IX
Проводив Митю, Перовский позвал старосту Клима, белолицого,
благообразного и расторопного мужика с добрыми и умными глазами.
Смеркалось. Базиль расспросил Клима о ближайшем проезде на
Смоленскую дорогу и на усовской тройке, а далее на почтовых
выехал мимо тонувших в ночной полумгле, на холмах и в долинах,
окрестных деревушек и сел.
Невдали от Новоселовки, при переезде через какой-то мост, он
спросил возницу, что за здания виднеются в темноте.
- Бородино, - ответил возница.
- Большое село?
- Да, сударь. Оттелева Митрий Миколаич добыл прошлый год
голубей... у отца Павла повсегда важнеющие...
Памятно впоследствии стало это село Перовскому и всей России.
Лошади мчались. "А она-то, моя владычица, мой рай! Что с нею? - думал Базиль, погруженный в мечты о последнем свидании с Авророй.
- Да, наше счастье прочно, ненарушимо... Как она любит, как
предана мне!"
Грезы сменялись грезами. Перовский перебирал в уме свое прошлое.
Ему с живостью представилось его детство, богатое черниговское
поместье Почеп, огромный, выстроенный знаменитым Растрелли дом,
возле дома - спадавший к реке обширный сад и сам он, ребенком
бегающий по этому саду в рубашечке. Он вспоминал свою мать, Анну
Михайловну, высокую, румяную, с черною косой, чернобровую
красавицу из должностных хозяина поместья. Он с нею и с братьями
жил в отдельном флигеле, невдали от большого дома. Здесь его
учили грамоте.
В отроческие годы Базиля граф, владелец Почепа, лишь изредка жил
в большом доме. Дети Анны Михайловны в то время видели его только
в церкви или из окон флигеля, когда он с пышностью, провожаемый
слугами, выезжал по хозяйству или к соседям. Тенистые дороги
сада, красивые беседки, клумбы цветов и лабиринт из пирамидальных
тополей, где мальчики, в отсутствие графа, прятались, играя с
детьми других должностных графа, - все это в воспоминаниях Базиля
невольно сливалось с слезами матери. Анна Михайловна нередко,
безмолвно поглядывая из окна флигеля на большой, то пустынный, то
с приездом графа ярко освещенный дом, обнимала детей и со вздохом
говорила: "Соколы мои, соколы! Что-то с вами будет?"
В памяти Перовского особенно сохранилось одно событие. То была
поездка его матери в какой-то отдаленный монастырь. Граф долго не
приезжал из Петербурга, где, как все говорили, он занимал важное
место. Анна Михайловна снарядилась, взяла с собой Васю и его
старшего брата Льва и с ними в бричке, на долгих, выехала на
богомолье. Раскачиванье уложенной перинами и подушками просторной
брички, мерный бег тройки сытых, весело фыркающих саврасок,
раздольные поля, полные запахом цветущих трав, песни жаворонков,
ночлеги в хуторах, дремучий монастырский лес, оглашаемый у реки
соловьиными свистами, и долгое моление в старом, окуренном
ладаном храме, где усталый Вася, прикорнувшись за колонной,
заснул, - все это ему вспоминалось живо, как и радость матери по
их возвращении домой.
Вскоре после их приезда в Почеп прибыл на летний отдых и граф. На
другой день по его водворении в Почепе Анну Михайловну и ее
сыновей позвали к нему в дом. Мальчиков принарядили и ввели в
графский кабинет. Граф сидел в лиловом бархатном халате,
напудренный, красивый и величавый. Секретарь кончил доклад и
уносил бумаги.
- Молодцы! - сказал граф, посмотрев на черноглазых мальчуганов,
бойко прочитавших ему наизусть оду Державина, и расцеловал их.
Оправив на себе кружевной шарф и манжеты, он дал детям по
кошельку с дукатами и сказал:
- Это вам на орехи, в память вашего покойного отца; он был мне
верным другом и слугою. Я дал ему слово заботиться о вас,
сиротах. Надо учиться более; поедете в Москву.
Дети весело разглядывали кабинет, убранный редкими картинами,
охотничьими приборами, чучелами птиц, вазами и статуями. Стоявшая
у порога их мать отирала радостные слезы. Старшего из сыновей
Анны Михайловны увезли ранее, Васю - несколько позже. К нему
приставили выписанного из чужих краев гувернера и с ним отправили
его в Москву, где сперва поместили в частном пансионе, потом
определили в университет.
Вася еще по девятому году в Почепе, от какого-то пьянчужки,
сельского писаря из семинаристов, узнал, что граф - его отец, но
этого не признает, так как очень знатен, живет возле царя в
Петербурге и занимает там место министра.
- Но разве министрам запрещено иметь детей? - спросил писаря
удивленный Вася.
- Дубина ты, стультус (Глупец (от лат. slultus).), и больше
ничего; значит, что нельзя! - ответил сельский грамотей.
Проболтавшись об этом разговоре матери, Вася от нее услышал, что
граф будет очень гневаться и лишит их всех своих милостей, если
они станут рассказывать о родстве с ним. С той поры на вопросы
товарищей и знакомых, кто его отец, Перовский отвечал:
- Я - сирота с детства; мой отец, украинский хуторянин, служил в
Малороссии управляющим одного графа и давно умер...
Выдержав последний экзамен в университете, Вася написал о том
радостное письмо матери и с нетерпением собирался ехать к ней на
родину, где не был около семи лет. Ему рисовался Почеп, тенистый
сад, дорогой флигель, свобода. Но к нему на квартиру, где он жил
с Ильей Тропининым, явился незнакомый старичок чиновник, в сером
фраке, с сахарною улыбочкой и хохолком на голове, и, поздравив
его от имени графа, объявил, что он, Перовский, милостью высокого
покровителя уже определен на службу в колонновожатые, то есть в
свитские, и что ввиду этого граф советует ему, дабы не потерять
места, без замедления ехать в Петербург. Чиновник вручил ему при
этом нужную сумму на обмундирование и на отъезд к месту служения
и, откланиваясь, спросил, когда же Василий Алексеевич располагает
ехать, так как о том должно дать знать его сиятельству. Базиль
подумал и ответил:
- Через неделю.
Как ни уговаривал его Илья Тропинин обождать, еще повеселиться,
где-то охотиться и притом, в компании других кончивших ученье
студентов, варить жженку, Базиль в назначенное время оставил
Москву. Он сгорал нетерпением увидать Петербург и отца. "Теперь
граф, наверное, признает меня! - в трепетном восторге мыслил
Базиль. - Я уже более не почепский хуторянин, а получивший высшее
образование офицер! Отец с гордостью, если не даст еще мне своего
имени и графского титула, о чем я, разумеется, и не мечтаю,
назовет меня, хоть наедине, хотя глаз на глаз, своим сыном... и у
меня будет отец... да какой еще отец! Как все хвалят высокие его
дарования, любовь к наукам и искусствам, честь и ум! Он снимет с
меня запрет - хоть для наших личных сношений... Я поселюсь у
него, буду близко ежедневно видеть замечательного
государственного деятеля; я брошусь к нему, он прижмет меня к
своей груди!" Ожидания Базиля сбылись. Но граф-отец, вероятно,
избегая до времени превратной огласки и пересудов, не нашел еще
возможным поселить у себя сына в Петербурге. К Базилю в
гостиницу, после первого радостного его свидания с отцом, когда
он, весь возбужденный, был наверху блаженства, явился тот же
бывший в Москве старичок чиновник, оказавшийся одним из служащих
в домовой канцелярии графа, ласково расспросил его, где он думает
найти квартиру, доволен ли службой и начальством и не нуждается
ли еще в чем-либо приватном. Но тут же дал Базилю понять, что
недалекое, более утешительное будущее вполне зависит от двух
предметов: от его скромности вообще и от умолчания в особенности
насчет каких-либо его отношений к графу-министру. Базиль с болью
в сердце объявил, что беспрекословно преклоняется перед волею
графа-отца. Его, по письму Ильи Тропиннна, отыскал в Петербурге
незадолго перед тем выпущенный из московских кадет также в
колонновожатые, двоюродный брат Ильи Дмитрий Николаевич Усов,
которого он изредка видел еще в Москве. Базиль сошелся с ним,
полюбил его, как и его родича Тропинина, и почти с ним не
расставался. Когда минувшею весной Перовский в Москве, на балу у
Нелединских, увидел Аврору и первому Мите высказал наполнившее
его чувство к ней, Митя побледнел, потом вспыхнул и крепко пожал
ему руку.
- Слушай, Перовский! - сказал он ему. - Это такая девушка,
такая... если бы брат Илюша не был женат на ее родной сестре,
понимаешь ли?.. она была бы... я все отдал бы, все... Отец Ильи
крестил меня, мы - братья и по кресту... Еще на его свадьбе, год
назад, я сообразил и все терзался... А теперь охотно уступаю этот
клад, это сокровище тебе... Илья тоже тебе поможет!
- Да с чего же ты взял, что это серьезно? - удивился, также
краснея, Базиль. - И что такое бальная встреча? Мало ли кого мы
встречаем...
- А вот увидишь, - произнес Митя, - я убежден, попомни мое слово,
- Аврора будет твоя.
Предсказание Мити сбылось. Базиль ехал в армию счастливым женихом
Авроры.
