А.П.ЧЕХОВ ДУШЕЧКА Оленька, дочь отставного коллежского асессора Пле- мянникова, сидела у себя во дворе на крылечке задумав- шись. Было жарко, назойливо приставали мухи, и было так приятно думать, что скоро уже вечер. С востока надвига- лись темные дождевые тучи, и оттуда изредка потягивало влагой. Среди двора стоял Кукин, антрепренер и содержатель увеселительного сада "Тиволи", квартировавший тут же во дворе, во флигеле, и глядел на небо. - Опять! - говорил он с отчаянием. - Опять будет дождь! Каждый день дожди, каждый день дожди - точно на- рочно! Ведь это петля! Это разоренье! Каждый день страшные убытки! Он всплеснул руками и продолжал, обращаясь к Оленьке: - Вот вам, Ольга Семеновна, наша жизнь. Хоть плач! Работаешь, стараешься, мучишься, ночей не спишь, все думаешь, как бы лучше, - и что же? С одной стороны, публика, невежественная, дикая. Даю ей самую лучшую оперетку, феерию, великолепных куплетистов, но разве ей это нужно? Разве она в этом понимает что-нибудь? Ей ну- жен балаган! Ей подавай пошлость! С другой стороны, взгляните на погоду. Почти каждый вечер дождь. Как за- рядило с десятого мая, так потом весь май и июнь, прос- то ужас! Публика не ходит, но ведь я за аренду плачу? Артистам плачу? На другой день под вечер опять надвигались тучи, и Кукин говорил с истерическим хохотом: - Ну что ж? И пускай! Пускай хоть весь сад зальет, хоть меня самого! Чтоб мне не было счастья ни на этом, ни на том свете! Пускай артисты подают на меня в суд! Что суд? Хоть на каторгу в Сибирь! Хоть на эшафот! Ха-ха-ха! И на третий день то же... Оленька слушала Кукина молча, серьезно, и, случа- лось, слезы выступали у нее на глазах. В конце концов несчастья Кукина тронули ее, она его полюбила. Он был мал ростом, тощ, с желтым лицом, с зачесанными височка- ми, говорил жидким тенорком, и когда говорил, то кривил рот; и на лице у него всегда было написано отчаяние, но все же он возбудил в ней настоящее, глубокое чувство. Она постоянно любила кого-нибудь и не могла без этого. Раньше она любила своего папашу, который теперь сидел больной, в темной комнате, в кресле, и тяжело дышал; любила свою тетю, которая иногда, раз в два года, при- езжала из Брянска; а еще раньше, когда училась в пром- гимназии, любила своего учителя французского языка. Это была тихая, добродушная, жалостливая барышня с кротким, мягким взглядом, очень здоровая. Глядя на ее полные ро- зовые щеки, на мягкую белую шею с темной родинкой, на добрую, наивную улыбку, которая бывала на ее лице, ког- да она слушала что-нибудь приятное, мужчины думали: "Да, ничего себе..." - и тоже улыбались, а гостьи-дамы не могли удержаться, чтобы вдруг среди разговора не схватить ее за руку и не проговорить в порыве удоволь- ствия: - Душечка! Дом, в котором она жила со дня рождения и который в завещании был записан на ее имя, находился на окраине города, в Цыганской слободке, недалеко от сада "Тиво- ли"; по вечерам и по ночам ей слышно было, как в саду играла музыка, как лопались с треском ракеты, и ей ка- залось, что это Кукин воюет со своей судьбой и берет приступом своего главного врага - равнодушную публику; сердце у нее сладко замерло, спать совсем не хотелось, и когда под утро он возвращался домой, она тихо стучала в окошко из своей спальни и, показывая ему сквозь зана- вески только лицо и одно плечо, ласково улыбалась... Он cделал предложение, и они повенчались. И когда он увидал как следует ее шею и полные здоровые плечи, то всплеснул руками и проговорил: - Душечка! Он был счастлив, но так как в день свадьбы и потом ночью шел дождь, то с его лица не сходило выражение от- чаяния. После свадьбы жили хорошо. Она сидела у него в кассе, смотрела за порядками в саду, записывала расхо- ды, выдавала жалованье, и ее розовые щеки, милая, наив- ная, похожая на сияние, улыбка мелькали то в окошечке кассы, то за кулисами, то в буфете. И она уже говорила своим знакомым, что самое замечательное, самое важное и нужное на свете - это театр и что получить истинное