Н. А. Панфилова

ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНЫЕ "УРОКИ" Ф. М. ДОСТОЕВСКОГО В ТВОРЧЕСТВЕ Л. АНДРЕЕВА

Творчество Ф. М. Достоевского оказало огромное влияние на всю духовную жизнь ХХ века и, в частности, на становление экзистенциального типа сознания. Мы постараемся выделить экзистенциальные "уроки" Достоевского, которые сформировались в контексте его богатейшего художественного творчества, и адекватно оценить их значение для русских писателей первой трети ХХ века. При этом о причислении классика русской литературы к художникам экзистенциального направления речь не идет. Мы обратимся лишь к одному из аспектов его творчества, в котором наметились черты "уединенного" сознания ХХ столетия. О традициях Достоевского в творчестве Л. Андреева чаще говорят, касаясь ранних, так называемых, реалистических рассказов писателя (например, подчеркивается общее для художников внимание к "маленькому человеку") (1). Во многом наследует Андреев и приемы психологического анализа Достоевского (2). Нас интересует не просто общность проблематики и отдельных приемов творчества. На наш взгляд, можно говорить об определенном сходстве художественных систем, что обусловлено близостью мировосприятия Андреева и Достоевского. Подтверждение этому мы можем найти, выяснив, какие из экзистенциальных "уроков" Достоевского и как были "усвоены" Андреевым.

Прежде всего близость писателей обнаруживается в их пристрастии к кризисным ситуациям, в которые они ставят своих героев. В такие моменты Достоевский, а равно и Андреев, "вскрывает перед нами глубочайшую тайну нашей души - ее сложность: она состоит не из одного того, что в ней отчетливо наблюдается (например, наш ум состоит не из одних сведений, мыслей, представлений, которые знает), в ней есть многое, что мы не подозреваем в себе, но оно ощутимо начинает действовать в некоторые моменты, очень исключительные" (3).

В кризисные моменты жизни в человеке, действительно, обнажаются его потаенные стороны, выступает наружу все самое неожиданное в его природе, проявляется его духовный потенциал. Но во внимании к "пограничным" ситуациям сказывается не только психологический интерес писателей. В такие минута герои Достоевского оказываются перед необходимостью решения "последних проблем бытия" (С. Булгаков). Особенность подхода Достоевского состоит в том, что от решения этих вопросов зависит как частная человеческая жизнь, так и судьба человечества во всех аспектах существования. Отсюда - насыщенность произведений как философскими проблемами вневременного характера, так и злободневными вопросами жизни России конца ХIХ века. Андреев, как и Достоевский, выводит человека один на один с "предвечными вопросами", но безотносительно с социальным и историческим планами жизни. У Достоевского понятия Добра, Зла, Любви, Истины рассматриваются в плоскости христианской аксиологии. К вопросу о содержании этих понятий Андреев подходит уже из другой эпохи. В его "нерелигиозной" концепции сами вопросы получают несколько иную постановку: "... что есть большое зло?", "кто приносит больше пользы человеку: тот, кто его ненавидит, или тот, кто его любит?", "есть ли страшнее - стремиться к добру так неуклонно и жадно и не знать ни облика, ни имени его! Как же люди-то на вашей земле живут?" (4).

О новом принципе периодизации истории человечества говорит в романе "Бесы" Кириллов: "Бог есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх, тот сам станет бог. Тогда новая жизнь, тогда новый человек и все новое... Тогда историю будут делить на две части: от гориллы до уничтожения бога и от уничтожения бога до...

- До гориллы? - ... До перемены земли и человека физически. И мир переменится, и дела, и мысли, и все чувства", "... в теперешнем физическом виде, сколько я думал, нельзя быть человеку без бога никак. Я три года искал атрибут божества моего и нашел - атрибут божества моего - Своеволие! Это все, чем я могу в главном пункте показать непокорность мою и новую страшную свободу мою, Ибо она очень страшна" (5).