Из Можайска Базиль должен был взять почтовых и оттуда ехать в
главную квартиру Первой армии, в Вильну. Рассчитывая время, он
боялся, что Барклай-де-Толли мог уже оттуда двинуться к западной
границе. Он вошел на станцию, отыскал комнату смотрителя и,
вручив последнему свою курьерскую подорожную, потребовал лошадей.
Смотритель вышел и опять возвратился.
- Лошади будут сейчас готовы, - сказал он как-то смущенно, - только вас здесь спрашивают какие-то господа... они только что
приехали.
- Кто? где они?
Смотритель указал на общую станционную комнату. Базиль вошел
туда. Освещенный тусклым огарком, с дивана встал высокий, тощий и
желтолицый господин в черной венгерке с серебряными пуговицами,
Базиль отступил: перед ним стоял "гусар смерти", эмигрант Жерамб.
Сзади него виднелись двое незнакомых штатских: юноша - в модном
рединготе и пожилой - во фраке.
- Вы удивлены? - произнес по-французски Жерамб, - я сам крайне
смущен этою неожиданною встречей... Ехал вот с этими господами в
поместье одного из них, но узнал, что вы здесь... и потому...
- Что же вам нужно? - сухо спросил Базиль.
- Господин Перовский, вы понимаете, - продолжал с дрожью в голосе
Жерамб, - мы шли по одной дороге к честной, надеюсь, цели...
- О чести на этот счет предоставьте судить мне.
- Согласен... вы имели более успеха, я преклонился, был готов
отступить, даже отступил...
- Далее, далее! - вскрикнул, теряя терпение, Базиль. Жерамб на
миг остановился. Его впалые глаза сверкали, нижняя челюсть
вздрагивала, руки судорожно сжимались. Штатские молча поглядывали
на пего.
- Вы понимаете, господин Перовский, - произнес он, - два дня
назад я вас видел рано утром с одною дамой... она еще не ваша, но
вы ее преследуете, ходите с нею наедине...
- Я не подозревал, что у нее такие добровольные, непрошенные
соглядатаи.
- Что вы этим хотите сказать? Я... требую...
Базиль смерил Жерамба глазами.
- Удовлетворения? - спросил он. - Дуэль?
- Именно... вы понимаете, между честными людьми...
- Где, здесь?
- Теперь же, без отлагательства.
- Но вы, полагаю, поймете: теперь война; притом у меня здесь нет
секундантов.
- Один из этих господ, - Жерамб указал на юношу, - может быть в
этом случае в вашем распоряжении.
- К незнакомым не обращаются с такими предложениями, - ответил
Базиль, - наконец, знайте: то моя невеста.
Жерамб захохотал. Базиль бросился к нему. Дверь отворилась. В
комнату вошли двое других проезжих: пожилой пехотный офицер и
средних лет военный доктор Миртов, знавший Базиля по Петербургу.
Они также ехали в Первую армию. Предупрежденные смотрителем, они
вмешались в ссору и прекратили ее. Базиль повторил Жерамбу, что
он к его услугам. Дав ему свой адрес, он уплатил смотрителю
прогоны, поклонился и вышел на крыльцо. Красивый, полный и всегда
веселый доктор Миртов, уладив столкновение, старался успокоить
взволнованного Перовского.
- Охота вам расходовать силы и храбрость на этого воплощенного
мертвеца! - сказал он. - Впереди у нас столько живых врагов.
Базиль, пожав ему руку, сел в тележку.
- Не забудьте же, после войны! - крикнул ему с крыльца все еще
кипятившийся Жерамб.
- К вашим услугам, - ответил, кланяясь ему и Миртову, Перовский.
Телега помчалась. Прислушиваясь к колокольчику, Базиль с
замиранием сердца вспоминал свой отъезд из Москвы и прощание с
Авророй. "А этот, этот! - не унимался он. - Вздумал напугать,
отнять ее у меня! Нет, никто теперь нас не разлучит, никто".
Х
Прибыв в штаб Первой армии, Перовский уведомил невесту, что
доехал благополучно, что все говорят о неизбежной войне, - войска
в движении, - но что еще ничего верного не известно. Москва между
тем начинала сильно смущаться. Газеты, в особенности "Устье
Эльбы" и "Гамбургский курьер", приносили тревожные известия.
Война становилась очевидною и близкою. Все знали, что государь
Александр Павлович, быстро покинув Петербург, более месяца уже
находился при Первой армии Барклая-де-Толли, в Вильне. Но все эти
толки были еще шатки, неопределенны. Вдруг прошла потрясающая
молва. Стало известно, что после майского призыва к полкам всех
отпускных офицеров из Вильны к графу Растопчнну примчался с
важными депешами фальдъегерь. Сперва по секрету, потом громко,
наконец, заговорили, что Наполеон за несколько дней перед тем без
объявления войны с громадными полчищами нежданно вторгся в
пределы России и уже без боя занял Вильну. Шестого июля, с новым
государевым посланцем, Растопчину было доставлено воззвание
императора к Москве и манифест об ополчении, причем стал известен
обет государя "не вкладывать меча в ножны, пока хоть единый
неприятельский воин будет на Русской земле". Вспоминали при этом
слова императора, сказанные по-французки за год перед тем о
Наполеоне: "Il n'y a pas de place pour nous deux en Europe; tot
ou tard, l'un ou l'autre doit se retirer!" ("Нет места для для
нас обоих в Европе; рано или поздно, один из нас должен будет
удалиться!")
Шестнадцатого июля и сам государь Александр Павлович явился
наконец среди встревоженной и восторженно встречавшей его Москвы.
Государь, приняв дворянство и купечество, оставался здесь не
более двух дней и поспешил обратно в Петербург, откуда, по
слухам, уже снаряжали к вывозу в Ярославль и в Кострому главные
ценности и архивы. Москва заволновалась, как старый улей пчел, по
которому ударили обухом. Чернь толпилась на базарах и у кабаков.
Москвичи заговорили о народной самообороне. Началось формирование
ополчений. Первые московские баре и богачи, графы Мамонов и
Салтыков, объявили о снаряжении на свой счет двух полков.
Тверской, Никитский и другие бульвары по вечерам наполнялись
толпами любопытных. Здесь оживленно передавались новости из
Петербурга и с театра войны. Дамы и девицы приветливо оглядывали
красивые и новенькие наряды мамоновских казаков. Победа у Клястиц
охранителя путей к Петербургу, графа Витгенштейна, в конце июля
вызвала взрыз общих, шумных ликований. Белые и черные султаны
наезжавших с депешами недавних московских танцоров, гвардейских и
армейских офицеров, чаще мелькали по улицам. В греческих и
швейцарских кондитерских передавались шепотом вести из
проникавших в Москву иностранных газет. Все ждали решительной
победы. Но прошло еще время, и двенадцатого августа москвичи с
ужасом узнали об оставлении русскими армиями Смоленска. Путь
французов к Москве становился облегченным. Толковали о возникшей
с начала похода неурядице в русском войске, о раздоре между
главными русскими вождями, Багратионом и Барклаем-де-Толли. Этому
раздору молва приписывала и постоянное отступление русских войск
перед натиском Наполеоновых полчищ. Светские остряки распевали
сатирический куплет, сложенный на этот счет поклонниками недавних
кумиров, которых теперь все проклинали :
Vive l'etat militaire, Qui promet a nos souhaits Les retraites en
temps de guerre, Les parades en temps de paix!
("Да здравствуют военные, которые обещают нам отступления во
время войны и парады во время мира!")
Осторожного и медлительного Барклая-де-Толли, своими
отступлениями завлекавшего Наполеона в глубь раздраженной страны,
считали изменником. Некоторые презрительно переиначивали его имя:
"Болтай да и только". Пели в дружеской беседе сатиру на него:
Les ennemis s'avancent a grands pas, Adieu, Smolensk et la
Russie... Barclay toujours evite les combats!
("Враги быстро близятся; прощай, Смоленск и Россия... Барклай
постоянно уклоняется от сражений!")
В имени соперника Барклая, Багратиона, искали видеть настоящего
вождя и спасителя родины: "Бог-рати-он". Но последовало
назначение главнокомандующим всех армий опытного старца,
недавнего победителя турок, князя Кутузова. Эта мера вызвала
общее одобрение. Знающие, впрочем, утверждали, что государь, не
любивший Кутузова, сказал по этому поводу: "Le public a voulu sa
nomination; je l'ai nomme... quant a moi, je m'en lave les
mains". ("Общество желало его назначения; я его назначил... что
до меня, я в этом умываю руки".) Когда имя Наполеона стали, по
апокалипсису, объяснять именем Аполлиона, кто-то подыскал в том
же апокалипсисе, будто антихристу предрекалось погибнуть от руки
Михаила. Кутузов был также Михаил. Все ждали скорого и полного
разгрома Бонапарта.
Москва в это время, встречая раненых, привозимых из Смоленска,
более и более пустела. Барыни, для которых, по выражению
Растопчина, "отечеством был Кузнецкий мост, а царством небесным - Париж", в патриотическом увлечении спрашивали военных: "Скоро ли
генеральное сражение?" - и, путая хронологию и события,
восклицали: "Выгнали же когда-то поляков Минин, Пожарский и
Дмитрий Донской". - "Сто лет вражья сила не была на Русской земле
- и вдруг! - негодовали коренные москвичи-старики. - И какая
неожиданность; в половине июня еще редко кто и подозревал войну,
а в начале июля уже и вторжение". Часть светской публики,
впрочем, еще продолжала ездить в балет и французский театр.
