Дамы и господа!
Этой лекцией, в отличие от иных, я хочу не осветить,
а высветить - не обрисовать, а заразить. Одушевить в
подлинном смысле слова. Растревожить сонных птиц и ту-
да, где темно, бросить отсвет далекого облака. А сень-
оритам, соизволившим прийти, подарить по карманному
зеркальцу.
Я ухожу в речные камыши. К пожелтелой черепице крыш.
За край селения, где тигры глотают малых деток. Никакой
я сейчас не поэт и больше не смотрю на часы и не силюсь
повергнуть монумент, укротить мечту, одолеть анатомию.
Я сбежал от друзей и бреду с тем мальчишкой, что грызет
кислое яблоко и смотрит, как муравьи пожирают раздав-
ленную колесами птицу.
Я на заветных улицах наших селений, в немолчном воз-
духе и ясных отсветах мелодий, которые Родриго Каро
назвал "досточтимыми матерями всех наших песен", Я там,
где розовое мальчишечье ухо и беленькое ушко девочки
вздрагивают, когда игла готовится проколоть отверстие
для сережки.
Я много ездил по Испании и слегка устал от соборов,
немых камней и задушевной старины; устав от мертвого, я
стал искать частицы живого, в которых время не застыло,
а трепещет настоящим. Из великого их множества мне по-
любились две: песни и сласти. Если собор так намертво
сросся со своим веком, что неизменно старит даже измен-
чивую окрестность, то песня перелетает из этой старины
в сегодня одним прыжком, пульсируя, как живой лягушо-
нок, приходясь ко двору, как свежий побег, и раздувая
дыханием мелодии неугасший жар былого.
Путешественников только сбивают с толку. Чтобы уз-
нать, положим, гранадскую Альгамбру, совсем не нужно
обежать все ее дворики и галереи, гораздо нужнее и поу-
чительнее полакомиться чудесными миндальными пирожными
из Сафры или медовыми лепешками, что пекут монахини;
вкус и запах этих сластей расскажет о живом дворце, о
том, как в эти окна светило солнце и чем тогда жили лю-
ди.
Песни и сласти похитили у пережитого само пережива-
ние, вечный огонь неписаной истории. Страсть и вкус на-
шего края живут в его мелодиях и в жареном миндале - в
них, а вовсе не в камнях, колоколах, громких именах и
даже не в языке, живая жизнь мертвых событий.
Мелодия понятней, чем слова, говорит о природе и са-
мой истории края и четко оконтуривает размытый временем
силуэт. Романс, бесспорно, не завершен, пока не обретет
мелодию и с нею кровь, жизнь и суровый или страстный
воздух, которым дышат персонажи.
Внутренняя мелодия с ее нервными узлами и веточками
вен, пронизывая стих, согревает живым теплом истории
слова текста, порой уже бессодержательного или сохра-
нившего лишь архивную ценность.
Скажу заранее, что не берусь решать затронутые мной
проблемы. Я стою на позициях поэзии, где "да" и "нет"
одинаково верны. И если вы спросите меня, отличалась ли
лунная ночь столетней давности от позавчерашней, я до-
кажу (как и любой поэт, знающий свое дело), что никаких
отличий нет, и докажу так же легко и неопровержимо, что
нет и никакого сходства. Я вообще обхожусь без доказа-
тельств и ссылок, которые, как известно, если не ослеп-
ляют, то усыпляют, и стараюсь, наоборот, сверяться с
чувством, тем более что и вам интереснее знать, растет
ли в мелодии сон-трава и способна ли песня скупо наме-
тить дорогу для смутных еще глаз ребенка, чем усвоить
от меня, что эта мелодия - семнадцатого века, а та -
исполняется на три четверти. Разбираться надо во всем,
но пережевывать то, что знает мало-мальски сведущий че-
ловек, ни к чему.
