, наконец, дядю моего до того, что он, наскучивши оными, начал уже почти на то соглашаться.
В самое сие время, к великому обрадованию нашему. приехала за нами и столь давно ожидаемая коляска. Сестра моя, получив мое письмо и возжелав с великою нетерпеливостью меня у себя видеть, с охотою исполнила мою просьбу. При отправлении оной писала она к дяде, благодарила за содержание меня у себя и просила о скорейшем меня отпущении. Сие показалось ему очень странно и удивительно, и он догадывался, что это делалось по моим проискам; однако я в том запирался, да и сестра, по счастию моему, не упомянула о том ни единым словом.
При таких обстоятельствах вымышленное нами отбытие генерала в Москву имело желаемое действие. Дяде моему было сие хоть невероятно, однако он казался тому верить и, нехотя при том отослать сестриных людей назад порожних, решился наконец меня от себя отпустить. О, какая была для меня тогда радость! Я вспрыгался, услышав о том от дяди, и побежал сообщать дядьке моему сие известие, но радость сия по справедливости была ребяческая и основанная на глупости.
По изготовлению всего к отъезду поехали мы с дядею моим к генералу для
объявления ему, что мне необходимо в дом отправиться надлежало и чтоб при-несть ему за оказанное им нам благодеяние должное благодарение. Вы не поверите, любезный приятель, сколько мучит меня и поныне совесть при воспоминании сего случая; я обманул того родственника, старающегося обо мне, как о сыне, и желающего употребить все возможное в мою пользу. Но тогда казалось мне сие безделицею, и я бесчувствительно смотрел на тот стыд, который дядя мой принужден был вытерпливать в бытность свою у генерала и чего оба мы с дядькою не могли предвидеть; ибо дядя тотчас в разговорах упомянул, что берет меня от учителя более и для того, что его превосходительство намерен вскоре отправиться в Москву. Сие привело генерала в немалое удивление, и он не мог от смеха удержаться; дядя мой краснел и не знал, что сказать, когда услышал, что того никогда и на уме у генерала не бывало. Но как бы то ни было, но дяде казалось уже неприлично переменить свое намерение, почему, поблагодарив и распрощавшись, поехали мы назад в квартиру, где принужден я был вытерпеть от дяди моего превеличайшую гонку. Но я достоин был розог, а дядька мой плетей, и я тужу и поныне, что он меня за то хорошенько не высек.
Таким образом отбыл я и от сего последнего моего учителя, ибо после него уже я не имел никакого и окончил свое учение слишком рановременно. В немецком языке, живучи и в сей раз в Петербурге, я ничего не поправился, но паче еще больше позабыл из оного, а и французский не совершенно выучил. Самую геометрию, к которой я великую охоту получил, не мог я, за отбытием моим, окончить. Итак, видите из сего, любезный приятель, что я формальным образом весьма немногому в малолетстве учен был и что сие немногое учение весьма бы не в состоянии было приобресть мне потом имя ученого человека, если б после того не способствовала много к тому врожденная во мне склонность к наукам и некоторые другие обстоятельства. Ибо хотя бы положить, чтоб я помянутым обоим языкам, также арифметике и геометрии и совершенно был выучен, но все сие единственным только преддверием к прямым наукам почесться может; и те крайне обманываются, которые в том всю уже ученость полагают и знающего по-немецки и по-французски уже ученым человеком называют, хотя такой человек весьма еще отдален оттого, чтоб мог по справедливости носить имя ученого человека.
Вскоре после того, распрощавшись с дядею моим и принеся ему за все милости его достодолжное благодарение, отправился я из Петербурга и поехал к сестре моей. А как сим кончилась вся моя подвластная жизнь, то окончу и я сие письмо, сказав вам, что я есмь, и прочая.
ЕЗДА ВО ПСКОВ И ПРИБЫТИЕ В ДЕРЕВНЮ ОПАНКИНО
ПИСЬМО 19-е
Любезный приятель! Таким образом, сделавшись над поступками совершенным властелином и отправившись в путь, продолжал я путешествие свое не без скуки, а особливо по причине тогдашней осенней погоды и наступающей уже стужи, ибо было сие уже в начале октября месяца. Привыкнув уже некоторым образом ко многолюдству, скучно мне было тогда одному, и потому препровождал я время свое в распевании и тананакании {Мурлыкать, напевать про себя.} любовных песенок, выученных и затверженных мною в Петербурге и в питании печатной трагедии "Аристоны" {Не "Аристона", а "Артистона" – одна из первых после "Хорева" трагедий знаменитого писателя XVIII века А. П. Сумарокова (1718–1777). Появилась в 1750 г. и была разыграна в Петербурге в кадетском корпусе и затем во дворце кадетами – любителями драматического искусства.}, которая, не помню по какому случаю, мне досталась и была первая, которую я в жизнь мою читывал. Впрочем, ехал я с наполненною самолюбием головою. Я уже упоминал, что, живучи в Петербурге, навык я несколько светскому обхождению и лишился многих деревенских грубостей. Сие исправление было мне сведомо, но я увеличивал оное уже слишком много в моих мыслях и почитал себя уже совершенно светским и обхождение знающим человеком, и думал тем удивить весь сестрин около док. Однако в самом деле я слишком много обманывался и был еще не что иное, как застенчивый и стыдливый ребенок, имеющий о светском обхождении первейшие только понятия. Но как бы то ни было, чрез несколько дней приехал я благополучно в Новгород, а оттуда – во Псков, а потом, 12 октября, и в дом к моему зятю, господину Неклюдову, отстоящему от Пскова верст за 80.
Хотя приезда моего тут и ожидали и он был не нечаянным, однако радость была не меньше, как при неожидаемом: сестра и зять мой приняли меня чрезвычайно приятно, а особливо первая была очень рада. Я могу сказать, что сия сестра любила меня во всю жизнь очень горячо и по смерти моей матери была мне вместо оной. Она, увидев меня тогда впервые по кончине наших родителей, не могла без слез меня встретить. Мужем ее, а моим зятем, был я не менее доволен; он был совсем отменного сложения, нежели меньшой мой зять, и, имея несравненно лучший нрав, почитался всеми тихим, смирным, добронравным и дружелюбным человеком. Он, любя сестру мою и живучи с нею в совершеннейшем согласии, принимал и меня всегда так, как надобно толь близкого родственника.
Я нашел их прямо благополучную деревенскую жизнь препровождающих; все у них было хорошо и все порядочно: домик изрядный, соседство довольное и их любящее, достаток хороший, всем они были довольны и всем изобильны. Одного только им недоставало, а именно детей; все бывшие до того помирали еще в самом младенчестве, и судьбе не угодно было утешить их сим даром. Правда, в тогдашнее время был у них один мальчик, но сестра моя никак не думала, чтоб и сей остался в живых; она родила его за несколько времени перед моим приездом, и его звали Михаилом.