Другие усердно посещали церкви и монастыри. Певца Тарквинио и
недавних дамских идолов, скрипача Роде и красавца пианиста
Мартини, стали понемногу забывать среди толков об убитых и
раненых, в заботах об изготовлении бинтов и корпии, а главное - о
мерах к оставлению Москвы. Величием Наполеона уже не
восторгались. Декламировали стихи французских роялистов: "О roi,
tu cherches justice!" ("Государь, ты ищешь правосудия!") и
русские патриотические ямбы: "О дерзкий Коленкур, раб корсиканца
злого!.." Государя Александра Павловича, после его решимости не
оставлять оружия и не подписывать мира, пока хоть единый
французский солдат будет на Русской земле, перестали считать
только идеалистом и добряком .
- Увидите, - радостно говорил о нем Растопчин, как все знали,
бывший в личной, непосредственной переписке с государем, - среди
этой бестолочи и общего упадка страны идеальная повязка спадет с
его добрых глаз. Он начал Лагарпом, а, попомните, кончит
Аракчеевым; подберет вожжи распущенной родной таратайки...
Переписывалась чья-то сатира на порабощенную Европу, где
говорилось:
А там, на карточных престолах,
Сидят картонные цари!
Прошло около двух месяцев. Аврора усердно переписывалась с
женихом. Перовский извещал ее о местах, которые проходила Первая
западная армия Барклая, где он, в числе других свитских, состоял
в распоряжении командира второго корпуса, генерала Багговута. Он,
среди восторженных обращений к невесте, подробно описал ей
картину удачного соединения обеих русских армий и славный, хотя
неудачный бой под Смоленском. Остальное. Аврора узнавала от
сестрина мужа, Ильи. Тропинин благодаря связям старой княгини
имел возможность чуть не ежедневно навещать "клуб московского
главнокомандующего", как звали москвичи тогдашние любопытные
утренние съезды у графа Растопчина, где стекалось столько
городского, жадного до новостей люда. Отсюда Тропинин всякий раз
привозил в дом княгини целый ворох свежих вестей. Одно смущало
Илью и семью княгини: они не имели дальнейших сведений о Мите
Усове. Было только известно, что он встретил авангард армии
Багратиона где-то за Витебском и что впоследствии, при каком-то
отряде, участвовал в бою под Салтановым. Но Митя ли ленился
писать или в походной суете терялись его письма, ничего более о
нем не было известно.
- И впрямь влюбился на походе в какую-нибудь полячку, ну и
завертелся! - утешала княгиня Илью и своих внучек. Время шло.
Аврора чуть не ежедневно и до мелочей описывала жениху московские
события: общее смущение, первые приготовления горожан к нашествию
врагов, арест и высылку начальством подозрительных лиц, в
особенности иностранцев, растопчинские афиши, вывоз церковной
святыни, архивов и питомиц женских институтов. Она сообщала,
наконец, и о состоявшемся выезде из Москвы в дальние поместья и
города первых, более прозорливых из общих знакомых. Другие, по
словам Авроры, еще медлили, веря слепо Растопчину, который трунил
над беглецами и открыто клялся, что злодею в Москве не бывать.
Народ тем не менее чуял беду и волновался. Старый лакей княгини
Влас Сысоич и экономка Маремьяша твердили давно: "Наделает наша
старая того, что нагрянет тот изверг и накроет нас здесь, как
сеткою воробьев". Благодаря связям и подвижности зятя Авроре
удавалось большинство своих писем пересылать жениху через
курьеров, являвшихся в Москву из армий, ближе и ближе подходивших
от Смоленска.
XI
В половине августа Аврора написала Базилю письмо, которое тот
получил во время приближения русских отрядов к Вязьме. "Вот уже
несколько дней, ненаглядный, дорогой мой, я не могла взяться за
перо, - писала Аврора. - Великая новость! Бабушка наконец
решилась укладываться. Суета в доме, флигелях, подвалах и
кладовых была невообразимая. Сегодня, однако, вдруг стало что-то
тише. Без тебя, без моей жизни, клянусь, только и утешала музыка.
Я наверху у себя играла и пела, - знаешь, в той комнатке, что
окнами в сад. Разучила и вытвердила данную тобой увертюру из
"Дианина древа", арию из "Jeune Troubadour" ("Юный трубадур"
(франц.).) и романс Буальдье: "S'il est vrai, que d'etre
heureux..." ("Если верно, что быть счастливым..." (франц.))
Теперь же, очевидно, уже не до того. Прощайте, арии,
восхитительные романсы и дуэты, которые мы с тобою распевали.
Скоро прощусь и с любимою моею комнатой, где переживалось о тебе
столько мыслей. О моя комнатка, мой рай! На днях я говела в
церкви Ермолая; ах, как я молилась о тебе и обо всех вас, да
пошлет вам господь силу и одоление на врагов! К Растопчину
являлся некий смельчак Фигнер, великий ненавистник Наполеона, с
каким-то проектом - разом, в один день, кончить войну. Граф
советовал ему обратиться к военным властям. Вокруг нашего дома
грузятся наемные и свои подводы - все уезжают; чисто египетское
бегство. Прежде других скрылись наши неслужащие, светские
петиметры. По полторы тысячи и более переполненных карет и
колясок в сутки, по счету на гауптвахтах, покидают Москву.
Наемные подводы сильно вздорожали. Наш сосед Тутолмин за ямскую
тройку заплатил на днях триста рублей всего за пятьдесят верст.
Архаровы уехали в Тамбовскую, Апраксины - в Орловскую губернии,
Толстые - в Симбирск, а бедненьких институток вывезли на
перекладных в Казань. По слухам, Ярославль и Тамбов так уж
переполнены нашими беглецами, что скоро, говорят, не хватит и
квартир. Уехали, знаешь, те - "князь-мощи" и " князь-моська", - словом, почти все. Я уже тебе писала, что Ксаню с ребенком в
начале успенского поста Илья отослал в бабушкину тамбовскую
деревню Паншино. Сам же он еще остался здесь, на службе, как и
все прочие сенатские. Им почему-то еще нет разрешения ехать. Но и
в деревнях, особенно ближних к Москве, говорят, не безопасно.
Крестьяне волнуются и, вместо охраны покинутого господского
имущества, делят его между собой и разбегаются в леса. На днях
пьяные мужики встретили, при выезде из Москвы, Фанни Стрешневу с
кучей ее крошек, - помнишь, еще такие хорошенькие, ты ими
любовался на бульваре, - окружили карету и кричали с угрозами:
"Куда, бояре, с холопами? Или невзгода и на вас? Москва, что ли,
не мила? Ну-ка вылезайте, станете и вы лапотниками!" Ужасы! Если
бы не денщики, одного раненого полковника, которые, по приказу
его, вмешались и разогнали дикий сброд, неизвестно, чем кончилось
испугалась и уже было велела готовить дормез и позвать
священника, чтобы служить напутственный молебен, но раздумала,
отправила через Ярцево в Паншино только часть подвод с главными
вещами, а сама ехать отсрочила. Все убеждены, что слухи о
нашествии на Москву неверны, и, повторяя чью-то фразу об
отступлении наших армий; "Nous reculons, pour mieux sauter!" ("Мы
отступаем, чтобы лучше броситься!") - не изменяет образа своей
жизни. Я ей вслух прочла новый, здесь полученный памфлет мадам де
Сталь, которая, кстати, нежданно появилась в Москве и на днях,
удостоив бабушку заездом, целый вечер у нас проговорила, и так
умно, что, хотя у меня от ее оживленных речей разболелась голова,
я не могла от нее оторваться ни на минуту. Она в восторге от
России и уподобляет нас произведениям Шекспира, в которых все,
что не ошибка, возвышенно, и все, что не возвышенно, ошибка.
Бульвары пустеют. Полны только трактиры. На прошлой неделе в
ресторации Тардини, а потом в трактире Френзеля
посетителями-купцами были избиты какие-то штатские за то, что
один из них вслух заговорил с товарищем по-французски, а другой,
очевидно в нетрезвом виде, намекая на высылку Растопчиным
почт-директора Ключарева, выразился: "Вот так дела!.. генерал
генерала в ссылку упрятал!" Бабушка, узнав об этом, слегла тогда
в своей молельне и весь день принимала капли; когда же я ей
намекнула, что благодаря извергу Наполеону далее у нас может быть
еще хуже, она возразила: "Слушай же, Aurore! Я знаю Бонапарта; не
раз видела его у дочки его министра Ремюза и даже с ним
разговаривала лично. Это, повторяю, человек судьбы! вот его
истинное определение! Он истинный гений и никогда низким
грабителем и разбойником не был, как его изображает твой идол,
эта трещотка госпожа Сталь, и грубые растопчинские афиши, хотя
оба, - и мадам де Сталь, и граф, не спорю, даровиты и остры. Не
для того же, в самом деле, послушай, Наполеон, наверху славы,
ведет сюда громаду Европы, чтобы обидеть здесь, в моем московском
доме, меня, беззащитную старуху, да притом еще свою добрую
знакомую! И Кутузов не допустит... Я нездорова, - прибавила мне
бабушка, - разве не видишь? Карл Иванович дал новое лекарство...