Несколько лет назад, бродя по гранадским предместь-
ям, я услышал, как молодая крестьянка баюкала сына. Я и
прежде знал, что наши колыбельные печальны, по впервые
ощутил это по-настоящему. Я подошел, чтобы записать
песню, и увидел красивую андалузку; в ней не было и на-
мека на грусть, но в ней жила традиция - и женщина без-
ропотно исполняла обет, словно вторя давнему властному
голосу, который пел в ее крови. И с тех пор я стал со-
бирать наши колыбельные - мне хотелось узнать, чем уба-
юкивают детей испанки, и вскоре я убедился, что наша
земля тоскливейшими из своих мелодий и столь же безыс-
ходными словами скрашивает первые сны своих детей.
И не в одной какой-нибудь провинции, нет,- и Мурсия,
н Астурия, и Галисия, и Андалузия, и шафранная гладь
Кастилии вкладывают в колыбельные и все своеобразие, и
всю глубину своей тоски.
В Европе колыбельные нежны и монотонны, ребенок пог-
ружается в них с радостью, целиком отдаваясь сну. Тако-
вы в особенности французские и немецкие песни, а на на-
шем полуострове европейский отзвук слышится в басконс-
ких колыбельных, таких же ласковых, милых и безыскус-
ных, как северные.
В Европе у колыбельной одна цель - убаюкать ребенка,
стараясь, в отличие от нас, не ранить детскую душу.
Правда, из-за монотонности те колыбельные, что я
назвал европейскими, кажутся печальными, но только ка-
жутся - эта печаль случайна, как печальный всплеск
листвы или воды. Монотонность - не грусть. Там, в серд-
цевине Европы, колыбель завешивают серым пологом, чтобы
слаще спалось. Двойной эффект сукна и бубенца. И всего
в меру.
В русских колыбельных, которые мне довелось слышать,
сквозит надрывная славянская тоска - скула и даль,- не-
разлучная со всей их музыкой, но в этих песнях нет не-
замутненной, крутой и бурной простоты наших. Ребенок
может свыкнуться с печалью русской колыбельной, как с
непогодой за окном, но испанской печали ребенку но одо-
леть. Испания - страна твердых линий. Ни одного туман-
ного перехода, где бы можно ускользнуть в запредель-
ность. Каждый штрих, каждый контур беспощадно точен.
Мертвый в Испании мертв, как нигде. И всякий, кто взду-
мает грезить, споткнется о лезвие бритвы.
Не подумайте, однако, что я намерен говорить о "чер-
ной Испании", об Испании трагической и прочая и про-
чая,- этот литературный штамп затаскан и не оправдал
себя. Но ведь там, где испанский трагизм особенно от-
четлив, в колыбели кастильской речи, сам облик земли
так же строг, неприкрашен и неподдельно драматичен, как
и рожденные там песни. Красотой Испании нам отказано в
мире, покое и неге - ее красота, жаркая, опаленная, не-
померная и порою чрезмерная, не знает разумных рамок и,
ослепленная собой, разбивает голову о камни. В испанс-
кой глуши встречаются немыслимые мелодии, полные тайны
и древности, нам недоступной, но ни одна из них не об-
ладает вкусом, иначе говоря, не сознает себя и не те-
чет, пусть даже хлынув из огня, с желанным самооблада-
нием.
Тем не менее среди этой неприкрытой тоски и ритми-
ческой одержимости есть песни веселые, шуточные и даже
шутовские, есть утонченно чувственные песни и трога-
тельные мадригалы. Почему же так несообразно с нежной
детской душой баюкают ребенка? Почему кровью сочится
колыбельная?
Напомню, что колыбельные слагаются (и это подтверж-
дают тексты) бедными крестьянками, женщинами, для кото-
рых ребенок - это бремя, и часто непосильное. Дети им
не в радость, а в тягость, но как не петь ребенку? И
они поют, со всей материнской ласковостью, а в ласке
сквозит нежелание жить.
Немало свидетельств этой горькой досады на родное
дитя, такое желанное и так не ко времени. В астурийском
портовом городке Навии поют:
Этого кроху, что на сердце грею,
мне мой Витторьо повесил на шею.
Хоть бы прибрал меня бог поскорее,
чтобы Витторьо не виснул на шее.
И мелодия так же безрадостна, как слова.
Этот горестный песенный хлеб крестьянка даст и свое-
му сыну, и чужому - кормилица, она споет колыбельную
барчуку, и он впитает горький сок земли вместе с ее
чистым горным молоком.