По свойственному всем женщинам суеверию, чего и чего она ни делала для мнимого сохранения детей в живых: и образа-то по мерке с рожденного писывала, и четыре-то рождества на одной иконе изображала, и крестить-то заставляла первых встретившихся и прочее тому подобное, но все не помогало. Наконец сказали ей, что надобно в отцы и матери крестные таких людей сыскать, которые бы точно таких имен были, как отец и мать родные, и точно тех ангелов. Сие постаралась она сделать при крещении сего сына, и потому крестили его один из их лакеев, который по случаю имел точное имя зятя моего, а в кумы насилу отыскали одну маленькую крестьянскую девчонку. Вот до каких глупостей доводит нас иногда суеверие и какими вздорами хотим мы власно как насильно приневолить творца сделать то, что нам хочется! Со всем тем мальчик сей остался жив и сделался потом единым их наследником – обстоятельство, происшедшее, верно, не от того, а от воли небес, но могущее многих женщин утвердить в сем суеверии.
Не успел я, приехавши к ним, еще осмотреться, как принужден был вместе с ними готовиться к одному знаменитому торжеству. Случилось так, что чрез день после того была сестра моя именинницею. Зять мой, будучи по тамошнему месту неубогий дворянин, имел обыкновение все такие дни праздновать отличным образом, и потому застал я их делающих к тому все нужные приуготовления. Как мне сказали, что у них в сей день множество гостей будет, то, мечтая в уме своем, что мне при сем случае можно будет себя показать, велел и я разбираться и приготовил для себя наилучшее мое платье. Дядя приказал сшить мне оное пред самым почти моим отъездом, и оно было тогда самое модное и довольно богатое. О! если б ныне убрать кого-нибудь в таковое, каким бы шутом он нам показался! Было оно синее, суконное, с белыми большими разрезными обшлагами и белым суконным же камзолом и исподним платьем. Пуговицы повсюду гладкие, золотые, а петли по всем местам обшиты широкими золотыми битными балетами. Зять и сестра расхвалили оное в прах, и последняя была в особливости рада, что ей не стыдно будет показать меня гостям своим.
Торжество было и в самою деле нарочито великое. Сколько ни было в ближнем соседстве дворян, все присутствовали на оном, и пробыли не только весь день, но и другого половину. Наизнаменитейший из всех гостей был некто г. Сумороцкий, по имени Петр Михайлович. Господин сей был богатый дворянин по городу Пскову и имел полковничий чин. Настоящий его дом был неподалеку от города, а тут имел он другой, куда пред недавним временем он на осень приехал. Зять мой имел к нему особливое почтение и считал его себе хорошим другом, чего он по разуму и добродушию своему был и достоин; впрочем, был он человек ласковый, благоприятный и в компаниях веселый. Он был тогда у нас с женою своею, также боярынею весьма разумною и почтения достойною и меньшою своею дочерью, которая одна при нем тогда и была, девочкою моих почти лет, весьма разумною и воспитанною весьма порядочно.
Другим гостем был самый ближайший сосед зятя моего, по фамилии также Сумороцкий, а по имени Василий Степанович, дворянин не весьма богатый, мужичоночка маленький, тоненький, черненький, с навислыми над глазами превеликими бровями, и имеющий жену претолстую и предородную и превеликое семейство, состоящее из одних дочерей, из коих иные были уже нарочито велики, а иные еще малы. С ним было тогда три. Впрочем же был он человек ласковый и предобрый.
Третий гость был некто г. Брылкин, дворянин, имеющий довольной достаток и имеющий жену, боярыню бойкую и небольшую еще дочь. Сам же был он из простаков, любивший отменно курить табак и выпить иногда лишнюю рюмку вина; впрочем в обхождении довольно изрядный и ласковый.
Кроме сих трех фамилий, которые были мне всех прочих памятнее, было еще несколько других, но которых я уже и позабыл. Зять мой и сестра старались всех их угостить наивозможнейшим образом. Все они ласкались ко мне, как к новоприезжему, и всякий рекомендовал себя в любовь и знакомство. Но ни чьими ласками я так доволен не был, как г. Сумороцкаго П. М. Он тотчас ко мне адресовался, сказан мне, что он весьма знаком был моему родителю и считал его себе другом; просил, чтоб я его любил...; потом расспрашивал о Петербурге и о том, где я, у кого и долго ли и чему учился, и был всеми моими ответами доволен; словом, я имел счастие как ему, так и всем гостям полюбиться; а сверх того и для сестры моей, которую они все любили, изъявляли они мне напрерыв друг пред другом свои ласки.
Обед был подлинно праздничный, и хоть бы и не в деревне, и продолжался несколько часов. Псковские дворяне любили тогда быть веселы и заставливать в компаниях нередко разносить рюмки. Понабравшись немного за столом, захотелось им после оного повеселиться еще далее. У г. Сумороцкаго была своя музыка; зять мой постарался о том, чтоб он привез ее с собою. Музыки не были тогда такие огромные, как ныне; ежели скрипички две-три и умели играть польские и миноветы и контратанцы, так и довольно. Немногие сии инструменты можно было возить с собою в колясках, а музыкантам отправлять должность лакеев. Такового рода музыка была и у г. Сумороцкаго; ее заставили тотчас после обеда играть и господа затеяли деревенские танцы. Я, увидев сие, трепетал, чтоб не заставили меня открывать бал, и чего я опасался, то и сделалось. Как из всех я был моложе, то хотели, чтоб я начал танцы. К вящему моему нестроению, не было никаких иных мне сверстников и товарищей, а я еще в первый день сестре проболтался, что я танцевать умею. Горе на меня тогда было превеликое. Танцевать я в Петербурге хотя и танцовывал, но, не учась никогда порядочно сему искусству, не имел о порядочном танцевании ни малейшего еще понятия, а тут надлежало танцевать одному, пред всем обществом и власно как на театре, и притом еще миновет. Как можно было на сие отважиться и пуститься, а особливо в таком обществе, которому светское обхождение не менее было знакомо, как и петербургским жителям? Все мое высокое мнение о себе исчезло в единый миг, как скоро я всех наших гостей увидел; но сего было еще не довольно. Я одурачил даже себя пред всеми гостями, начав сперва отнекиваться от танцев и извиняться неумением, а потом так заартачившись, что не могли произвесть ничего все просьбы и убеждения моей сестры и зятя, и доведя наконец до того, что г. Сумороцкий заставил дочь свою подойтить ко мне и звать танцевать с собою.
Я сгорел тогда от стыда, а особливо увидя, как послушлива была дочь г. Сумороцкаго. Одного шепнутого отцом ей слова довольно было к тому, чтоб ей пойтить, а меня не могли убедить все просьбы и ласковые уговаривания. Нечего тогда мне было делать, я принужден был иттить и, не помня сам себя, танцовать миновет первый. Совсем тем меня похвалили, а сие меня так ободрило, что я с того часа сделался смелее и во весь день и вечер протанцевал со всеми барышнями, без всякого приневоливания; ибо могу сказать, что сие упражнение было мне всегда приятно, и я во всю мою жизнь был охотник до танцев.