надо же посмотреть, как подействует; а в деревне, в глуши, кто
поможет? И не доеду я живою в такую даль!" Словом, дорогой мой,
мы доныне не двигаемся, молимся, готовим корпию и мысленно следим
за вами. Еще слово. Илья Борисович, по совету нашего можайского
предводителя Астафьева, собирается на днях в Любаново, чтобы
отправить и оттуда кое-что, более ценное, в Тамбовский или
Коломенский уезды, и полагает, с тою же целью, проехать и в
Новоселовку. Все утверждают, что эти деревни на пути врагов к
Москве. Но как бы мне хотелось, чтобы бабушка отпустила с ним в
Любаново и меня! В два дня на подставных можно легко
возвратиться. Зато, если там услышу, что и твой отряд близится к
Москве, кажется, не утерплю и без спроса, хоть верхом, брошусь
встретить тебя и, если суждено, умереть за родину вместе с тобой.
Голубчик Барс, отчего ты не в Любанове?
Ну прощай, прощай... О, когда же наконец настанет час нашего
свидания? Когда увижу тебя, мой дорогой, милый воин, когда
налюбуюсь тобой? Береги себя для отечества и для любящей тебя
Авроры".
Накануне успеньева дня, вечером, в глубине двора княгини
Шелешпанской экономка Маремьяша разговорилась с старым
камердинером Власом. Они стояли у двери каменной кладовой,
отделявшей часть сада от двора.
- Дожили мы до пределов божьего гнева! - произнес Влас Сысоич,
заглядывая в дверь, которую почему-то придерживала экономка. - Служи, а тут и твоя худобишка в прах пропадет.
- А ты где был?
- Известно где, безотлучно-с в передней!.. Не уложил ни алой
позументной ливреи, ни выездной шубы... ничего!
- Тебе бы, аспид, только лежать да нюхать свой табачище, мы же
вон сбились с ног... Заделывай, Ванюша! - крикнула кому-то
экономка в дверь. - Вот скажу княгине, что лезешь; снимет она с
ножки башмачок и отшлепает тебя... незнакомо, что ли?
В сарае с минувшего дня укрывались от посторонних два нанятых
каменщика. Они, тайно от посторонних, под надзором дворника
Карпа, вывели поперек кладовой, от пола до крыши, новую, глухую
кирпичную перегородку. За эту перегородку Маремьяша с надежными
из дворни успела, с разрешения княгини, спрятать из более дорогой
и громоздкой рухляди то, чего не увезли первые подводы.
- Маремьяна Дмитревна, уж уважьте, - не переставал упрашивать
Влас, повертывая в руках объемистый узел.
- Что тебе? Говори...
- На смерть себе готовил... демикатоновый редингот, опять же
новые сапоги, камзол, ну... и, как следует, чистую пару белья.
- Так вот твои холопские лохмотья и буду класть поверх
барышниного приданого! На то, видно, его копили и хранили.
- Растащут, изверги, как придут; дайте по-христиански помереть.
Княгиня не верила, все толковала: болтовня! А я сколько
уговаривала, да и вы тоже.
- Уговаривал! Все вы теперь такие. А по-моему, не спрятал, не
спас, - лучше сжечь, чем им, проклятым, доставаться. Ну, старый
сластун, давай...
Экономка небрежно бросила каменщикам узел Власа.
- И наше, Маремьянушка, светик! - прошамкал у двери
восьмидесятилетний слепой гуслист Ермил, живший здесь при дворне
и давно уже не сходивший с печи.
- И наше! и мы! - отозвались голоса подоспевших к кладовой
главных горничных, Дуняши, Стеши и Луши, и состоявшего в штате
княгини крещеного арапчонка Варлашки.
- Эк их! Ну, куда мне с вами теперь? Еще кто? Давайте! - с
досадою крикнула Маремьяша, успев-шая между тем ранее других
припрятать все свои нужные вещи. - Сами кладите, да скорее. А вы,
ребятушки, - обратилась она к каменщикам, - так замуруйте, чтоб и
виду не было свежей кладки! Спереди навалим мешков с мукою и
овсом; сена и соломы, коли надо. А стенку ведите до крыши, под
самый конек.
Маремьяша не удовольствовалась тайником в кладовой. Длинный и
сгорбленный, вечно кашлявший дворник Карп, с бледным, покрытым
пегими пятнами лицом и с такими же пегими руками, следующею
ночью, по ее указанию, вырыл с садовником еще огромную яму в
саду, за овощным погребом, между лип, натаскал туда новые вороха
барского и людского добра, застлал яму досками и прикрыл ее
сверху землей и дерном. Садовнику было ведено ежедневно, во время
поливки цветов, поливать и этот дерн, чтобы трава не завяла и не
выдала ямы, устроенной под ней.
Последнее из писем Перовского к Авроре, от двадцатого августа, с
бивака у Колоцкого монастыря, доставил адъютант Кутузова,
приезжавший в Москву за скорейшею присылкою врачей. Базиль
извещал невесту, что армии приказано наконец становиться на
позицию перед Можайском и что все этому сильно рады, так как
теперь уже несомненно ждут генеральной баталии. "Но приготовься,
- писал Базиль, - услышать горестную весть, которая меня как гром
сразила. Бедный Митя Усов, как я сейчас узнал, опасно ранен
осколком бомбы в ногу в деле на реке Осме. По слухам, его
отправили с фельдшером, в коляске раненого князя Тенншева, в
Москву. Сообщи это скорее Илье; встретьте бедного, пригласите
заранее Карла Ивановича, если и его с другими врачами не взяли у
вас из Москвы. Друг души моей! Отрада моей жизни! Увидимся ли мы
с тобою, увидимся ли с ним еще на этом свете? Наш Митя Усов
ранен! Этот румяный, кудрявый мальчик! Не верится... Вот оно,
начинается!.. Спаси тебя, его и всех вас господь! Твой В.
Перовский".
Это письмо уже не застало Авроры в Москве. Она за сутки перед тем
уехала с Тропининым в Любаново. Арапчонок Варлашка подал княгине
на подносе письмо Перовского.
- Мать пресвятая богородица! Французы у Можайска! - вскрикнула
Анна Аркадьевна, пробежав письмо и роняя его с очками на пол. - А
она, безумица, поблизости к врагам, в Любанове... Ранен Митенька!
Маремьяша, Влас! Где мои очки? Кучеров сюда! спешите!.. спасайте!
барышню в полон возьмут!..
XII
Через неделю после успения няня Арина с внучкой Феней поздно
вечером сидела на крылечке новоселовского дома Усовых. Староста
Клим и кое-кто из стариков и молодых парней мелкопоместной
деревушки сидели тут же, на ступеньках. Убирая свой и господский
хлеб, крестьяне замешкались и, ввиду противоречивых слухов, не
решались уходить вслед за другими. Сидя здесь, они толковали, что
вести идут нехорошие, что битвы, по молве, происходят где-то уже
недалеко и как бы враги вскорости не нагрянули и в Новоселовку.
Кто-то, проезжавший в тот день из окрестностей Вязьмы, сообщил,
что там недавно уже слышали громкую, хотя еще отдаленную пушечную
пальбу.
- Ведь вот барина старого нет, он за Волгой. Что делать? - толковали крестьяне. - Приказу от начальства уходить тоже нету;
как тут беречь господское и свое добро?
- Да и куда и с чем уходить? - сказал кто-то. - Татариновцы
двинулись, а их свои же в лесу, за Можайском, и ограбили.
- Надо ждать, ох, господи, - объявил Клим, - без начальства и
уряда не будет; объявятся, подождем.
В тот день Арина что поценнее перенесла в амбары и в кладовые.
Часть вещей, которых она пока не успела спрятать, лежала у
ближней кладовой, на траве. Давно стемнело. Месяц еще не всходил.
- А что, бабушка Ефимовна, скажу я тебе слово! - прокашливаясь,
отозвался с нижней ступеньки подвижной и еще не старый, хотя
совершенно лысый мужичонка Корней, ходивший по оброку не только в
Москву, но и в Казань и даже в Петербург. - Не обидитесь?
- Говори, коли не глупо и к месту, - с достоинствам ответила
Арина.
- Слыхать, бабушка, - начал Корней, - быдто Бонапарт так только
Бонапартом прозывается, а что он - потайной сын покойной царицы
Екатерины; ему матерью было отказано полцарства, и он это пришел
ныне судить за своего брата Павла, царевого отца.
- Толкуй, дурачина, пока не урезали языка, - притворно зевнув,
возразил староста Клим. - Статочное ли дело? Эка брешут, собачьи
сыны!
- Право слова, дяденька... и быдто того Бонапарта бояре, до
случного часа, прятали, держали в чужих землях, а ноне и
выпустили... он всему свету и объявился... идет за брата судить.
- Эй, не ври! - важно поглаживая бороду и взглянув на Арину,
сурово перебил Клим. - Кругом такая смута, врага ждут, а они...
- На что же его выпустили? - с некоторою тревогой спросила
Ефимовна.
- Отдай, мол, мою половину царства, - продолжал рассказчик, - а
тебе будет другая; и я, мол, в своей освобожу мужиков... отдам им
всю землю и все как есть вотчины... и быдто станем мы не царскими
слугами, а Бонапартовыми... вот убей, толкуют!
- Ну, влепят тебе, Корнюшка, исправник, как наедет, и я скажу! - произнесла, вставая и оправляя на себе платок, Арина. - Вот
так-то, прослышав, наспеет невзначай, да и гаркнет: "А где тут
Бонапартовы подданные? Давай их сюда!" Ну, тебя первого под ответ
и возьмет. Мужики, почесываясь, замолчали. Слышались только
вздохи да движение на ступенях стоптанных лаптей.
- А постой, дяденька, постой, - отозвался кто-то, - из-за
мельницы, - бабушка быдто колеса... чуть не на лесорах... Все
замерли, вглядываясь в темноту. Стали действительно слышны звуки
колес, медленно подъезжавших к двору.