Это они - кормилицы, кухарки и судомойки - из века в
век несут в богатые дома песни, легенды и романсы; ве-
лика их заслуга! Это от них, милых наших кормилиц, мы
узнаем о Херинельдо, о доне Бернардо, о Фамари, о теру-
эльских любовниках; они пришли к нам издалека, по реч-
ным берегам, от самых верховий, спустились с гор, чтобы
научить нас начаткам испанской истории и выжечь на
сердце беспощадный оттиск иберийской печати: "Один на
свете, один до смерти".
Усыпление требует усилий, самых разных и по-своему
важных, но, разумеется, при содействии фей. Феи делают
погоду, они приносят маки, а мать и песня довершают ос-
тальное.
Все, для кого ребенок - главный всемирный праздник,
все, кого он завораживает сильней цветов, чисел и тиши-
ны, все мы не раз видели, как, засыпая и уже не замечая
никого и ничего, дитя отворачивает головку от крахмаль-
ной груди кормилицы - маленького сонного вулкана, где в
голубых прожилках бурлит молоко,- и чутко озирает при-
тихшую в ожидании сна комнату.
"Вот и она!" - догадываюсь я и никогда не ошибаюсь.
Однажды, это было в 1917 году, я сам видел, как фея
залетела в спальню к мальчику, моему двоюродному брату.
Я видел ее какую-то долю секунды, но видел собственными
глазами... Вернее, краешком глаза, мельком, как и все
увиденное первозданным, не искаженным толчками нашей
крови. Наверно, Хуан Рамон Хименес точно так же видел
сирен, когда возвращался из Америки: промелькнули и
скрылись под водой. А тогда, в спальне, фея в перелив-
чатом, как павлинье перо, наряде вспорхнула на штору, и
я не разглядел ее лица и не знаю, была ли она крохотной
или пет. Мне, конечно, ничего не стоит выдумать ее, но
это было бы всего-навсего поэтическим жульничеством (и
отнюдь не творчеством), а я не собираюсь обманывать. Я
не шучу, я говорю совершенно серьезно, с той закорене-
лой верой, которая отличает поэта, ребенка и полного
идиота. И раз уж феи пришлись к слову, я решил испол-
нить долг и заняться пропагандой поэтического чувства,
ныне утраченного по вине беллетристов и эрудитов, до
зубов вооруженных скепсисом и здравым смыслом.
Но кроме фей нужны два ритма: один вещественный, для
тела, другой, бесплотный, для слуха - зыбь колыбели и
мелодии. Мать сплетает и расплетает их, перебирает и
заплетает снова - до тех пор, пока не выткет тот единс-
твенно нужный узор, что заворожит ребенка.
Колыбельной совершенно не нужны слова. Чтобы убаю-
кать, довольно ритма, расцвеченного мелодией. Идеальной
колыбельной было бы чередование двух нот - замирающий,
протяжный, бесконечный повтор. Но мать - не заклина-
тельница змей, сходство здесь ограничено техникой.
Матери нужно слово, чтобы ребенок внимал ей, тянулся
к ее губам, и поет она не для того, чтобы разнежить за-
сыпающего, но чтобы окунуть его в суровую действитель-
ность, пропитать его страстной горечью мира.
И слово колыбельной гонит сон, обрывает его спокой-
ное течение. Стихи тревожат, нагоняют страх, мучат, и
мглистая рука мелодии вновь и вновь усмиряет и гладит
одичалых лошадок, вздыбленных перед испуганным детским
взором.
Вспомним, что колыбельная призвана убаюкать ребенка,
который никак не засыпает. Часто колыбельные поют днем,
когда ребенку хочется играть. И вот в Тамамасе его
просят:
Засыпай, мой милый,
у меня дела,
ждут меня пеленки,
ждет меня игла.
Случается матери даже воевать с ребенком; тут и
шлепки, и слезы, и только потом - сон. Заметьте, ново-
рожденным колыбельных не поют. Новорожденного прилежно
укачивают, стараясь не нарушать ритма, и невнятная ме-
лодия только вторит ему, не размыкая материнских губ.
