Может быть, петухи на Руси закричали,
Но и им тишины не вспугнуть, не вспугнуть.
Только хруст корневищ сквозь прогнившие кости.
Только голос подземных ручьев...
На забытом, поросшем крапивой погосте,
Мы лежим, может, год, может, тыщу веков.
Задумаемся над этим фактом — прекрасное стихотворение более трех десятилетий лежит в ящике письменного стола. Хотел написать вместо «лежит» — «дремлет». Это было бы цветистей, но неточно. Стихотворение Орлова и по сей день не утратило своей мощи, хотя и заложенная в нем идея, и отдельные строчки растеклись по многим книгам других поэтов.
Орлову удавалось, как далеко не многим, сжато, почти до лаконичности математической формулы, сказать о многом. Помню, когда редактор нашей газеты снимал стихотворение, уже стоявшее в полосе, его насторожило то, что строчки звучат как реквием. А над страной уже, мол, взошло солнце победы, и по сему зачем «черный камень» тишины, легший «на разбитую грудь», «хруст корневищ сквозь прогнившие кости»?
Жалел ли Орлов о том, что стихотворение оказалось ненапечатанным. Думаю, да, жалел. Он мог напечатать его в книжках, но он редко возвращался к стихам, по разным причинам снятым редакторами. А когда вспоминал, в печати появилось немало стихов товарищей, которые развили его мысли. Если бы он напечатал свое стихотворение, кто-нибудь мог бы позлословить: Орлов, мол, заимствует. С него хватало «Концерта во фронтовом лесу».
И все-таки, читая стихи товарищей на подобную тему, слыша и свою интонацию, и знакомые строчки, Орлов хитро улыбался в бороду. Он был щедрым человеком.
Как любой поэт, Орлов писал о жизни, думал о смерти. Это естественно. Но мрачности не было в этих думах, хотя — куда денешься — смерть есть смерть. И все-таки даже в стихах на такую грустную тему преобладало лукавство, вера в долгую жизнь. В том же 1945 году он написал стихотворение — как после смерти он ляжет «в песчаник иль суглинок». Но
Извлечет гончар, веселый, рыжий,
И из глины вылепив кувшин,
На огне меня до звона выжжет,
И продаст на рынке за алтын...
И девчонка в жаркий пьяный полдень
(Встретиться с какой не довелось),
Ключевой водой меня наполнив,
Поцелует, жадная, взасос...
Я как-то сказал ему, что он походит на видного ленинградского публициста, которому по ошибке прислали исполнительный лист на алименты, и из его зарплаты и гонорара много лет высчитывали изрядную сумму. Когда же ошибка выяснилась, и публициста спросили, почему же он был столь безропотным, тот ответил: но ведь кто-то должен был содержать ребенка, раз тот появился на свет.
Орлова вполне устраивал этот анекдот.
Жизнерадостный по натуре человек, отлично знающий, что он пока не успел сделать и малой части положенного ему, он довольно часто задумывался о смерти. Чаще всего это было не тогда, когда начинали ныть фронтовые раны, и не тогда, когда побаливало сердце (а это случалось все чаще), а, наоборот, в наиболее полнокровные дни, когда хорошо работалось. В подобных стихах, как это может показаться ни странным, побеждало жизнеутверждающее начало, убежденность в том, что жизнь прожита не зря.
Даже в самом трагическом стихотворении, в котором поэт еще в 1946 году с поразительной точностью написал, что произойдет с ним в 1977-м, звучит чувство исполненного долга. Кстати, и это стихотворение, и некоторые другие, которые я буду цитировать ниже, увидели свет тоже после смерти автора.
Процитирую стихотворение целиком:
Что-то в области сердца...
Умру не в постели —
На ногах, как солдат умирает в бою...
Смерть придет и пристрелит меня на панели,
Милицейские тут же меня отпоют.
Не хочу,
Чтобы мне подавали машину —
Голубую, с малиново-алым крестом.
Уберите от ног эти черные шины:
Я привык путешествовать только пешком.
Я умею ходить.
Подымите меня, ради бога.
Столько лет я учился ходить по земле.
Столько знал я дорог. И последняя эта дорога —
Нипочем. Я дойду, хоть ее и не видно во мгле.
Не имеете права
Меня потрошить. Как вы смели?!
К черту морги, в них пахнет...