- Феня, свечку! - крикнула Арина, бросаясь в дом. - Клим Потапыч,
отворяй ворота... так и есть, наш исправник... Не то телега, не
то, кажись, его бричка...
Когда Ефимовна и Феня со свечами снова явились на пороге, у
крыльца стояла сильно запыленная крытая телега. Мужики, в
почтительном молчании, без шапок, окружали кого-то бледного,
неподвижно лежавшего на соломе, в телеге. Клим, жалобно
всхлипывая, целовал чью-то исхудалую руку, упавшую с соломы.
Арина поднесла свечу к лицу подъехавшего и, ахнув, чуть не упала.
- Митенька, родной ты мой! - вскрикнула она, глядя на лежавшего в
телеге.
- Узнала, голубушка, - раздался чуть слышный, детски кроткий
голос, - ну, вот и довезли... Слава богу, дома! А уж я просил,
боялся, не доеду... Воды бы, чайку!.. Жажда томит...
В телеге был раненый Митя Усов. Мужики, пошептавшись с Климом,
бережно внесли его в комнаты. Более же всех суетился и старался,
неся молодого барина, говоривший о Бонапарте лысый Корней.
- Так это - Митрий Миколаич? Бедный! Ну, точно с креста снятый! - говорил он, выйдя в девичью и утирая слезы.
- Мы двух везли, - толковал здесь Климу фельдшер, умываясь, - подполковника тоже, князя Тенишева; сперва ехали в князевой
коляске...
- Где же князь-то? - спросил Клим.
- Сложили в Гжатске, помер... ваш про то и не знает, думает, что
того велено сдать в госпиталь... коляска же обломалась, насилу
нанял мужичка довезти.
- А наш ангел будет ли жив? - несмело спросила Ефимовна. - Молодой такой, красавчик, мой выходимец! Вот нежданное горе, вот
беда! И за что погубили дите?
- Будет жив, - ответил фельдшер, как-то смущенно глянув в сторону
красными от бессонницы и пыли глазами. - Рана тяжела, ну да
господь поможет... добраться бы только до Москвы: там больницы,
лекаря.
Арина, глянув на образ, перекрестилась, крикнула еще кое-кого из
дворовых баб и с засученными рукавами принялась за дело. Комнаты
были освещены. На столе в зале запыхтел самовар. Наумовна достала
из кладовой и взбила на кровати покойной барыни пуховик и гору
подушек, велела внести кровать в гостиную, накрыла постель белою
простыней и тонким марселевым одеялом, освежила комнату и
покурила в ней смолкой. Сюда она, с помощницами, перенесла и
уложила Митю. Фельдшер обмыл его страшную, зияющую рану, сделал
перевязку и надел на больного чистое, вынутое няней, и пахнувшее
калуфером и мятой белье. Митя все время, пока готовили ему
комнату и делали перевязку, был в лихорадочном полузабытьи и
слегка бредил. Но когда он выпил стакан горячего, душистого чаю и
жадно потребовал другой с "кисленьким" и когда раскрасневшаяся
седая и полная Ефимовна принесла и подала ему к чаю его любимого
барбарисового варенья, глаза Мити засветились улыбкой
бесконечного блаженства. Он дал знак рукой, чтоб остальные, кроме
няни, вышли.
- Голубушка моя, нянечка! - произнес он, хватая и целуя ее
загорелую, черствую руку. - Смолка, калуфер... и барбарис!.. Я
опять в родном гнезде... Боже! как я боялся и как счастлив...
удостоился! Теперь буду жить, непременно буду... Где он? Где,
скажи, Вася Перовский?
- Известно где: в походе, родимый, там же, где был и ты, - ответила, вглядываясь в своего питомца, Арина, - как уехал с
тобой, два месяца о вас слуху не было, спаси вас матерь божия!
- Два месяца! - удивленно воскликнул Митя. - Кажется, было вчера.
Он закрыл глаза и помолчал. - Еще, няня, чайку... Вот, думали мы
с Перовским, поживем здесь осенью, - произнес Митя, окидывая
глазами окружающее. - Ах, это кровать мамы!.. Хорошо ты
придумала, нянечка... Где батюшка? Уж, видно, не видаться мне с
ним... Где Ильюша и что Аврора Валерьяновна, невеста Перовского?
- Батюшка в Саратовской губернии, у родных, а Илья Борисович,
слышно, в Москве. Из Любанова же сказали, что он эти дни
собирался туда - распорядиться тамошним добром. Ведь тамотка
какая усадьба - дворец, а всякого устройства, припасов и вещей
сколько! Да слышно, что и барышня Аврора Валерьяновна собиралась
с ним туда же. А Ксения Валерьяновна с дитей в Паншине.
- Ах, няня, голубушка, пошли, - заговорил Митя, - в ночь
сегодня... недалеко ведь; повидать бы... Видишь ли, отца нету, я
попросил бы у нее благословения... Ведь это помогает... она же
такая богомольная, добрая... а я, няня, надо тебе сказать... то
есть признаться... ведь еще ранее Перовского ее так полюбил...
- Что ты, что ты, голубчик! Господь тебя спаси! вот дела! - воскликнула, крестясь, Арина. - А в Любаново, отчего ж, можно
послать, с охотой... Арина, отирая слезы, вышла. Послали за сыном
ключницы, Фролкой. Тот вскочил на водовозку.
- Да смотри, пучеглазый, на овраги-то, - наставлял его Корней, - барский ведь конь, а темень какая.
Митя, напившись чаю, тихо и сладко заснул. Ефимовна погасила
свечу и при свете лампадки, не смыкая глаз, просидела у его
изголовья всю ночь. Перед рассветом раненый стал метаться.
- Что тебе, Митенька? воды? неловко лежать?
- На батарею!.. Целься прямо... идут! - говорил Митя в бреду. - Вон, с конскими хвостами на касках...
Няня перекрестила его и тронула за голову и руки. Больной был в
сильном жару. После боя и выстрелов ему пригрезился весенний
вечер в поле. Он с Авророй мчался куда-то на лихом аргамаке и все
стремился ее обнять. Она ускользала. Он шептал: "Аврора, Аврора,
это я, посмотри!" Ефимовна, видя метание больного, разбудила
фельдшера, спавшего на стульях за дверью.
- Что с ним? - спросила она шепотом, глядя на осунувшиеся,
покрытые багровыми пятнами щеки Мити. Фельдшер, подойдя к
больному на цыпочках, посмотрел на него и молча махнул рукой, как
бы говоря: "Ничего, оставьте его; все идет как следует; я тут
останусь и досмотрю". Успокоенная Ефимовна перекрестила Митю и
вышла. Близился рассвет. Фролка возвратился из Любанова. Илью
Борисовича и барышню Аврору Валерьяновну там ждали на другой день
к вечеру. Арина решилась обрадовать этим Митю, когда наступит
утро. "Пусть спит, сердечный, во сне полегчает , даст бог! - думала она. - Напьется опять утром чаю, покушает, а там подъедут
и из Любанова". Натоптавшись с вечера и ночью в кладовых, в
погребе и в амбаре, Ефимовна прикорнула где-то в сенях и уснула.
На заре она вошла в дом. В комнатах было тихо. Старуху удивило,
что фельдшер, вопреки его словам, находился не в спальне при
больном, а в девичьей. В окно брезжил рассвет. Приготовленные к
перевязке бинты и корпия лежали здесь нетронутыми. Фельдшер,
боком прислонясь к окну, как бы что-то рассматривал в
посветлевшем дворе. "Вот странно! - тревожно подумала Арина,
заметив, что плечи фельдшера вздрагивали. - Не то он плачет, не
то... неужто спозаранку выпил?" Она даже покосилась на шкаф с
бутылками настоек и наливок: дверки шкафа были заперты. Няня, в
раздумье, направилась в комнату Мити.
- Не ходите! - как-то странно шепнул сзади ее фельдшер. - Или
нет, все равно, идите...
Арина с необъяснимым страхом вошла в гостиную. Митя тихо лежал
здесь, закинув руку за красивую в светло-русых кудрях голову. Его
странно заострившееся миловидное лицо, с чуть видными усиками и
пробивающеюся бородкой, точно улыбалось, а полуоткрытые голубые
глаза пристально и строго глядели куда-то далеко-далеко, где,
очевидно, было столько нездешнего, чуждого людям счастья.
XIII
Комнаты огласились плачем. Митя Усов скончался. В зале, на том же
столе, где с вечера гостеприимно пыхтел самовар и пахло калуфером
и смолкой, лежал в мундире покойник. Плотники в сарае ладили
гроб. Ожидали из Бородина старика священника, который крестил
Митю и подарил ему голубей. Покойника уложили в гроб; в головах
зажгли свечи. Ефимовна, впереди крестьян, с горьким плачем
молилась, простираясь перед гробом. Заходившее солнце косыми
лучами светило в окна залы. Русые и черные головы бородатых и
безбородых крестьян усердно кланялись в молитве. "Соколик ты мой,
не пожил, - думала Арина. - И ружье по твоему заказу наладили, и
пистолеты... Вырыли яму тебе в саду, где ты ребенком бегал, тут
же, невдали от дома, на холму... далеко с него будет видна твоя
могилка..." Нанятый фельдшером до Москвы возница во дворе ладил
обратно свою телегу. Фельдшер рассчитывал добраться к ночи до
Колоцкого монастыря, чтобы оттуда возвратиться к наступавшей
армии. Подъехал священник. Начали служить панихиду. За деревьями,
у мельницы, в это время показались какие-то всадники. Мелькали
лошади, пики, кивера.