Колыбельная же требует зрителя, захваченного действием,
сюжетом, картинами, которые развертывает перед ним пес-
ня. И поется она тому, кто уже говорит, начинает хо-
дить, узнает значения слов и нередко поет сам.
Самый щекотливый момент колыбельной - это замолка-
ние. Ребенок начеку, он в любую минуту готов взбунто-
ваться против текста или взбудоражить слишком монотон-
ный ритм. И мать, зависая над водой, балансирует на
краю обрыва под чутким взглядом своего злопыхателя.
Как известно, по всей Европе детей пугают букой, и
его разноименные двойники населили странный детский
мир, полный бесформенных образов. Бука главенствует в
сонме милых испанских домовых, куролесящих в его сло-
новьей тени. Но облик его расплывчат.
В этой смутности и кроется тайна его магической
власти. Он - повсюду, но его нельзя увидеть. И, что
всего удивительней, никому на свете. Это чисто поэти-
ческая отвлеченность и потому внушает не просто ужас, а
ужас запредельный, перед которым сознание меркнет и не
возводит ту спасительную преграду, что отделяет явную,
но понятную угрозу от непостижимой и тем стократно
опасной. Однако ребенок изо всех сил старается предста-
вить себе облик этой отвлеченности и часто называет бу-
кой все, что поражает его своей необычностью. В конце
концов, он волен выдумать себе пугало. И страх тогда
подвластен воображению и может быть даже приятным. На
одну из последних кубистических выставок моего большого
друга по Студенческой резиденции Сальвадора Дали прихо-
дила девочка-каталонка. Ее просто нельзя было оттащить
от огромных, насыщенных цветом и экспрессией полотен -
для нее это были "буки".
Все же нельзя сказать, что Испания безраздельно пре-
дана буке. У нас больше любят пугать чем-то реальным.
На юге грозят "быком" и "мавританской царицей", в Кас-
тилии - "волчицей" и "цыганкой", а на севере, в Бурго-
се, буку фантастическим образом заместила "зорька".
Точно так же в Германии в одной из самых любимых колы-
бельных поется про овцу, которая "придет и укусит",-
вернейший способ утихомирить малыша. И вот он весь уже
во власти вымысла и хочет укрыться, отгородиться от
этих чудищ, реальных или сказочных, ускользнуть в иной
мир. И спасается сном... Но страх - ненадежное оружие.
И в Испании не так уж любят стращать. Есть иные ходы,
окольные и нередко более жестокие.
И вот для колыбельной мать рисует условный пейзаж,
почти всегда ночной, и, подобно сочинителям наивных
старинных мистерий, выводит на сцену одного или двух
героев, занятых чем-то наипростейшим, но овеянных
странной и прекрасной печалью. На этой крохотной сцене
и вырастают, увеличенные жарким маревом бессонницы, по-
рождения детской фантазии.
Таковы все самые мягкие и спокойные тексты, где ре-
бенку, казалось бы, нечего бояться. Среди них очень
красивы андалузские. Их можно было бы счесть образцовы-
ми колыбельными, если бы не мелодия. Но мелодия драма-
тична, и драматизм загадочно несообразен назначению
песни. В Гранаде я записал семь вариантов колыбельной:
Баю, песню запеваю,
про того она поет,
кто привел коня на берег
и напиться не дает.
В Тамамасе (Саламанка) есть другая:
Коровы Хуаны
травы не жуют;
пусти их на берег,
пускай себе пьют.
В Сантандере поют:
Тужит ястреб у дороги,
то взлетит, то прянет снова;
говорят, голубку ловит
у гнезда ее родного.
А в Педросе-дель-Принсипе (Бургос):
Я в дар коню швырнул
зеленый лист лимона,
а конь и не взглянул.
Склад у всех этих четырех песен один, хотя персонажи
и настрой различны. Мать двумя-тремя штрихами рисует
пейзаж и героя, почти всегда безымянного. Я знаю только
двух персонажей, окрещенных у колыбели. Это Педро
Не-лейра из Вилья-де-Градо - тот самый, что носил дуду
па заду, и милейший учитель Галиндо де Кастилья, кото-
рому было сложно с учениками, поскольку он пинал детей
как мог, не снимая шпор с сапог.
