x x x
Когда все приготовления к выступлению согласно данным
диспозиции были закончены, бригадный генерал, которого так
великолепно выставил из помещения ганноверский полковник,
собрал весь батальон, построил его, как обычно, в каре и
произнес речь. Генерал очень любил произносить речи. Он понес
околесицу, перескакивая с пятого на десятое, а исчерпав до
конца источник своего красноречия, вспомнил о полевой почте.
- Солдаты! - гремел он, обращаясь к выстроившимся в каре
солдатам.-- Мы приближаемся к неприятельскому фронту, от
которого нас отделяют лишь несколько дневных переходов.
Солдаты, до сих пор во время похода вы не имели возможности
сообщить вашим близким, которых вы оставили, свои адреса, дабы
ваши далекие знали, куда вам писать, и дабы вам могли доставить
радость письма ваших дорогих покинутых...
Он запутался, смешался, повторяя бесконечно: "Милые,
далекие - дорогие родственники - милые покинутые" и т. д.,
пока наконец не вырвался из этого заколдованного круга могучим
восклицанием: "Для этого и существует на фронте полевая почта!"
Дальнейшая его речь сводилась приблизительно к тому, что
все люди в серых шинелях должны идти на убой с величайшей
радостью потому лишь, что на фронте существует полевая почта. И
если граната оторвет кому-нибудь обе ноги, то каждому будет
приятно умирать, если он вспомнит. что номер его полевой почты
семьдесят два и там, быть может, лежит письмо из дому от
далеких милых с посылкой, содержащей кусок копченого мяса, сало
и домашние сухари.
После этой речи, когда бригадный оркестр сыграл гимн, была
провозглашена слава императору, и отдельные группы людского
скота, предназначенного на убой где-нибудь за Бугом, согласно
отданным приказам, одна за другой отправились в поход.
Одиннадцатая рота выступила в половине шестого по
направлению на Турову-Волску. Швейк тащился позади со штабом
роты и санитарной частью, а поручик Лукаш объезжал всю колонну,
то и дело возвращаясь в конец ее, чтобы посмотреть, как на
повозке, накрытой брезентом, санитары везут подпоручика Дуба к
новым геройским подвигам в неведомом будущем, а также чтобы
скоротать время беседой со Швейком, который безропотно нес свой
мешок и винтовку, рассказывая фельдфебелю Ванеку, как приятно
было маршировать несколько лет тому назад на маневрах возле
Бельке Мезиржичи.
- Местность была точь-в-точь такая же, только мы
маршировали не с полной выкладкой, потому что тогда мы даже и
не знали, что такое запасные консервы; если где-нибудь мы и
получали консервы, то сжирали их на ближайшем же ночлеге и
вместо них клали в мешки кирпичи. В одно село пришла инспекция
и все кирпичи из мешков выбросила. Их оказалось так много, что
кто-то там даже выстроил себе домик.
Через некоторое время Швейк энергично шагал рядом с
лошадью поручика Лукаша и рассказывал о полевой почте:
- Прекрасная была речь! Конечно, каждому очень приятно на
войне получить нежное письмецо из дому. Но я, когда несколько
лет тому назад служил в Будейовицах, за все время военной
службы получил в казармы одно-единственное письмо; оно у меня
до сих пор хранится.
Швейк достал из грязной кожаной сумки засаленное письмо и
принялся читать, стараясь попадать в ногу с лошадью поручика
Лукаша, которая шла умеренной рысью:
- "Ты подлый хам, душегуб и подлец! Господин капрал Кржиш
приехал в Прагу в отпуск, я с ним танцевала "У Коцанов", и он
мне рассказал, что ты танцуешь в Будейовицах "У зеленой
лягушки" с какой-то идиоткой-шлюхой и что ты меня совершенно
бросил. Знай, я пишу это письмо в сортире на доске возле дыры,
между нами все кончено. Твоя бывшая Божена.
