- Дай же мне сказать, отец! Я люблю мистера Каупервуда, все равно, как если бы я была его женой. Я и буду его женой, когда он добьется развода с миссис Каупервуд. Ты не хочешь понять нас. Он любит меня, и я его люблю. Я ему необходима.
      Батлер смотрел на нее каким-то странным, недоумевающим взглядом.
      - Развод, ты говоришь? - начал он, думая о догматах католической церкви. - Он разведется с женой, бросит детей - и все ради тебя? Ты ему необходима, вот как? - саркастически добавил он. - Ну, а что будет с его женой и детьми? Им, надо полагать, он не нужен, а? Что это за разговоры такие?!
      Эйлин вызывающе тряхнула головой.
      - И все же это так, - отвечала она. - Только ты не хочешь понять!
      Батлер не верил своим ушам. Никогда в жизни он не слышал ничего подобного. Изумление и гнев охватили его. Он прекрасно разбирался во всех тонкостях политики и коммерции, но романтика - в этом он ничего не смыслил. Подумать только, его дочь - католичка - и так рассуждает. И у кого она нахваталась подобных представлений, разве только у самого Каупервуда с его коварным, все растлевающим умом!
      - Давно ли у тебя, дитя мое, такие взгляды? - неожиданно спокойным и ровным голосом осведомился он. - И откуда? Дома ты ничего подобного слышать не могла, за это я ручаюсь. То, что ты говоришь, бред сумасшедшего.
      - Ах, оставь, отец! - вспылила Эйлин, убедившись, сколь безнадежно спорить со стариком о таких вещах. - Ведь я не ребенок. Мне двадцать четыре года. Ты ничего не понимаешь: мистер Каупервуд не любит свою жену. Он постарается получить развод и тогда женится на мне. Я его люблю, и он меня любит, вот и все!
      - Вот и все? Отлично, - повторил Батлер, принимая непреклонное решение так или иначе образумить эту девчонку. - Значит, ты и не думаешь считаться с его женой и детьми? А то, что он скоро, сядет в тюрьму, тоже для тебя ничего не значит, надо полагать? Когда он наденет полосатую куртку, ты, вероятно, будешь любить его по-прежнему, а может быть, и больше? - (Старик был очень хорош, когда говорил с издевкой.) - Ну что ж, такое счастье тебе, пожалуй, обеспечено!
      Эйлин вспыхнула.
      - Конечно, я так и знала! - злобно выкрикнула она. - Ты только об этом и мечтаешь! Я знаю, чего ты добиваешься! И Фрэнк знает. Ты хочешь упечь его в тюрьму за преступления, которых он не совершал. И все из-за меня! О, я прекрасно понимаю! Но все напрасно. Это тебе не удастся! Он умнее и лучше, чем ты думаешь, и из всех твоих стараний ровно ничего не выйдет! Он опять выплывет! Ты хочешь покарать его за меня, но ему от этого ни жарко, ни холодно. Так или иначе, я выйду за него замуж. Я люблю его, я буду его ждать и стану его женой! А ты можешь поступать, как тебе угодно! Вот и все!
      - Ты станешь его женой? - с изумлением и несколько растерянно повторил Батлер. - Вот как? Ты будешь его ждать и выйдешь за него замуж? Ты отнимешь его у жены и детей, возле которых, будь в нем хоть капля порядочности, он сейчас должен был бы находиться, вместо того чтобы таскаться за тобою? Ты будешь его женой? Ты не постыдишься покрыть позором отца, и мать, и всю семью? И ты смеешь говорить это в глаза мне, который воспитал, выходил тебя, сделал из тебя человека? Чем была бы ты сейчас, если бы не я и не твоя бедная мать, эта неутомимая труженица, которая из года в год заботилась о тебе, старалась устроить твою жизнь? Но ты, надо полагать, умнее нас! Ты знаешь жизнь лучше меня, лучше всех, кто мог бы дать тебе добрый совет. Я растил тебя, как настоящую леди, и вот благодарность. Я, оказывается, ничего не смыслю, а ты твердишь мне о своей любви к грабителю, растратчику, банкроту, лжецу, вору, будущему арестанту...
      - Отец! - решительным тоном прервала его Эйлин. - Я не желаю этого слушать. Все, что ты о нем сказал, неправда! Я не хочу больше оставаться здесь!
      Она направилась к двери, но Батлер вскочил и преградил ей дорогу. Жилы на его лбу вздулись, а лицо побагровело от ярости.
      - Погоди, мои счеты с ним еще не кончены, - продолжал он, не обращая внимания на ее порыв уйти и почему-то убежденный, что она в конце концов поймет его. - Я с ним еще разделаюсь, и это так же верно, как то, что меня зовут Эдвард Батлер! Ведь есть же закон в нашей стране, и я добьюсь, чтобы с ним поступили по закону! Я ему покажу, как втираться в порядочные дома и красть детей у родителей!
      Он умолк, чтобы перевести дух, а Эйлин, побледнев, в упор смотрела на него. Как смешон порою ее отец! До чего же он отсталый человек по сравнению с Каупервудом. Подумать только: он говорит, что Каупервуд пришел к ним в дом и украл ее у родителей, когда она сама с такой готовностью пошла за ним! Какой вздор! Но стоит ли спорить? Чего она добьется, если будет стоять на своем? Эйлин замолчала и только пристально смотрела на отца. Но Батлер еще не выдохся. У него все кипело внутри, хотя он и старался сдержать свою ярость.
      - Мне очень жаль, дочка, - уже спокойнее продолжал он, решив, что она больше не находит возражений. - Гнев пересилил меня. Я вовсе не о том хотел говорить, когда звал тебя сюда. У меня совсем другое на уме. Я думал, что ты, может быть, захочешь теперь поехать в Европу поучиться музыке. Сейчас ты просто не в себе. Тебе необходим отдых. А для этого самое лучшее - переменить обстановку. Ты могла бы очень недурно провести там время. Если хочешь, с тобой может поехать Нора, а также твоя бывшая наставница - сестра Констанция. Ты ведь не станешь возражать против нее?
      При упоминании о поездке в Европу, да еще с сестрой Констанцией - музыка была явно приплетена для придания новизны старому варианту - Эйлин вскипела, но в то же время едва сдержала улыбку. Как нелепо и бестактно со стороны отца заводить разговор об этом после всех обвинений и угроз по адресу Каупервуда и ее, Эйлин. До чего же он недипломатичен в делах, которые близко его затрагивают. Просто смешно. Но она снова сдержалась и промолчала, понимая, что сейчас любые доводы бесполезны.
      - Не стоит говорить об этом, отец, - начала Эйлин, несколько смягчившись. - Я не хочу сейчас ехать в Европу. Не хочу уезжать из Филадельфии. Я знаю, что ты этого добиваешься, но сейчас и думать не могу о поездке. Мне нельзя уехать.
      Лицо Батлера вновь омрачилось. Чего она, собственно, хочет добиться своим упорством? Уж не надеется ли она переупрямить его, да еще в таком деле? Дикая мысль. Но все же он постарался овладеть собой и продолжал сравнительно мягко:
      - Это было бы самое лучшее для тебя, Эйлин! Не думаешь же ты оставаться здесь после...
      Он запнулся, так как у него чуть было не сорвалось "после того, что произошло". А он знал, как болезненно отнесется к этому Эйлин. Его собственное поведение, то, что он устроил на нее форменную облаву, так не соответствовало ее представлениям об отцовской заботе, что она, конечно, чувствовала себя оскорбленной. Но, с другой стороны, каким позором был ее проступок!
      - После той ошибки, которую ты совершила, - закончил он, - ты, верно, и сама пожелаешь уехать. Не захочешь же ты больше предаваться смертному греху. Это было бы противно всем законам - божеским и человеческим.
      Он страстно желал, чтобы в Эйлин наконец пробудилось сознание совершенного ею греха, безнравственности ее поступка. Но она была далека от этого.
      - Ты не понимаешь меня, отец! - с безнадежностью в голосе воскликнула Эйлин, когда он кончил. - Не способен понять. У меня свои взгляды, у тебя свои. И я ничего не могу с этим поделать! Если хочешь знать правду, я больше не верю в учение католической церкви. И этим все сказано.
      Едва Эйлин проговорила эти слова, как уже пожалела о них. Они нечаянно сорвались у нее с языка. На лице Батлера появилось выражение неописуемой скорби и отчаяния.
      - Ты не веришь в учение церкви? - переспросил он.
      - Нет... не совсем. Не так, как ты.
      Он покачал головой.