Откройте в земле мою дверь.
Постучите лопатой,
Взломайте ломами...
В апреле
Не оттаила почва,
Но вы потрудитесь теперь.
Может быть, в 1946 году, когда это стихотворение было написано, и автор и критики могли бы разглядеть некоторые его несовершенства. Но сегодня больше поражаешься провидению поэта. Ведь в октябрьский день 1977 года с ним случилось все почти так, как написано в стихотворении!
Я говорил, что Орлов был по натуре человеком, умеющим пользоваться радостями жизни, хотя ранения и известная доля мнительности порой сказывались и на нем, и на окружающих. Он был давно и тяжко болен, любил поговорить о своих болезнях, просил друзей доставать редчайшие лекарства, а получив их, любил показывать их. Но только близкие знали, что все эти таблетки и порошки оставались нетронутыми. Он верил в какую-то иную силу выздоровления.
Но если кто-нибудь пытался обвинить его в мистицизме, Орлов с присущим ему пылом обрушивался на собеседника:
— Ты чего — спятил?
Мысли о смерти, конечно, приходили к нему, но это были скорее сожаления о том, что настанет время, когда он не сможет писать, общаться с друзьями, увидеть взрослым внука Степана, которого любил безмерно. Радости жизни, хоть выпало их на долю поэта не столь уж много, всегда торжествовали. Он был устремлен в будущее. И не только в зрелые годы. Едва вернувшись с войны, еще не залечив, как следует ран, он писал:
Лето, лето, ты не время года,
Протестую, требую, молю:
Не сдавайся лютым непогодам,
Жизнь и свет, я так тебя люблю.
Знаю, по весне поднимут снова
Новые цветы свои глаза, —
Не хочу пришествия иного,
Пусть гремит вновь летняя гроза!
Мир в жестокой смене всех явлений,
Что ж, тебя приветствую таким
За чреду несчетных обновлений,
Зная, что и сам я преходим.
В этом стихотворении с наибольшей полнотой отразилась присущая Орлову философия, как и в другом, написанном уже в 1952 году:
Жить бы мне на земле
Четыреста лет.
Я б и то, когда смерть привязалась,
Ей сказал бы так:
Что ты ходишь вслед,
Дай пожить еще самую малость.
Наглядеться на солнышко я не успел,
Надышаться родимым небом...
Орлов был человеком редкой отзывчивости. К нему все шли со своими жалобами, горестями, просьбами помочь, зная, что он сделает все возможное, ободрит, поможет, посочувствует. Бывало, любил и он близким поплакаться в жилетку. Но это были малости в сравнении с тем, что мы накатывали на него, отрывая от дел! Он позволял себе пожаловаться:
— Брюхо болит.
И еще у него была надуманная, но постоянная жалоба — на Книготорг. Однажды на одном весьма ответственном совещании Орлов покритиковал работников Союзкниги за то, что они недостаточно умело занимаются распространением поэтических книг, и это, мол, они не простили. Может быть, в какое-то давнее время, в каком-то определенном месте с продажей одной из книг Орлова действительно произошла задержка. Но Орлов пытался сделать из этого далеко идущий вывод, хотя, думаю, и сам понимал его несостоятельность.
В одном из писем мне в Дом творчества в Гагру он писал, что, как ему казалось, выступая составителем лениздатовской поэтической серии книг, он дал возможность своим недругам вычеркнуть из плана его большую книгу, которая должна была выйти в издательстве «Художественная литература». «Это уже фатально, — писал он. — Ведь так с 61 года. В общем, благодаря этой кассете, которая денег мне не дает ни шиша, будущее мое представляется зыбким и необеспеченным. Отовсюду вылетел. Стихи с расстройства перестал писать... Рад, что тебе работается, а то, что шумит море, — так ведь это прекрасно. Ты вдумайся — море шумит, а не что-либо, черт знает что...»
Я позволил себе привести отрывок только из одного письма для того, чтобы читатели могли получить представление о том, каким Орлов был, когда не писал стихи.
Впрочем, как и всем нам, ему были присущи отдельные слабости, иногда забавные, порой серьезные. Он не мог раскладывать их по полочкам, и это тоже находило отражение в стихах. К чести Орлова следует сказать, что ни одно такое стихотворение он при жизни не напечатал.