Чтобы не забыть, этот капрал будет тебя тиранить, он на
это мастак, и я его об этом просила. И еще, чтобы не забыть,
когда приедешь в отпуск, то меня уже не найдешь среди живых".
- Разумеется,-- продолжал Швейк, труся рядом с лошадью
поручика легкой рысцой,-- когда я приехал в отпуск, она была
"среди живых", да еще среди каких живых! Нашел я ее там же "У
Коцанов". Около нее увивались два солдата из другого полка, и
один такой шустрый, что при всех полез к ней за лифчик, как
будто хотел, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант,
достать оттуда пыльцу невинности, как сказала бы Венцеслава
Лужицкая. Нечто вроде этого отмочила одна молоденькая девица,
так лет шестнадцати: на уроке танцев она, заливаясь слезами,
сказала одному гимназисту, ущипнувшему ее за плечо: "Вы сняли,
сударь, пыльцу моей девственности!" Ну ясно, все засмеялись, а
мамаша, присматривавшая за ней, вывела дуреху в коридор в
"Беседе" и надавала пинков. Я пришел, господин обер-лейтенант,
к тому заключению, что деревенские девки все же откровеннее,
чем изморенные городские барышни, которые ходят на уроки
танцев. Когда мы несколько лет назад стояли лагерем в Мнишеке,
я ходил танцевать в "Старый Книн" и ухаживал там за Карлой
Векловой. Но только я ей не очень нравился. Однажды в
воскресенье вечером пошел я с ней к пруду, и сели мы там на
плотину. А когда солнце стало заходить, я спросил, любит ли она
меня. Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, воздух был
такой теплый, все птицы пели, а она дьявольски захохотала и
ответила: "Люблю, как соломину в заднице. Дурак ты!" И
действительно, я был так здорово глуп, что, осмелюсь доложить,
господин обер-лейтенант, до этого, гуляя с ней по полям меж
высоких хлебов, где не видела нас ни единая душа, мы даже ни
разу не присели, я только показывал ей эту божью благодать и,
как дурак, разъяснял деревенской девке, что рожь, что пшеница,
а что овес.
И как бы в подтверждение слов Швейка об овсе, где-то
впереди послышались голоса солдат его роты, хором распевавших
песню, с которой когда-то чешские полки шли к Сольферино
проливать кровь за Австрию:
А как ноченька пришла,
Овес вылез из мешка,
Жупайдия, жупайдас,
Нам любая девка даст!
Остальные подхватили:
Даст, даст, как не дать,
Да почему бы ей не дать?
Даст нам по два поцелуя,
Не кобенясь, не балуя.
Жупайдия, жупайдас,
Нам любая девка даст.
Даст, даст, как не дать,
Да почему бы ей не дать?
Потом немцы принялись петь ту же песню по-немецки.
Это была старая солдатская песня. Ее, вероятно, на всех
языках распевали солдаты еще во время наполеоновских войн.
Теперь она привольно разливалась по галицийской равнине, по
пыльному шоссе к Турове-Волске, где по обе стороны шоссе до
видневшихся далеко-далеко на юге зеленых холмов нива была
истоптана и уничтожена копытами коней и подошвами тысяч и тысяч
тяжелых солдатских башмаков.
- Раз на маневрах около Писека мы этак же поле
разделали,-- проронил Швейк, оглядываясь кругом.-- Был там с
нами один эрцгерцог. Такой справедливый был барин, что когда из
стратегических соображений проезжал со своим штабом по хлебам,
то адъютант тут же на месте оценивал нанесенный ими ущерб. Один
крестьянин, по фамилии Пиха, которого такой визит ничуть не
обрадовал, не взял восемнадцать крон, которые казна ему давала
за потоптанные пять мер поля, захотел, господин обер-лейтенант,
судиться и получил за это восемнадцать месяцев.
Я полагаю, господин обер-лейтенант, что он должен был быть
счастлив, что член царствующего дома навестил его на его земле.