Между тем, как мы сим образом упражнялись в танцах, боярыни занимались карточною игрою; любимая у всех и лучшая игра была тут "памфел". Что ж касается до господ, то сии упражнялись, держа в руках то и дело подносимые рюмки, в разговорах, а как подгуляли, то захотели и они танцами повеселиться. Музыка должна была играть то, что им было угодно, и по большей части русские плясовые песни, дабы под них плясать было можно. Не успели сего начать, как принуждены были и боярыни покинуть свои карты и делать им компанию. К музыке присовокуплены были потом и девки со своими песнями, а на смену им, наконец, созваны умеющие песни петь лакеи; и так попеременно, то те, то другие утешали подгулявших господ до самого ужина. Но никто из гостей так мне в сей вечер не надоел, как помянутый Брылкин. Человек он был самый неуклюжий, но шутливый, во весь вечер все сватал мне и рекомендовал невест и советовал жениться у них во Псковщине; а как ничем меня, как застенчивого ребенка, так скоро в стыд и смущение привесть было не можно, как сим пунктом, то надоел он мне, как горькая редька, и я принужден был от него даже бегать и скрываться.
Гости все у нас ночевали и на другой день обедали и не прежде разъехались как уже перед вечером. Для меня торжества сего рода были до того времени совсем необыкновенны, ибо в наших местах подобных тому я никогда еще не видывал, и они мне полюбились.
Через день после того званы мы на такой же обед к маленькому г. Сумороцкому, живущему от зятя моего версты только четыре. Я охотно поехал туда вместе с сестрою и зятем. Тут были все те же гости, которые были у нас, и была опять музыка и танцованье. А через несколько дней после того звал нас всех г. Брылкин, и как он жил несколько подалее, то мы у него не только обедали, но также и ночевали. А не успело несколько дней пройтить, как приехали звать также от старика г. Сумороцкого; сей хотел также всех соседей угостить, и можно сказать, что удовольствовал всех до избытка.
В сих торжествах, съездах и увеселениях нечувствительно протекло недели две времени; я столько занят был оными, что не видал, как они прошли. Наконец вспомнил я, что мне время помышлять уже и об отъезде в дом. Но не успел я упомянуть о сем, как сестра мне и говорить не дала.
– И статошное ли дело, братец, чтоб я тебя прежде зимы домой отпустила? И не говори-таки мне о том!
А зять подхватил:
– Поживи, братец, у нас и повеселись с нами; что тебе одному дома делать, а у нас не скучно. Вот на сих днях начнется у нас звериная ловля тенегами; ты не видывал оной, и тебе забава сия полюбится. Мы условились уже, чтоб съезжаться нам послезавтрева для начала. Ну, как не быть тебе с нами? Пожалуй, сударь, погости у нас. Мы тебе очень рады, а и все соседи наши тебя полюбили.
Что мне тогда было делать, и как можно было не согласиться? Помянутое увеселение в самом деле началось вскоре и мне столько полюбилось, что я никогда не скучал езжать с ними вместе на сию охоту.
Производится она там особливым образом. Поелику места там наиболее лесистые, то охотники выбирают некоторую часть леса, о которой надеются, что в ней зверей довольно, окидывают оную с одной стороны премножеством тенет полуциркулем или дугою, а потом главный ловчий набирает колико можно более людей и ребятишек с трещотками и обстанавливает ими все прочие стороны назначенной части леса, становя их не на далекое друг от друга расстояние и так, чтобы все они с тенетами составили превеликий и обширный круг и захватили множество леса. Все сие производит он с превеликим молчанием и без всякого шума, и всякому человеку дает наставление, в которую сторону ему потом иттить, сам же становится посредине оных. Между тем другой расстанавливает таким же образом господ за тенетами внутри охваченного круга и сажен на пять от тенет, а сажен на двадцать друг от друга. Каждого становит он лицом к тенетам и для каждого выбирает такое место, чтоб он сзади прикрыт был каким-нибудь кустарником. Потом дает каждому наставление, что ему делать, а именно – чтобы стоять тихо и смирно и отнюдь не шуметь, и увидев зверя, прежде не кричать, покуда он его не пробежит уже мимо и между им и тенетами находиться будет. По учинении сего всего, подает главный ловчий сигнал, и тогда вдруг все расстановленные с трещотками люди поднимают превеликий вопль и крик и трещат в свои трещотки и, выпугивая зверей из всех кустов и трущоб, мало-помалу начинают иттить в сторону к тенетам и между собою сближаться так, чтоб всем им вдруг приттить к тенетам. Звери, услышав вдруг такой крик и шум, натурально перетревоживаются и бегут в ту сторону, где нет крика, не зная, что там дожидаются их тенета и самые ловцы. Они бегут без всякого опасения и столь спокойно, что иногда меньше нежели на сажень пробегают мимо стоящих за кустами охотников. Но тогда сии вдруг на них ухают и кричат и тем так их перепугивают, что они без памяти бросаются прямо в тенета и запутываются в оных; тут прибегает к ним охотник и берет его либо живьем, либо прикалывает.
Мне случалось самому стаивать сим образом позадь тенет и нередко иметь удовольствие видеть пробегающих мимо себя зайцев и вгонять их в тенета. С каким удовольствием слушаешь, бывало, начавшийся вдали и вдруг, и в разных сторонах, и час от часу ближе приближающийся крик и трещание трещоток! Вся величина обхваченного круга и части леса сделается тогда ощутительна для всякого; но каким нежным трепетом начинает у каждого трепетать сердце, когда трещотки начнут приближаться и приходит время зверям бежать! Стоишь, бывало, не кукнешь и, сжав сердце, смотришь на бегущих иногда подле самого тебя зверей и, завидев тенета, употребляющих иногда всякие хитрости к спасению себя от них. И какое удовольствие бывало тогда, как вдруг криком испугаешь зверя и выгонишь в тенета! Никогда не случалось того, чтоб мы, выехав на сию ловлю, не наловили и не привезли с собою к боярыням множество зверей.
Сии съезжались обыкновенно к вечеру в тот дом, который случался ближе к тем местам, где у нас производилась ловля, и тогда тут и препровождали мы тот вечер в разных увеселениях и ужинывали.
В сих и подобных сему и беспрерывных увеселениях прошла у нас неприметно вся достальная осень; а что было далее, упомяну в письме последующем, сказав вам между тем, что я есмь, и прочая.