Однажды на даче Н. С. Тихонова в Переделкине Орлов прочитал стихотворение, которое не на шутку встревожило Николая Семеновича. Это было, если можно так сказать, в самый благополучный период жизни Орлова, когда он заслужил и широкое общественное признание, и овладел свободой, позволявшей воплощать в стихах все, о чем когда-то мечтал на фронте. И вдруг он пишет:
Все чаще с грустной завистью, все чаще
Я вспоминаю дальние года,
И о себе самом как о пропащем
Я думать начинаю иногда...
………………………………
Фамилия моя нет-нет да где-то
Мелькнет в газетах. И печалюсь я,
Что мало денег для семьи на лето,
Что дача далеко и не своя,
Что вот идут событья мировые
Не так, как надо, что тревожен свет,
Что я в докладе числюсь «и другие»,
Что слишком зол завистливый сосед...
Что ж, ничто не чуждое человеку не было чуждо и ему. Но старейшина нашего поэтического цеха сам в свое время, пройдя через разные нелегкие переживания, хотел, чтобы поэт, в которого он верил, был веку под стать.
Исподволь Тихонов подводил Орлова к такому предназначению.
Впрочем, и сам Орлов, думается, хорошо понимал свое предназначение. Это верно не только в отношении поэзии, но и по всему, чем занимался он. Веку под стать для Орлова, как и для Тихонова, значило не приспособляться, не маневрировать, а «с марсианской жаждою» творить добрые дела, не думая, что делает кому-то одолжение. Творить добро другим — значило жить полнокровно, а не коптить небо.
А тревоги? Обиды? Разочарования? Конечно, они не обошли Орлова стороной. Да и как могли обойти, если он все время был в гуще событий, если он рвался в бой. Знал, что бескровной борьбы не бывает, но, тем не менее, рвался. Видимо, после одного из таких боев местного значения, как шутил он сам, несколько перефразируя Исаковского, он написал стихотворение, напечатать которое либо не успел, либо не хотел. В нем слышится отголосок обиды, которая, впрочем, ничто перед мирозданием. Орлов всегда умел провести эту границу. Обиды от этого горчили не меньше, но сознание преходящности их помогало ему не опускать рук.
Небо синее, в небе
Звезд движенье в ночи.
Век как будто бы небыль,
Только ты помолчи.
Помолчи и запомни
Этот рот горевой,
Этот свод, что заполнен
Глубиной, синевой.
И забудь, как забыто
Все, что было мельком
И крест-накрест забито,
Как окно под коньком.
И огнистой березы
Ливень, грянувший ввысь,
И нежданные слезы,
Что ручьем пролились...
Философ не то чтобы побеждал поэта. Они вместе склонялись над листом бумаги.
«Я навсегда с той Русью остаюсь...»
При жизни поэта о нем писали немало. Критики, в основном, верно определили его место в "нашей поэзии, воздали должное его стихам. В этом хоре похвал есть и мой голос. И все-таки лишь после того, как Орлова не стало, я, перечитав почти все написанное им заново, вдруг нашел то определение, которое ускользало почему-то из всех прежних оценок. Теперь бесспорно, что Орлов — истинно народный поэт. Он сумел с удивительной полнотой выразить дух народа, его чаяния.
Мы знаем много хороших поэтов из братских республик, удостоенных звания «народный поэт». Он не раз оспаривал необходимость такого звания. Бывая в гостях у своих друзей, носящих это звание, он все больше убеждался, что «дома», местные читатели значительно хуже знают поэзию своих именитых земляков, чем русские. Да и земляки, особенно молодежь, как был убежден Орлов, больше читают своих поэтов в переводах. Этим он вовсе не хотел принизить поэзию национальных поэтов.
— Читатель России — миллионный, — говорил Орлов. — Он читает в основном по-русски, но воздает должное поэтам, пишущим на всех языках.
Он говорил о том, что поэты братской семьи советских народов, особенно немногочисленных, тех, кто обрел письменность лишь после Великого Октября, поднялись на дрожжах национального, самобытного фольклора. В этом — одна из важных причин их несомненных достижений. Главная же причина — в направленности их творчества, в том, что они вдохновенно воспевают Россию.
Певцом ее был и Сергей Орлов.
Он не уставал подчеркивать, что рожден русской матерью, вырос в краю, где до наших дней любовно берегут «преданья старины глубокой», где говорят на чистейшем русском языке и дорожат словом, как крупицами золота. Все это, конечно, способствовало формированию его личности, обогащало его как поэта.