Другой, более сознательный крестьянин, одел бы всех своих девиц
в белые платья, как на крестный ход, дал бы им в руки цветы,
расставил бы по полю, велел бы каждой приветствовать
высокопоставленного пана, как это делают в Индии, где подданные
властелина бросаются под ноги слону, чтобы слон их растоптал.
- Что вы там болтаете, Швейк? - окликнул ординарца
поручик Лукаш.
- Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я имел в
виду того слона, который нес на своей спине властелина, про
которого я читал,
- Если бы вы только все правильно объясняли...-- сказал
поручик Лукаш и поскакал вперед. Там колонна разорвалась. После
отдыха в поезде непривычный поход в полном снаряжении утомил
всех; в плечах ломило, и каждый старался облегчить себе тяжесть
похода, как мог. Солдаты перекладывали винтовки с одного плеча
на другое, большинство уже несло их не на ремне, а на плече,
как грабли или вилы. Некоторые думали, что будет легче, если
пойти по канаве или по меже, где почва казалась мягче, чем на
пыльном шоссе.
Головы поникли, все страдали от жажды. Несмотря на то что
солнце уже зашло, было душно и жарко, как в полдень, во фляжках
не осталось ни капли влаги. Это был первый день похода, и
непривычная обстановка, бывшая как бы прологом к еще большим
мытарствам, чем дальше, тем сильнее утомляла всех и
расслабляла. Солдаты даже перестали петь и только высчитывали,
сколько осталось до Туровы-Волски, где, как они предполагали,
будет ночлег. Некоторые садились на краю канавы и, чтобы
прикрыть недозволенный отдых, расшнуровывали башмаки. Сперва
можно было подумать, что у солдата скверно навернуты портянки и
он старается перемотать их так, чтобы в походе не натереть ног.
Другие укорачивали или удлиняли ремни на винтовке; третьи
развязывали мешок и перекладывали находящиеся в нем предметы,
убеждая самих себя, что делают это для равномерного
распределения груза, дабы лямки мешка не оттягивали то одно, то
другое плечо. Когда же к ним медленно приближался поручик
Лукаш, они вставали и докладывали, что у них где-то жмет или
что-нибудь в этом роде, если до того кадет или взводный, увидев
издали кобылу поручика Лукаша, уже не погнал их вперед.
Объезжая роту, поручик Лукаш мягко предлагал солдатам
встать, так как до Туровы-Волски осталось километра три и там
сделают привал.
Тем временем от постоянной тряски на санитарной двуколке
подпоручик Дуб пришел в себя, правда, не окончательно, но
все-таки мог уже подняться. Он высунулся из двуколки и стал
что-то кричать людям из штаба роты, которые налегке бодро
двигались рядом с ним, так как все, начиная с Балоуна и кончая
Ходоунским, сложили свои мешки на двуколку. Один лишь Швейк
молодцевато шел вперед с мешком на спине, с винтовкой
по-драгунски на груди. Он покуривал трубку и напевал:
Шли мы прямо в Яромерь,
Коль не хочешь, так не верь.
Подоспели к ужину...
Больше чем в пятистах шагах от подпоручика Дуба
поднимались по дороге клубы пыли, из которых выплывали фигуры
солдат. Подпоручик Дуб, к которому вернулся энтузиазм,
высунулся из двуколки и принялся орать в дорожную пыль:
- Солдаты, ваша почетная задача трудна, вам предстоят
тяжелые походы, лишения, всевозможные мытарства. Но я твердо
верю в вашу выносливость и в вашу силу воли.
- Молчал бы, дурень, что ли...-- срифмовал Швейк.
Подпоручик Дуб продолжал:
- Для вас, солдаты, нет таких преград, которых вы не
могли бы преодолеть. Еще раз, солдаты, повторяю, не к легкой
победе я веду вас! Это будет твердый орешек, но вы справитесь!
История впишет ваши имена в свою золотую книгу!
- Смотри, поедешь в Ригу,-- опять срифмовал Швейк.
