- О, боже мой, боже мой, какой негодяй! - простонала рыдающая Роза,
бросаясь к ногам штатгальтера, который, хотя и считал ее виновной, все
же сжалился над нею.
- Вы очень плохо поступили, девушка, - сказал он, - и ваш возлюбленный будет наказан за дурное влияние на вас. Вы еще так молоды, у вас такой невинный вид, и мне хочется думать, что все зло происходит от него,
а не от вас.
- Монсерьер, монсерьер, - воскликнула Роза, - Корнелиус не виновен!
Вильгельм сделал движение.
- Не виновен в том, что натолкнул вас на это дело? Вы это хотите сказать, не так ли?
- Я хочу сказать, монсерьер, что Корнелиус во втором преступлении,
которое ему приписывают, так же не виновен, как и в первом.
- В первом? А вы знаете, какое это было преступление? Вы знаете, в
чем он был обвинен и уличен? В том, что он, как сообщник Корнеля де Витта, прятал у себя переписку великого пенсионария с маркизом Лувуа.
- И что же, монсерьер, - он не знал, что хранил у себя эту переписку,
он об этом совершенно не знал! Он сказал бы мне это! Разве мог этот человек, с таким чистым сердцем, иметь какую-нибудь тайну, которую бы он
скрыл от меня? Нет, нет, монсеньер, я повторяю, даже если я навлеку этим
на себя ваш гнев, что Корнелиус невиновен в первом преступлении так же,
как и во втором, и во втором так же, как в первом. Ах, если бы вы только
знали, монсеньер, моего Корнелиуса!
- Один из Виттов! - воскликнул Бокстель. - Монсеньер его слишком хорошо знает, раз он однажды уже помиловал его.
- Тише, - сказал принц, - все эти государственные дела, как я уже
сказал, совершенно не должны касаться общества цветоводов города Гаарлема.
Затем он сказал, нахмуря брови:
- Что касается черного тюльпана, господин Бокстель, то будьте покойны, мы поступим по справедливости.
Бокстель с переполненным радостью сердцем поклонился, и председатель
поздравил его.
- Вы же, молодая девушка, - продолжал Вильгельм Оранский, - вы чуть
было не совершили преступления; вас я не накажу за это, но истинный виновник поплатится за вас обоих. Человек с его именем может быть заговорщиком, даже предателем... но он не должен воровать.
- Воровать! - воскликнула Роза. - Воровать?! Он, Корнелиус! О, монсеньер, будьте осторожны! Ведь он умер бы, если бы слышал ваши слова!
Ведь ваши слова убили бы его вернее, чем меч палача на Бюйтенгофской
площади. Если говорить о краже, монсеньер, то, клянусь вам, ее совершил
вот этот человек.
- Докажите, - сказал холодно Бокстель.
- Хорошо, я докажу, - твердо заявила фрисландка.
Затем, повернувшись к Бокстелю, она спросила:
- Тюльпан принадлежал вам?
- Да.
- Сколько у него было луковичек?
Бокстель колебался один момент, но потом он сообразил, что девушка не
задала бы этого вопроса, если бы имелись только те две известные ему луковички.
- Три, - сказал он.
- Что сталось с этими луковичками? - спросила Роза.
- Что с ними сталось? Одна не удалась, из другой вырос черный
тюльпан...
- А третья?
- Третья?
- Третья, где она?
- Третья у меня, - сказал взволнованно Бокстель.
- У вас? А где? В Левештейне или в Дордрехте?
- В Дордрехте, - сказал Бокстель.
- Вы лжете! - закричала Роза. - Монсеньер, - добавила она, обратившись к принцу, - я вам расскажу истинную историю этих трех луковичек.