Один из "уроков" Достоевского состоит в том, что он показал антиномичность свободы: она - привлекательна и страшна для человека, она- тяжкое бремя и бесценный дар. Проблематика свободы невероятно сложна и у Достоевского и у Андреева. Обозначим лишь некоторые моменты. Герои Достоевского (тот же Кириллов) предчувствуют, насколько страшно остаться человеку одному, без бога. Утратить всякую опору в жизни. Человек должен иметь то, перед чем он мог бы преклониться, об этом знает и Великий инквизитор. И праведник Макар Иванович ("Подросток"): "Невозможно и быть человеку, чтобы не преклониться, не снесет себя такой человек. Да и никакой человек. И бога отвергнет, - так идолу поклониться, деревянному, или златому, или мысленному" (6).

В художественном мире Андреева человек изначально находится в состоянии "страшной свободы", он живет в то время, когда есть "так много богов, но нет единого вечного бога". При этом поклонение "мысленному идолу" представляет для писателя отдельный интерес, По-разному исследует он эту проблему в произведениях "Мысль" и в "Рассказе о Сергее Петровиче".

Сергей Петрович попадает под влияние идеи Ницше о сверхчеловеке. Знакомство с ней привело героя к осознанию своей жизни как "унизительного бесправного рабства". Он, наконец, ощутил необходимость утверждения себя как Человека. "Не хочу быть немым материалом для счастия других: я хочу быть счастливым, сильным и свободным и имею на это право" (7). Трагедия начинается в тот момент, когда в нем сталкивается "человек как таковой", требующий признания своей самоценности, с "Сергеем Петровичем", "полезным для рынка", "истории и статистики" и т. д. "И в тот момент, когда он впервые произнес эту ясную точную фразу, он понял, что произнес приговор над тем, что называется Сергеем Петровичем и что никогда не может быть ни сильным, ни свободным" (8). Этот человек может быть отнесен к тому типу людей, которых Великий инквизитор назвал "слабосильными бунтовщиками": потребность в свободе есть, а сил нет. В поисках средств завоевания свободы Сергей Петрович терпит лишь новые разочарования. Деньги, дающие человеку власть, недоступны для него: он не обладает ни теми способностями, которые помогли бы обрести богатство честным путем, ни теми, что ведут к нему через преступление. И он "восстает против обезличившей его природы", но изменить себя невозможно, Сергей Петрович выступает отчасти как наследник "подпольного" парадоксалиста Достоевского, бунтующего против "невозможностей". "Невозможность - значит каменная стена? Какая каменная стена? Ну, разумеется, законы природы, выводы естественных наук, математика. (...) Господи боже, да какое мне дело до законов природы и математики, когда мне почему-нибудь эти законы не нравятся? Разумеется, я не пробью такой стены лбом, если и в самом деле сил не будет пробивать, но я и не примирюсь с ней потому только, что у меня каменная стена и у меня сил не хватило" (9).

Экзистенциальный человек, как и герои Достоевского, находится в состоянии преодоления "стен", что встают на его пути к свободе, Обоих писателей интересуют те люди, которые "позволили себе усомниться в правомерности суда природы и этики, в правомерности суда вообще и ждать, что вот-вот "невесомое" станет тяжелее весомого, вопреки самоочевидностям и опирающимся на самоочевидность суждениям разума, который на свою чашу весов бросил уже не только "законы природы", но и законы морали" (10).

Человек, который не имеет сил "пробить стену лбом", совершает преодоление этих "самоочевидностей", бросив вызов смерти. Сергей Петрович "решил умереть, и думал, что смерть его будет победою" (11). На самоубийство как первый шаг к Человекобогу решается и Кириллов. То, что объединяет этих героев, - это попытка переступить "боль страха смерти".