наслаждение и стать образованным и гуманным можно толь- ко в театре. - Но разве публика понимает это? - говорила она. - Ей нужен балаган! Вчера у нас шел "Фауст наизнанку", и почти все ложи были пустые, а если бы мы с Ванечкой поставили какую-нибудь пошлость, то, поверьте, театр был бы битком набит. Завтра мы с Ванечкой ставим "Орфея в аду", приходите. И что говорил о театре и об актерах Кукин, то пов- торяла и она. Публику она так же, как и он, презирала за равнодушие к искусству и за невежество, на репетици- ях вмешивалась, поправляла актеров, смотрела за поведе- нием музыкантов, и когда в местной газете неодобритель- но отзывались о театре, то она плакала и потом ходила в редакцию объясняться. Актеры любили ее и называли "мы с Ванечкой" и "ду- шечкой"; она жалела их и давала им понемножку взаймы, и если, случалось, ее обманывали, то она только потихонь- ку плакала, но мужу не жаловалась. И зимой жили хорошо. Сняли городской театр на всю зиму и сдавали его на короткие сроки то малороссийской труппе, то фокуснику, то местным любителям. Оленька полнела и вся сияла от удовольствия, а Кукин худел и желтел и жаловался на страшные убытки, хотя всю зиму дела шли недурно. По ночам он кашлял, а она поила его малиной и липовым цветом, натирала одеколоном, кутала в свои мягкие шали. - Какой ты у меня славненький! - говорила она со- вершенно искренно, приглаживая ему волосы. - Какой ты у меня хорошенький! В великом посту он уехал в Москву набирать труппу, а она без него не могла спать, все сидела у окна и смотрела на звезды. И в это время она сравнивала себя с курами, которые тоже всю ночь не спят и испытывают бес- покойство, когда в курятнике нет петуха. Кукин задер- жался в Москве и писал, что вернется к святой, и в письмах уже делал распоряжения насчет "Тиволи". Но под страстной понедельник, поздно вечером, вдруг раздался зловещий стук в ворота; кто-то бил в калитку, как в бочку: бум! бум! бум! Сонная кухарка, шлепая босыми но- гами по лужам, побежала отворять. - Отворите, сделайте милость! - говорил кто-то за воротами глухим басом. - Вам телеграмма! Оленька и раньше получала телеграммы от ужа, но теперь почему-то так и обомлела. Дрожащими руками она распечатала телеграмму и прочла следующее: "Иван Петрович скончался сегодня скоропостижно сю- чала ждем распоряжений хохороны вторник". Так и было напечатано в телеграмме "хохороны" и какое-то еще непонятное слово "сючала"; подпись была режиссера опереточной труппы. - Голубчик мой! - зарыдала Оленька. - Ванечка мой миленький, голубчик мой! Зачем же я с тобой повстреча- лася? Зачем я тебя узнала и полюбила! На кого ты поки- нул свою бедную Оленьку, бедную, несчастную?.. Кукина похоронили во вторник, в Москве, на Вагань- кове; Оленька вернулась домой в среду, и как только вошла к себе, то повалилась на постель и зарыдала так громко, что слышно было на улице и в соседних дворах. - Душечка! - говорили соседки, крестясь. - Душечка Ольга Семеновна, матушка, как убивается! Три месяца спустя как-то Оленька возвращалась от обедни, печальная, в глубоком трауре. Случилось, что с нею шел рядом, тоже возвращавшийся из церкви, один из ее соседей Василий Андреич Пустовалов, управляющий лес- ным складом купца Бабакаева. Он был в соломенной шляпе и в белом жилете с золотой цепочкой и походил больше на помещика, чем на торговца. - Всякая вещь имеет свой порядок, Ольга Семеновна, - говорил он степенно, с сочувствием в голосе, - и если кто из наших ближних умирает, то, значит, так богу угодно, и в этом случае мы должны себя помнить и пере- носить с покорностью. Доведя Оленьку до калитки, он простился и пошел далее. После этого весь день слышался ей его степенный голос, и едва она закрывала глаза, как мерещилась его темная борода. Он ей очень понравился. И, по-видимому, она тоже произвела на него впечатление, потому что нем- ного погодя к ней пришла пить кофе одна пожилая дама, мало ей знакомая, которая как только села за стол, то немедля заговорила о Пустовалове, о