В ОПАНКИНЕ
ПИСЬМО 20-е
Любезный приятель! Наконец наступили морозы и выпал снежок. Как сие, так и отъезд г. Сумороцкого из тамошних пределов в настоящее свое жилище прервал наши прежние увеселения, однако вместо того начались у нас новые упражнения и забавы. Зять мой был превеликий охотник до рыбной ловли. Наилучшую из всего года рыбную ловлю производили у него по первому и самому еще тонкому льду, и сего времени дожидался уже он с великою нетерпеливостью. Верст за двадцать от него находилось одно нарочитой величины озеро; было оно хотя не в его дачах, однако он имел дозволение ловить в оном рыбу. Не успело озеро сие замерзнуть и лед так толст сделаться, что мог поднимать человека, как зять мой со мною тотчас туда на несколько дней отправился. Невод у него был превеликий и сажен в триста; мне отроду не случалось видать ловление рыбы такою большою снастью, и потому зрелище сие было для меня и ново, и любопытно, и увеселительно. Великое множество людей упражнялось в сей работе; тоня захвачена была превеличайшая; иные прорубали большие и малые проруби, иные пропускали шесты и протягивали подо льдом веревки, иные тянули оные воротами {Вал на оси, вращаемый за рукоятки.}, ибо по величине невода инако было не можно. Я хотя набрался сначала, ездючи с зятем в маленьких санях по тонкому и трещащему еще льду, множество страха, но заплачен был с лихвою за то неописанным удовольствием при смотрении того, как рыба бежит и от невода себя спасти старается. Прорубили для сего маленькую прорубочку за несколько десятков сажен впереди от главной и той проруби, в которую надлежало вытаскивать невод; на сию прорубку положили меня и, приказав мне смотреть в нее в воду, покрыли меня епанчою {Широкий безрукавный плащ, бурка.}. И что же я тогда увидел? Бесчисленное множество больших, и средних, и малых рыб бежало тогда взапуски одна пред другою, стараясь уйтить от влекомого невода. Мне их всех видеть и в точности рассмотреть было можно: темнота, производимая сверху епанчою, делала то, что в воде было так светло, как в горнице, и можно было все до самого дна видеть и малейшую рыбку рассмотреть. Зрелище таковое меня поразило, я смотрел с восхищением на все в воде происходящее и не мог разновидности, скорости и проворству рыб в беганьи надивиться; и как все они бежали от невода и некоторые только им навстречу, то сожалел я, что все они уйдут и не попадут в невод. Однако меня уверили о противном, сказав, что впереди закинуты сети и другие невода и что рыбе никуда уйтить не можно; а сие и совершилось действительно. Я во всю жизнь мою, ни прежде, ни после, не видывал в куче такого великого множества живых рыб, какое вытащено было тогда сим неводом. Всю корму на лед вытащить не было никакой возможности: и невод бы прорвался, и лед обломился бы от тягости; принуждено было так из кормы и черпать ее черпалками и сыпать в подвозимые сани. Несколько десятков возов насыпали и нагрузили оною, и досталось довольно ее и господину, и на часть ловцам, и рыболовам.
Я впрах иззяб, смотря и любуясь сим новым и не виданным никогда мною зрелищем, и как нам притом есть хотелось, то вышли мы с зятем на ближайший берег. Тут дожидались уже нас раскладенные многие огни и повар, приуготовляющий нам из пойманных рыб обед. Во всю жизнь мою не едал я рыбу с таким аппетитом, как проголодавшись тогда, ибо обедали мы уже перед вечером; в особливости же вкусны для меня были превеликие в пол-аршина окуни, прямо из воды распластанные и по усыпании солью на угольях печеные. Словом, удовольствие наше было совершенным.
Неподалеку от сего места жил один богатый псковский дворянин, по имени Иван Иванович Темашов. Как зятю моему был он знакомец и друг, то расположились мы ехать к нему ночевать и привезть с собою воз наилучшей рыбы в гостинец. Господин Темашов, бывший тогда всю осень не очень здоровым, был нам чрезвычайно рад; он расположился тотчас сделать для нас торжество, и на другой день к обеду съехалось к нему все ближнее дворянство, и в том числе некоторые и из наших, ближе к нему живущих. У г. Темашова было превеликое семейство, состоящее из одних дочерей, а поелику была также и музыка, то после обеда завели и танцы, и мы прогостили у него сутки-двое и были угощением его очень довольны. Между тем готовили на озере другие тони; мы заезжали на оное в самое то время, когда вытаскивать было надобно, и имели удовольствие видеть еще множайшее количество рыб пойманных, так что мы возвратились к сестре моей с богатою добычею. Рыбы не только на весь пост довольно было всему двору, но и великое множество оной еще и продано и раздарено соседям.
Вскоре по возвращении из сего краткого путешествия выпал большой снег и сделалась совершенная зима. Дядька мой отдыху мне не давал, чтоб я поспешал домой ехать, но мне уже не таково усильно туда ехать хотелось: я привык к тутошним увеселениям и забавам, и мне жить у сестры было нимало не скучно. Со всем тем не преминул я однажды упомянуть, что мне время бы и домой ехать, но сестра и зять мой, привыкнувши ко мне и будучи сообществом моим довольными, не только старались отъезд мой еще оттянуть, но и уговаривать всячески, чтоб я прожил у них всю зиму и дождался весны и лета. Они употребили все, что можно было, к преклонению меня к сему их желанию: они представляли мне, что и ехать зимою холодно, и жить мне в деревне зиму одному будет скучно, и делать мне там вовсе нечего и так далее. Словом, они насказывали мне столько резонов и присовокупили к сему столько ласк и убедительных просьб, что я наконец согласился и дал им слово пробыть у них до весны, чем сестра моя чрезвычайно была обрадована и меня впрах за то расцеловала.
Таким образом, расположившись остаться у них до весны, начал я препровождать зиму в разных упражнениях. Как в сие время съезды и свидания с соседями и деревенские увеселения хотя и продолжались, но не так часто, как прежде, то я прочее время делил наиболее с зятем и сотовариществовал ему во всех его упражнениях. Зять мой хотя не имел склонности к наукам и в молодости своей кроме грамоты ничему учен не был, но зато имел он природную склонность и охоту ко всяким мастерствам, рукоделиям и художествам и потому имел в доме у себя разных мастеров и художников. Были у него столяры и токари, был изрядный резчик, кузнец, слесарь, седельник, несколько человек ткачей, портных, сапожников и других подобных тому мастеровых и рукодельных людей; словом, он любил, чтоб у него все люди были в упражнениях и не праздно хлеб ели, а нередко и сам кое в чем из мелочей упражнялся и что-нибудь шишлял {Шишать, шишить, шишкать, шишлять – копаться, возиться.}, мастерил и делал. У него были целые ящики всякого рода собственных своих инструментов, и часто случалось, что он по несколько часов просиживал, либо обтачивая что-нибудь, либо сгибая, и прочее тому подобное; в особливости же был он великий мастер делать из игол рыболовные крючки с зазубрями, которые были ему и надобны, по причине, что он превеликий охотник был до ужения удами рыбы.