В последние минуты жизни Кириллова, в его неестественной позе, во взгляде, в повторяющемся "сейчас, сейчас, сейчас, сейчас..." раскрывается состояние экзистенциального ужаса человека перед последней чертой, отделяющей жизнь от смерти. С неменьшей силой противится смерти и вся человеческая природа Сергея Петровича, требующая одного: "Жить! Жить!". Но самоубийство Кириллова задумано во многом как попытка освобождения от бога. Поэтому в концепции Достоевского картина этого насилия героя над человеческим в себе может быть расценена как доказательство необходимости бога и неестественности отпадения человека от него. В концепции же Андреева самоубийство Сергея Петровича - логически вытекающий шаг для человека, который однажды испытал, на не может вернуть "безмерной радости торжества смелого духа над слепой и деспотичной материей" (12). Его бунт связан лишь с преодолением в себе "биологического" человека. В следующей особенности человека, показанной Достоевским, раскрывается еще один из экзистенциальных "уроков" писателя. Об этом можно сказать словами В. Розанова: "Разве рассудочность исчерпывает вообще человеческую природу: а, очевидно, она одна может быть придана окончательной формуле, самим ее творцом, разумом?

Человек в цельности своей природы есть существо иррациональное; поэтому как полное его объяснение недоступно для разума, так недостижимо для него - его удовлетворение?" (13).

Иррациональность, пожалуй, может быть названа одной из основных черт героев Л. Андреева. В его творчестве человек становится совершенно непредсказуемым, непостоянным существом, готовым в каждое мгновенье к переломам и душевным переворотам. Глядя на него, порой хочется сказать словами Мити Карамазова: "Слишком широк человек, я бы сузил". До определенного момента герои Андреева не подозревают об этой своей "широте", о тех "безднах", которые в них таятся. Когда же это "иррациональное" вырывается наружу, разум отступает. Человек оказывается не в силах противостоять этому - как, например, в случае с Немовецким ("Бездна").

Слишком хорошо об этой особенности человека знает и Фома Магнус, на это и рассчитывает он в своих планах "взорвать" людей. Для этого необходимо отказаться от того самого "дважды два четыре", которое Достоевский считал началом смерти. Вырвать человека из размеренной жизни, где все предсказуемо, определенно, ясно и упорядоченно, где нет свободных движений и прорывов за "пределы", можно, лишь выбив у него из-под ног устойчивую почву "математической логики". "Мы слишком долго живем простой таблицей умножения, мы устали от таблицы умножения, нас охватывает тоска и скука от этого слишком прямого пути, грязь которого теряется в бесконечности" (14), - признается Фома Магнус вочеловечевшемуся Сатане. Рациональный подход к человеку - только скольжение по поверхности, без проникновения в его настояшие глубины. Так же тесны рамки рационального для всей жизни. "Только безнадежный глупец останавливается на рацио, а умный идет дальше. Да и для отпетого глупца его рацио лишь праздничное платье, этот всеобщий пиджак, который он надевает для людей, а живет он, спит, работает, любит и у м и р а е т (выдел. - Андреевым), воя от ужаса, безо всякого рацио" (15) - но и без этих слов Вандергуд читает в глазах Кардинала Х. Тот страх смерти, который заставляет человека поклоняться "Великому Иррациональному".

С отрицанием абсолютности и непогрешимости разума связаны и особенности пространства в художественном мире каждого из писателей. Доказательством относительности и условности человеческого мышления, по словам В. Розанова, "явилось сомнение, исчерпывается ли действительное пространство тем, которое одно знает человек, одно для него мыслимо и представимо. Возникновение так называемой Не-Евклидовой геометрии (...) не оставляет никакого сомнения в том, что действительность бытия не покрывается мыслимым в разуме" (16). К вопросу о "соприкосновении с мирами иными" в произведениях Достоевского чаще обращаются "грешники", чем праведники. Как правило, герои, преступившие черту дозволенного, страдают нарушением психики и оказываются на грани безумия. О зависимости между психическим состоянием человека и его способностью к контакту с инобытием рассуждает в "преступлении и наказании" Свидригайлов. "Ну, а если так рассудить (вот, помогите-ка): привидения - это, так сказать клочки и отрывки других миров, их начало. Здоровому человеку их, разумеется, видеть незачем,, потому что здоровый человек есть наиболее земной человек и, стало быть, должен жить одной здешней жизнью для полноты и для порядка. Ну, а чуть заболел, чуть нарушился нормальный порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с другим миром больше" (17).