том, что он хоро- ший, солидный человек и что за него с удовольствием пойдет всякая невеста. Через три дня пришел с визитом и сам Пустовалов; он сидел недолго, минут десять, и гово- рил мало, но Оленька его полюбила, так полюбила, что всю ночь не спала и горела, как в лихорадке, а утром послала за пожилой дамой. Скоро ее просватали, потом была свадьба. Пустовалов и Оленька, поженившись жили хорошо. Обыкновенно он сидел в лесном складе до обеда, потом уходил по делам, и его сменяла Оленька, которая сидела в конторе до вечера и писала там счета и отпускала то- вар. - Теперь лес с каждым годом дорожает на двадцать процентов, - говорила она покупателям и знакомым. - По- милуйте, прежде мы торговали местным лесом, теперь же Васечка должен каждый год ездить за лесом в Могилевскую губернию. А какой тариф! - говорила она, в ужасе закры- вая обе щеки руками. - Какой тариф! Ей казалось, что она торгует лесом уже давным-дав- но, что в жизни самое важное и нужное это лес, и что-то родное, трогательное слышалось ей в словах: балка, кругляк, тес, шелевка, безымянка, решетник, лафет, гор- быль... По ночам, когда она спала, ей снились целые го- ры досок и теса, длинные бесконечные вереницы подвод, везущих лес куда-то далеко за город; снилось ей, как целый полк двенадцатиаршинных, пятивершковых бревен стоймя шел войной на лесной склад, как бревна, балки и горбыли стукались, издавая гулкий звук сухого дерева, все падало и опять вставало громоздясь друг на друга; Оленька вскрикивала во сне, и Пустовалов говорил ей нежно: - Оленька, что с тобой, милая? Перекрестись! Какие мысли были у мужа, такие и у нее. Если он думал, что в комнате жарко или что дела теперь стали тихие, то так думала и она. Муж ее не любил никаких развлечений и в праздники сидел дома, и она тоже. - И все вы дома или в конторе, - говорили знако- мые. - Вы бы сходили в театр, душечка, или в цирк. - Нам с Васечкой некогда по театрам ходить, - от- вечала она степенно. - Мы люди труда, нам не до пустя- ков. В театрах этих что хорошего? По субботам Пустовалов и она ходили ко всенощной, в праздники к ранней обедне и, возвращаясь из церкви, шли рядышком, с умиленными лицами, от обоих хорошо пах- ло, и ее шелковое платье приятно шумело; а дома пили чай со сдобным хлебом и с разными вареньями, потом ку- шали пирог. Каждый день в полдень во дворе и за ворота- ми на улице вкусно пахло борщом и жареной бараниной или уткой, а в постные дни - рыбой, и мимо ворот нельзя бы- ло пройти без того, чтобы не захотелось есть. В конторе всегда кипел самовар, и покупателей угощали чаем с буб- ликами. Раз в неделю супруги ходили в баню и возвраща- лись оттуда рядышком, оба красные. - Ничего, живем хорошо, - говорила Оленька знако- мым, - слава богу. Дай бог всякому жить, как мы с Ва- сечкой. Когда Пустовалов уезжал в Могилевскую губернию за лесом, она сильно скучала и по ночам не спала, плакала. Иногда по вечерам приходил к ней полковой ветеринарный врач Смирнин, молодой человек, квартировавший у нее во флигеле. Он рассказывал ей что-нибудь или играл с нею в карты, и это ее развлекало. Особенно интересны были рассказы из его собственной семейной жизни; он был же- нат и имел сына, но с женой разошелся, так как она ему изменила, и теперь он ее ненавидел и высылал ей ежеме- сячно по сорока рублей на содержание сына. И, слушая об этом, Оленька вздыхала и покачивала головой, и ей было жаль его. - Ну, спаси вас господи, - говорила она, прощаясь с ним и провожая его со свечой до лестницы. - Спасибо, что поскучали со мной, дай бог вам здоровья, царица не- бесная... И все она выражалась так степенно, так рассуди- тельно, подражая мужу; ветеринар уже скрывался внизу за дверью, а она окликала его и говорила: - Знаете, Владимир Платоныч, вы бы помирились с вашей женой. Простили бы ее хоть ради сына!.. Мальчи- шечка-то небось все понимает. А когда возвращался Пустовалов, она рассказывала ему вполголоса про ветеринара и его несчастную семейную жизнь, и оба вздыхали и покачивали