Первая была раздавлена моим отцом в камере заключенного, и этот человек
прекрасно это знает, так как он надеялся завладеть ею, а когда узнал,
что это надежда рушилась, то чуть не поссорился с моим отцом. Вторая,
при моей помощи, выросла в черный тюльпан, а третья, последняя (девушка
вынула ее из-за корсажа), третья, вот она, в той же самой бумаге, в которой мне ее дал Корнелиус, вместе с другими двумя луковичками, перед
тем как идти на эшафот. Вот она, монсеньер, вот она!
И Роза, вынув из бумаги луковичку, протянула ее принцу, который взял
ее в руки и стал рассматривать.
- Но, монсеньер, разве эта девушка не могла ее украсть так же, как и
тюльпан? - бормотал Бокстель, испуганный тем вниманием, с каким принц
рассматривал луковичку; а особенно его испугало то внимание, с которым
Роза читала несколько строк, написанных на бумажке, которую она держала
в руках. Неожиданно глаза молодой девушки загорелись, она, задыхаясь,
прочла эту таинственную бумагу и, протягивая ее принцу, воскликнула:
- О, прочитайте ее, монсеньер, умоляю вас, прочитайте!
Вильгельм передал третью луковичку председателю, взял бумажку и стал
читать.
Едва Вильгельм окинул взглядом листок, как он пошатнулся, рука его
задрожала, и казалось, что он сейчас выронит бумажку; в глазах его появилось выражение жестокого страдания и жалости.
Этот листок бумаги, который ему передала Роза, и был той страницей
библии, которую Корнель де Витт послал в Дордрехт с Кракэ, слугой своего
брата Яна де Витта, с просьбой к Корнелиусу сжечь переписку великого
пенсионария с Лувуа.
Эта просьба, как мы помним, была составлена в следующих выражениях:
"Дорогой крестник, сожги пакет, который я тебе вручил, сожги его, не
рассматривая, не открывая, чтобы содержание его осталось тебе неизвестным. Тайны такого рода, какие он содержит, убивают его владельца. Сожги
их, и ты спасешь Яна и Корнеля. Прощай и люби меня, Корнель де Витт. 20
августа 1672 г."
Этот листок был одновременно доказательством невиновности ван Берле и
того, что он являлся владельцем луковичек тюльпана.
Роза и штатгальтер обменялись только одним взглядом.
Взгляд Розы как бы говорил: вот видите. Взгляд штатгальтера говорил:
молчи и жди.
Принц вытер каплю холодного пота, которая скатилась с его лба на щеку. Он медленно сложил бумажку. А мысль его унеслась в ту бездонную пропасть, которую именуют раскаянием и стыдом за прошлое.
Потом он с усилием поднял голову и сказал:
- Прощайте, господин Бокстель. Будет поступлено по справедливости, я
вам обещаю.
Затем, обратившись к председателю, он добавил:
- А вы, дорогой ван Систенс, оставьте у себя эту девушку и тюльпан.
Прощайте.
Все склонились, и принц вышел сгорбившись, словно его подавляли шумные приветствия толпы.
Бокстель вернулся в "Белый Лебедь" очень взволнованный. Бумажка, которую Вильгельм, взяв из рук Розы, прочитал, тщательно сложил и спрятал
в карман, встревожила его.
XXVIII
Песня цветов
В то время, как происходили описанные нами события, несчастный ван
Берле, забытый в своей камере в крепости Левештейн, сильно терпел от
Грифуса, который причинял ему все страдания, какие только может причинить тюремщик, решивший во что бы то ни стало сделаться палачом.
Грифус, не получая никаких известий от Розы и от Якоба, убедил себя в
том, что случившееся с ним - проделка дьявола и что доктор Корнелиус ван
Берле и был посланником этого дьявола на земле.
Вследствие этого в одно прекрасное утро, на третий день после исчезновения Розы и Якоба, Грифус поднялся в камеру Корнелиуса еще в большей
ярости, чем обычно.