      - Лукавый овладел твоей душой! - сказал старик. - Мне ясно, дочь моя, что с тобой случилась ужасная беда. Этот Каупервуд погубил тебя, твое тело и душу. Нужно что-то предпринять. Я не хочу быть жестоким, но ты должна уехать из Филадельфии. Тебе нельзя здесь оставаться. Я этого не допущу. Поезжай за границу или к тетке в Новый Орлеан, куда-то уехать ты должна. Я не позволю тебе остаться здесь, это слишком опасно. Все на свете так или иначе выходит наружу. Того и гляди пронюхают газеты. Ты молода. У тебя вся жизнь впереди. Мне страшно за твою душу, но пока ты молода, пока ты полна жизни, ты еще можешь образумиться. Я буду непреклонен, это мой долг перед тобой и перед церковью. Ты должна изменить свое поведение. Должна расстаться с этим человеком. Расстаться навсегда. У него и в мыслях нет на тебе жениться, но если бы он даже захотел стать твоим мужем, это было бы преступлением перед богом и людьми. Нет, нет, этому не бывать! Он банкрот, мошенник, вор! Выйдя за него замуж, ты стала бы самой несчастной женщиной в мире! Он изменял бы тебе. Он не способен на верность. Я уж эту породу знаю! - Старик перевел дыхание; горе душило его. - Ты должна уехать, запомни твердо! Я говорю это, желая тебе добра, но требую повиновения. Я забочусь только о твоих интересах. Я тебя люблю, но уехать ты должна! Мне больно тебя отсылать, мне было бы приятнее, если б ты могла по-прежнему жить с нами. Никто больше меня не будет огорчен твоим отъездом. Но ты должна уехать. Постарайся устроить все так, чтобы матери твой отъезд не показался странным, но уехать ты должна, слышишь, должна!
      Он замолчал, глядя на Эйлин из-под косматых бровей грустным, но твердым взглядом. Она знала, что его решение неизменно. На лице старого Батлера застыло суровое, почти молитвенное выражение. Эйлин ничего не отвечала. Спорить она уже была не в состоянии. Все равно без толку. Но ехать... нет, она никуда не поедет. Это она знала твердо. Нервы ее были натянуты, как струны, и она стояла перед отцом бледная и решительная.
      - Так вот, купи необходимые вещи, - продолжал Батлер, не понимая того, что творилось в ее душе, - и собери все, что тебе потребуется. Скажи, куда ты решишь ехать, и приготовься, не мешкая, к отъезду.
      - Нет, отец, я не поеду, - проговорила Эйлин так же сурово и твердо, как отец. - Я не поеду! Никуда не поеду из Филадельфии!
      - Ты хочешь сказать, дочь моя, что отказываешь мне в повиновении, когда я прошу сделать то, что необходимо для твоего же блага? Правильно ли я тебя понял?
      - Да, - твердо отвечала Эйлин. - Я не поеду! Прости меня, но я не поеду!
      - Ты говоришь всерьез? - угрюмо и печально переспросил Батлер.
      - Да, отец, - так же угрюмо подтвердила Эйлин.
      - Тогда мне придется подумать о том, что предпринять, - сказал старик. - Ты все-таки дочь мне, какая бы ты ни была, и я не допущу, чтобы ты окончательно погубила себя неповиновением, отказом исполнить то, что является твоим священным долгом. Я дам тебе несколько дней на размышление, но все равно ты уедешь. Больше нам говорить не о чем. В этой стране все-таки существуют законы и меры воздействия на тех, кто эти законы нарушает. Я разыскал тебя, как ни больно мне это было, и я снова тебя разыщу, если ты вздумаешь меня ослушаться. Ты должна изменить свое поведение. Я не могу позволить тебе продолжать такую жизнь. Теперь тебе все понятно. Это - мое последнее слово. Откажись от этого человека, и тогда проси чего хочешь! Ты моя дочь, и я сделаю все на свете, лишь бы видеть тебя счастливой. Да и может ли быть иначе? Для чего мне еще жить, если не для моих детей! Ведь это для тебя, для вас всех я работал не покладая рук. Одумайся же, будь умницей! Разве ты не любишь своего старого отца? Я укачивал тебя, Эйлин, когда ты была еще крошкой и чуть ли не умещалась у меня на ладони. Я был тебе всегда хорошим отцом, ты не станешь этого отрицать. Посмотри на других девушек, твоих подруг. Разве кто-нибудь из них имел больше или хотя бы столько, сколько ты? Ты не пойдешь против моей воли, я уверен. Ты же любишь меня. Ведь ты любишь своего старого отца. Правда?
      Голос его задрожал, слезы навернулись на глаза. Он умолк и положил свою большую смуглую руку на плечо Эйлин. Ее расстроила его мольба, и она готова была смягчиться, тем более что знала, как безнадежны его усилия. Она не может отказаться от Каупервуда. Отец попросту не понимает ее. Он не знает, что такое любовь. Он, конечно, никогда не любил так, как любит она.
      Батлер продолжал ее увещевать, она же по-прежнему молча стояла перед ним.
      - Я рада была бы повиноваться тебе, - мягко, даже нежно проговорила она наконец. - Поверь, я сама была бы рада. Я люблю тебя, да, люблю. И хотела бы сделать по-твоему. Но я не могу, не могу. Я слишком люблю Фрэнка Каупервуда. Ты этого не понимаешь, не хочешь понять!
      При упоминании этого имени жесткая складка залегла у рта Батлера. Теперь он понял, что она одержима страстью и что его тщательно продуманная попытка воздействовать на нее потерпела крах. Значит, надо изобрести что-то другое.
      - Ну что ж, ладно! - произнес он с такой бесконечной грустью, что Эйлин не выдержала и отвернулась. - Поступай, как знаешь! Но хочешь ты или не хочешь, а уехать тебе придется. Другого выхода нет. Мне же осталось только молить бога, чтоб ты одумалась.
      Эйлин медленно вышла из комнаты, а Батлер подошел к письменному столу и опустился в кресло.
      - Вот беда-то, - прошептал он. - Как все запуталось!
     
     
      38
     
      В нелегком положении очутилась Эйлин Батлер. Девушка, от природы менее отважная и решительная, не выдержав этих трудностей, отступила бы перед ними. Ведь, несмотря на обширный круг друзей и знакомых, Эйлин почти не к кому было прибегнуть в тяжелую минуту. В сущности, она не могла вспомнить никого, кто согласился бы без лишних расспросов приютить ее на сколько-нибудь продолжительный срок. У нее были приятельницы, замужние и незамужние, весьма расположенные к ней, но среди них не нашлось бы, пожалуй, ни одной по-настоящему ей близкой. Единственный человек, у которого она могла найти временное пристанище, была некая Мэри Келлиген, известная среди друзей под именем Мэйми; она когда-то училась вместе с Эйлин, а теперь сама была учительницей в одной из филадельфийских школ.
      Семья Келлигенов состояла из матери - миссис Кэтрин Келлиген, вдовы-портнихи (ее муж, специалист по передвижке домов, погиб лет десять назад при обвале стены), и двадцатитрехлетней дочери Мэйми. Они жили в двухэтажном кирпичном домике на Черри-стрит, близ Пятнадцатой улицы. Миссис Келлиген не была особенно искусна в своем ремесле, во всяком случае - в глазах семьи Батлеров, столь высоко поднявшихся по социальной лестнице. Эйлин время от времени поручала ей шитье простых домашних платьев, белья, капотов и пеньюаров, а также переделку старых своих туалетов, сшитых у первоклассной портнихи на Честнат-стрит. Эйлин бывала у Келлигенов потому, что когда-то, в лучшие дни этой семьи, вместе с Мэйми посещала школу при монастыре св.Агаты. Теперь Мэйми зарабатывала сорок долларов в месяц преподаванием в шестом классе одной из ближайших школ, а миссис Келлиген - в среднем около двух долларов в день, да и то не всегда. Занимаемый ими домик был их собственностью. Он не был заложен, но обстановка его красноречиво свидетельствовала о том, что доход обеих обитательниц не превышает восьмидесяти долларов в месяц.
      Мэйми Келлиген красотой не блистала и выглядела много хуже, чем некогда ее мать. Миссис Келлиген даже в свои пятьдесят лет была еще очень свежа, весела, жизнерадостна и обладала большим запасом добродушного юмора. Умом и темпераментом Мэйми тоже уступала матери. Она всегда была тихой и серьезной, что, может быть, отчасти объяснялось обстоятельствами ее жизни. Впрочем, она и от природы не отличалась ни живостью, ни женской привлекательностью. При всем том она была хорошей, честной девушкой и доброй католичкой, наделенной той своеобразной и роковой добродетелью, которая стольких людей приводила к разладу с внешним миром, то есть чувством долга. Для Мэйми Келлиген долг (вернее, соблюдение тех поучений и правил, которых она наслышалась и придерживалась с детства) неизменно стоял на первом месте и служил источником радости и утешения. Главными точками опоры для Мэйми среди странной и малопонятной жизни были: ее долг перед церковью; долг перед школой; долг перед матерью; долг перед друзьями и так далее. Миссис Келлиген, заботясь о Мэйми, нередко желала, чтобы у той было меньше чувства долга и больше женских прелестей, очаровывающих мужчин.