- Батюшки светы, французы! - крикнул кто-то во весь голос у
сарая. Поднялась суета. Дали знать в дом. Крестьяне, выбежавшие
оттуда на крыльцо, увидели во дворе кучку военных. То были
казаки. Впереди их ехал усатый, седой и плотный, с черными
бровями, саперный офицер.
- Кто здесь хозяева? - окликнул офицер мужиков. - Доложите
господам.
- Старик хозяин, ваша милость, за Волгой, а молодого привезли
раненого из армии... утречком кончился здесь! - ответил Клим с
поклоном. - Это служим панихиду...
Офицер набожно перекрестился.
- Ишь крестится, - шептали мужики, - не француз, нашей веры.
Офицер слез с коня и с казачьим урядником вошел в дом. По
окончании панихиды он отозвал Клима в сторону.
- Ты староста?
- Так точно-с, - ответил, гордо выпрямляясь, Клим.
- Ну, вот тебе, староста, приказание, - негромко объявил офицер.
- Скоро, может быть, даже завтра... здесь, в окрестностях, явится
вся наша армия... будет большое сражение. Клим побледнел и
понурил голову.
- Усадьба ваших господ не на месте, - продолжал офицер, - ее
велено снести... Да ты слушай и со образи - велено немедленно...
сегодня же... На том вон холме, у Горок, поставятся пушки, будет
батарея, может, и большой редут... а дом и усадьба ваших господ - под выстрелами, будут мешать... понял?
- Не на месте! Под выстрелами! - удивленно, топчась ногами,
проговорил сильно озадаченный Клим. - Но куда же снести и легкое
ли это дело?
- А вот увидишь, - строго проговорил сапер, сдвигая черные
кустоватые брови.
- Наши же хибарочки, избы? Всего семь дворов... куда их? Экий
разор!
- Ваши внизу, под горой: посмотрим, может, еще и останутся.
- А покойник? - спросил, озираясь, Клим.
- Отпеть, да с богом и хоронить. Только живее! смеркает! - торопливо заключил, не глядя на него, офицер. - Прежде же всего
удали баб... этого вою чтоб поменьше... Клим объявил приказ
Арине. Убитая горем, растерянная старуха остолбенела.
- Батюшка, ваше благородие, - вскрикнула она, падая в ноги
офицеру, - не разоряй! Мне заказан господский дом; может, они,
лиходеи, и так еще уйдут... Куда вынести, где спрятать экое
господское добро? Сколько накоплено, нажито! Отцы ихние, матери
хлопотали...
Офицер, с досадой подергивая усы, отозвал в конец залы священника
и фельдшера. Размахивая руками и сердито смотря куда-то в
сторону, как бы грозя там кому-то, он переговорил с ними и вышел.
Священник велел дьячку опять зажечь свечи и облачился. Началось
отпевание. Покойника наскоро вынесли и опустили в могилу. Пока
его зарывали, велели запрячь старую господскую бричку, одели
обеспамятевшую Арину в шубейку, посадили ее в бричку с Феней и с
фельдшером и отправили в Любаново. Близился вечер.
- Там тебе, бабушка, будет спокойнее, - утешал ее фельдшер, - с
богом! Я вас туда провожу. Господа сберегут вас, а то село,
слышно, в стороне, не под пушками...
- Жгите, голубчики, жгите, коли на то воля господня! - причитывала, уезжая, Арина. - Не один усовский дом погибнет; всем
нам гибель и смерть... Бричка и телега спустились в околицу.
- Ну, а теперь ты, староста, и вы, ребята, слушать! - обратился
офицер еще строже к Климу и мужикам. - За работу, да живее...
выносите, прячьте, куда знаете, добро вашего господина, да и
ваше... сроку вам час, много два... а там соломы, огня!
- Родимые, да что же это, - заголосил кто-то из толпы мужиков, - толковали о врагах, а тут свои...
- Бунтовать? - крикнул офицер. - Против воли начальства? А
виселица? Ларионов, вяжи его!..
Казаки и саперы рассыпались по двору. Мужики бегали, не помня
себя от страха, и выносили разную кладь. Сверкнул огонь. Кто-то с
пучком пылающей соломы побежал в сенник. Загорелся скотный двор.
Дым укрыл взгорье. Бабы и дети неистово голосили.
Становилось темно. От Любанова лесистым косогором к Новоселовке в
это время мчалась на ямских небольшая городская карета. В ней
сидели Илья Тропинин и Аврора. Дорогу и ближайшие окрестности еще
было видно. Оба путника молчали. Им попадались навстречу одинокие
и кучками казаки, осматривавшие окрестность. До Новоселовки
оставалось версты три. Еще ее не было видно за густым лесом.
Илья, не обращая внимания на казаков, думал о раненом Мите,
Аврора спрашивала себя: "Если Митя так опасно ранен, что с
Базилем? Он так стремился; уже начались сражения..."
- Что это, будто зарево впереди? - вдруг спросила Аврора. Илья
выглянул из кареты.
- Так и есть! Ямщик, - крикнул он в окно, - где это горит? Не в
стороне ли Новоселовки?
- Должно, там... захотелось, видно, бабам свежего хлебушка, ну,
овин... и не убереглись.
Лошади пробежали еще несколько минут. Лес кончился. За ним
открылась зеленая, пересеченная холмами долина; за долиною синели
новые леса и холмы. На одном из пригорков широким пламенем,
далеко распростирая зарево, пылало несколько зданий. Крылатая
мельница, еще не вполне охваченная пламенем, чернела среди клубов
дыма и огненных полос. Над нею в искрах метались и вились тучи
голубей. Снизу из долины послышался стук колес; на дороге, между
кустов, показался экипаж.
- Ох, ох! соколики! - жалобно причитывал женский голос. - Родимые
решилися... конец свету...
То были Ефимовна и Феня с фельдшером. Их остановили, осыпали
расспросами. Илья был поражен, едва стоял на ногах. Учившийся под
его наблюдением, его любимый крестный брат и друг так нежданно
скончался. Слезы катились из его глаз. Он то крестился, то
извергал проклятия на французов.
- Вот она, вот... я всегда предрекал, роковая необходимость! - проговорил он, сжимая кулаки. - Цивилизованные варвары,
узаконенный разбой!
Аврора усадила Арину с собой, Феню на козлы с кучером, а
фельдшера на запятки и еще раз взглянула на пылавшую
новоселовскую усадьбу. "Необходимость, - мыслила она, содрогаясь,
- уставы, законы войны... Но кому было нужно и чем вознаградят,
искупят смерть этого молодого, прекрасного, над кем теперь это
зарево? Проклятия злодею, измыслившему эту войну! И неужели на
него, как на его предшественника Марата, не найдется новой смелой
Немезиды, новой Шарлотты Корде?" Карета помчалась обратно по
полю, к которому в наступившую ночь, по обеим сторонам старой
Смоленской дороги, уже надвигалась и становилась на позиции вся
русская армия. Платя без счета вольным и почтовым ямщикам,
Тропинин к обеду следующего дня добрался с Авророй, Ефимовной,
Феней и фельдшером до Москвы. Едва войдя к княгине, он объявил,
что долее медлить невозможно. Подъезжая к Москве, он и Аврора со
стороны Можайска уже слышали за собой раскаты сильной пушечной
пальбы. Анна Аркадьевна, выслушав рассказ Мавры, стала было опять
под разными предлогами медлить.
- Ну что же, французов разобьют, прогонят! - говорила она.
Илья вышел из себя.
- Это безрассудно! - вскрикнул он. - Умоляю вас, grand'maman
(Бабушка (франц.).), немедленно уезжайте, иначе будет поздно, вас
прямо захватят в плен, ограбят, напугают, убьют.
- Ax, mon cher (Мой дорогой (франц.).), - ответила с
недовольством княгиня Шелешпанская, - уж и в плен! Меня-то,
старуху? Впрочем, хороший мой, зови священника, будем служить
молебен... Только нельзя же так прямо, без совета с врачом. Пошли
за Карпом Иванычем... Все может статься в пути, ну, хоть бы
гроза...
- Но какая же, бабушка, гроза осенью, в конце августа? - отозвалась Аврора.
- Не твое дело... бывают случаи и в сентябре... Ты же, Илюша,
поезжай к графу Растопчину и спроси его, дозволены ли подобные
дела, как с Новоселовкой, хоть бы и на войне? Я напишу к
государю; он знал и помнит моего мужа... Кутузов ответит за все.
XIV
Вечером двадцать пятого августа, накануне Бородинского боя,
главная квартира князя Кутузова находилась на Михайловской мызе,
при деревушке Астафьевых, Татариновой, в четырех верстах от
Бородина. Здесь под ночлег старого фельдмаршала был отведен
брошенный хозяевами небольшой, в один этаж, но весьма удобный
господский дом. Ручей Стопец, впадающий в реку Колочу у Бородина,
отделял Татариново и Михайловскую мызу от лесистых высот, на
которых командир правого крыла армии Милорадович расположил для
предстоящей битвы свои отряды. Отсюда в сумерках влево за ручьем
у деревни Горок виднелись на холмах огражденные завалами батареи,
а невдали от них белели палатки пехоты, егерей и артиллерии
Багговута. Далее, вправо, из-за березового леса поднимались дымки
с костров драгунов, гусаров и уланов Уварова, спрятанных в запасе
у склонов к соседней Москве-реке. Прямо против Татаринова и
Михайловской мызы, в полуверсте за ручьем, на пригорке, среди
просеки, виднелись коновязи и слышался говор казачьих полков
Платова. Была тихая, несколько сырая и холодная погода. Солнце
зашло, но сумерки еще не сгустились.