Однажды у нас возник разговор об Ольге Фокиной, которую Орлов высоко ставил как представительницу следующего за его собственным поколения поэтов. Фокина не скрывает своей любви к деревне. Деревня для нее — не только место рождения, но и источник вдохновения, поддержка.
Я в вечном долгу у деревни моей.
Перила-краюшки, ступени — ломти, —
Без этой бы лесенки мне не взойти!
— Но Фокина чрезмерно увлекается местным речением, — говорил я. — Иной раз ее нужно читать с толковым словарем, Да и у Даля не всегда найдешь необходимые пояснения.
Разговор состоялся вскоре после того, как Фокина опубликовала в «Нашем современнике» поэму «Хозяйка». Иные строчки ее казались мне закодированными. Слова «всхоть», «порато», «палея», «урас» и др., снабженные звездочками примечаний, отвлекали от чтения, а порой вызывали даже раздражение.
— Всякая крайность вредна, — отвечал Орлов. — Но ты взгляни на это обстоятельство с другой стороны. Фокина, Белов, Распутин стараются сохранить слова, которые могут вовсе уйти из обращения. Язык наш без этих слов станет беднее.
Нет, он хорошо помнил напутствие М.Горького молодым писателям. Алексей Максимович говорил, что «скромные няньки, кучера, рыбаки, деревенские охотники и прочие люди тяжелой жизни определенно влияли на развитие литературного языка, но литераторы из стихийного потока речевого бытового языка произвели строжайший отбор наиболее точных, метких и наиболее осмысленных слов» (т. 27, с. 210).
Такой отбор умел производить и Орлов. Мать его, Екатерина Яковлевна, долгие годы работавшая учительницей в Мегре и Белозерске, говорила так же, как, если продолжить цитату из Горького, говорят в «Мурманске, Астрахани, Тамбове и других местах». Но в ее речи все же слышались звонкие отголоски северной речи. И вот что удивительно: отзвуки эти были сильнее, когда она разговаривала с приезжавшими в Ленинград земляками и даже тогда, когда потчевала нас рыбником — пирогом, в котором был запечен целиком большой лещ.
Орлов говорил по-русски без вологодского акцента. Только, пожалуй, на фронте он чуть нажимал на букву «о», и она звучала у него более округло, чем у многих из нас. Языку он учился у народа. В одном из стихотворений, напечатанных в книге «Верность», он скажет о родном крае:
Дарил меня первой любовью
И горем и радостью он,
И славой своей, и присловьем, —
Всем, чем и богат и силен.
И в нем понимать я учился
Травы и деревьев язык,
В воде и огне окрестился,
К веслу и винтовке привык.
Всю жизнь он был чуток к родному языку, хорошо знал слова, которые мы встречали у Яшина, Белова, Викулова, Фокиной, Романова. Знал, но пользовался ими осмотрительно. Народность его стихов была не внешней, а шла изнутри. Орлов был заодно с народом, был частицей его. В этом — главная черта его как поэта. Россия всегда была в его сердце. Он понимал:
Россия есть у каждого своя:
Свои леса в ней и свои поляны,
Свои враги в ней и свои друзья,
Свои у всех на будущее планы.
Но «черный хлеб ее у всех один». Он называл этим хлебом Правду. И все, что писал о Родине, — все было пронизано жгучей, порой острой, но необходимой правдой. Орлов не пытался приукрашивать ее, тяжело переживал наши неудачи и беды. Любовь к Отечеству от этого не скудела, а крепла. Россия была его радостью и гордостью, не сермяжная — великая, прошедшая тернистый путь развития.
Вот, говорят, была отсталой Русь.
А не она ли родина свободы.
Я навсегда с той Русью остаюсь,
С вершинами семнадцатого года.
Такого взлета духа, и ума,
И мужества история не знала...
Идеалы сограждан были его идеалами.