      Несмотря на то что ее мать была портнихой, Мэйми никогда не одевалась к лицу, а случись это, чувствовала бы себя не в своей тарелке. Башмаки у нее были всегда слишком большие и неуклюжие, юбки, даже сшитые из хорошей материи, отличались скверным покроем и как-то нелепо висели на ней. В те времена только что начали входить в моду яркие вязаные жакеты, очень красиво сидевшие на хороших фигурах. Увы, к Мэйми Келлиген это не относилось. Ее худые руки и плоская грудь в этой модной одежде выглядели еще более убого. Ее шляпы обычно смахивали на блин с почему-то воткнутым в него длинным пером и никак не гармонировали ни с ее прической, ни с типом лица. Мэйми почти всегда выглядела утомленной, но это была не столько физическая усталость, сколько прирожденная апатия. В ее серую жизнь романтический элемент вносила разве что Эйлин Батлер.
      Эйлин же привлекал в этот дом общительный характер матери Мэйми, безукоризненная чистота их бедного жилища, трогательная заботливость, с которой миссис Келлиген относилась к заказам Эйлин, и то, что обе они любили слушать ее игру на рояле. Девушка забегала к ним отдохнуть от шумных развлечений и поговорить с Мэйми Келлиген о литературе, которой они обе интересовались. Любопытно, что Мэйми нравились те же книги, что и Эйлин: "Джен Эйр", "Кенелм Чиллингли", "Трикотрин" и "Оранжевый бант". Время от времени Мэйми рекомендовала приятельнице последние новинки этого жанра, и Эйлин неизменно восхищалась ее вкусом.
      Потому-то в грудную минуту Эйлин и вспомнила о Келлигенах. Если отец вздумает ее притеснять и вынудит на время уйти из дому, она переберется к ним. Они ее примут, не вдаваясь ни в какие расспросы. Остальные члены семьи Батлеров почти не знали Келлигенов и никогда не вздумали бы искать там Эйлин. В уединении Черри-стрит ей нетрудно будет укрыться, и несколько недель никто не услышит о ней. Интересно, что Келлигенам, так же как и Батлерам, никогда бы и в голову не пришло, что Эйлин способна на предосудительный поступок. И если ей все же придется уйти из дому, то и те и другие объяснят это просто очередной ее причудой.
      С другой стороны, семья Батлеров в целом гораздо больше нуждалась в Эйлин, чем Эйлин - в ней. Присутствие Эйлин всегда способствовало хорошему настроению всех остальных, и пустоту, которая образуется с ее уходом, нелегко будет заполнить.
      Взять хотя бы старого Батлера: маленькая дочурка на его глазах превратилась в ослепительно красивую женщину. Он помнил, как она ходила в школу и училась играть на рояле, - по его мнению, то был верх изящного воспитания. Он видел, как менялись ее манеры, становясь все более светскими; она набиралась жизненного опыта, и это поражало его. Постепенно она научилась уверенно и остроумно судить о самых разных вещах, и он охотно прислушивался к ее словам. Она больше смыслила в искусстве и литературе, чем Оуэн и Кэлем, превосходно умела держать себя в обществе. Когда Эйлин выходила к столу, Батлер с восторгом смотрел на нее. Она была его детищем, и это сознание преисполняло старика гордостью. Разве не он обеспечивал ее деньгами для всех этих изящных туалетов? Он и впредь будет продолжать заботиться о ней. Не даст какому-то выскочке загубить ее жизнь. Он собирался и свое завещание составить так, чтобы в случае банкротства ее будущего мужа она не осталась без средств. "Вот это леди, так леди! - нередко восклицал он, добавляя с нежностью: - До чего же мы сегодня очаровательны!" За столом Эйлин обычно сидела подле него и ухаживала за ним. Это ему нравилось. Он и прежде, когда она была ребенком, всегда сажал ее возле себя.
      Мать тоже безмерно любила старшую дочь, а Кэлем и Оуэн проявляли к ней братскую нежность, так что до сих пор Эйлин своей красотой и живым, веселым нравом воздавала за то, что получала от семьи, и семья это чувствовала. Стоило Эйлин отлучиться на день-два, и в доме воцарялась скука, даже еда выглядела менее аппетитной. Зато когда она возвращалась, все снова становились веселы и довольны.
      Эйлин это, конечно, сознавала. Теперь, когда она намеревалась уйти из дому и начать самостоятельную жизнь, лишь бы избегнуть этой ненавистной поездки, она черпала мужество в сознании своего значения для семьи. Еще раз обдумав все, что сказал ей отец. Эйлин решила действовать без промедления. На следующее же утро, после того как он ушел в контору, она оделась словно для прогулки и решила зайти к Келлигенам часов около двенадцати - в это время Мэйми как раз приходила домой завтракать. Разговор о своем намерении Эйлин решила завести как бы невзначай и, если они не станут возражать, немедленно перебраться к ним. Временами она задавала себе вопрос, почему Фрэнк, очутившись в столь тяжелом положении, не предложил ей бежать с ним куда-нибудь в далекие края. Но тут же отвечала себе, что он лучше знает, как поступать. Она была очень удручена посыпавшимися на нее напастями.
      Миссис Келлиген сидела дома одна и пришла в восторг, увидев Эйлин. Поговорив о городских новостях и не зная, как приступить к делу, которое привело ее сюда, Эйлин села за рояль и начала играть какую-то грустную пьесу.
      - Как вы чудесно играете, Эйлин! - сказала миссис Келлиген, легко впадавшая в сентиментальность. - Я наслаждаюсь, слушая вас. О, если бы вы почаще приходили к нам! Последнее время вас совсем не видно.
      - Я была очень занята, миссис Келлиген, - отвечала Эйлин. - Этой осенью у меня набралось столько всяких дел, что я минуты не могла урвать. Мои родные предлагали мне поехать в Европу, но я наотрез отказалась. Ах, боже мой! - вздохнула она, и пальцы ее снова забегали по клавишам, наигрывая печальную, романтическую мелодию.
      Дверь отворилась, и вошла Мэйми. Ее некрасивое лицо просияло при виде подруги.
      - Да это Эйлин Батлер! - воскликнула она. - Какими судьбами? И где ты так долго пропадала?
      Эйлин встала, и они расцеловались.
      - Ах, я была очень занята, Мэйми! Я только что говорила об этом с твоей мамой. А как ты поживаешь? Как идет работа?
      Мэйми с готовностью принялась рассказывать о всяких школьных неполадках: число учеников в классах все растет, работы с каждым днем становится больше.
      Покуда миссис Келлиген накрывала на стол, ее дочь прошла к себе в комнату, и Эйлин последовала за ней. Мэйми начала приводить в порядок прическу перед зеркалом, а Эйлин в задумчивости смотрела на нее.
      - Что с тобой сегодня, Эйлин? - спросила Мэйми. - У тебя такой вид...
      Она не договорила и еще раз пристально взглянула на подругу.
      - Какой же именно? - переспросила Эйлин.
      - Как тебе сказать? То ли неуверенный, то ли огорченный. Я никогда не видела тебя такой. Что случилось?
      - Ничего, - ответила Эйлин. - Просто я задумалась.
      Она стояла у окна, выходившего во дворик, и спрашивала себя, сможет ли она долго прожить здесь. Домишко такой крохотный, обстановка такая убогая...
      - Нет, что-то с тобой неладно сегодня. Эйлин! - заметила Мэйми и, подойдя ближе, заглянула ей в глаза. - На тебе лица нет!
      - Меня мучает одна мысль, - сказала Эйлин, - вот я все думаю и думаю. И не знаю, как мне быть, в этом вся беда.
      - О чем ты? - спросила Мэйми. - Что с тобой творится? И почему ты не хочешь мне сказать?
      - Я скажу, но не сейчас. - Эйлин немного помолчала. - Как ты думаешь, твоя мама ничего бы не имела против, если бы я немного пожила у вас? - вдруг спросила она. - По некоторым причинам мне нужно на время уйти из дому.
      - Как ты можешь спрашивать, Эйлин! - воскликнула подруга. - Против!.. Ты прекрасно знаешь, что она будет в восторге и я тоже. Ах, Эйлин, милая, ты в самом деле хочешь побыть у нас? Но что заставляет тебя уйти из дому?
      - Вот этого-то я и не могу тебе открыть до поры до времени. И не столько из-за тебя, сколько из-за твоей мамы. Понимаешь, я не уверена, как она на это посмотрит, - добавила Эйлин. - Ты меня сейчас не расспрашивай. Мне нужно подумать. Ах, боже мой!.. Но я правда хочу переехать к вам, если вы разрешите. Ты сама скажешь маме или мне поговорить с ней?
      - Нет, конечно, я скажу сама, - отвечала Мэйми, пораженная таким оборотом событий. - Но, право, это даже смешно - спрашивать ее! Я заранее знаю, что она скажет, да и ты тоже. Тебе надо только съездить за вещами. Вот и все! Мама ничего и спрашивать не станет, если ты сама не пожелаешь ей рассказать.