Как зять мой по сей склонности и охоте своей к художествам имел обыкновение почти всякий день ходить и осматривать упражнения и работы своих мастеровых, то хаживал и я вместе с оным. Сии частые посещения оных не только меня увеселяли, но послужили мне в особливую и такую пользу, какой я нимало не ожидал. Я не только узнал все сии до того мною невиданные работы и мастерства и не только получил об них понятия, но нечувствительным образом к некоторым из них получил и сам склонность и охоту; в особливости же полюбилось мне токарное и резное художества. Случилось, власно как нарочно для моей пользы, так, что у зятя моего в доме делали богатый в церковь иконостас, украшенный многою резьбою, и употреблены были к тому не только свои, но и многие нанятые посторонние и хорошие мастера. Я не мог довольно налюбоваться проворством их работы и хаживал почти всякий день смотреть оную; временно бирал я и сам их долоты и на негодных дощечках испытывал подражать их искусству. Таковую же охоту произвело во мне к себе и токарное художество. У зятя моего хотя простой, но изрядный токарь; он утешал меня нередко, вытачивал мне разные безделушки и, производя работу сию при мне, вперил в меня и в самого охоту к сему рукомеслу. Я выпрашивал у него иногда долоты и резцы, при руководстве его испытывал и сам точить и в короткое время научился и сам кое-что вытачивать.
Но ни которая работа и мастерство так мне не полюбилась, как одно особливое, производимое одним посторонним человеком, случившимся тогда, не помню по какому случаю, у моего зятя. Сей человек делывал из простой бересты табакерки, стаканчики, кружечки и круглые стамушки {Посуда для дегтя.} с таким искусством и умел так хорошо наружность оных украшать особливого рода чеканною работою, что я довольно надивиться не мог, как и все тогда сей работе его дивились и ее хвалили. Мне она так по куриозности своей полюбилась, что я возгорел желанием оной сам научиться; мы уговорили с зятем мастера, чтобы он нам открыл свое мастерство, и он на то согласился.
Производится оно особливым образом: всякая такая посудинка делается толщиною в три бересты, две полагаются поперечно, а третья и средняя стоймя, для отвращения, чтоб те не коробились. Для внутренней употребляется береста цельная и неразрезанная, судя по величине судна, какое делать предпринимается, и потому сколь толсту и широку быть ему надобно, выбирается такой величины и толстоты обрубок сырого березового дерева, имеющего на себе гладкую и хорошую бересту. Сия береста с него не сдирается, но снимается цельною трубкою, что не инако произвести можно, как выколачиванием изнутри обрубка всего дерева, так чтоб береста одна осталась целою. Цельность внутренности надобна для того, чтоб не могло ничего вытекать из судна жидкое; для верхней же оболочки выбирается самая лучшая и гладкая и вычеканивается разными узорами. Сия чеканная работа производится маленькими жимолостными палочками, у коих на концах вырезаны разные фигуры, как, например, полуциркули, треугольнички, звездки и прочие тому подобные, и расположенные так, чтоб, при наставлении палочки на бересту и при ударении в другой конец ее молотком, выпечатывалась на бересте довольно возвышенная фигурка. Разнообразных таковых, и маленьких и больших, палочек наделано превеликое множество, дабы тем лучше можно было употреблять разные фигуры и ими выводить разные каймы и разводы; наконец, все достальное пустое место между фигур и разводов натыкается тремя вместе связанными иголками, и как сие накалывание производится сплошь и очень часто, то сие самое и придает вид чеканной работы. По изготовлении сей верхней бересты складываются все три вместе и сшиваются искусно самыми тонкими расколотыми и оскобленными сосновыми корешками, в особливости же обрезы и края берест обшиваются сплошь оными и так искусно, что за ними оных вовсе не видать; а похожим на сие образом делаются и крышки. Что ж касается до донышков, то оные делаются из тонких липовых дощечек и вставливаются в разваренные в горячей воде края суднышка, дабы тем крепче они сидели.
Удобопонятность и любопытство мое помогло мне перенять искусство сие очень скоро, так что я через короткое время мог всякие безделушки делать из бересты ничем не хуже мастера, и многие вещицы и фигуры еще сам выдумал и присовокупил от себя, чем учитель мой был так доволен, что подарил меня своими всеми чекаками и инструментами, что служило к великому моему удовольствию и привело меня в состояние предпринимать дело сие всегда, когда мне было угодно, и оным на досуге забавляться.
Кроме сего, получил я тут начальный вкус и охоту к музыке. Столяр зятя моего умел бренчать на гуслях, но гуслях такого рода, каких я нигде после уже не видал: они были только девятиструнные, маленькие и особливого сложения. И хотя по гуслям была и игра, то есть весьма, весьма посредственная, однако она мне полюбилась, и тем паче, что казалось мне нетрудно ее перенять было. Я и действительно ее перенял, и учитель так был удобопонятием моим доволен, что сделал для меня новенькие и с лучшими украшениями гусельки, нежели каковы его были.
Вот в чем и в каких упражнениях препровождал я праздное и досужное зимнее время. По особливому распоряжению судеб и неожиданному стечению обстоятельств случилось так, что дом зятя моего сделался для меня таким же училищем рукоделий и художеств, каким был Петербург для наук. И я могу сказать, что сколь ни мало было все то, что я заимствовал тут из художеств, но и сие немногое послужило мне потом в великую пользу и заохотило упражняться в том далее и проводить знания мои в лучшее совершенство.
Кроме сего, любопытное для меня зрелище тут было трепание и приуготовление льна на продажу. Известно, что псковские дворяне наилучшие свои доходы получают от продажи своих льнов, которые они доставляют наиболее в Нарву для отпуска за море. Поелику зять мой имел изрядные деревни и льну не только сам множество сеял, но и скупал оный у своих и у соседственных крестьян, то в сие осеннее время лен сей у него наемные мастера трепали, перечищали и в те опрятные и прекрасные тюки вязали, в каких он отвозится в Нарву и отправляется за море. Белизна и чистота сего длинного и хорошего льна, разбор оного наши разные руки и искусство вязания в бунты {Бунт по-немецки – связка, кипа, тюк. Лен бунтовой – т. е. продающийся бунтами.} и тюки достойно, по справедливости, любопытного зрения, и мы хаживали всякий день смотреть оное {См. примечание 7 после текста.}.
Наконец, наилучшее из всех и приятнейшее для меня упражнение доставила мне одна книга, которую нашел я у моего зятя: было то описание Квинтом Курцием жизни Александра Македонского. Я не мог устать ее читаючи и прочел ее раза три на досуге между прочих дел, и получил многие понятия через то о войнах древних греков и тогдашних временах {См. примечание 8 после текста.}.
Между сими разными упражнениями и не видали мы, как прошел весь Филиппов пост и наступили Святки с Новым годом (1753).
По наступлении сих возобновились опять наши съезды и компании то в том доме, то в другом, и везде, где ни случалось быть собраниям, препровождаемы были вечера в разных святочных играх, пении песен, загадываниях, играниях в фанты, плясании и тому подобном. К тому присовокупляемы были маленькие зрелища, обыкновенные в тамошних пределах. Наряжаются люди иные журавлями, другие – козою с разными украшениями и погремушками; таковую козу с превеликою свитою водят по всем дворам, заставливают ее прыгать и скакать и припевают песни: зрелище хотя самое вздорное и глупое, но для тамошних деревенских жителей довольно смешное и приятное.
Съезды сии продолжались гораздо и за святки и почти до самой масленицы, а тут начались увеселения масленичные; с великим же постом принялись мы за богомолие, а потом за мастерство и рукоделия и за прежние наши упражнения, и в том и не видали, как прошел и он.