Мать заводит ребенка так далеко, что он забывает,
кто оп и откуда, а назад его несет на руках, изнемогше-
го от усталости. Так маленького странника посвящают в
поэты. Так переступают рампу внутреннего театра. И в
этой колыбельной, любимейшей в андалузском королевс-
тве,-
Баю, песню запеваю,
про того она поет,
кто привел коня на берег
и напиться не дает,-
ребенок на пороге сна околдован высокой и чистой по-
этической игрой. Тропа уводит к реке, и в темных ветвях
исчезает тот и его конь, чтобы снова вернуться в начало
песни и снова исчезнуть, так же безмолвно и нежданно.
Ребенку никогда их не разглядеть. В сумерках памяти ос-
танется темный силуэт того и блестящий круп коня. Всад-
ник не обернется. Так надо, чтобы они уходили туда, где
воды глубже, а птицы не размыкают крыльев. К изначаль-
ному покою. Но мелодия становится все напряженнее, со-
общая происходящему крайний драматизм, а странному от-
казу в глотке воды - загадочную печаль.
В таких песнях ребенок всегда угадывает и с той зри-
тельной умудренностью, которую мы преуменьшаем, сам до-
рисовывает ускользающий, смутный облик. Он поневоле и
зритель и автор - и какой автор! Художник с небывалым
поэтическим чутьем. Присмотритесь к его первым играм,
еще не отравленным рассудочностью, и вы поразитесь, ка-
кая в них неземная красота и какие при этом таинствен-
ные связи, недоступные Минерве, открываются в окружаю-
щем. Из пуговицы, катушки, перышка и пяти своих пальцев
ребенок создает сложный мир, пронизанный неведомыми
отзвуками, которые поют и сплетаются, ошеломляя непос-
тижимой радостью. Мы и не подозреваем, как много откры-
то ребенку.
Он свой в неприступном поэтическом мире, куда не
пробраться ни риторике, ни сводне-выдумке: там жуткая,
пронзительной красоты пустошь, оголенные нервы равнины,
где белый конь, наполовину оловянный, наполовину приз-
рачный, вдруг падает под роем осатанелых пчел, впивших-
ся в его глаза.
Ребенок далек от нас - он еще не утратил созидатель-
ной веры и не обрел разрушительной рассудочности. Он
неискушен и потому мудр. И лучше нас постигает невыра-
зимую суть поэзии. Случается, и мать вместе с ребенком
отправляется на поиски поэтических приключений. В ок-
рестностях Кадиса поют:
Баю-баю, мой хороший,
баю-баю, над ручьем
мы сплетем себе шалашик
и укроемся вдвоем.
Они спрячутся - мать и сын. Опасность так близко!
Давай же забьемся, притиснемся, сожмемся в комочек,
чтоб нас никто не заметил. Ведь за нами гонятся! Надо
затаиться, схорониться куда-нибудь. Может быть, в
апельсин? Только вместе! А лучше - в виноградную кос-
точку.
И ребенок убаюкан - на этот раз не далью, а совсем
другим. Усыпить ребенка, развернув перед ним ленту до-
роги,- все равно что провести мелом гипнотическую черту
перед курицей. Уютней и приятней затаиться в себе. Ра-
достно, как на ветке высокого дерева посреди наводне-
ния.
Есть в Испании (в Саламанке и Мурсии) колыбельные,
где мать сама притворяется ребенком:
Засыпаю, засыпаю,
скоро сон меня сморит,
и один глазок закрылся,
и другой полузакрыт.
Ребенок низложен - мать самочинно отняла у него
престол, и беззащитное дитя поневоле засыпает.
Но в большинстве колыбельных, причем по всей Испа-
нии, ребенка вынуждают стать единственным действующим
лицом песни.
Его выталкивают в песню, ряженного, и роль ему пору-
чают самую неприглядную. Именно это происходит в излюб-
ленных испанских колыбельных, мелодически самых искон-
ных и самобытных.