      Мэйми так и загорелась от радости. Ей очень хотелось подольше насладиться обществом подруги.
      Эйлин задумчиво посмотрела на нее, понимая, почему она пришла в такой восторг и почему, вероятно, будет рада и ее мать. Она внесет свежую струю в их однообразное существование.
      - Но вы никому не должны говорить, что я у вас, понимаешь? Это секрет для всех и прежде всего - для моих родных. Поверь, что у меня есть на то причины, и очень веские; сейчас я еще не могу тебе сказать, в чем дело. Так ты обещаешь молчать?
      - Ну, конечно! - с готовностью согласилась Мэйми. - Но ведь ты не собираешься навсегда уйти из дому, Эйлин? - тревожно, хотя и не без любопытства, добавила она.
      - Ах, я, право, ничего не знаю, знаю только, что мне необходимо на время уйти. Вот и все!
      Она замолчала, и Мэйми снова оторопело взглянула на подругу.
      - Да! - вырвалось у нее. - Видно, на свете еще не перевелись чудеса! Но я так рада, что ты поживешь у нас! О маме уж и говорить нечего. И, конечно, мы будем молчать, раз ты этого хочешь. У нас никто не бывает, а если кто и придет, ты можешь не показываться. Мы тебя устроим в большой комнате рядом с моей. Ах, как это будет чудесно! Я прямо в восторге! - Молоденькая учительница заметно оживилась. - Пойдем скорее, обрадуем маму.
      Эйлин на мгновение заколебалась: в эту минуту она еще не была уверена, что поступает правильно, но в конце концов они обе спустились вниз. У самой двери Эйлин слегка отступила, пропуская вперед подругу, и та бросилась к матери со словами:
      - Ах, мама, слушай, что я тебе скажу! Эйлин немного поживет у нас. Только она не хочет, чтобы об этом знали. Переедет она в ближайшие дни.
      Миссис Келлиген с сахарницей в руках повернулась к гостье и посмотрела на нее столь же удивленно, сколь и радостно. Ее разбирало любопытство, почему Эйлин вздумала вдруг переехать к ним и зачем ей понадобилось уходить из семьи. С другой стороны, она так любила ее, что не могла не ощутить искренней и большой радости при мысли об этом. Да и что тут такого? Разве дочь знаменитого Эдварда Батлера не взрослая, самостоятельная женщина, везде желанная представительница столь преуспевающей семьи? Миссис Келлиген была чрезвычайно польщена намерением Эйлин поселиться у них, каковы бы ни были обстоятельства, которые ее к этому побуждали.
      - Не понимаю, Эйлин, как это ваши родители отпускают вас. Но у нас вы все равно будете желанной гостьей. Оставайтесь, сколько вам угодно, хоть навсегда.
      Она радушно улыбалась. Подумать только, Эйлин Батлер просит позволения переехать к ней! Теплота, с которой миссис Келлиген ее приветствовала, и восторг самой Мэйми заставили Эйлин вздохнуть с облегчением. Затем она подумала, что ее пребывание в доме повлечет за собой лишние расходы для семьи.
      - Я буду, конечно, вносить свою долю денег, если перееду к вам, - сказала она, обращаясь к миссис Келлиген.
      - Ах, какой вздор. Эйлин! - воскликнула Мэйми. - Я этого не допущу. Ты переедешь к нам и будешь моей гостьей.
      - Нет, это невозможно. Если вы не позволите мне платить, я не перееду! - запротестовала Эйлин. - Вы должны согласиться.
      Она знала, что мать и дочь не в состоянии содержать ее.
      - Хорошо, хорошо, не будем сейчас говорить об этом, - вмешалась миссис Келлиген. - Переезжайте, когда вам угодно, и оставайтесь, тоже сколько вам угодно. Достань-ка чистые салфетки, Мэйми!
      Эйлин осталась завтракать, но вскоре ушла на свидание с Каупервудом, очень довольная, что главного затруднения более не существует. Теперь она свободна и может приехать сюда, когда только ей вздумается. Оставалось лишь собрать кое-что из вещей, а то и просто явиться, ничего не взяв с собой. Возможно, Фрэнк что-нибудь ей посоветует.
      Каупервуд между тем не делал попыток снестись с Эйлин после того злополучного дня, когда они были застигнуты в доме свиданий, но ждал письма от нее, которое и не замедлило прийти. Как всегда, это было длинное послание, полное надежд, любви и задора, в котором она повествовала обо всем, что происходило у нее в семье, и делилась своими планами ухода из дому. Последнее немало озадачило и обеспокоило Каупервуда.
      Одно дело - Эйлин в лоне семьи, всеми любимая, окруженная заботой, и другое - Эйлин одинокая, оставленная на его, Каупервуда, попечение. Ему никогда не приходило в голову, что она может уйти из дому, прежде чем он будет готов ее принять. Если она решится на это сейчас, могут возникнуть весьма неприятные осложнения. Тем не менее он любил ее, любил страстно и готов был на все для ее счастья. Содержать ее должным образом он мог бы даже теперь, если, конечно, его не посадят в тюрьму; впрочем, он и оттуда сумеет позаботиться, чтобы она ни в чем не нуждалась. И все-таки будет гораздо лучше, если удастся уговорить ее остаться дома до окончательного выяснения его судьбы. Он ни минуты не сомневался в том, что, как бы ни обернулись ближайшие события, со временем он выпутается из всех затруднений и снова станет состоятельным человеком. Тогда он добьется развода и женится на Эйлин. Если же из этого ничего не выйдет, он куда-нибудь уедет с нею, а в таком случае, может быть, даже лучше, если она немедленно уйдет из семьи. Но, с другой стороны, его дела так запутаны, а тут еще розыски, которые, несомненно, начнет Батлер, - все это чревато опасностями. Старик способен открыто обвинить его в похищении дочери. И Каупервуд решил уговорить Эйлин остаться дома, на время прекратить встречи и переписку с ним и, более того, уехать за границу. К ее возвращению он сумеет поправить свои дела, да и она успокоится, а сейчас они должны руководствоваться прежде всего доводами рассудка.
      С этими мыслями он отправился на свидание, которое она назначила ему в письме, хотя и считал это несколько рискованным.
      - А будешь ли ты чувствовать себя там хорошо? - спросил он, выслушав ее описание жилища Келлигенов. - Уж очень все это отдает бедностью!
      - Да, но я их искренне люблю, - отвечала Эйлин.
      - И ты уверена, что они сумеют молчать?
      - О, конечно! В этом я уверена, совершенно уверена.
      - Ну что ж, - заключил он, - тебе виднее. Я ничего не хочу тебе навязывать, но на твоем месте я бы счел за благо послушаться отца и уехать на некоторое время. Его это успокоит, а я буду ждать тебя здесь. Время от времени мы могли бы даже писать друг другу.
      Услышав это. Эйлин нахмурилась. Она любила его так страстно, что одна мысль о разлуке была для нее, как нож в сердце. Ее Фрэнк останется тут, в беде, возможно, под судом, а она уедет! Ни за что! Неужели он не любит ее так сильно, как она его? Как может он предлагать что-либо подобное? Да и любит ли он ее вообще? - спрашивала она себя. Уж не хочет ли он бросить ее как раз в то время, когда она собирается сделать шаг, который должен еще больше их сблизить? Глаза ее затуманились, она была жестоко уязвлена.
      - Как ты можешь такое говорить! - воскликнула она. - Ты отлично знаешь, что сейчас я не уеду из Филадельфии. Или ты думаешь, что я оставлю тебя одного в это трудное время?
      Каупервуд понял ее негодование. Он был достаточно проницателен и страстно любил ее. "Боже мой, - подумал он, - все что угодно, только не причинять ей боли!"
      - Родная моя, - торопливо проговорил он, увидев ее затуманившиеся глаза, - ты меня не поняла. Я хочу того же, чего и ты. Ты все это придумала, чтобы не разлучаться со мной, - будь по-твоему. Не вспоминай больше о том, что я сказал! Я боялся, что твой уход из дому повредит нам обоим, но будем верить, что ничего не случится. Ты знаешь, как отец тебя любит, и надеешься, что заставишь его передумать? Отлично, переезжай к миссис Келлиген! Но помни, радость моя, что мы оба должны соблюдать величайшую осторожность. Дело принимает серьезный оборот. Если ты оставишь семью и твой отец вздумает публично обвинить меня в похищении, это кончится плачевно для нас обоих. Одного такого обвинения будет достаточно, чтобы меня засудить. И что тогда? Сейчас нам лучше встречаться пореже. Так редко, как только мы сможем выдержать. Если бы у нас в свое время достало благоразумия на какой-то срок прекратить встречи, после того как твой отец получил это письмо, все было бы благополучно. Теперь, конечно, уж ничего не поделаешь, но нам надо действовать вдвойне осторожно. Разве ты не согласна со мной? Так вот: хорошенько все обдумай и поступай, как ты сочтешь правильным. А когда решишь, дай мне знать. И как бы ты ни поступила, я заранее все одобряю, ты меня поняла? - Он привлек ее к себе и поцеловал. - Да, но у тебя ведь нет денег, правда? - спохватился он.