Наконец наступила Святая неделя, и стала приближаться весна. Праздники сии препроводить принуждены мы были одни, потому что случившиеся в самое то время половодь и разлитие рек воспрепятствовали нам видаться с нашими соседями. Мы старались уже недостаток сей наградить домашними и святой неделе свойственными увеселениями. Одно только обстоятельство было для меня весьма досадно, а именно, что церковники поют в сих местах "Христос воскресе" и прочее совсем на иной и весьма дурной голос и как-то неловко, так что праздник сей и служба мне и в половину не таков был весел, как в других местах.
По слитии полой воды и вскоре после святой недели подвержен я был нечаянно одной великой опасности. Собрались мы однажды ехать в гости к ближнему соседу, и мне приди охота ехать верхом, а что того хуже, на зятнином стоялом жеребце, о котором уверяли меня, что он пресмирная скотина. Но оттого ли, что он всю зиму стоял и тогда впервые на воле себя увидел, или оттого, что я был слишком легок и малосилен к удержанию его, или так уже мое несчастие хотело, что не успел я на нем из деревни выехать, как он и взял волю и усилился так, что я никак уже сладить с ним не мог; он закусил удила и понес меня изо всей силы. Сестра, ехавшая позади меня с зятем в коляске, обмерла, испужалась, как сие увидела. Она подняла ужасный вопль, но сие еще пуще жеребца моего подстрекнуло. Я сам ни жив, ни мертв был от страха, но по крайней мере имел столько понятия и рассудка, что не выпустил повода из рук и держался на нем колико можно крепче коленами. Но все бы не помогло и он сбил бы меня с себя, если б, по особливому моему счастию, не случилось скакать ему сим образом по прямой и огражденной с обеих сторон пряслами {Прясло – собственно звено изгороди, от кола до кола, от столба до столба; здесь: жердь.} прошпективной дороге, ведущей прямо к зятниной мельнице, построенной на реке и довольно хорошей. Сие обстоятельство причиною тому было, что не могла она никуда свернуть в сторону, но принуждена была скакать прямо к мельнице, а тут я имел столько духа, что управил ее прямо на узкий и с обеих сторон перилами огражденный отлогий помост, по которому въезжали в верхний этаж мельницы, так что она, вскакав на сей помост, остановилась сама как в стойле и не могла ни направо, ни налево повернуться; а тогда подбежали тотчас случившиеся на мельнице люди и ее схватили.
Сим образом кончилась сия комедия, наведшая на всех на нас превеликий страх и ужас, и я не имел более никакого вреда, кроме одного испуга. Кроме сего случая не помню я, чтоб иное что дурное в тогдашнее мое пребывание случилось со мною.
По наступлении весны начал я мало-помалу готовиться к отъезду, или паче сестра собирать меня в мое дальнее путешествие; однако то за тем, то за сим отъезд мой не так скоро воспоследовал, как мы думали, но я прожил у сестры моей не только всю весну, но захватил и частичку лета.
Сие достальное время препроводил я наиболее в надворных увеселениях и забавах. Не успела весна вскрыться и снег сойтить, как выпросил я у зятя моего дозволения съездить с охотниками его в лес и испытать новые его тенета, вывезенные только в ту зиму. Зять мой, будучи тогда сам не очень здоров, охотно мне то позволил. Ловля наша была нарочито удачна: мы поймали несколько зайцев. Но я без умысла навлек на себя при сем случае от зятя моего досаду. Догадало меня первого зайца, которого самому мне удалось вогнать в тенета, взять живьем. Мне не захотелось его как-то в ту минуту приколоть, но я думал, что сделаю домашним нашим тем более удовольствия, что привезу его живого; но вместо того зятю моему было сие крайне досадно. Он говорил, что я тем испортил его все тенета, ибо у них ни под каким видом первого зайца живьем не берут, но новые тенета стараются скорее обагрить звериною кровью.
– Ну, не знал же я того, – сказал я, – и на что ж вы меня в сем случае не предостерегли и наперед того не сказали?
В другой раз подговорили меня стрелки и охотники его иттить в лес стрелять дичину. Но сие препровождение времени мне как-то не полюбилось – может быть оттого, что охота наша была не слишком удачна. Мы с утра до вечера проходили по лесам, измучились и устали впрах и не нашли ни одного тетерева и ни одной птички, и нам принуждено б было с пустыми руками иттить домой, если б наконец не наткнулся сам на меня один заяц. Мне дано было уже от охотников наставление, как его стрелять, буде случится увидеть, и я столь исправно исполнил оное, что положил его тотчас на месте. Сие меня несколько обрадовало; однако сие было в первый и в последний раз в моей жизни, что я застрелил дикого зверя, ибо как мне сим образом по лесам ходить показалось слишком скучным, то я с того времени никогда более с ружьем стрелять не хаживал.
Напротив того, лучшее и приятнейшее упражнение находил я в рыбной ловле. Зять
мой был превеличайший охотник до оной, а особливо до ловления удами. К сей, можно сказать, был он совершенно страстен, и я не видывал никого, кто б мог иметь столько терпения и самопроизвольно переносить столько беспокойства и трудов, сколько он. Целые ночи напролет просиживал он на маленьком челночке посреди реки и по несколько иногда часов дожидался, покуда язь или иная какая-нибудь большая рыба придет и хватит его уду. Один только небольшой малый сотовариществовал ему обыкновенно в сих ночных его путешествиях и переездах на челночке своем с места на место по реке; но и сей сидел и ходил по берегу и приуготовлял ему обчищенные шептальцы {Измененное "щупальцы" – клешни.} раков, которыми он вместо червей свою рыбу лавливал. Сперва, расхваливая всячески сию ночную ловлю, старался он и меня к тому же заохотить, однако я не мог никак найтить в том вкус и иметь столько терпения, а для меня приятнее было ловить днем маленьких то и дело хватающих рыбок. Да и в самом деле, что за удовольствие просидеть всю ночь одному на воде, а потом весь день спать и не пользоваться приятною вешнею погодою, а что всего досаднее, дожидаться иногда с целый час, покуда клюнет уду рыба? Волен Бог и с его большою рыбою, и с довольным количеством оной, какое иногда он по утрам принашивал с собою! Однако случалось нередко, что возвращался он с пустыми почти руками, и тогда ложился он уже с досады скорее спать и спал до самого обеда, а потом принимался опять за то ж до самого вечера. Словом, мы в сие время его почти и не видали.
Между тем, как он сим образом занимался своим ужением, предоставляя о домашней экономии хлопотать и заботиться одной моей сестре, упражнялся по большей части и я в том же, но иным только образом. Зять мой снабдил меня крючками, удами и всеми прочими мелкими рыболовными снастями, которые у него, как у отменного охотника, были самые щегольские. Имел я также свой собственный и прекрасный челночок, поднимающий только одного человека и чрезвычайно легкий; ребятишек для услуг моих мог я брать сколько хотел и с ними всюду ходить.