Корнелиус, опершись локтями на окно, опустив голову на руки, устремив
взгляд в туманный горизонт, который разрезали своими крыльями дордрехтские мельницы, вдыхал свежий воздух, чтобы отогнать душившие его
слезы и сохранить философски-спокойное настроение.
Голуби оставались еще там, но надежды уже не было, но будущее утопало
в неизвестности.
Увы, Роза под надзором и не сможет больше приходить к нему. Сможет ли
она хотя бы писать? И если сможет, то удастся ли ей передавать свои
письма?
Нет. Вчера и третьего дня он видел в глазах старого Грифуса слишком
много ярости и злобы. Его бдительность никогда не ослабнет, так что Роза, помимо заключения, помимо разлуки, может быть, переживает еще
большие страдания. Не станет ли этот зверь, негодяй, пьяница мстить ей?
И, когда спирт ударит ему в голову, не пустит ли он в ход свою руку,
слишком хорошо выправленную Корнелиусом, придавшим ей силу двух рук, вооруженных палкой?
Мысль о том, что с Розой, быть может, жестоко обращаются, приводила
Корнелиуса в отчаяние. И он болезненно ощущал свое бессилие, свою бесполезность, свое ничтожество. И он задавал себе вопрос, праведен ли бог,
посылающий столько несчастий двум невинным существам. И он терял веру,
ибо несчастье не способствует вере.
Ван Берле принял твердое решение послать Розе письмо. Но где Роза?
Ему являлась мысль написать в Гаагу, чтобы заранее рассеять тучи,
вновь сгустившиеся над его головой, вследствие доноса, который готовил
Грифус.
Но чем написать? Грифус отнял у него и карандаш и бумагу. К тому же,
если бы у него было и то и другое, - то не Грифус же взялся бы переслать
письмо.
Корнелиус сотни раз перебирал в своей памяти все хитрости, употребляемые заключенными. Он думал также и о бегстве, хотя эта мысль никогда не
приходила ему в голову, пока он имел возможность ежедневно видеться с
Розой. Но чем больше он об этом размышлял, тем несбыточнее казался ему
побег. Он принадлежал к числу тех избранных людей, которые питают отвращение ко всему обычному и часто пропускают в жизни удачные моменты
только потому, что они не пошли бы по обычной дороге, по широкой дороге
посредственных людей, которая приводит тех к цели.
"Как смогу я бежать из Левештейна, - рассуждал Корнелиус, - после того как отсюда некогда бежал Гроций? Не приняты ли все меры предосторожности после этого бегства? Разве не оберегаются окна? Разве не сделаны
двойные и тройные двери? Не удесятерили ли свою бдительность часовые?
Затем, помимо оберегаемых окон, двойных дверей, бдительных, как никогда, часовых, разве у меня нет неутомимого аргуса? И этот аргус, Грифус, тем более опасен, что он смотрит глазами ненависти.
Наконец, разве нет еще одного обстоятельства, которое парализует меня? Отсутствие Розы. Допустим, что я потрачу десять лет своей жизни,
чтобы изготовить пилу, которой я мог бы перепилить решетку на окне, чтобы сплести веревку, по которой я спустился бы из окна, или приклеить к
плечам крылья, на которых я улетел бы, как Дедал... Но я попал в полосу
неудач. Пила иступится, веревка оборвется, мои крылья растают на солнце.
Я расшибусь. Меня подберут хромым, одноруким, калекой. Меня поместят в
гаагском музее между окровавленным камзолом Вильгельма Молчаливого и
морской сиреной, подобранной в Ставесене, и конечным результатом моего
предприятия окажется только то, что я буду иметь честь находиться в музее среди диковинок Голландии. Впрочем, нет, может быть и лучший выход.