Мне много раз приходилось вместе с ним встречать и беседовать с иностранными туристами или зарубежными гостями. Чаще всего это были писатели, порой проявлявшие интерес не к грандиозным созидательным успехам нашей страны, а к некоторым теневым сторонам быта иных, пытавшихся поплакать иностранцам в жилетку, вызвать к себе сочувствие, которое они не встречали и не могли встретить у товарищей по перу из-за малой своей талантливости. Эти люди вызывали у Орлова презрение. Когда он стал секретарем правления Союза писателей РСФСР, ему случалось говорить с ними, что называется, по долгу службы. Я видел, как трудно ему бывало согнать с лица презрительную улыбку. Ни тени сочувствия! Ни малейшей попытки вникнуть в жалкую аргументацию, обряженную в цветистые слова! Зато с открытыми противниками нашей идеологии, с людьми, приезжавшими из-за рубежа и недостаточно осведомленными о положении дел у нас, он говорил просто, горячо, не боясь, если было нужно, сказать резко, не жалея времени на доказательства.
Орлов не владел языками, но с поэтами, приезжавшими в нашу страну с добрыми намерениями, общался охотно. В 1962 году, когда в Ленинград приехал американский поэт Роберт Фрост, он буквально влюбился в него. Они гуляли по аллеям Летнего сада, читая друг другу стихи. Им не нужен был переводчик. Вечером, прощаясь у гостиничного подъезда, Фрост долго хлопал Орлова по плечу, смешно выговаривая только одно русское слово: «Здоровя». Оно обозначало в его устах и «будь здоров», и «до свидание», и любимое приветствие Орлова: «Здорово». Наутро мы побежали в Публичку, чтобы почитать стихи Фроста. К сожалению, тогда мы знали его еще очень плохо. Но прошло несколько лет, и в «Неве» появились заметки Ч. Сноу. «Многообразие людей», в которых к нам возвращался старый американский поэт таким, каким мы видели его. Человек, горячо любивший свою землю, хорошо знавший ее запахи, всегда был интересен для Орлова.
С большим интересом он прочел поэму другого американского поэта — Стивена Винсента Бене «Тело Джона Брауна», которую привез нам в русском переводе наш общий приятель, побывавший в США. И снова не могли не возникнуть токи симпатии: Бене мощными мазками нарисовал яркий романтический и вместе с тем трагический портрет одного из участников гражданской войны в Америке. Две строки из поэмы врезались в память Орлова, и он охотно цитировал их как образец высокого гражданского духа и одновременно поэтического лаконизма: «Теперь я, мертвый, стою многим больше, чем если бы я жил».
В иноязычной поэзии Орлов запоминал то, что помогало ему в собственной укреплять дух высокого демократизма, подвижничества.
Бывая за границей, он охотнее всего общался с антифашистами, активными участниками Сопротивления, старался как можно больше узнать их. Это далеко не всегда находило прямое отражение в его поэзии. Борцы за свободу своих стран всегда напоминали ему однополчан. Во Вьетнаме он увидел как бы воскресших боевых друзей: «Все танкисты мои. Они там, во Вьетнаме, и мои полководцы. Я с ними встаю». Умудренный войной, сложными перипетиями борьбы нашей страны за мир, он, вспоминая русского солдата, навечно ставшего в берлинском Трептов-парке, страстно желал, чтобы этот «Победы ровесник» никогда не снимал «ладонь с рукоятки меча». Ибо
Вновь завихрились сполохи крови и дыма.
Видно, надобно вспомнить про ту рукоять,
Чтоб не стала планета моя Хиросимой,
Чтобы третьей войне никогда не бывать.
Тревога за судьбы мира заставляла его постоянно обращаться к молодежи, тем, кому выпало стать нашими наследниками. Он не спешил осуждать ее, когда она пела новые песни, носила одежды, на которые люди нашего поколения порой смотрели с раздражением. Он был убежден, что и у них как вершины гражданственности будут «свой Зимний, свой Берлин». Ведь у «отцов» и «детей» — одна Россия. Она — как награда всем нам и одновременно как мастерская без крыши и стен, где каждый сын ее подобен мастеру, который призван умножить ее красу, увеличить богатства, найти дело не только себе по душе, но и Родине необходимое. Восторженно писал Орлов о «романтиках двадцатого столетия», которые, «не думая о славе и чинах», торят пути от Тавриды до Антарктиды». Да, он чутко вслушивался в ритмы новых молодежных песен, но и радовался тому, что «у новеньких каменных зданий гармошка в столице поет».
Однажды то ли с грустью, то ли, наоборот, с веселой убежденностью он воскликнул: «Эх, гармония — филармония, да и опера сельских мест». С годами гармонь стала для него значить много больше, чем просто музыкальный инструмент. В ней сошлись для него какие-то черты, обозначающие характер народа.