      Эйлин, глубоко растроганная его словами, на минуту задумалась, но тут же решила, что путь, избранный ею, единственно правильный. Отец горячо любит ее. Он ни за что не скомпрометирует ее в глазах общества, а следовательно, и не воспользуется ее уходом для открытого преследования Каупервуда. Вероятнее всего, он станет умолять ее вернуться домой, сказала Эйлин, и под воздействием ее доводов Каупервуд вынужден был уступить. Что пользы спорить? Никто на свете не заставит ее бросить своего возлюбленного.
      Впервые за все время знакомства с Эйлин он достал из кармана пачку кредиток.
      - Вот здесь, дорогая, двести долларов, - сказал он. - Тебе хватит этого до нашей следующей встречи, или же ты снова напишешь мне. Я позабочусь о том, чтобы ты ни в чем не нуждалась. И не смей думать, будто я не люблю тебя! Ты сама знаешь, что это вздор. Я тебя обожаю!
      Эйлин не хотела брать деньги - ей ничего не нужно, а кроме того, у нее дома еще кое-что есть, но он не стал ее слушать, зная, как они могут ей понадобиться.
      - Полно об этом говорить, родная, - сказал он. - Я ведь знаю, что деньги тебе пригодятся.
      Эйлин так привыкла получать крупные суммы от отца и матери, что не придала этому особого значения. Фрэнк ее любит, и какие могут быть между ними счеты? Когда она немного успокоилась, они принялись обсуждать вопрос о переписке и пришли к выводу, что самое лучшее - сыскать надежного человека, через которого можно будет передавать письма. Когда они расстались, Эйлин, только что приходившая в отчаяние из-за его, как ей казалось, недостаточно страстного отношения к ней, вновь воспрянула духом. Нет, он ее любит, решила она, и ушла со счастливой улыбкой. У нее есть Фрэнк, на которого она может опереться, и теперь она проучит отца!
      Каупервуд, провожая ее глазами, покачал головой. Сейчас она стала для него дополнительным бременем, но отказаться от нее он, конечно, не мог. Сорвать завесу с иллюзий, созданных ее любовью, и сделать ее несчастной, когда он сам так влюблен в нее? Нет! Да и зачем бы ему это делать? В конце концов все еще может обернуться к лучшему. Если Батлер снова прибегнет к помощи сыщиков, то выяснится, что Эйлин ушла вовсе не к нему, Каупервуду. Если же наступит минута, когда надо будет пустить в ход весь свой здравый смысл и холодную расчетливость, чтобы спастись от смертельной опасности, то он тайно сообщит Батлерам о местопребывании Эйлин. Это послужит доказательством, что он имел лишь отдаленное отношение к ее бегству, а им будет дана возможность уговорить ее вернуться. Может быть, все еще и обойдется, как знать! Во всяком случае, он будет бороться с препятствиями по мере их возникновения. Каупервуд тотчас поехал к себе в контору, а Эйлин отправилась домой с твердым намерением осуществить свой план. Отец дал ей время на размышление; возможно, что он и еще продлит этот срок, но она не станет ждать. Привыкнув к тому, что любые ее желания исполнялись, она не видела причины, почему бы ей не поступить по-своему и теперь. Скоро пять часов. Она подождет до семи, когда вся семья усядется за стол, и потихоньку выскользнет из дому.
      Но одно неожиданное обстоятельство заставило ее отложить осуществление своего намерения. Дома она застала гостей - мистера Стейнметса с женой. Стейнметс - известным инженер, сотрудничал с Батлером, составляя проекты для многих его подрядных работ. Был как раз канун Дня благодарения, и Стейнметсы стали наперебой уговаривать Эйлин и Нору погостить недели две у них в Уэст-Честере, в их новом доме, об уюте и красоте которого Эйлин слышала уже не раз. Люди они были очень приятные, еще не старые, и в доме у них всегда собирался обширный круг друзей. Эйлин решила повременить со своим бегством и принять приглашение. Отец разговаривал с ней самым сердечным тоном. Присутствие Стейнметсов и их просьба были для него таким же облегчением, как и для Эйлин. Уэст-Честер находился в сорока милях от Филадельфии, и, живя там. Эйлин вряд ли могла бы видеться с Каупервуд ом.
      Она тотчас же написала Фрэнку о перемене в своих планах и уехала, а он облегченно вздохнул, вообразив в эту минуту, что буря промчалась мимо.
     
     
      39
     
      Между тем близился день, когда должно было слушаться дело Каупервуда. Он не сомневался, что суд, о чем бы ни свидетельствовали факты, сделает все возможное для вынесения ему обвинительного приговора, но не находил выхода из создавшегося положения. Разве только бросить все и уехать из Филадельфии, но об этом не стоило и думать. Единственная возможность обеспечить себе будущее и сохранить дружеские отношения с рядом лиц из финансового мира заключалась в том, чтобы как можно скорее предстать перед судом, в надежде, что если он и будет осужден, то со временем друзья помогут снова встать на ноги. Он много говорил со Стеджером о возможности лицеприятного отношения к нему состава суда, но адвокат не разделял его опасений. Во-первых, присяжных не так-то просто подкупить; во-вторых, большинство судей, несмотря на различие политических убеждений, люди честные и не пойдут дальше того, что им подскажут лидеры партии, а это в конце концов не так уж страшно. Судья, который должен был председательствовать на этом процессе, Уилбер Пейдерсон, - участник квартальной сессии - прямой ставленник республиканской партии и, следовательно, кругом обязан Молленхауэру, Симпсону и Батлеру, но, с другой стороны, Стеджер слышал о нем только как о честном человеке.
      - Не понимаю, - говорил Стеджер, - почему этим господам так хочется покарать вас? Разве что в назидание всему штату. Выборы-то ведь прошли. Кстати, говорят, что уже сейчас принимаются меры к тому, чтобы вызволить Стинера, в случае если он будет осужден, чего ему, конечно, не миновать. Судить его им волей-неволей придется. Ему дадут год или два, самое большее три, а потом он будет помилован, не отбыв и половины срока. То же самое, в худшем случае, предстоит и вам. Они не смогут выпустить его, а вас оставить в тюрьме. Но до этого не дойдет, помяните мое слово. Мы выиграем дело в первой же инстанции, а нет - так наша кассация будет удовлетворена в верховном суде штата. Тамошняя пятерка судей ни в коем случае не поддержит этой вздорной затеи.
      Стеджер искренне верил в то, что говорил, и Каупервуда это радовало. До сих пор молодой юрист отлично вел его дела. И все же мысль о том, что Батлер преследует его, не давала ему покоя. Это обстоятельство весьма осложняло дело, а Стеджер о нем даже и не подозревал. Слушая оптимистические заверения своего адвоката, Каупервуд все время помнил о Батлере.
      Слушание дела взбудоражило чуть ли не весь город с населением в шестьсот тысяч человек. Каупервуды решили, что никто из женщин их семьи не будет присутствовать на суде. На этом настаивал Фрэнк, не желая давать лакомую пищу газетным репортерам. Отец пойдет в суд, ибо он может понадобиться в качестве свидетеля. Накануне пришло письмо от Эйлин. Она сообщала о своем возвращении из Уэст-Честера и желала Фрэнку удачи. Исход его дела так волнует ее, что она не в состоянии оставаться вдали и вернулась в Филадельфию, не для того, чтобы присутствовать на суде, раз он этого не желает, но чтобы быть как можно ближе в минуты, когда решается его судьба. Ей хочется прибежать к нему, поздравить, если его оправдают, утешить, если он будет осужден. Она понимает, что столь поспешное возвращение, вероятно, усугубит ее конфликт с отцом, но тут уж она ничего поделать не может.
      Миссис Лилиан Каупервуд находилась в положении весьма трудном и фальшивом. Ей приходилось разыгрывать любящую и нежную жену, хотя она и понимала, что Фрэнку вовсе этого не хочется. Он интуитивно догадывался теперь, что она знает об его отношениях с Эйлин, и только ждал подходящей минуты, чтобы объясниться с ней начистоту. Проводив мужа до дверей в то роковое утро, Лилиан обняла его сдержанно, как все последние годы, и не могла даже заставить себя поцеловать его, хотя и сознавала, сколь тяжкое ему предстоит испытание. У него тоже не было ни малейшего желания ее целовать, но он этого не показал. Потом она все же коснулась губами его щеки и произнесла:
      - Я надеюсь, что все кончится благополучно!
      - Право, тебе незачем тревожиться, Лилиан, - бодро отозвался он. - Все будет в порядке!