Перовский, состоявший с его прибытия в армию Барклая в
колонновожатых правого крыла этой армии, при отряде генерала
Багговута, только что подъехал с бивака второго пехотного
корпуса, у Колочи, в деревню Горки, где с двумя другими свитскими
офицерами и штабным доктором прохаживался по выгону у небольшой
крайней избы. В этой избе была квартира командира правого крыла
Милорадовича, который теперь совещался с приглашенными к нему
Уваровым и Багговутом. Казаки поодаль держали под уздцы
оседланных генеральских и свитских лошадей. Офицеры,
прохаживаясь, не спускали глаз с окон и двери избы. Перовский в
небольшую зрительную трубку посматривал на голубоватые очертания
возвышенностей за Колочей.
- Итак, мы стали наконец, стоим, и, кажется, твердо! - сказал,
пожимая плечами худой высокий и пожилой офицер в старом
мешковатом мундире. - Конец отступлениям.
- Ну конец ли еще, бог весть, - возразил другой офицер, помоложе.
- Разумеется, - продолжал первый. - Князь, вы слышали,
бесповоротно решил завтра принять генеральную баталию...
- Что же? - произнес второй офицер, недавно переведенный в штаб.
- Как вы к этому относитесь?
- Исполним веления долга, - ответил первый, сосредоточенно-важно
глядя перед собой. - Мне что? Была забота о семье... а теперь
жена успокоилась; представьте, пишет из Твери, что какие-то
странники напророчили заключение мира ко дню Михаила, к Князевым
именинам .
- Так-то так, - проговорил приятным, мягким голосом доктор,
полный, румяный и красивый мужчина средних лет, в опрятном
мундире и треуголке, - мир миром, когда-нибудь придет, а завтра
недосчитаемся многих.
- На то воля божья, - тихо сказал пожилой офицер. - Веет крыло
смерти, как говорит Фингал, но не всех оно задевает.
- И что неприятно, - продолжал доктор, - во всем непорядок;
загремят сотни пушек, а у нас - не говорю уже о недостатке кирок
для батарей, даже лопат, - ополченцы наполовину без работы; в
госпиталях ни носилок, ни корпии, ни бинтов...Палатки в дырьях.
Каково больным спать на сырой земле и в болотах? А ночью холод.
Хочу вот опять все передать генералу.
Пожилой офицер досадливо покачал головой. Он, начитанный,
любивший поэзию и скромный, все это отлично знал и терпеливо
сносил; но также знал он и то, что неженка и любитель всего
прекрасного и приятного, доктор Миртов умудрился в походе не
только возить с собой на вьюке небольшую, отлично приспособленную
для себя палатку, но при ней даже удобную постель с мягкою
периной и теплым, стеганным на вате одеялом.
- Что вы это все смотрите за реку? - спросил пожилой офицер
Перовского. - Не двигаются ли французы?
- Нет, там спокойно, - ответил Базиль, - но вправо от Бородина, я
помню, была одна усадьба... Три месяца назад я из нее уехал в
армию. И странно: внизу, у реки, вон, виден поселок, а выше его,
на горе, стоял еще дом, были разные службы и мельница. Теперь
смотрю - и их не вижу.
- Вероятно, их снесли, - сказал пожилой офицер, - -эта гора - под
выстрелами наших батарей; часть Семеновки сзади нас, слышно, тоже
для чего-то сломали. Возьмите мою трубку, - прибавил офицер,
снимая с перевязи длинную раздвижную трубку, - моя из Вены, от
Корта... все увидите как на ладони.
Перовский навел поданную трубку за реку, отыскивая взгорье, на
котором, как он помнил, стояла новоселовская усадьба Усовых.
Перед его глазами, в туманной полумгле, мелькали неопределенные
очерки оврагов, лесных порослей и холмов. Знакомой усадьбы он не
находил. Дверь избы в эту минуту отворилась. На ее пороге
показались стройный Уваров и рыжий, в веснушках и бакенбардах,
Багговут. Доктор подошел к последнему, рапортуя о недостатке
лечебных припасов. Багговут выслушал его и сказал по-французски
Уварову:
- Вот, как видите, одна и та же песня, и ничего не поделаешь. Он
набросал несколько строк на клочке бумаги, вырванном из записной
книжки, свернул этот клочок и усталыми глазами посмотрел на
стоявших перед ним колонновожатых.
- Синтянин, - обратился он к пожилому офицеру, - доставьте это
графу Бенигсену; если не будет письменного, привезите словесный
ответ.
Синтянин взял обратно от Перовского зрительную трубку, бережно
вложил ее в замшевый на перевязи чехол, сел на лошадь и,
сгорбившись, направился большой дорогой за Стопец. Уваров и
Багговут поехали обратно к своим бивакам. Перовский и доктор
Миртов сопровождали Багговута. Становилось темно. Узкая дорожка с
холма от Горок спускалась в мелкий березняк; далее она опять шла
по взгорью и невдали от лагеря упиралась в довольно крутой,
безлесный овраг. Всадники шагом миновали березняк и, подъехав к
оврагу, увидели за ним огни своих биваков. Перовский думал о
тяжкой ране Мити Усова, о их недавних обоюдных мечтах жениться в
этом августе и о предстоящем назавтра сражении.
- Скажите, вы боитесь смерти? думаете о ней? - спросил Миртов
Перовского, когда они стали выбираться из оврага.
- Бояться не боюсь, - ответил Базиль, - а думаю иногда, особенно,
признаться, теперь.
- Еще бы, вы так смело тогда на станции в Можайске приняли вызов
на дуэль этого француза. Я же рассуждаю так, - произнес певучим,
спокойным голосом доктор, - смерть - это во всяком случае
неприятная неожиданность; но если она придет мгновенно, от
паралича или, положим, от тяжкой раны в сердце или в голову, как
это бывает в сражении, чего тут бояться? Пуля или ядро свистнет - и баста, не опомнишься. Ел, пил, спал, курил и мечтал; нежданная
разделка - и конец. Был Миртов - и нет Миртова... Доктор тихо
засмеялся.
- Мужайтесь, - продолжал он, - тяжела и противна смерть не от
пули или ядра, а от скверной, бессильной старости или когда,
положим, подцепит гнилая горячка; дома ли, в походном ли
госпитале, тут одно только мучение - бессонница, бред и ужас,
ужас ожиданий, особенно нашему брату - врачу, все это отлично
понимающему как свои пять пальцев... вот что гадко и тяжело...
Всадники приблизились к опушке леса, за которой расстилался
лагерь.
- Не место, разумеется, в ожидании боя думать о другом, - сказал
Базиль, нагинаясь в темноте от ветвей березы, мимо которой они
ехали, - но не могу не заметить: громадное большинство умирает
именно, как вы говорите, мучась медленно и с сознанием, от разных
болезней, старости, нищеты и других зол.
- Что до меня, - сказал доктор, - странное у меня предчувствие...
Представьте, мне почему-то все кажется, что я умру не иначе как
еще через двадцать лет, и непременно почему-то в Москве и в
Английском клубе... Да, - прибавил он, смеясь, - в клубе, после
вкусного обеда. Грешный человек, люблю поесть... Так вот, именно
после обеда и от паралича. Трах - и кончено . .. Сверкнут в
глазах, знаете, такие вот звездочки, потом приятный туман... что
это? а ничего... был Миртов - и нет Миртова... Не хотите ли,
кстати, в мою палатку? Разденетесь, протянетесь и выспитесь; у
меня походный чайничек и ром, угощу пуншиком. Не мешает перед
битвой.
- Нет, благодарю, - ответил Перовский, - надо к генералу; вряд ли
скоро отпустит.
- Еще слово. Видели вы давеча майора Синтянина? - спросил доктор.
- Угадайте, какая меня преследует мысль?
- Не знаю.
- Вы, разумеется, обратили внимание, какой он задумчивый и
скучный. Ну-с, мне, представьте, все кажется, что он завтра
опередит всех нас... трах - и нет его, - шутил на расставанье
доктор.
Добравшись за полночь до общей штабной палатки, Базиль нашел
своего денщика, велел ему пораньше навьючить коня, улегся, не
раздеваясь, на клочке сена в своем углу и долго не мог заснуть.
Лагерь также еще бодрствовал. Солдаты, осмотрев и почистив с
вечера оружие, амуницию и лошадей, молились, укладывали свои узлы
или сидели кучками у потухавших костров, изредка перекидываясь
словом и поглядывая на небо, скоро ли рассвет. Из-под откинутой
части палатки Перовскому виднелся край хмурого, беззвездного
неба, а вдали, за рекой, неприятельский лагерь, на несколько
верст обозначенный линией непрерывных бивачных огней. Базиль
думал об этой роковой холмистой долине, на которой, теперь, в
ожидании близкого утра, стояла стотысячная русская армия в
двух-трех верстах против такой же стотысячной французской армии.
Тысяча орудий готовились с той и с другой стороны осыпать ядрами
и картечью эту равнину и этих стоявших друг перед другом людей.