Ныне широко известна песня композитора Г. Свиридова на стихи Орлова «Рыжий дождик бегал с ветром взапуски...». Стихи рассказывали о том, как рождается песня. Композитор нашел для них задушевную мелодию. Песню исполнял Русский академический хор под руководством А. В. Свешникова. Это был прекрасный номер программы. Однажды, когда хор гастролировал в Ленинграде, я затащил Орлова в Филармонию и попросил бывшего диктора Большого зала Краснобородова сообщить Свешникову, что в зале находится Орлов, и мы просим исполнить песню на его стихи. Под конец концерта Александр Васильевич объявил название песни и сказал, что она исполняется по просьбе находящегося в зале автора. Зал взорвался аплодисментами, слушатели заставили хор бисировать, вызывали Орлова. А тот, красный от смущения, пытался вдавиться в кресло. Но после концерта мы все-таки рискнули заглянуть к Свешникову. Оказалось, что Александр Васильевич неплохо знал стихи Орлова и отчетливо видел их ярко выраженную национальную окраску. Он подчеркивал это потому, что в стихах других известных поэтов, по его мнению, она менее заметна.
Опытный музыкант, выдающийся хормейстер безошибочно уловил одну из важных особенностей поэзии Орлова — глубоко национальный, русский характер ее.
Надо сказать, что выдающиеся деятели культуры ценили и любили Орлова. Он был для них не просто товарищем. Об этом удивительно проникновенно написала мне Мариэтта Сергеевна Шагинян, когда я обратился к ней с приглашением принять участие в сборнике, посвященном памяти Орлова. Она писала свою открытку, побеждая свой недуг, с помощью лупы: «Обязательно напишу о Сергее Сергеевиче Орлове, которого не только любила, но и уважала за его прямой и честный путь в жизни, его благое влияние на окружающих именно этими редкими качествами — прямоты, чистоты, честности. Если здоровье и растущая слепота помешают мне выполнить мое обещание, напечатайте хоть эти несколько слов об Орлове, прекрасном человеке и поэте».
Костры
Орлов подолгу выстраивал свои книги. Последнюю хотел назвать «Костры». Над ней работал с особым тщанием. Увы, ему так и не пришлось собрать ее самому. За него это сделала жена. В посмертную книгу вошли стихи разных лет, в том числе многие из тех, которые не входили в предыдущие. Название очень нравилось Орлову. В этом коротком слове, как ему казалось, сплелось воедино все, чем жил он, во что веровал, о чем думал, к чему стремился. Все годы он видел впереди себя сполохи огней — то вспыхнувших на широкой Дворцовой площади, у которых в семнадцатом году грелись красногвардейцы, только что штурмом взявшие Зимний, то костры на биваках Великой Отечественной войны, то буйство пламени на космодроме в Байконуре, откуда взмывали к звездам советские космонавты. Когда-то совсем молодой Орлов написал коротенькое стихотворение «У огня своя архитектура...». Тогда он не мог еще с исчерпывающей полнотой выразить свою догадку, ставшую потом убеждением. Но поразительно, как всегда, само озарение. Он был убежден: сила огня, сила веры беспредельна.
В «Кострах» больше, чем в какой-нибудь другой книге Орлова, философские посылки обретают взаимосвязь, выстраиваются в стройную систему, конечно, не какой-то особой философии, а нашей, марксистско-ленинской, законы которой поэт не просто знал, а жил по ним с завидной последовательностью.
Поэтому «Костры» — книга итоговая. Ее можно прочесть как завещание. Впрочем, завещание, прежде всего, проповедь. А для Орлова всегда важней была исповедь. Орлов принадлежал к тому редкому числу поэтов, которые безгранично верили в своего читателя, в то, что тот может быть не только внимательным слушателем, но и активным собеседником. За четыре десятилетия нашей дружбы я не припомню, чтобы он, познавший, казалось бы, все, что могло выпасть на долю не только одного человека, но и целого поколения, — войну, тяжкие ранения, взлеты вдохновения и философские догадки, читательское признание — захотел бы разговаривать с нами, став на котурны. Даже в пору самых ожесточенных споров с «мальчиками», с теми, кто искал признания не на родине, а за пределами ее, теми, кто пытался безбожно насиловать тему, мол, она вывезет, он уповал, прежде всего, на мысль, на волшебство поэтического слова. Он верил в силу разума, понимая, что великие истины просты, но их тоже нужно доказывать.