головами и говорили о мальчике, который, вероятно, скучает по отце, потом, по какому-то странному течению мыслей, оба становились перед образами, клали земные поклоны и молились, чтобы бог послал им детей. И так прожили Пустоваловы тихо и смирно, в любви и полном согласии шесть лет. Но вот как-то зимой Василий Андреич в складе, напившись горячего чаю, вышел без шапки отпускать лес, простудился и занемог. Его лечили лучшие доктора, но болезнь взяла свое, и он умер, про- болев четыре месяца. И Оленька опять овдовела. - На кого же ты меня покинул, голубчик мой? - ры- дала она, похоронив мужа. - Как же я теперь буду жить без тебя, горькая я несчастная? Люди добрые, пожалейте меня, сироту круглую... Она ходила в черном платье с плерезами и уже отка- залась навсегда от шляпки и перчаток, выходила из дому редко, только в церковь или на могилку мужа, и жила до- ма как монашенка. И только когда прошло шесть месяцев, она сняла плерезы и стала открывать на окнах ставни. Иногда уже видели по утрам, как она ходила за провизией на базар со своей кухаркой, но о том, как она жила у себя теперь и что делалось у нее в доме, можно было только догадываться. По тому, например, догадывались, что видели, как она в своем садике пила чай с ветерина- ром, а он читал ей вслух газету, и еще по тому, что, встретясь на почте с одной знакомой дамой, она сказала: - У нас в городе нет правильного ветеринарного надзора, и от этого много болезней. То и дело слышишь, люди заболевают от молока и заражаются от лошадей и ко- ров. О здоровье домашних животных, в сущности, надо за- ботиться так же, как о здоровье людей. Она повторяла мысли ветеринара и теперь была обо всем такого же мнения, как он. Было ясно, что она не могла прожить без привязанности и одного года и нашла свое новое счастье у себя во флигеле. Другую бы осудили за это, но об Оленьке никто не мог подумать дурно, и все было так понятно в ее жизни. Она и ветеринар никому не говорили о перемене, какая произошла в их отношени- ях, и старались скрыть, но это им не удавалось, потому что у Оленьки не могло быть тайн. Когда к нему приходи- ли гости, его сослуживцы по полку, то она, наливая им чай или подавая ужинать, начинала говорить о чуме на рогатом скоте, о жемчужной болезни, о городских бойнях, а он страшно конфузился и, когда уходили гости, хватал ее за руку и шипел сердито: - Я ведь просил тебя не говорить о том, чего ты не понимаешь! Когда мы, ветеринары, говорим между собой, то, пожалуйста, не вмешивайся. Это, наконец, скучно! А она смотрела на него с изумлением и с тревогой и спрашивала: - Володечка, о чем же мне говорить? И она со слезами на глазах обнимала его, умоляла не сердиться, и оба были счастливы. Но, однако, это счастье продолжалось недолго. Ве- теринар уехал вместе с полком, уехал навсегда, так как полк перевели куда-то очень далеко, чуть ли не в Си- бирь. И Оленька осталась одна. Теперь уже она была совершенно одна. Отец давно уже умер, и кресло его валялось на чердаке, запыленное, без одной ножки. Она похудела и подурнела, и на улице встречные уже не глядели на не, как прежде, и не улыба- лись ей; очевидно, лучшие годы уже прошли, остались по- зади, и теперь начиналась какая-то новая жизнь, неиз- вестная, о которой лучше не думать. По вечерам Оленька сидела на крылечке, и ей слышно было, как в "Тиволи" играла музыка и лопались ракеты, но это уже не вызывало никаких мыслей. Глядела она безучастно на свой пустой двор, ни о чем не думала, ничего не хотела, а потом, когда наступала ночь, шла спать и видела во сне свой пустой двор. Ела и пила она точно поневоле. А главное, что хуже всего, у нее уже не было ника- ких мнений. Она видела кругом себя предметы и понимала все, что происходило кругом, но ни о чем не могла сос- тавить мнения и не знала, о чем ей говорить. А как это ужасно не иметь никакого мнения! Видишь, например, как стоит бутылка, или идет дождь, или едет мужик на теле- ге, но для чего эта бутылка, или дождь, или мужик, ка- кой в них