Базиль усиливался решить, кто же был виновником всего этого, кто
вызвал и привел сюда эти армии? Мучительно напрягая мысли, он
наконец забылся крепким, предрассветным сном.
Было шесть часов утра. Гулко грохнула в туманном воздухе, против
русского левого крыла, первая французская пушка. На ее звук
раздался условный выстрел против правого русского крыла - и разом
загремели сотни пушек с обеих сторон. Перовский вскочил, выбежал
из палатки и несколько секунд не мог понять развернувшейся перед
ним картины. Вдали и вблизи бухали с позиций орудия. Солдаты
корпуса Багговута строились, между их рядов куда-то скакали
адъютанты. Сев на подведеиного коня, Базиль поспешил за ними.
Слева, на низменности, у Бородина, трещала ружейная перестрелка.
Туда, к мосту, бежала пехотная колонна. Через нее, с нашей
небольшой батареи у Горок, стреляли в кого-то по ту сторону
Колочи. Багговут, на сером, красивом и рослом коне, стоял,
сумрачный и подтянутый, впереди всего корпуса, глядя за реку в
зрительную трубку. От Михайловской мызы к Горкам на гнедом
горбоносом, невысоком коне несся в облаке пыли, окруженный своей
свитой, Кутузов.
Прошла всем известная первая половина грозного Бородинского боя.
Издав накануне воззвание к своим "королям, генералам и солдатам",
Наполеон с утра до полудня всеми силами обрушился на центр и на
левое крыло русских. Он теснил и поражал отряды Барклая и
Багратиона. На смену гибнувших русских полков выдвигались новые
русские полки. Даву, Ней и Мюрат атаковали Багратионовы флеши и
Семеновские высоты. Они переходили из рук в руки. Флеши и
Семеновское были взяты. Вице-король повел войска на курганную
батарею Раевского. После кровопролитных схваток батарея была
взята. На ней, к ужасу русских, взвился французский флаг. Наша
линия была прорвана. Кутузов узнал об этом, стоя с Бенигсеном на
бугре, в Горках, невдали от той самой избы, где накануне у
Милорадовича было совещание. Князь послал к кургану начальника
штаба Первой армии генерала Ермолова. Ермолов спас батарею. В то
же время Багговуту, к счастью его отряда, было ведено сделать
фланговое движение, в подкрепление нашего левого крыла. Багговут
повел свои колонны проселочною дорогой, вдоль Хоромовского ручья,
между Князьковом и Михайлов-скою мызой. Французские ядра
перелетали через головы этого отряда, попадая в лес за
Князьковом. Багговут, подозвав Перовского, приказал ему
отправиться к этому лесу и вывести из него расположенные там
перевязочные пункты - далее к Михайловской мызе и к Татаринову .
Перовский поднялся от Хоромовской ложбины и открытым косогором
поскакал к лесу. Грохот адской пальбы стоял в его ушах. Несколько
раз слыша над собою полет ядер, он ожидал мгновения, когда одно
из них настигнет его и убьет наповал. "Был Перовский - и нет
Перовского", - мыслил он. Шпоря с нервным трепетом коня, Базиль
домчался к опушке леса, где увидел ближний перевязочный пункт.
Отдав приказание сниматься, он было направился далее, но на
несколько мгновений замедлил. Перед ним были две тропинки, налево
и направо, и он искал глазами кого-нибудь, чтобы спросить, как
ближе проехать к перевязочному пункту доктора Гиршфельдта. У
входа в одну из операционных палаток он узнал стоявшего перед
нею, в окровавленном фартуке, Миртова. Усталый и потный, с
растрепанными волосами, но, как всегда, веселый и в духе, доктор,
очевидно, только что кончил трудную операцию и вышел на мгновение
покурить и подышать свежим воздухом.
- Вам к Гиршфельдту? - спросил Миртов, увидя Перовского.
- Да-с, к нему, - ответил, подбирая повод, Базиль, - как туда
проехать?
Доктор, продолжая курить, подошел к чьей-то рослой и красивой
гнедой лошади, стоявшей в седле невдали от палатки, погладил ее
красною от крови рукой и этою же испачканною рукою указал
Перовскому направо.
- Счастливого пути! - сказал он. - Что же до нас, будьте
спокойны, мигом снимемся и все перейдем... Видите, уже вьючат
фуры. А эта, - указал он Базилю на лошадь, - потеряла, голубушка,
хозяина; сейчас вынули у него осколок гранаты из спины; вряд ли
останется жив. Еще, извините, слово... Федору Богдановичу
скажите, чтобы воротил мой запасной инструмент, - оказывается,
нужен. А мы с вами, не забудьте, через двадцать лет в московском
клубе, если вас не подцепит пуля того вашего француза, Жерамба...
"Удивительное спокойствие! Шутит среди такого ада!" - подумал
Перовский, отъезжая под гул и грохот выстрелов, несшихся теперь
через отбитую нами курганную батарею. Перевязочный пункт
снимался. Солдаты и фельдшера вьючили телеги, двигались фуры с
перевязанными ранеными. Вдруг над опушкой что-то зазвенело, гулко
и грозно сверля воздух. Перовский невольно вздрогнул и склонился,
ухватясь за шею коня. В нескольких десятках шагов, сзади него,
раздался страшный треск и взрыв. Послышались крики ужаса. Базиль
оглянулся. Густой столб дыма и песку поднимался над мостом, где
он за мгновение назад стоял. Операционная палатка Миртова была
разметана в клочки. Ее сменила какая-то безобразно-желтая
дымившаяся яма. Рослый гнедой конь, стоявший у палатки, был
опрокинут и судорожно бился, дергая в воздухе ногами. А под ним
громко стонало, придавленное им к земле, что-то жалкое и
беспомощное. Несколько обожженных взрывом и осыпанных песком
солдат испуганно усиливались приподнять лошадь, чтоб освободить
из-под нее придавленного человека. Базиль подъехал ближе и увидел
разорванную одежду и белое, торчавшее из-за солдатских сапог
колено, из которого фонтаном била кровь. Он бросился на помощь
солдатам. Те в это время придерживали верхнюю часть туловища
раненого, вытащенного ими из-под лошади. Перовский узнал Миртова.
- Голубчики, голубчики, - путавшимся языком твердил
мертвенно-бледный доктор, с ужасом глядя красивыми, потухавшими
глазами на окровавленные клочья, бывшие на месте его ног, - бинтов... Егоров... перевязку...
Миртов, не договорив, упал в обморок. Подбежавший фельдшер
Егоров, присев к земле, перевязывал ему дрожащими руками вскрытые
артерии.
- Кончился? - спросил вполголоса Перовский, нагнувшись к нему.
- Какое, промучится еще, сердечный... а уж где жить! Носилки! - обратился фельдшер к солдатам. Перовский поскакал к другому
перевязочному пункту. Была снова атакована батарея Раевского.
Наполеон двинул на нее молодую гвардию и резервы. Нападение
Уварова на левое крыло французов остановило было эти атаки. Но к
французам подходили новые и новые подкрепления. Курганная батарея
была опять занята французами. "Смотрите, смотрите, - сказал
кто-то возле Перовского, указывая с высоты, где стояли колонны
Багговута, - это Наполеон!" Базиль направил туда подзорную трубу
и впервые в жизни увидел Наполеона, скакавшего, с огромною
свитой, на белом коне, от Семеновского к занятому французами
редуту Раевского. Все ждали грозного наступления старой
французской гвардии. Наполеон на это не решился.
К шести часам вечера бой стал затихать на всех позициях и
кончился. К светлейшему в Горки, где он был во время боя,
прискакал, как узнали в войсках, флигель-адъютант Вольцоген с
донесением, что неприятель занял все главные пункты нашей позиции
и что наши войска в совершенном расстройстве.
- Это неправда, - громко, при всех, возразил ему светлейший, - ход сражения известен мне одному в точности. Неприятель отражен
на всех пунктах, и завтра мы его погоним обратно из священной
Русской земли.
Стемнело. Кутузов к ночи переехал в дом Михайловской мызы. Окна
этого дома были снова ярко освещены. В них виднелись денщики,
разносившие чай, и лица адъютантов. В полночь к князю собрались
оставшиеся в живых командиры частей, расположившихся невдали от
мызы. Здесь был, с двумя-тремя из своих штабных, и генерал
Багговут. Взвод кавалергардов охранял двор и усадьбу. Адъютанты и
ординарцы фельдмаршала, беседуя с подъезжавшими офицерами,
толпились у крыльца. Разложенный на площадке перед домом костер
освещал старые липы и березы вокруг двора, ягодный сад, пруд
невдали от дома, готовую фельдъегерскую тройку за двором и
невысокое крылечко с входившими и сходившими по нем. Стоя с
другими у этого крыльца, Перовский видел бледное и хмурое лицо
графа Толя, медленно, нервною поступью поднявшегося по крыльцу
после вечернего объезда наших линий. Он разглядел и черную,
курчавую голову героя дня, Ермолова, который после доклада Толя с
досадой крикнул в окно: "Фельдъегеря!" Тройка подъехала. Из
сеней, с сумкой через плечо, вышел сгорбленный, пожилой офицер.
Базиль обрадовался, увидя его; то был Синтянин.
- Куда, куда? - заговорили офицеры.
- В Петербург, - ответил, крестясь, Синтянин, - с донесением.
Тогда же все узнали, что князь Кутузов, выслушав графа Толя, дал
предписание русской армии отступать за Можайск, к Москве. Наутро
Перовский получил приказание состоять при Милорадовиче.