      Он сбежал с лестницы, направился к Джирард-авеню, по которой проходила ранее принадлежавшая ему линия конки, и вскочил в вагон. Он думал об Эйлин, о том, как искренне она соболезнует ему и какой, в сущности, насмешкой стала теперь его семейная жизнь, думал, окажутся ли присяжные заседатели здравомыслящими людьми, и так далее, и так далее. Если ему не удастся, если... Да, день предстоял нелегкий!
      На углу Третьей улицы он вышел из вагона и торопливо зашагал к себе в контору. Стеджер уже дожидался его.
      - Итак, Харпер, настал решающий час! - мужественно произнес Каупервуд.
      Суд первого отдела четвертой сессии, в котором должно было слушаться дело, помещался в знаменитом Дворце Независимости (на углу улиц Шестой и Честнат), где тогда, так же как и сто лет назад, сосредоточивалась вся судебная и административная жизнь Филадельфии. Это было невысокое двухэтажное здание из красного кирпича; центральную его часть венчала белая деревянная башня то ли в староанглийском, то ли в голландском стиле, квадратная у основания, круглая посередине и с восьмиугольной вершиной. Само здание состояло из центрального корпуса и двух боковых крыльев, каждое из которых образовывало букву Т. Окна и двери, с мелко застекленными полукружиями наверху, были выдержаны в стиле, который так восхищает любителей "колониальной архитектуры". В этом здании и в пристройке, известной под названием "Государственные ряды", впоследствии снесенной, но тогда тянувшейся от задней стены главного корпуса по направлению к Уолнат-стрит, размещались канцелярии мэра, начальника полиции, городского казначея, залы заседаний городского совета и прочие важные административные учреждения, а также все четыре отдела квартальных сессий суда, слушавших уголовные дела, в недавнее время очень участившиеся в Филадельфии. Гигантская ратуша, впоследствии выросшая на углу Брод-стрит и Маркет-стрит, тогда еще только строилась.
      Для того чтобы придать не слишком просторным судебным залам более торжественный вид, в них соорудили возвышения из темного орехового дерева, на возвышениях стояли ореховые же судейские столы, но весь этот замысел оказался не слишком удачным. И столы, и места для присяжных заседателей, и барьеры были слишком громоздки и несоразмерны с помещением. Наиболее подходящим цветом для стен при темной ореховой мебели почему-то сочли кремовый, но время и пыль сделали его крайне унылым. В залах не было ни картин, ни каких-либо иных украшений, если не считать пышных и вычурных газовых светильников на столе "его чести" да люстры, свисавшей посередине. Раскормленные туши судебных приставов и судейских чиновников, озабоченных только тем, как бы не потерять своих выгодных должностей, тоже не скрашивали этого унылого помещения. Два пристава, находившиеся в зале, где должно было слушаться дело Каупервуда, только и делали, что наперебой бросались подавать судье стакан воды, если он за ним тянулся. Один, похожий на тучного, обрюзгшего нудного мажордома, предшествовал "его чести", когда тот отправлялся в туалетную комнату или возвращался оттуда. На его обязанности лежало при входе судьи в зал громко возглашать: "Суд идет - обнажить головы! Прошу всех встать!" Когда судья садился, второй пристав, стоя слева от него между местами присяжных заседателей и свидетельской скамьей, невнятной скороговоркой произносил ту прекрасную и полную человеческого достоинства декларацию обязанностей, налагаемых обществом на каждого своего представителя, которая начинается словами: "Слушайте все! Слушайте все! Слушайте все!" и заканчивается: "Всякий, кто имеет справедливое основание для жалобы, пусть приблизится, и он будет выслушан!" Но здесь эти слова, казалось, утрачивали свое значение. Привычка и равнодушие превратили их в какую-то нечленораздельную скороговорку. Третий пристав стоял на страже у дверей совещательной комнаты. Кроме приставов, в зале находились стенограф и секретарь суда - маленький человечек, чахлый, с бескровным лицом, бесцветными, как разбавленное молоко, глазами, с жидкими волосенками и бородкой цвета свиного сала, похожий на американизированного и дряхлого китайского мандарина.
      Судья Уилбер Пейдерсон, тощий, как селедка, председательствовавший еще при слушании дела в следственной инстанции, когда присяжные решили вопрос о предании Каупервуда суду, был довольно любопытным типом. Внимание к себе он привлекал прежде всего своей необычной худобой и худосочием. Технику судебного дела и законы он знал хорошо, но понятия не имел о том, что знают мудрые судьи, то есть о подлинной жизни, о том неуловимом сплетении обстоятельств, которые взывают к сердцу судьи, опрокидывая все писаные законы, а временами даже свидетельствуя о полной их непригодности. Достаточно было взглянуть на этого сухопарого педанта, на его курчавые седые волосы, голубовато-серые рыбьи глаза, правильные, но неодухотворенные черты лица, чтобы сказать, что он начисто лишен воображения. Правда, он бы вам не поверил и... оштрафовал бы вас за неуважение к суду! Старательно используя каждую мелкую удачу, извлекая выгоду из каждого мало-мальски удобного случая, рабски прислушиваясь к властному голосу своей партии и угодливо повинуясь всесильному капиталу, он сумел достигнуть своего нынешнего поста. Впрочем, это было не такое уж большое достижение! Жалованья он получал всего-навсего шесть тысяч долларов в год, а его скромная известность не выходила за пределы тесного мирка местных адвокатов и судейских чиновников. И все же он испытывал величайшее удовлетворение, чуть ли не ежедневно видя свое имя в газетах, сообщавших, что мистер Пейдерсон председательствовал в суде, разбиравшем такое-то дело, или вынес такой-то приговор. Он считал, что это превращает его в заметную фигуру. "Смотрите, я не такой, как все!" - часто думал он и радовался. Он бывал очень польщен, когда на повестке дня у него оказывалось какое-нибудь громкое дело, и, восседая перед тяжущимися и публикой, мнил себя поистине важной персоной. Правда, время от времени необычное сплетение житейских обстоятельств смущало его ограниченный ум; но и во всех таких случаях он неизменно помнил о букве закона. Достаточно было порыться в папках старых процессов, чтобы узнать, как разрешали такие вопросы умные люди. Кроме того, все адвокаты - великие проныры. Они подсовывают судье под нос судебные решения, не заботясь о его мнении и взглядах.
      - Ваша честь, в томе тридцать втором судебных решений штата Массачусетс, страница такая-то, строка такая-то, дело Эрандела против Бэннермена, вы найдете... - и так далее, и так далее. Как часто это можно слышать в суде! Много думать в большинстве таких случаев уже не приходится. А святость закона между тем вознесена, подобно стягу, во славу властей предержащих.
      Пейдерсона, как правильно заметил Стеджер, вряд ли можно было назвать несправедливым судьей. Но, как и всякий судья, выдвинутый определенной партией, в данном случае республиканской, он был предан ей до мозга костей, и потому был судьей пристрастным. Всем обязанный партийным заправилам, он готов был, конечно, по мере своих сил, на что угодно, лишь бы способствовать интересам республиканской партии и выгоде своих хозяев, большинство людей не дает себе труда поглубже заглянуть в механизм, называемый совестью. Если же они и удосужатся это сделать, то им, как правило, недостает умения распутать переплетенные нити этики и морали. Они искренне верят в то, что подсказывает им дух времени или деловые интересы власть имущих. Кто-то однажды обмолвился: "Судья, душою преданный концернам". И таких судей множество.
      Пейдерсон тоже принадлежал к их числу. Он благоговел перед богатством и силой. В его глазах Батлер, Молленхауэр и Симпсон были великими людьми, а кто могуществен, тот и прав. Он давно уже слышал про растрату, в которой участвовали Каупервуд и Стинер, и благодаря своему знакомству со многими политическими деятелями довольно точно нарисовал себе общую картину этого дела. Республиканская партия, по мнению ее лидеров, была поставлена в весьма затруднительное положение хитроумными махинациями Каупервуда. По его милости Стинер уклонился от пути праведного гораздо дальше, чем это дозволено городскому казначею; и хотя он был инициатором всего дела, главная ответственность падала на Каупервуда, толкнувшего казначея на этот гибельный поступок. Кроме того, республиканской партии нужен был козел отпущения, и для Пейдерсона этим одним уже все было сказано. Правда, теперь, когда выборы прошли и стало очевидно, что партия никакого существенного ущерба не понесла, Пейдерсон не совсем понимал, почему в это дело так настойчиво втягивают Каупервуда, но, полагая, что у лидеров имеются на то достаточные основания, не слишком ломал себе голову над этим вопросом. Из разных источников он слышал, что Батлер питает к Каупервуду личную неприязнь. В чем тут было дело, никто точно не мог сказать. Общее же мнение склонялось к тому, что Каупервуд вовлек его в какие-то сомнительные спекуляции. Так или иначе, все понимали, что этому делу решено было дать ход в интересах республиканской партии и для острастки рядовых ее членов. Ради вящего морального воздействия на общество Каупервуд должен был понести не меньшее наказание, чем Стинер. Стинеру же предстояло получить наивысший для такого рода преступлений срок заключения, дабы все поняли, как справедливы республиканская партия и суд. Впоследствии губернатор мог своею властью, если он того пожелает и если ему на это намекнут лидеры партии, смягчить наказание. В наивном представлении широкой публики судьи квартальной сессии были подобны воспитанницам монастырского пансиона, то есть жили вне мирской суеты и не ведали того, что творилось за кулисами политической жизни города. На деле же они были прекрасно обо всем осведомлены, а главное, зная, кому они обязаны своим положением и властью, умели быть благодарными.