В один прекрасный день Грифус сделает мне какую-нибудь очередную мерзость. Я теряю терпение с тех пор, как меня лишили радости свидания с
Розой и особенно с тех пор, как я потерял свои тюльпаны. Нет никакого
сомнения, что рано или поздно Грифус нанесет оскорбление моему самолюбию, моей любви или будет угрожать моей личной безопасности. Со времени
заключения я чувствую в себе бешеную, неудержимую, буйную мощь. Во мне
зуд борьбы, жажда схватки, непонятное желание драться. Я наброшусь на
старого мерзавца и задушу его.
При последних словах Корнелиус на мгновение остановился, рот его кривила гримаса, взгляд был неподвижен.
Он обдумывал какую-то радовавшую его мысль.
"Да, раз Грифус будет мертв, почему бы и не взять у него тогда ключи?
Почему бы тогда не спуститься с лестницы, словно я совершил самый добродетельный поступок?
Почему тогда не пойти к Розе в комнату, рассказать о случившемся и не
броситься вместе с ней через окно в Вааль?
Я прекрасно плаваю за двоих.
Роза? Но, боже мой, ведь Грифус ее отец! Как бы она ни любила меня,
она никогда не простит мне убийства отца, как бы он ни был груб и жесток
Придется уговаривать ее, а в это время появится кто-нибудь из помощников
Грифуса и, найдя того умирающим или уже задушенным, арестует меня. И я
вновь увижу площадь Бюйтенгофа и блеск того жуткого меча; на этот раз он
уже не задержится, а упадет на мою шею. Нет, Корнелиус, нет, мой друг,
этого делать не надо, это плохой способ! Но что же тогда предпринять?
Как разыскать Розу? "
Таковы были размышления Корнелиуса - через три дня после злосчастной
сцены расставания с Розой - в тот момент, когда он стоял, как мы сообщили читателю, прислонившись к окну.
И в этот же момент вошел Грифус.
Он держал в руке огромную палку, его глаза блестели зловещим
огоньком, злая улыбка искажала его губы, он угрожающе покачивался, и все
его существо дышало злыми намерениями.
Корнелиус, подавленный, как мы видели, необходимостью все претерпевать, слышал, как кто-то вошел, понял, кто это, но даже не обернулся. Он
знал, что на этот раз позади Грифуса не будет Розы.
Нет ничего более неприятного для разгневанного человека, когда на его
гнев отвечают полным равнодушием. Человек настроил себя надлежащим образом и не хочет, чтобы его настроение пропало даром. Он разгорячился, в
нем бушует кровь, и он хочет вызвать хоть небольшую вспышку.
Всякий порядочный негодяй, который наточил свою злость, хочет, по
крайней мере, нанести этим орудием кому-нибудь хорошую рану.
Когда Грифус увидел, что Корнелиус не трогается с места, он стал
громко подкашливать:
- Гм, гм!
Корнелиус стал напевать сквозь зубы песню цветов, грустную, но очаровательную песенку:
"Мы дети сокровенного огня,
Огня, горящего внутри земли,
Мы рождены зарею и росой,
Мы рождены водой,
Но ранее всего - мы дети неба".
Эта песня, грустный и спокойный мотив которой еще усиливал невозмутимую меланхолию Корнелиуса, вывела из терпения Грифуса:
- Эй, господин певец, - закричал он, - вы не слышите, что я вошел?
Корнелиус обернулся.
- Здравствуйте, - сказал он.
И он снова стал напевать:
"Страдая от людей, мы от любви их гибнем,
И тонкой ниточкой мы связаны с землей;
Та ниточка - наш корень, наша жизнь,
А руки мы вытягиваем к небу".
- Ах, проклятый колдун, я вижу, ты смеешься надо мной! - закричал
Грифус.
Корнелиус продолжал:
"Ведь небо - наша родина; оттуда,
Как с родины, душа приходит к нам
И снова возвращается туда:
Душа, наш аромат, опять идет на небо".
Грифус подошел к заключенному.
- Но ты, значит, не видишь, что я захватил с собой хорошее средство,
чтобы укротить тебя и заставить сознаться в твоих преступлениях?