Как бы послушавшись Швейка, подпоручик Дуб, свесивший вниз
голову, вдруг начал блевать в дорожную пыль, а после этого,
крикнув еще раз: "Солдаты, вперед!" - повалился на мешок
телефониста Ходоунского и проспал до самой Туровы-Волски, где
его наконец поставили на ноги и по приказу поручика Лукаша
сняли с повозки. Поручик Лукаш имел с ним весьма
продолжительный и весьма неприятный разговор, пока подпоручик
Дуб не пришел в себя настолько, что мог наконец заявить:
"Рассуждая логически, я сделал глупость, которую искуплю перед
лицом неприятеля".
Впрочем, он не совсем пришел в себя, так как, направляясь
к своему взводу, погрозил поручику Лукашу:
- Вы меня еще не знаете, но вы меня узнаете!..
- О том, что вы натворили, можете узнать у Швейка.
Поэтому, прежде чем пойти к своему взводу, подпоручик Дуб
направился к Швейку, которого нашел в обществе Балоуна и
старшего писаря Ванека.
Балоун как раз рассказывал, что у себя на мельнице, в
колодце, он всегда держал бутылку пива. Пиво было такое
холодное, что зубы ныли. Вечером на мельнице этим пивом
запивали творог со сметаной, но он по своей обжорливости, за
которую господь бог теперь так его наказал, после творога
съедал еще порядочный кусок мяса. Теперь, дескать, правосудие
божье покарало его, и в наказание он должен пить теплую вонючую
воду из колодца в Турове-Волске, в которую солдаты должны были
сыпать только что розданную им лимонную кислоту, дабы не
подцепить здесь холеру.
Балоун высказал мнение, что эта самая лимонная кислота
раздается, вероятно, для того, чтобы морить людей голодом.
Правда, в Саноке он немножко подкормился, так как
обер-лейтенант опять уступил ему полпорции телятины, которую
Балоун принес из бригады. Но это ужасно, ведь он думал, что на
ночлеге будут что-нибудь варить. Балоун уверился в этом, когда
кашевары начали набирать воду в котлы. Он сейчас же пошел к
кухням спросить, что и как, но кашевары ответили, что пока дали
приказ набрать воду, а может, через минуту придет приказ ее
вылить.
Тут подошел подпоручик Дуб и, не будучи уверен в себе,
спросил:
- Беседуете?
- Беседуем, господин лейтенант,-- за всех ответил
Швейк,-- беседа в полном разгаре. Нет ничего лучше, как хорошо
побеседовать. Сейчас мы как раз беседуем о лимонной кислоте.
Без беседы ни один солдат обойтись не может, тогда он легче
забывает о всех мытарствах.
Подпоручик Дуб пригласил Швейка пройтись с ним, он хочет
кое о чем с ним побеседовать. Когда они отошли в сторонку, Дуб
неуверенно спросил:
- Вы не обо мне сейчас говорили?
- Никак нет. О вас ни слова, господин лейтенант, только
об этой лимонной кислоте и копченом мясе.
- Мне обер-лейтенант Лукаш говорил, будто я что-то
натворил и вы об этом хорошо осведомлены, Швейк...
Швейк ответил очень серьезно и многозначительно:
- Ничего вы не натворили, господин лейтенант. Вы только
были с визитом в одном публичном доме. Но это, вероятно, просто
недоразумение. Жестяника Пимпра с Козьей площади также всегда
разыскивали, когда он отправлялся в город покупать жесть, и
тоже всегда находили в таком же заведении, в каком я нашел вас,
то "У Шугов", то "У Дворжаков". Внизу помещалось кафе, а
наверху - в нашем случае - были девочки. Вы, должно быть, и
не понимали, господин лейтенант, где, собственно, вы
находитесь, потому что было очень жарко, и если человек не
привык пить, то в такую жару он пьянеет и от обыкновенного
рома, а вы, господин лейтенант, хватили рябиновки. Я получил
приказ вручить вам приглашение на совещание, происходившее
перед тем, как выступить, и нашел вас у этой девицы наверху. От
жары и от рябиновки вы меня даже не узнали и лежали там на
кушетке раздетым. Вы там ничего не натворили и даже не
говорили: "Вы меня еще не знаете..." Подобная вещь с каждым
может произойти в такую жару. Один от этого очень страдает,
другой попадает в такое положение не по своей вине, как кур во
щи. Если бы вы знали старого Вейводу, десятника из Вршовиц!