     
     
      40
     
      Когда Каупервуд, свежий, подтянутый (типичный делец и крупный финансист), вошел в сопровождении отца и адвоката в переполненный зал суда, все взоры обратились на него. Нет, не похоже, подумалось большинству присутствующих, чтобы такому человеку был вынесен обвинительный приговор. Он, несомненно, виновен, но столь же несомненно, что у него найдутся способы и средства обойти закон. Его адвокат, Харпер Стеджер, тоже показался всем умным и оборотистым человеком. Погода стояла холодная, и оба они были одеты в длинные голубовато-серые пальто, по последней моде, Каупервуд в ясную погоду имел обыкновение носить бутоньерку в петлице, но сегодня он от нее отказался. Его галстук из плотного лилового шелка был заколот булавкой с крупным сверкающим изумрудом. Если не считать тоненькой часовой цепочки, на нем больше не было никаких украшений. Он и всегда-то производил впечатление человека жизнерадостного, но сдержанного, добродушного и в то же время самоуверенного и деловитого, а сегодня эти его качества выступали как-то особенно ярко.
      Каупервуд с первого взгляда охватил всю своеобразную обстановку суда, теперь так остро его интересовавшую. Прямо перед ним находилась еще никем не занятая судейская трибуна, справа от нее - тоже пока пустовавшие места присяжных заседателей, а между ними, по левую руку от кресла судьи, свидетельская скамья, где ему предстояло сейчас давать показания. Позади нее уже стоял в ожидании выхода суда тучный судебный пристав, некий Джон Спаркхивер, на обязанности которого лежало подавать свидетелю потрепанную и засаленную Библию и после принесения присяги говорить: "Пройдите сюда". В зале находились и другие приставы. Один - у прохода к барьеру напротив судейского стола, где обвиняемый выслушивал приговор и где помещались места адвокатов и скамья подсудимых; другой пристав стоял в проходе, ведущем в совещательную комнату, и, наконец, третий охранял дверь, через которую впускали публику. Каупервуд тотчас заметил Стинера, сидевшего на свидетельской скамье. Казначей так дрожал за свою судьбу, что решительно ни к кому не питал злых чувств. Он, собственно, и раньше не умел злобствовать, а теперь, очутившись в столь незавидном положении, только бесконечно сожалел, что не последовал совету Каупервуда. Правда, в душе его все еще теплилась надежда, что Молленхауэр и представляемая им политическая клика в случае обвинительного приговора будут ходатайствовать за него перед губернатором. Стинер был очень бледен и порядком исхудал. От розовощекой дородности, отличавшей его в дни процветания, не осталось и следа. Одет он был в новый серый костюм с коричневым галстуком и тщательно выбрит. Почувствовав пристальный взгляд Каупервуда, он вздрогнул и опустил глаза, а затем принялся как-то нелепо теребить себя за ухо.
      Каупервуд кивнул ему.
      - Знаете, что я вам скажу, - заметил он Стеджеру, - мне жаль Джорджа. Это такой осел! Впрочем, я сделал для него все, что мог.
      Каупервуд искоса оглядел и миссис Стинер - низкорослую женщину с желтым лицом и острым подбородком, в очень скверно сшитом платье. "Как это похоже на Стинера - выбрать себе такую жену", - подумал он. Браки между людьми не слишком преуспевшими и вдобавок неполноценными всегда занимали его воображение. Миссис Стинер, разумеется, не могла питать добрых чувств к Каупервуду, ибо считала его бессовестным человеком, загубившим ее мужа. Теперь они опять были бедны, собирались переезжать из своего большого дома в более дешевую квартиру, и она всеми силами гнала от себя эти печальные мысли.
      Несколько минут спустя появился судья Пейдерсон, сопутствуемый низеньким и толстым судебным приставом, похожим скорее на зобастого голубя, чем на человека. Как только они вошли, пристав Спаркхивер постучал по судейскому столу, возле которого перед этим он клевал носом, и пробормотал: "Прошу встать!" Публика встала, как встает во всех судах всего мира. Судья порылся в кипе бумаг, лежавших у него на столе.
      - Какое дело слушается первым, мистер Протус? - отрывисто спросил он судебного секретаря.
      Покуда тянулась длинная и нудная процедура подготовки дел к слушанию и разбирались разные мелкие ходатайства адвокатов, Каупервуд с неослабевающим интересом наблюдал за всей этой сценой, в целом именуемой судом. Как он жаждал выйти победителем, как негодовал на несчастное стечение обстоятельств, приведшее его в эти стены! Его всегда бесило, хотя он и не показывал этого, судейское крючкотворство, все эти оттяжки и кляузы, так часто затрудняющие любое смелое начинание. Если бы его спросили, что такое закон, Каупервуд решительно ответил бы: это туман, образовавшийся из людских причуд и ошибок; он заволакивает житейское море и мешает плавать утлым суденышкам деловых и общественных дерзаний человека. Ядовитые миазмы его лжетолкований разъедают язвы на теле жизни; случайные жертвы закона размалываются жерновами насилия и произвола. Закон - это странная, жуткая, захватывающая и вместе с тем бессмысленная борьба, в которой человек безвольный, невежественный и неумелый, так же как и лукавый и озлобленный, равно становится пешкой, мячиком в руках других людей - юристов, ловко играющих на его настроении и тщеславии, на его желаниях и нуждах. Это омерзительно тягучее и разлагающее душу зрелище - горестное подтверждение бренности человеческой жизни, подвох и ловушка, силок и западня. В руках сильных людей, каким был и он, Каупервуд, в свои лучшие дни, закон - это меч и щит, для разини он может стать капканом, а для преследователя - волчьей ямой. Закон можно повернуть куда угодно - это лазейка к запретному, пыль, которой можно запорошить глаза тому, кто пожелал бы воспользоваться своим правом _видеть_, завеса, произвольно опускаемая между правдой и ее претворением в жизнь, между правосудием и карой, которую оно выносит, между преступлением и наказанием. Законники - в большинстве случаев просвещенные наймиты, которых покупают и продают. Каупервуда всегда забавляло слушать, как велеречиво они рассуждают об этике и чувствах, видеть, с какой готовностью они лгут, крадут, извращают факты по любому поводу и для любой цели. Крупные законники, в сущности, лишь великие пройдохи, вроде него самого; как пауки, сидят они в тени, посреди своей хитро сплетенной сети и дожидаются неосторожных мошек в образе человеческом. Жизнь и в лучшем-то случае - жестокая, бесчеловечная, холодная и безжалостная борьба, и одно из орудий этой борьбы - буква закона. Наиболее презренные представители всей этой житейской кутерьмы - законники. Каупервуд сам прибегал к закону, как прибег бы к любому оружию, чтобы защититься от беды; и юристов он выбирал так же, как выбирал бы дубинку или нож для самообороны. Ни к одному из них он не питал уважения, даже к Харперу Стеджеру, хотя этот человек чем-то нравился ему. Все они - только необходимое орудие: ножи, отмычки, дубинки и ничего больше. Когда они заканчивают дело, с ними расплачиваются и забывают о них. Что касается судей, то по большей части это незадачливые адвокаты, выдвинувшиеся благодаря счастливой случайности, люди, которые, вероятно, во многом уступили бы красноречиво разливавшимся перед ними защитникам, случись им поменяться ролями. Каупервуд не уважал судей - он слишком хорошо знал их. Знал, как часто встречаются среди них льстецы, политические карьеристы, политические поденщики, пешки в чужих руках, конъюнктурщики и подхалимы, стелющиеся под ноги финансовым магнатам и политическим заправилам, которые по мере надобности и пользуются ими, как тряпкой для обтирания сапог. Судьи - глупцы, как, впрочем, и большинство людей в этом дряхлом и зыбком мире. Да, его пронзительный взгляд охватывал всех, находившихся перед ним, но оставался невозмутимым. Единственное спасение Каупервуд видел в необычайной изворотливости своего ума. Никто не сумел бы убедить его, что этим бренным миром движет добродетель. Он знал слишком многое и знал себя.
      Покончив наконец с множеством мелких ходатайств, судья приказал огласить дело по иску города Филадельфии к Фрэнку А.Каупервуду, и секретарь возвестил о начале процесса зычным голосом. Деннис Шеннон, новый окружной прокурор, и Стеджер поспешно встали. Стеджер и Каупервуд, а также Шеннон и Стробик (последний в качестве истца, представляющего интересы штата Пенсильвания) уселись за длинный стол внутри огороженного пространства, между барьером и судейской трибуной. Стеджер - больше для проформы - предложил судье Пейдерсону прекратить дело, но его ходатайство было отклонено.