- Вы что, с ума сошли, дорогой Грифус? - спросил, обернувшись, Корнелиус.
И, когда он увидел искаженное лицо, сверкающие глаза, брызжущий пеной
рот старого тюремщика, он добавил:
- Черт побери, да мы как будто больше, чем с ума сошли, мы просто
взбесились!
Грифус замахнулся палкой.
Но ван Берле оставался невозмутимым.
- Ах, вот как, Грифус - сказал он, скрестив на груди руки, - вы, кажется, мне угрожаете?
- Да, я угрожаю тебе! - кричал тюремщик.
- А чем?
- Ты посмотри раньше, что у меня в руках.
- Мне кажется, - сказал спокойно Корнелиус, - что это у вас палка и
даже большая палка. Но я не думаю, чтобы вы мне стали этим угрожать.
- А, ты этого не думаешь! А почему?
- Потому что всякий тюремщик, который ударит заключенного, подлежит
двум наказаниям: первое, согласно параграфа IX правил Левештейна: "Всякий тюремщик, надзиратель или помощник тюремщика, который подымет руку
на государственного заключенного, подлежит увольнению".
- Руку, - заметил вне себя от злости Грифус, - но не палку, палку!..
Устав об этом не говорит.
- Второе наказание, - продолжал Корнелиус, - которое не значится в
уставе, но которое предусмотрено в евангелии, вот оно: "Взявший меч - от
меча и погибнет", взявшийся за палку будет ею побит...
Грифус, все более и более раздраженный спокойным и торжественным тоном Корнелиуса, замахнулся дубиной, но в тот момент, когда он ее поднял,
Корнелиус выхватил ее из его руки и взял себе подмышку.
Грифус рычал от злости.
- Так, так, милейший, - сказал Корнелиус, - не рискуйте своим местом.
- А, колдун, - рычал Грифус, - ну, подожди, я тебя доканаю иначе!
- В добрый час!
- Ты видишь, что в моей руке ничего нет?
- Да, я это вижу и даже с удовольствием.
- Но ты знаешь, что обычно она не бывает пуста, когда я по утрам поднимаюсь по лестнице.
- Да, обычно, вы мне приносите самую скверную похлебку или самый жалкий обед, какой только можно себе представить Но для меня это совсем не
пытка, я питаюсь только хлебом, а чем хуже хлеб на твой вкус, Грифус,
тем вкуснее он для меня.
- Тем он вкуснее для тебя?
- Да.
- Почему?
- О, это очень просто.
- Тогда скажи: почему?
- Охотно; я знаю, что, давая мне скверный хлеб, ты этим хочешь заставить страдать меня.
- Да, действительно, я даю его не для того, чтобы доставить тебе удовольствие, негодяй!
- Ну, что же, как тебе известно, я колдун, и я превращаю твой скверный хлеб в самый лучший, который доставляет мне удовольствие больше всякого пряника Таким образом я ощущаю двойную радость: во-первых, от того,
что я ем хлеб по своему вкусу, во-вторых, оттого, что привожу тебя в
ярость.
Грифус проревел от бешенства.
- Ах, так ты, значит, сознаешься, что ты колдун?
- Черт побери, конечно, я колдун Я об этом только не говорю при людях, потому что это может привести меня на костер, но, когда мы только
вдвоем, почему бы мне не признаться тебе в этом?
- Хорошо, хорошо, хорошо, - ответил Грифус: - но если колдун превращает черный хлеб в белый, то не умирает ли этот колдун с голоду, когда у
него совсем нет хлеба?
- Что, что? - спросил Корнелиус.
- А то, что я тебе совсем не буду приносить хлеба, и посмотрим, что
будет через неделю.
Корнелиус побледнел.
- И мы начнем это, - продолжал Грифус, - с сегодняшнего же дня. Раз
ты такой колдун, то превращай в хлеб обстановку своей камеры; что касается меня, то я буду ежедневно экономить те восемнадцать су, которые отпускают на твое содержание.