смысл, сказать не можешь и даже за тысячу рублей ничего не сказал бы. При Кукине и Пустовалове и потом при ветеринаре Оленька могла объяснить все и ска- зала бы свое мнение о чем угодно, теперь же и среди мыслей и в сердце у нее была такая же пустота, как на дворе. И так жутко и так горько, как будто объелась по- лыни. Город мало-помалу расширялся во все стороны; Цы- ганскую слободку называли улицей, и там, где были сад "Тиволи" и лесные склады, выросли уже дома и образовал- ся ряд переулков. Как быстро бежит время! Дом у Оленьки потемнел, крыша заржавела, сарай покосился, и весь двор порос бурьяном и колючей крапивой. Сама Оленька поста- рела, подурнела; летом она сидит на крылечке, и на душе у нее по-прежнему и пусто, и нудно, и отдает полынью, а зимой сидит она у окна и глядит на снег. Повеет ли вес- ной, донесет ли ветер звон соборных колоколов, и вдруг нахлынут воспоминания о прошлом, сладко сожмется серд- це, и из глаз польются обильные слезы, но это только на минуту, а там опять пустота, и неизвестно, зачем жи- вешь. Черная кошечка Брыска ласкается и мягко мурлычет, но не трогают Оленьку эти кошачьи ласки. Это ли ей нуж- но? Ей бы такую любовь, которая захватила бы все ее су- щество, всю ее душу, разум, дала бы ей мысли, направле- ние жизни, согрела бы ее стареющую кровь. И она стряхи- вает с подола черную Брыску и говорит ей с досадой: - Поди, поди... Нечего тут! И так день за днем, год за годом, - и ни одной ра- дости, и нет никакого мнения. Что сказала Мавра-кухар- ка, то и хорошо. В один жаркий июльский день, под вечер, когда по улице гнали городское стадо и весь двор наполнился об- лаками пыли, вдруг кто-то постучал в калитку. Оленька пошла сама отворять и, как взглянула, так и обомлела: за воротами стоял ветеринар Смирнин, уже седой и в штатском платье. Ей вдруг вспомнилось все, она не удер- жалась, заплакала и положила ему голову на грудь, не сказавши ни одного слова, и в сильном волнении не заме- тила, как оба потом вошли в дом, как сели чай пить. - Голубчик мой! - бормотала она, дрожа от радости. - Владимир Платоныч! Откуда бог принес? - Хочу здесь совсем поселиться, - рассказывал он. - Подал в отставку и вот приехал попробовать счастья на воле, пожить оседлой жизнью. Да и сына пора уж отдавать в гимназию. Вырос. Я-то, знаете ли, помирился с женой. - А где же она? - спросила Оленька. - Она с сыном в гостинице, а я вот хожу и квартиру ищу. - Господи, батюшка, да возьмите у меня дом! Чем не квартира? Ах, господи, да я с вас ничего и не возьму, - заволновалась Оленька и опять заплакала. - Живите тут, а с меня и флигеля довольно. Радость-то, господи! На другой день уже красили на доме крышу и белили стены, и Оленька, подбоченясь, ходила по двору и распо- ряжалась. На лице ее засветилась прежняя улыбка, и вся она ожила, посвежела, точно очнулась от долгого сна. Приехала жена ветеринара, худая, некрасивая дама с ко- роткими волосами и с капризным выражением, и с нею мальчик, Саша, маленький не по летам (ему шел уже деся- тый год), полный, с ясными голубыми глазами и с ямочка- ми на щеках. И едва мальчик вошел во двор, как побежал за кошкой, и тотчас же послышался его веселый, радост- ный смех. - Тетенька, это ваша кошка? - спросил он у Олень- ки. - Когда она у вас ощенится, то, пожалуйста, подари- те нам одного котеночка. Мама очень боится мышей. Оленька поговорила с ним, напоила его чаем, и сердце у нее в груди стало вдруг теплым и сладко сжа- лось, точно этот мальчик был ее родной сын. И когда ве- чером он, сидя в столовой, повторял уроки, она смотрела на него с умилением и с жалостью и шептала: - Голубчик мой, красавчик... Деточка моя, и уро- дился же ты такой умненький, такой беленький. - Островом называется, - прочел он, - часть суши, со всех сторон окруженная водою. - Островом называется часть суши... - повторила она, и это было ее первое мнение, которое она высказала с уверенностью после стольких лет молчания и пустоты в мыслях. И она уже имела свои мнения и за ужином