Особое внимание Достоевского и Андреева к деформированной психике человека сказывается в их работе как на границах ума и безумия, так и бытия и инобытия. Но при всем своем "фантастическом реализме" Достоевский не выходит за грань достоверного. Видения Раскольникова и Свидригайлова обличены в формы сна; встреча Ивана Карамазова с чертом - бред больного человека, а сам черт воспринимается Иваном как олицетворение темной стороны его собственной души. Л. Андреев тоже использует сон, как мир, противопоставленный обыденной реальности человека. История душевной болезни репетитора из рассказа "Он" показана как постепенный переход из одной реальности в другую. Сначала это столкновение и страх перед существом из нового мира, затем - прикосновение к нему и окончательное погружение в безумие. "Погасли все образы, все мысли и воспоминания, и отошла молодость; погасли все желания, сама жизнь погасла, и было душе так больно, такая тоска овладела ею, для какой нет на нашем языке ни образа сравнения, ни слова. Уже стало совсем не интересно, что возле сидит он и держит на голове свою страшную руку; и медленно, тоскуя неподвижно, тоскуя вне всяких пределов, какие полагает ограниченная действительность, медленно я погрузился в сон без сновидений" (18).

Деформация пространства в произведениях Л. Андреева связана, как и у Достоевского, с разорванностью сознания героя. На грани двух миров ощущает себя Вандергуд, в котором неслиянно существуют два начала: человеческое, преходящее, и вечное, бытийное. Для него, существующего в человеческом облике, оба эти измерения одинаково реальны. "Два безмолвия окружали Меня, два мрака покрывали мою голову. Две стены хоронили Меня, и за одною, в бледном движении теней, проходила ихняя человеческая жизнь, а за другою - в безмолвии и мраке простирался мир моего истинного и вечного бытия" (19).

В рамках небольшой статьи мы могли, конечно, лишь наметить некоторые точки соприкосновения художественных систем Ф. М. Достоевского и Л. Андреева. Но и опираясь на этот ряд примеров, мы можем утверждать, что экзистенциальный опыт Достоевского сыграл немаловажную роль в формировании концепции Андреева и оказал влияние на его художественное творчество. Более глубокое изучение этой проблемы - задача большой исследовательской работы.

Иезуитова Л. А. Творчество Леонида Андреева.- Л., 1976.

2. Ясенский С. Ю. Искусство психологического анализа в творчестве Ф. М.

Достоевского и Л. Андреева// Достоевский. Материалы и исследования.- СПб, 1994.- Т. 11.

3. Розанов В. О легенде "Великий инквизитор"// О великом инквизиторе Достоевский и последующие.- М., 1991.

4. Андреев Л. Иуда Искариот. Дневник Сатаны.- Рига: Артава, 1991.- С. 333.

5. Достоевский Ф. М. Бесы.- М.: Современник, 1993.- С. 585.

6. Достоевский Ф. М. Подросток. М.: Художественная литература, 1995.

7. Андреев Л. Повести и рассказы.- Челябинск.: Южно-Уральское книжное издательство, 1974.- С. 75.

8. Там же.- С. 75.

9. Достоевский Ф. М. Повести и рассказы.- М.: Правда, 1982.- С. 409.

10. Шестов Л. Сочинения в двух томах.- Т. 2.- С. 73-74.

11. Андреев Л. Повести и рассказы.- Ч., 1974.- С. 82.

12. Там же.- С. 89.

13. Розанов В. О легенде "Великий инквизитор"// О Великом инквизиторе Достоевский и последующие.- М., 1991.- С. 97.

14. Андреев Л. Иуда Искариот. Дневник Сатаны.- Рига., 1991.- С. 136.

15. Там же.- С. 91.

16. Розанов В. Указанное сочинение.- С. 117.

17. Достоевский Ф. М. Преступление и наказание.- М.: Просвещение, 1982.- С. 231.

18. Андреев Л. Повести и рассказы.- Ч., 1974.- С. 390.

19. Андреев Л. Иуда Искариот. Дневник Сатаны.- Рига, 1991.- С. 117.


К титульной странице
Вперед
Назад