- Но ведь это же убийство? - закричал Корнелиус, вспылив при первом
приступе ужаса, который охватил его, когда он подумал о столь страшной
смерти.
- Ничего, - продолжал Грифус, поддразнивая его, - ничего, раз ты колдун, ты, несмотря ни на что, останешься в живых.
Корнелиус опять перешел на свой насмешливый тон и, пожимая плечами,
сказал:
- Разве ты не видел, как я заставил дордрехтских голубей прилетать
сюда?
- Ну, так что же? - сказал Грифус.
- А то, что голуби - прекрасное блюдо Человек, который будет съедать
ежедневно по голубю, не умрет с голоду, как мне кажется.
- А огонь? - спросил Грифус.
- Огонь? Но ведь ты же знаешь, что я вошел в сделку с дьяволом. Неужели ты думаешь, что дьявол оставит меня без огня?
- Каким бы здоровьем человек ни обладал, он все же не сможет питаться
одними голубями. Бывали и такие пари, но их всегда проигрывали.
- Ну, так что же, - сказал Корнелиус, - когда мне надоедят голуби, я
стану питаться рыбой из Вааля и Мааса.
Грифус широко раскрыл испуганные глаза.
- Я очень люблю рыбу, - продолжал Корнелиус, - ты мне ее никогда не
подаешь Но что же, я и воспользуюсь тем, что ты хочешь уморить меня голодом, и полакомлюсь рыбой.
Грифус чуть было не упал в обморок от злости и страха.
Но он сдержал себя, сунул руку в карман и сказал:
- Раз ты меня вынуждаешь, так смотри же!
И он вынул из кармана нож и открыл его.
- А, нож, - сказал Корнелиус, становясь в оборонительную позу с палкой в руках.
XXIX
В которой ван Берле, раньте чем покинуть Девештейн, сводит счеты с
Грифусом
И они оба стояли один момент неподвижно, один готовый нападать, другой - обороняться.
Но ввиду того, что это положение могло продолжаться бесконечно, Корнелиус решил выпытать у своего противника причину его бешенства.
- Итак, чего же вы еще хотите? - спросил он.
- Я тебе скажу, чего я еще хочу, - ответил Грифус: - я хочу, чтобы ты
мне вернул мою дочь Розу.
- Вашу дочь? - воскликнул Корнелиус.
- Да, Розу, которую ты похитил у меня своими дьявольскими уловками.
Послушай, скажи, где она?
И Грифус принимал все более и более угрожающую позу.
- Розы нет в Левештейне! - опять воскликнул Корнелиус.
- Ты это прекрасно знаешь. Я тебя еще раз спрашиваю: вернешь ты мне
дочь?
- Ладно, - ответил Корнелиус: - ты расставляешь мне западню.
- В последний раз: ты скажешь мне, где моя дочь?
- Угадай сам, мерзавец, если ты этого не знаешь.
- Подожди, подожди, - рычал Грифус бледный, с перекошенным от охватившего его безумия ртом. - А, ты ничего не хочешь сказать? Тогда я заставлю тебя говорить!
Он сделал шаг к Корнелиусу, показывая сверкавшее в его руках оружие.
- Ты видишь этот нож; я зарезал им более пятидесяти черных петухов и
так же, как я их зарезал, я зарежу их хозяина - дьявола; подожди, подожди!
- Ах ты, подлец, - сказал Корнелиус, - ты действительно хочешь меня
зарезать?
- Я хочу вскрыть твое сердце, чтобы увидеть, куда ты прячешь мою
дочь.
И, произнося эти слова, Грифус, в охватившем его безумии, бросился на
Корнелиуса, который еле успел спрятаться за столом, чтобы избегнуть первого удара.
Грифус размахивал своим большим ножом, изрыгая угрозы.