Река Лжа, на которой сидело его селение, была самая прекрасная и весьма рыбная; она была нарочито широка и, обтекая селение, производила течением своим превеликий полуциркуль, простирающийся до самой его прекрасной мельницы. Итак, наилучшее утешение мое было разъезжать и разгуливать по сей части реки на моем челночке и, приставая в заводях и в других местах, уживать рыбу. Однако все сие ужение не так много меня утешало, как ловление щук иным образом и так называемою "дорогою". Делается нарочитой величины и толстоты железный крюк с зазубрею и приковывается тупым концом к небольшой продолговатой и желобком несколько выгнутой бляшке, сделанной из желтой меди; а в том месте, где край бляшки соединяется с крюком, привязывается маленький лоскуток аленького суконца, а к другому концу бляхи прикрепляется предлинный и крепкий шнур, взметанный на вертящуюся шпулю, так как бывают у плотников шнуры их. Вот инструмент, которым производится сия ловля. Надобно ехать на челночке вверх реки и, пустив крюк в воду, спустить весь шнур, а потом другой конец оного ухватить крепко в зубы и так плыть. Во время сего плавания на челночке крюк, будучи тащим шнуром, в воде вертится и представляет точно бегущую скоро в воде плотичку или рыбку. Щука, завидев ее и сочтя ее рыбкою, хватает ее на бегу, но сама попадает тотчас на крюк, от чего рыболов чувствует в самый тот момент в зубах у себя маленький удар. Сие доказывает ему, что на крючок его попала рыба, и тогда останавливается он, начинает свой шнур взметывать на шпулю и притаскивает щуку к самому челночку и тут ее бережно сачком подхватывает и вытаскивает вон. Сим образом лавливал я часто и нередко приваживал с собою по несколько щук.
В сих и подобных сему упражнениях протекало у нас нечувствительно время, – но наконец настало и то, в которое мне домой ехать надлежало. Зять и сестра снабдили меня своими лошадьми и повозками и дали мне двух человек для препровождения меня в дом. Они отпустили меня не инако, как с крайним сожалением; они так ко мне привыкли, что им не хотелось со мной уже расставаться. Сестре моей отъезд мой стоил много слез; она любила меня чрезвычайно и снабдила меня на дорогу и деньгами, и всем нужным. Я и сам плакал, расставаясь с нею, ибо к местам их так привык и всеми ласками их был так доволен и пребывание у них было мне так приятно и весело, что пределы их мне навсегда сделались милы и любезны, и я поныне не могу вспомнить оные и тогдашнюю жизнь без некоторого удовольствия.
Таким образом, распрощавшись с зятем и сестрою, отправился я в свой путь, который был хотя длинен и продлился недели две, однако был для меня довольно весел. Время было тогда наилучшайшее в году, жары еще не наступили, леса и поля покрыты зеленью, трава повсюду под ногами. Мы ехали себе как хотели, не имели нужды слишком поспешать, становились кормить лошадей и ночевать наиболее на полях и под лесочками и проехали наконец благополучно в Москву, а потом и в мою деревню, и я не помню, чтоб со мною во время путешествия сего что-нибудь особливое случилось.
Сим окончу я, любезный приятель, теперешнее мое письмо, а в предбудущем расскажу вам о том, как я жил в деревне и в чем препровождал свое время; а между тем, уверив вас, что я есмь навсегда вас почитающий друг, остаюсь и прочая.
Любезный приятель! Теперь опишу я вам такой период времени, который был весьма критическим в моей жизни. Приехал я тогда жить в деревню, будучи уже никому не подвластным, а совершенным властелином над всем своим поведением и поступками, а вкупе и имением, доставшимся мне после покойных моих радетелей; никому не обязан я был давать во всех моих делах отчеты, следовательно мог делать и предпринимать все, что мне было угодно. Мальчик был я уже на возрасте и довольно высокого роста, мне шел тогда пятнадцатой уже год и приближался к окончанию. Ребятки таковых дет уже что-нибудь смыслят, и живучи на воле легко могут иметь ко всему худому поползновение. Коль легко мог бы я в сей период времени испортиться, избаловаться и сделаться на всю жизнь мою шалуном и негодяем, если б не было надо мною Провидение и бесконечная благость Создателя моего не сохранила меня от всех зол и пороков, в которые я всего легче мог погрузиться, расположив все случаи и обстоятельства малолетства моего так, что мне самим врожденные в меня склонности и охоты служили мне великою преградою к тому, а вкупе и поспешествованием к посеянию в сердце моем первейших семян благочестия того, которое после в продолжении жизни моей мне толико полезно было и толь много помогало в искании истинного благополучия и в снискивании бесчисленных наиприятнейших минут в жизни. Не могу и поныне вспомнить малостей, оказанных тогда мне небесами, но чувствовав глубочайшей к ним за то благодарности, и не воздав хвалы имени бесконечного моего производителя. По истине могу сказать, что Он был тогда моим отцом и матерью, и великое имел обо мне попечение, какого не в состоянии были б иметь и самые мои родители. Но я удалился уже от моего повествования, и теперь время уже возвратиться к оному.
По приезде моем в дом наипервейшия минуты моего пребывания в оном были горестны и печальны. Напоминание о смерти моей родительницы и воззрение на все те места, где она живала, где стояла ее кровать и все прочее, приводило сердце мое в некое горестное движение и вынуждало слезы из очей моих. Сбежавшиеся дворовые люди и женщины, поспешающие наперерыв друг пред другом целовать у меня руку и поздравить с приездом, помешали мне упражняться далее в моих печальных размышлениях. Я должен был со всеми говорить и приветствиям их соответствовать моими ласками.
Не успели из повозок выбраться и я несколько поосмотреться, как за первый себе долг почел я сходить к живущему подле меня дяде моему, Матвею Петровичу Болотову, и поблагодарить его, как за восприятые труды при погребении моей родительницы, так и за попечение о доме и деревнях моих во время моего отсутствия, а потом просить о содержании меня в своей любви и милости. Дядя мой принял меня весьма благосклонно и, позабыв всю вражду, бывшую между им и покойною моею родительницею, ласкал меня всячески и просил, чтоб я его не обегал, но видался с ним чаще. Словом, приемом его был я весьма доволен, и как он был один у меня ближний родственник, то обещав ему то, и действительно вознамерился ходить к нему чаще и о приобретении его к себе дружбы и благоприятства прилагать старание.