Как философ, он черпал вдохновение у Ленина во всем, что было связано с ним.
Вглядываясь нынче, как впервые,
В жизнь страны и в ее мечты,
Вижу я прекрасные, живые
Ленинские вечные черты.
Однажды в Разливе, когда мы у «зеленого кабинета» Ильича рассматривали бережно сохраненные реалии жизни вождя революции в последнем подполье, и кто-то заметил, что Ленину нужно было притерпеться, переступить через какие-то привычные устои, чтобы зажить жизнью батрака, нанявшегося в косцы, Орлов решительно не согласился.
— Владимир Ильич попросту не замечал этих бытовых неудобств. Он был выше их. И в кабинете Ленина в Смольном мы были вместе, и, может быть, именно тогда у него родились первые строчки стихотворения, в котором он мечтал «волшебным даром пройти через заставы лет, в Совет Народных Комиссаров — державы первый кабинет», чтобы «там любовью, теплом и верой запастись». Он много думал о Ленине, гордился, что его «страна огромная, как Ленин, земле прокладывает путь». Эта гордость определяла линию его поведения.
Как и каждый человек, Орлов бывал раним. Что-то второстепенное, мелочное, случалось, вдруг выбивало его из привычного ритма. Но он старался не поддаваться минутным слабостям. Разум для него — «не надгробная плита». И не то, чем можно отгородиться от жизни.
Прихлопнешь разве разумом стремление
Быть искренним, и честным, и прямым
И все печали и сомнения
Нести на люди, обращаться к ним.
Люди, их сообщество очень много значили для Орлова, для его понимания всего сущего. В одном из полемических стихотворений он писал:
Я много слышу о народе:
Народ могуч, велик народ.
То он умен и благороден,
То он чего-то не поймет.
А между тем он «воздвигает атомограды и головой коснулся звезд».
Сам он беззаветно служил своему народу, и в этом было главное его счастье. Он не часто говорил о нем вслух. И тут тоже проявлялась черта его характера, унаследованная у народа: самое дорогое не расплескивать по каждому поводу. Он умел соотносить сделанное лично им с тем, что сделал народ, и самокритичность не оставляла его. Вот почему Орлову было органически чуждо «участвовать в той кутерьме, в той, где каждый себе на уме». Он жил, как все люди. Ему до всего было дело. Оказавшись где-то за тридевять земель, он мог разбудить тебя телефонным звонком, рассказать о чем-то, тогда казавшемся нам блажью, а через месяц или год мы ловили себя на мысли, что слова Орлова, услышанные нами, что называется, вполуха, были вовсе не блажью, а острым сигналом его сердца, всегда работавшего, как сверхчувствительный сейсмограф. Такими были его стихи, привезенные из Китая, стихи о нашей личной ответственности перед родными полями и реками, о том, что предаться самодовольству — значит растерять что-то очень важное из нашего общего духовного богатства. Удивительно, как ему, только что скинувшему с плеч пропитанную солдатским потом гимнастерку, еще в сорок пятом, пришли строчки, писать которые он будет всю жизнь:
Мне кажется, что я живу
Немало лет, немало весен,
И то, что прошлым здесь зовут,
Однажды с будущего спросят.
Он боролся, утверждал право на будущее не потому, что любопытства ради ему хотелось заглянуть за горизонт, а потому, что ощущение это было для него воздухом насущным, без этого невозможно, бессмысленно жить и работать сегодня. Всю жизнь он слышал, как «птица Сирин в уши нам поет голосом далеких и любимых». Но сам сродни был Икару. Только крылья его были сотворены не из воска и не растопились под солнечными лучами. Жажда познания заставляет его Икара, нашего современника, упрямого и уверенного, туже затянуть перед полетом ремень, точно так же, как делал его «добрый, как Иванушка из сказки, беспощадный, словно сам Марат, мой судья, прямой и беспристрастный, гвардии товарищ лейтенант». Он отправляется в полет,
А под ним, на полюсах пыля,
Снегом освещенная и светом,
Медленно вращается Земля,
Не совсем обжитая планета.