Корнелиус сообразил, что если Грифусу до него нельзя достать рукой,
то вполне можно достать оружием. Пущенный в него нож мог свободно пролететь разделявшее их пространство и пронзить ему грудь; и он, не теряя
времени, со всего размаха ударил палкой по руке Грифуса, в которой зажат
был нож.
Нож упал на пол, и Корнелиус наступил на него ногой.
Затем, так как Грифус, возбужденный и болью от удара палкой и стыдом
от того, что его дважды обезоружили, решился, казалось, на беспощадную
борьбу, Корнелиус решился на крайние меры.
Он с героическим хладнокровием стал осыпать ударами своего тюремщика,
выбирая при каждом ударе место, на которое опустить дубину.
Грифус вскоре запросил пощады.
Но раньше, чем просить пощады, он кричал и кричал очень громко. Его
крики были услышаны и подняли на ноги всех служащих тюрьмы. Два ключаря,
один надзиратель и трое или четверо стражников внезапно появились и застали Корнелиуса на месте преступления - с палкой в руках и ножом под ногами.
При виде свидетелей его преступных действий, которым смягчающие обстоятельства, как сейчас говорят, не были известны, Корнелиус почувствовал себя окончательно погибшим.
Действительно, все данные были против него.
Корнелиус в один миг был обезоружен, а Грифуса заботливо подняли с
пола и поддержали, так что он мог, рыча от злости, подсчитать ушибы, которые буграми вздулись на его плечах и спине.
Тут же на месте был составлен протокол о нанесении заключенным ударов
тюремщику. Протокол, подсказанный Грифусом, трудно было бы упрекнуть в
мягкости. Речь шла ни больше ни меньше, как о покушении на убийство тюремщика с заранее обдуманным намерением и об открытом мятеже.
В то время, как составляли акт против Корнелиуса, два привратника
унесли избитого и стонущего Грифуса в его помещение, так как после данных им показаний присутствие его было уже излишне.
Схватившие Корнелиуса стражники посвятили его в правила и обычаи Левештейнэ, которые он, впрочем, и сам знал не хуже их, так как во время
его прибытия в тюрьму ему прочли эти правила, некоторые параграфы которых сильно врезались ему в память.
Стражники, между прочим, рассказали ему, как эти правила в 1668 году,
то есть пять лет тому назад, были применены к одному заключенному, по
имени Матиас, который совершил преступление гораздо менее тяжелое, чем
преступление Корнелиуса.
Матиас нашел, что его похлебка слишком горяча, и вылил ее на голову
начальнику стражи, который, после такого омовения, имел неприятность,
вытирая лицо, снять с него и часть кожи.
Спустя двенадцать часов Матиаса вывели из его камеры.
Затем его провели в тюремную контору, где отметили, что он выбыл из
Левештейна.
Затем его провели на площадь перед крепостью, откуда открывается чудесный вид на расстояние в одиннадцать лье.
Здесь ему связали руки.
Затем завязали глаза, велели прочитать три молитвы. Затем ему предложили стать на колени, и левештейнские стражники, в количестве двенадцати
человек, по знаку сержанта, ловко всадили в его тело по одной пуле из
своих мушкетов, от чего Матиас тотчас же пал мертвым.
Корнелиус слушал этот неприятный рассказ с большим вниманием.
- А, - сказал он, выслушав его, - вы говорите: спустя двенадцать часов?
- Да, мне кажется, даже, что полных двенадцати часов и не прошло, - ответил рассказчик.
- Спасибо, - сказал Корнелиус.
Еще не успела сойти с лица стражника сопровождавшая его рассказ любезная улыбка, как на лестнице раздались громкие шаги.
Шпоры звонко ударяли о стертые края ступеней.
Стража посторонилась, чтобы дать проход офицеру.
Когда офицер вошел в камеру Корнелиуса, писец Левештейна продолжал
еще составлять протокол.
- Это здесь номер одиннадцатый? - спросил офицер.