Он был тогда уже вдов и жил один с детьми своими. По отменной своей скупости препровождал он жизнь прямо уединенную; ни с кем не имел он короткого и дружеского знакомства, не езжал никуда почти со двора, а потому и к нему никто почти не ездил. Словом, он одичал почти в деревне, не изнашивал в несколько лет одного кафтана, а ходил в наипростейшем деревенском платье, жил не только весьма, но и слишком уже умеренно и воздержно. От излишней склонности к собиранию себе достатка отнимал он, так сказать, у самого себя лучший кусок от рта и превращал в деньги. Столы были у него весьма-весьма умеренны и плохи, а сходственно с тем и все прочее в доме, как то: уборы, посуда, экипажи и прочее пахло единою неумеренною скупостью, к которой сделал он привычку еще в службе, в которой препроводил он многие годы и отставлен секунд-майороы. Совсем тем, будучи несколько учен в малолетстве, был он весьма неглуп, имел хорошее понятие о математических науках, был хороший арифметик, знал геометрию и фортификацию, и был превеликий чтец и охотник писать, а наконец, живучи в деревне, сделался и великим юриспрудентом: все наши гражданские законы были ему сведомы, и все указы мог он пересчитывать по пальцам. Но все сии хорошие качества помрачаемы были вышеупомянутою его чрезмерною склонностью к сребролюбию и скупости, которая нередко доводила его до дел не великой похвалы достойных, как например, к ябедническим предприятиям, к ссорам с соседями, к зависти, недоброхотству, неуступчивости и прочешу тому подобному.
Вот какого характера с человеком должен я был тогда иметь дело ни всегдашнее обхождение, и я не знаю, молодость ли моя или старание во всем к праву и характеру его приноравливаться, или всегдашнее почтение, оказываемое мною ему и уважение его старости причиною тому было, что он чрез короткое время меня очень полюбил, и старался, во всем, в чем ему только можно было, быть мне полезным. Почему и не видал я от него никогда никакого зла и худа и был поступками против меня весьма доволен.
Что касается до детей его, то имел он двух сыновей: меньшого звали Гавриилом, и сей был тогда еще сущим ребенком и у него фаворитом, ибо он любил его чрезвычайно, а старшего звали Михаилом. Сей был толико одним годом меня моложе, следовательно, мне сверстник. Но разница между мною и им была чрезвычайная; я, живучи, так сказать, в свете и скитаясь по людям, сколько-нибудь понаблошнился и много кое-чего знал, а он, родившись и воспитан будучи в таком совершенном уединении, не имел ни о чем сведения и понятия и был не только деревенским простым, но и совсем одичалым ребенком. Отец его хотя и старался его кое-чему из того учить, что он сам знал, но какого успеха можно было ожидать от учения такового, когда ребенок не столько помышлял об оном, сколько о бегании и резкостях с ребятишками и не был от того никакою строгостью воздерживаем? Ибо дядя мой имел за собою тот порок, что давал детям своим слишком много воли, не употреблял против них ни малейшей: строгости, а оттого и воспитание их было очень дурно; а по всему тому и было сотоварищество с его старшим сыном, мне не столько выгодно, сколько вредно, как о том упомянется ниже обстоятельнее, а теперь возвращусь я к порядку моего повествования.
Побывав сим образом у дяди и сведя с ним первое знакомство, начал я осматриваться в моем доме и располагать, где и как мне и в которых комнатах жить и каких людей избрать, для своих прислуг и как распорядить мое полеводство, ибо я положил намерение никуда уже до наступления срока моего не ехать, но прожить все оставшее время в доме.
Сперва расположился было я жить в самых тех комнатах, где живала покойная родительница, но не мог и одних суток вынесть; печальные напоминания, величина и пустота дома и всех комнат нагнали на меня некоторым род уныния и ужаса и совершенно меня оттуда выгнали. Я решился поприбрать для себя ту пустую и нежилую комнату, которая была у нас чрез сени в сторону к саду, и заключал, что по одиночеству моему довольно будет на первый случай и одного сего покоя, и по крайней мере, до зимы. Обстоятельство, что имела она одно окошко на двор, а другое в сад, мне в особливости нравилось. Итак, велел я оную опростать, вымыть и прибрать и основал первое мое жилище в омой. Для прислуги своей взял я к себе прежнего моего камердинера, Дмитрия, и нескольких других мальчишек: дядька мой жил в черной горнице и был моим советником, секретарем и всем, чем назвать изволишь. Жена его отправляла должность поварихи, каковую несла она и при жизни родительницы, а мать его, одну престарелую старушку, бывшую еще у покойной моей родительницы няней, выписал я из другой деревни, где она жила, и велел ей жить при себе вместо домосодержательницы, ибо мне казалось, что весьма нужно иметь в доме старого человека, которая могла б присматривать за бельем и за прочим. и наблюдать во всем порядок.
Что касается до прочего домосодержательства и деревенской экономик, то удивления достойно, что я тогда не сделал в оной ни малейших перемен и не произвел ничего нового. Был у нас тогда в доме старик, по имени Григорий Грибан, служивший еще при покойном родителе моем кучером, и он управлял тогда домом и деревнями. Я оставил его продолжать по-прежнему свое дело и, либо по молодости своей и по ненадеянию на свои силы и знание, либо по действительному еще незнанию всех деревенских обыкновение, и работе, не мешался сам, а особливо сначала, ни во что, но дал всему прежнее свое течение, и потому все строения, сады, пруды и прочие вещи в доме остались на прежних местах и в прежнем состоянии. Я, власно как из некоторого рода почтения к старине и ко всему сделанному покойною родительницею моею, не след и не отваживался желать никак сии перемены и сие простиралось даже до того, что я в самых комнатах хором не имел отваги ничего дальнего переменить и сделать их для себя покойнейшими; а все, что я сделал, состояло только в том, что я прежнюю комнату, где была моя спальня, разгородил, ни сделав чрез то просторнейшею, обратил ее к зиме в мою жилую комнату и вкупе в спальню, а большую угольную, где живала покойная родительница, сделал гостиною, и все сие поприбрал несколько получше. Мне вздумалось ее выбелить и по примеру зятинных хором все стены расписать красками. Но дьявольская была между ними разница. У того дом отделан был порядочно и все стены обиты быль холстом и по оному расписаны были маслянными красками, а я залепил только у своих тряпичками пазы, а потом, выбелив все известно, размазал по нему масляными красками и таким десенем, какой мне казался лучше. Я разделил нарисованными столбами стены на несколько отделениев и между каждым отделением намазал изображения в полный человеческий росте людей, где солдата, где гренадера, где генерала, и так далее. Но как о малеваньи масляными красками не имел я и понятия, а видел только однажды, как расписывали ими кареты и коляски в Петербурге, и притом и мазал я красками сими по извести, то легко можно всякому рассудить, сколь глупа и несовершенна была тогдашняя моя работа; но мне казалась она тогда преузорочиою. Но ныне не могу я без смеха вспомнить оную, также и того, с каким рвением и усердием я тогда трудился и работал производя оную. Помянутая и почти от меня неотходившая старушка-няня, которую и я привык называть тем же званием, была единою у меня в сем случае советницею и одобрительницею. Бывало, мажу, мажу и, устав стоючи, отбегаю прочь, и говорю: "Посмотри-ка, нянюшка, хорошо ли?" – "Хорошо батюшка!" ответствует она мне; а я, тем поострясь, пущусь опять мазать и не столько загваздаю стены, сколько замараюсь и загваздаюсь сам. Но какая до того нужда! Было бы только исполнено желание и размазаны стены.