Ребенка обижают, ранят в самое сердце: "Поди прочь,
цыганенок, я тебя знать не знаю!" Или иначе: "Один ты
одинешенек, как господь наш, ни колыбельки у тебя, ни
матери". И так без конца.
Это уже не стращания, не театр - ребенка самого го-
нят на сцену и оставляют беззащитным и безоружным перед
матерью.
Ребенок всей душой противится и бунтует, насколько
хватит сил и темперамента. В моем обширном семействе я
не раз наблюдал, как ребенок наотрез отказывается слу-
шать. Закатывает истерику, ревет, пока нянька в досаде
не сменит пластинку и не затянет другую колыбельную,
где дитяткин сон уподоблен мясистому румянцу розы. В
Трубии вот такой "складушкой" ребенка учат не оболь-
щаться:
Матушка родная
сына баловала.
"Баю, милый, баю,-
пела мне, бывало,-
вырастешь ты графом
или принцем даже".
Вырос я, бедняга,
и корзины лажу.
И свои корзины
я плету всю зиму,
а весной сбываю,
за медяк - корзину.
Баю, милый, баю!
Жизнь, она такая.
А теперь послушайте колыбельную из Касереса, редкую
по чистоте мелодии и сложенную, видимо, для сирот. Ее
суровой и зрелой поэзии больше пристало звучать у
смертного ложа, чем у колыбели:
Спи, милый, не просыпайся,
уж матери нет в лачуге,
ее Пресвятая Дева
к себе приняла в подруги.
Песен такого склада много на севере и западе Испа-
нии, где колыбельные отзываются черствой нищетой.
Вот как поет в Оренсе девушка, чьи слепые груди
ждут, когда упадет, прошелестев, сорванное яблоко:
Баю-баю, для сынка
где возьму я молока?
У отца в лесу дела,
мать за хворостом пошла.
А в Бургосе женщины поют:
Спи, хороший, спи, дружок,
твой родитель углежог,
а у мамы варка сыра,
и обоим не до сына.
Эти песни очень похожи. Они явно старинные, из самых
старых. Обе мелодии развиваются в пределах кварты, и ни
в одном песеннике нет им равных по простоте и ясности
рисунка.
Бесконечно печальна колыбельная, которую поют детям
севильские цыганки. Но не думаю, что она исконно се-
вильская. Это единственная из упомянутых мною песен,
где ощутимо влияние горного севера и нет той неподкуп-
ной самобытности, к которой стремится мелодика каждой
провинции. В цыганском пении то и дело встречается се-
верное влияние, проникшее через Гранаду. Эту песню мой
друг, достаточно скрупулезный музыкант, записал в Се-
вилье, однако выглядит она уроженкой предгорий Сьер-
ра-Невады. Рисунок удивительно похож на известную пес-
ню, любимую в Сантандере:
С тех пор никто не ходит
тропинкой здешней,
как умерла пастушка,
цветок наш вешний,
цветок наш вешний и т. д.
Это одна из тех печальных колыбельных, где ребенка,
при всей нежности к нему, покидают одного:
Ни мамы у галчонка,
ни даже няни;
забыли на дороге
его цыгане.
Северный, а вернее - гранадский лад этой песни, ко-
торую я сам записал, очевиден; в ней, как и в самой
Гранаде, неразделимы снега и фонтаны, папоротник и
апельсин. И тем не менее утверждать что-либо с уверен-
ностью было бы опрометчиво. Несколько лет назад Мануэль
де Фалья был убежден, что песня о качелях, которую поют
в предгорьях Сьерра-Невады, по происхождению своему ас-
турийская. И, посмотрев записи, которые мы ему показа-
ли, утвердился в этом мнении. А спустя какое-то время
ему удалось самому услышать эту песню. Записав ее и
изучив, Фалья пришел к выводу, что она написана древним
размером, так называемым эпитритом, и не имеет ничего
общего с излюбленными размерами и тональностями Асту-
рии. Искажая ритм, запись создавала несуществующее
сходство.