      Немедленно был составлен список присяжных заседателей - двенадцать человек из числа лиц, призванных в течение месяца отбывать эту повинность, - и предложен на рассмотрение сторон. Процедура составления списка была в этой инстанции делом довольно простым. Она состояла в том, что секретарь, похожий на китайского мандарина, писал на отдельном листке фамилию каждого кандидата в присяжные заседатели на данный месяц - всего их было около пятидесяти человек, - опускал эти билетики во вращающийся барабан, несколько раз его повертывал и вытаскивал первый попавшийся: такой ритуал восславлял _случай_ и определял, кто будет присяжным номер один. Рука секретаря двенадцать раз погрузилась в барабан и извлекла имена двенадцати присяжных заседателей, которых, по мере того как объявлялись их фамилии, приглашали занять свое место.
      Каупервуд наблюдал за этой процедурой с глубоким интересом. Да и что сейчас могло интересовать его больше, чем люди, которым предстояло его судить? Правда, все делалось так быстро, что он не мог составить себе точного представления о них, хотя и успел заметить, что все они принадлежат к средним слоям буржуазии. В глаза ему бросился только один старик лет шестидесяти пяти, сутулый, с сильной проседью в волосах и в бороде, с косматыми бровями и бледным лицом; он показался Каупервуду человеком по натуре доброжелательным, с большим житейским опытом за плечами, такого при благоприятных обстоятельствах и с помощью достаточно убедительных доводов, пожалуй, можно будет склонить на свою сторону. Другого, по-видимому, торговца, низкорослого, с тонким носом и острым подбородком, Каупервуд почему-то сразу невзлюбил.
      - Надеюсь, не обязательно, чтобы этот тип вошел в состав присяжных? - тихо спросил он Стеджера.
      - Конечно, нет, - отвечал Стеджер. - Я отведу его. Мы имеем право, так же как и обвинители, на пятнадцать отводов без указания причин.
      Когда места присяжных наконец заполнились, секретарь протянул защитнику и прокурору дощечку с прикрепленными к ней записками, на которых значились фамилии двенадцати присяжных в том порядке, в каком они были выбраны: в верхнем ряду - первый, второй и третий, затем - четвертый, пятый, шестой, и так далее. Поскольку представителю обвинения дано право первому отводить кандидатов, то Шеннон встал, взял дощечку и начал спрашивать присяжных об их профессии или роде занятий, о том, что было им известно о деле до суда, и не настроены ли они заранее в пользу той или другой стороны.
      Стеджер и Шеннон стремились отобрать людей, которые хоть как-то могли бы разобраться в финансовых вопросах, а следовательно, и в этом не совсем обычном деле, и притом не питали бы (в этом был заинтересован Стеджер) предубеждения против человека, разумно попытавшегося защититься от финансовой бури, или же (в этом был заинтересован Шеннон) отнеслись бы сочувственно к средствам защиты, которые он пустил в ход, поскольку средства эти наводил" на мысль о вымогательстве, плутовстве и бесчестных махинациях. И Шеннон и Стеджер вскоре заметили, что среди присяжных преобладает та мелкая и средняя рыбешка, которую в таких случаях вытаскивают на поверхность судебные сети, закинутые в океан городской жизни. Это были преимущественно управляющие предприятиями, всякого рода агенты, торговцы, редакторы, инженеры, архитекторы, меховщики, бакалейщики, коммивояжеры, репортеры и представители других профессий, чей богатый жизненный опыт делал их пригодными для выполнения обязанностей присяжных. Людей с высоким общественным положением среди них почти не было, зато многие обладали тем примечательным качеством, которое именуется здравым смыслом.
      Во время этой процедуры Каупервуд хладнокровно изучал лица присяжных. Внимание его привлек один молодой владелец цветочного магазина: бледный, с широким лбом мыслителя и белыми, бескровными руками, он показался Каупервуду человеком, который не сможет устоять против его обаяния, и Каупервуд поспешил шепнуть об этом Стеджеру. Одному еврею-скорняку с хитрыми глазами был дан отвод, так как он все время следил за ходом дел на бирже и сам потерял две тысячи долларов в акциях конных железных дорог. Толстый оптовый торговец-бакалейщик, белокурый, с румяным лицом и голубыми глазами, произвел на Каупервуда впечатление тупого упрямца. Его кандидатура тоже была отведена. Среди присяжных был еще худой, щеголеватый директор небольшого магазина готового платья, которому очень хотелось увильнуть от обязанностей присяжного заседателя, почему он и заявил (хотя это была неправда), что не признает присяги на Библии. Судья Пейдерсон нахмурился, но отпустил его. Затем набралось еще человек десять - знакомые Каупервуда, знакомые Стинера, те, которые признали себя предубежденными, и, наконец, ярые республиканцы, возмущавшиеся действиями Каупервуда, - всем им разрешили удалиться.
      К полудню все же был установлен состав присяжных, более или менее приемлемый для обеих сторон.
     
     
      41
     
      Ровно в два часа окружной прокурор Деннис Шеннон начал свою речь. Весьма обыденным и даже благодушным тоном - такая уж у него была манера - он заявил, что мистер Фрэнк А.Каупервуд, в настоящую минуту представший перед судом, обвиняется: во-первых, в хищении, во-вторых, в растрате, в-третьих, в присвоении собственности доверителя и наконец, в-четвертых, опять-таки в растрате известной суммы, точнее, шестидесяти тысяч долларов, полученной им по выписанному на его имя чеку девятого октября тысяча восемьсот семьдесят первого года. Вышеупомянутые шестьдесят тысяч предназначались на покупку определенного количества сертификатов городского займа, каковые мистер Каупервуд в качестве агента или доверенного лица обязан был приобрести - согласно распоряжению городского казначея и на основании существовавшей между последним и мистером Каупервудом договоренности - для амортизационного фонда в целях выкупа срочных сертификатов. Тем не менее полученный мистером Каупервудом чек по назначению использован не был.
      - Теперь, джентльмены, - таким же ровным голосом продолжал Шеннон, - прежде чем перейти к рассмотрению весьма несложного вопроса, получил или не получил мистер Каупервуд в упомянутый день от городского казначея шестьдесят тысяч долларов, - во всяком случае ценных бумаг на эту сумму в амортизационном фонде не числится, - я позволю себе объяснить вам, почему ему предъявлено обвинение, во-первых, в хищении, во-вторых, в растрате, в-третьих, в присвоении собственности доверителя и, в-четвертых, в растрате денег, полученных по чеку. Итак, вы видите, что обвинение, говоря языком юристов, содержит четыре пункта; почему именно четыре, сейчас вам станет понятно. Человек может быть виновен одновременно в хищении и в растрате или только в хищении и только в растрате, и вот прокурор, представляющий интересы народа, иногда сомневается не в том, совершил или не совершил обвиняемый оба упомянутых преступления, а в том, подходят ли они под один пункт обвинения настолько, чтобы лицо, виновное в обоих преступлениях, понесло соответственное наказание. В таких случаях, джентльмены, принято предъявлять обвинение по отдельным пунктам, как это и сделано нами. В данном деле эти четыре пункта в известной мере совпадают и подтверждают друг друга, и ваш долг (после того, как мы детально осветим эти пункты и ознакомим вас со свидетельскими показаниями) будет заключаться в том, чтобы решить, доказано ли обвинение по одному пункту, по двум, по трем или по всем четырем, - это уже будет зависеть от вашей точки зрения или, правильнее сказать, от того, насколько доказательными вы сочтете улики и свидетельские показания. Хищением, как вам, вероятно, известно, называется присвоение чужих денег или имущества без ведома или согласия на то законного владельца, растратой же мы именуем злостное и своекорыстное использование имущества, и прежде всего денег, лицом, попечению которого они вверены. Присвоение собственности доверителя (то есть третий пункт нашего обвинения) - это лишь особый вид хищения: кража доверенным лицом имущества доверителя. Пункт четвертый, то есть растрата денег, полученных по чеку, является, собственно, уточнением формулировки обвинения по второму пункту и означает присвоение денег, выданных по чеку для какой-либо определенной цели. Все эти четыре обвинения, джентльмены, как видите, тождественны. Они совпадают и подтверждают друг друга. Итак, народ через посредство своего представителя, окружного прокурора, утверждает, что обвиняемый, мистер Каупервуд, виновен по всем четырем пунктам. А теперь, джентльмены, мы перейдем к истории совершенного преступления; для меня лично из нее явствует, что обвиняемый, мистер Каупервуд, принадлежит к наиболее коварным и преступным типам, какие только встречаются в финансовом мире, что мы и надеемся доказать вам при помощи свидетельских показаний.


К титульной странице
Вперед
Назад