говорила с родителями Саши о том, как теперь детям трудно учиться в гимназиях, но все-таки классическое образование лучше реального, так как из гимназии всюду открыта дорога: хочешь - иди в доктора, хочешь - в инженера. Саша стал ходить в гимназию. Его мать уехала в Харьков к сестре и не возвращалась; отец его каждый день уезжал куда-то осматривать гурты и, случалось, не живал дома дня по три, и Оленьке казалось, что Сашу совсем забросили, что он лишний в доме, что он умирает с голоду; и она перевела его к себе во флигель и устро- ила его там в маленькой комнате. И вот уже прошло полгода, как Саша живет у нее во флигеле. Каждое утро Оленька входит в его комнату; он крепко спит, подложив руку под щеку, не дышит. Ей жаль будить его. - Сашенька, - говорит она печально, - вставай, го- лубчик! В гимназию пора. Он встает, одевается, молится богу, потом садится чай пить; выпивает три стакана чаю и съедает два боль- ших бублика и полфранцузского хлеба с маслом. Он еще не совсем очнулся от сна и потому не в духе. - А ты, Сашенька, не твердо выучил басню, - гово- рит Оленька и глядит на него так, будто провожает его в дальнюю дорогу. - Забота мне с тобой. Уж ты старайся, голубчик, учись... Слушайся учителей. - Ах, оставьте, пожалуйста! - говорит Саша. Затем он идет по улице в гимназию, сам маленький, но в большом картузе, с ранцем на спине. За ним бесшум- но идет Оленька. - Сашенька-а! - окликает она. Он оглядывается, а она сует ему в руку финик или карамельку. Когда поворачивают в тот переулок, где сто- ит гимназия, ему становится совестно, что за ним идет высокая, полная женщина; он оглядывается и говорит: - Вы, тетя, идите домой, а теперь уже я сам дойду. Она останавливается и смотрит ему вслед не мигая, пока он не скрывается в подъезде гимназии. Ах, как она его любит! Из ее прежних привязанностей ни одна не была такою глубокой, никогда еще раньше ее душа не покоря- лась так беззаветно, бескорыстно и с такой отрадой, как теперь, когда в ней все более и более разгоралось мате- ринское чувство. За этого чужого ей мальчика, за его ямочки на щеках, за картуз, она отдала бы всю свою жизнь, отдала бы с радостью, со слезами умиления. Поче- му? А кто ж его знает - почему? Проводив Сашу в гимназию, она возвращается домой тихо, такая довольная, покойная, любвеобильная; ее ли- цо, помолодевшее за последние полгода, улыбается, си- яет; встречные, глядя на нее, испытывают удовольствие и говорят ей: - Здравствуйте, душечка Ольга Семеновна! Как пожи- ваете, душечка? - Трудно теперь стало в гимназии учиться, - расс- казывает она на базаре. - Шутка ли, вчера в первом классе задали басню наизусть, да перевод латинский, да задачу... Ну, где тут маленькому?? И она начинает говорить об учителях, об уроках, об учебниках, - то же самое, что говорит о них Саша. В третьем часу вместе обедают, вечером вместе го- товят уроки и плачут. Укладывая его в постель, она дол- го крестит его и шепчет молитву, потом, ложась спать, грезит о том будущем, далеком и туманном, когда Саша, кончив курс, станет доктором или инженером, будет иметь собственный большой дом, лошадей, коляску, женится и у него родятся дети... Она засыпает и все думает о том же, и слезы текут по щекам из закрытых глаз. И черная кошечка лежит у нее под боком и мурлычет: - Мур... мур... мур... Вдруг сильный стук в калитку. Оленька просыпается и не дышит от страха; сердце у нее сильно бьется. Про- ходит полминуты, и опять стук. "Это телеграмма из Харькова, - думает она, начиная дрожать всем телом. - Мать требует Сашу к себе в Харь- ков... О господи!" Она в отчаянии; у нее холодеют голова, ноги, руки, и кажется, что несчастнее ее нет человека во всем све- те. Но проходит еще минута, слышатся голоса: это вете- ринар вернулся домой из клуба. "Ну, слава богу", - думает она. От сердца мало-помалу отстает тяжесть, опять ста- новится легко; она ложится и думает о Саше, который спит крепко в соседней комнате и изредка говорит в бре- ду: - Я ттебе! Пошел вон! Не дерись!