Во многих гранадских песнях явственно слышен гали-
сийский или астурийский отзвук, обусловленный тем, что
когда-то жители этих провинций заселили Альпухарру. Но
помимо этих двух есть еще множество самых разных влия-
ний, а уловить их трудно оттого, что все они скрыты
жуткой маской по имени местный колорит. Сглаживая углы
и искажая строй песни, маска сбивает с толку, и лишь
музыкант такого ранга, как Фалья, наделенный к тому же
потрясающей интуицией, может разобраться, в чем дело.
В музыкальных записях испанских народных песен, за
редкими исключениями, царит дикая путаница. Большинство
записанных песен, можно считать, не записано. Невероят-
но трудно уловить ритм, на котором строится мелодия, и
нет ничего сложнее народного пения, когда голос выводит
трети или даже четверти топа, для записи которых нет
нотных обозначений. Давно пора заменить наши убогие,
приблизительные песенники пластинками, граммофонными
записями; такова насущная потребность музыкантов и
фольклористов.
Дух севильской колыбельной отзывается, только суше,
скупей и напряженней, в другой, родом из Моро-
на-де-ла-Фронтера, и варьируется еще в одной, записан-
ной в Уса-не прославленным Педрелем.
Самую жгучую из колыбельных поют в Бехаре. Эта песня
- сама Кастилия, она звенит, как брошенный на камни зо-
лотой:
Я глаз не сомкну, не бойся
и спи, пока слаб и мал;
дай бог тебе счастья в мире,
где ждет нас один обман.
Красавица из красавиц,
отрада в последний час,
мадонна из Кастаньяра
и в смерти не бросит нас.
А в Астурии поется колыбельная, где мать во всеуслы-
шание жалуется ребенку на мужа. Он возвращается непрог-
лядной дождливой ночью, в пьяной компании. Пока он не
вломится, жена ждет и качает колыбель израненной ногой,
пятная кровью грубый корабельный канат:
Все валится на женщин,
но хуже горя нету,
когда кормильцы наши
воротятся к рассвету.
Один вернется весел,
да и другой не тужит,
и третьему клянутся,
что женщин передушат.
Велят на стол готовить,
а в доме ни объедка.
"А где же два реала?
Припомни, дармоедка!"
Наверно, во всей Испании не найдется колыбельной
тоскливей, грубей и откровенней.
Тем не менее есть еще один, поистине неожиданный,
тип испанской колыбельной. Их поют в Астурии, Саламан-
ке, Бургосе и Леоне, причем не в какой-либо замкнутой
области, а по всему северу и центру полуострова. Это
колыбельная неверной жены, которая, убаюкивая ребенка,
назначает свиданье.
В песне поражает ее лукавая двойственность, насмеш-
ливая и таинственная. Мать путает ребенка человеком,
который стоит на пороге и хочет войти, но не может, по-
тому что дома отец.
Вот астурийский вариант:
Кто стоит за дверью,
уходи с порога,
наш отец вернулся,
и не спит мой кроха.
Баю, милый, не теперь
баю-баю, в доме зверь.
Кто стоит, вернется
на другие сутки,
как отправлю в горы
я отца малютки.
Баю, милый, не теперь,
баю-баю, в доме зверь.
Колыбельная изменницы, записанная в Альбе-де-Тормес,
напевней и затаенней астурийской:
Мой голубь белокрылый
летит некстати,
отец домой вернулся
на плач дитяти.
Мой голубь черноперый
двойной расцветки,
домой отец вернулся
на радость детке.
И полностью недвусмысленна колыбельная из Бургоса
(Салас-де-лос-Инфантес):
Как в ум тебе не входит,
такому хвату,
что сам хозяин дома
и поздновато!
Бай-бай, ни звука,
ступай, мое сердечко,
вперед наука!
Поет такую колыбельную обычно красавица. Богиня Фло-
ра, чья бессонная грудь, открытая змеиному жалу, чужда
печали и жаждет плодов. Это единственная колыбельная,
где ребенок не в счет. Он лишь предлог. Не буду уве-
рять, что подобные колыбельные - свидетельство невер-
ности, но та, что поет, уже чувствует, помимо воли, на
губах вкус измены. В сущности, таинственный мужчина у
запретной двери и есть тот самый незнакомец под сенью
шляпы, который грезится каждой женщине, если она поис-
тине женщина и не любит.