А обжить ее нужно по-людски, так, чтобы не было бы мучительно стыдно перед будущими поколениями за то, что мы не смогли сделать все в полную меру сил. Эта нравственная ответственность все сильнее звучала в последних стихах Орлова.
Написавший прекрасное стихотворение «Только раз присягают солдаты...», Орлов признался, что у него «есть дальняя планета», и с нее к нему «летят ракеты» — «полк гвардейский, Мгинский, тридцать третий». На той планете все было просто, хотя на каждом шагу подстерегала смерть. Теперь страшна не физическая смерть, а моральная:
Мы говорим, задумываясь редко,
Что время беспощадное течет.
Как на войне, — с кем бы пошел в разведку? —
А думать надо: кто с тобой пойдет?
Не часто в нашей поэзии последних лет мы встретим такие прямые и беспощадные вопросы. Орлов имел право ставить их, ибо прожил свою жизнь так, что она может служить образцом для всех нас, особенно для вступающих в жизнь. Так оно и стало.
Передо мной — тоненькая стопка писем из Ивангорода Ленинградской области, из пионерской дружины имени Сергея Орлова. Ребята пишут, что хотят вырасти такими, как был Орлов. Я спрашивал: «Танкист Орлов?» — «Нет». — «Поэт Орлов?». Ребята хотят стать такими, как был Орлов-человек.
Таким и останется в памяти народной Сергей Орлов — беспощадный к себе искатель истины, неутомимый правдоискатель и спорщик, отстаивавший высокие идеалы нашего времени.
Вспомним его стихотворение о душе, которая в минуту сомнений поэта «за шиворот взяла, тряхнула и поставила на ноги» с наказом:
«Иди, будь тверд, верши свои дела
И знай: горшки из глины лепят боги.
Ты — бог, ты добр, ты храбр, и я с тобой.
Лепи горшки. Не предавайся лени,
И принимай неотвратимый бой,
И подымай упавших с четверенек.
Бессмертна я....»
Я подчинился ей,
Она — душа. Считаться с нею надо,
И забывать о бренности своей,
И, кроме жизни, не искать награды!..
В душе его всегда звучала человечья совесть, жила жажда служения народу. Это и сделало белозерского школьника, командира тяжелого танка, нашего современника Сергея Орлова большим поэтом.
Однажды Орлов в минуту недомогания сказал мне, что будет жить до тех пор, пока будут ходить его старенькие, первого выпуска, часы «Победа».
7 октября 1977 года он поехал осматривать новое здание Совета Министров РСФСР, ряд залов которого должны были расписывать ученики его давнего друга художника Андрея Мыльникова. Он поскользнулся на стройке и, падая, ударился рукой о стену. Часы разбились. Через несколько часов остановилось и сердце Орлова.
Он не писал завещаний, веря в то, что, раз не успел сделать все намеченное — жить ему еще долго. Но в кармане пиджака жена нашла смятую бумажку, на которой рукой Орлова было написано:
Земля летит, зеленая, навстречу,
Звенит озер метелью голубой.
На ней березы белые, как свечи,
Свист пеночки и цветик полевой.
Я землю эту попирал ногами,
К ней под обстрелом припадал щекой,
Дышал ее дождями и снегами
И гладил обожженною рукой.
Прости, земля, что я тебя покину,
Не по своей, так по чужой вине,
Я не увижу никогда рябину
Ни наяву, ни в непроглядном сне...
Этим стихотворением завершалась книга «Костры». А после выхода ее к нам все приходят и приходят стихи Орлова, найденные в черновиках, блокнотах, бумагах. И этому движению мысли от поэта к нам, читателям, нет конца...
Книги его живут уже сами по себе. Они не просто обогатили библиотечные фонды. Они вошли в духовное богатство народа. И в этих книгах Орлов продолжает беседы с нами о том, что всегда его тревожило, волновало, что составляло главное содержание его жизни.
Я беру в руки «Костры», листаю книгу страницу за страницей, и в памяти моей встает та, теперь уже далекая, ночь перед боем, когда Орлов торопился прочесть все написанное. Теперь не вздрагивает земля от близких разрывов снарядов, теперь не нужно шагать из землянки в предрассветную стынь, не зная, удается ли сделать второй шаг. Но строчки Орлова учат нас тому, чтобы шаг этот и сегодня был бы сделан не напрасно...