Тот, осмелюсь доложить, господин лейтенант, решил никогда не
употреблять таких напитков, от которых он мог бы опьянеть.
Опрокинул он рюмку на дорогу и вышел из дому искать напитки без
алкоголя. Сначала, значит, остановился в трактире "У
остановки", заказал четвертинку вермута и стал осторожно
расспрашивать хозяина, что, собственно, пьют абстиненты. Он
совершенно правильно считал, что чистая вода даже для
абстинентов - крепкий напиток. Хозяин ему разъяснил, что
абстиненты пьют содовую воду, лимонад, молоко и потом
безалкогольные вина, холодный чесночный суп и другие
безалкогольные напитки. Из всех этих напитков старому Вейводе
понравились только безалкогольные вина. Он спросил, бывает ли
также безалкогольная водка, выпил еще одну четвертинку и
поговорил с хозяином о том, что действительно грех напиваться
часто. Хозяин ему ответил на это, что он все может снести,
только не пьяного человека, который надерется где-нибудь, а к
нему приходит отрезвиться бутылкой содовой воды, да еще и
наскандалит. "Надерись у меня,-- говорил хозяин,-- тогда ты мой
человек, а не то я тебя и знать не хочу!" Старый Вейвода тут
допил и пошел дальше, пока не пришел, господин лейтенант, на
Карлову площадь, в винный погребок, куда он и раньше захаживал;
там он спросил, нет ли у них безалкогольных вин.
"Безалкогольных вин у нас нет, господин Вейвода,-- сказали
ему,-- но вермут и шерри имеются". Старому Вейводе стало как-то
совестно, и он решил выпить четвертинку вермута и четвертинку
шерри. Пока он там сидел, он познакомился, господин лейтенант,
с одним таким же абстинентом. Слово за слово, хватили они еще
по четвертинке шерри, разговорились, и тот пан сказал, что
знает место, где подают безалкогольные вина. "Это на
Бользановой улице, вниз по лестнице, там играет граммофон". За
такое приятное сообщение пан Вейвода поставил на стол целую
бутылку вермута, и потом оба отправились на Бользанову улицу,
где надо было спуститься вниз по лестнице и где играет
граммофон.
Действительно, там подавали одни фруктовые вина, не только
что без спирта, но и вообще без алкоголя. Сперва они заказали
по пол-литра вина из крыжовника, затем пол-литра смородинного
вина, а когда выпили еще по пол-литра безалкогольного
крыжовенного вина, ноги у них стали отниматься после всех этих
вермутов и шерри, которые они перед тем выпили. Тут они стали
кричать и требовать официального подтверждения, действительно
ли то, что они здесь пьют, безалкогольные вина. Они абстиненты,
и, если немедленно им такого подтверждения не принесут, они все
разобьют вдребезги, вместе с граммофоном... Ну, пришлось
полицейским вытащить обоих по лестнице наверх, на Бользанову
улицу. Пришлось запихать их в корзину, пришлось посадить их в
одиночные камеры. Обоих, как абстинентов, пришлось осудить за
пьянство.
- К чему вы все это мне рассказываете? - подозревая
неладное, крикнул подпоручик Дуб, которого рассказ окончательно
отрезвил.
- Осмелюсь доложить, господин лейтенант, это к вам не
относится, но раз уж мы разговорились...
Подпоручику Дубу в этот момент показалось, что Швейк его
оскорбил, и так как он почти пришел в себя, то заорал:
- Ты меня узнаешь! Как ты стоишь?
- Осмелюсь доложить, плохо стою, я забыл, осмелюсь
доложить, поставить пятки вместе, носки врозь! Сейчас это
сделаю.-- Швейк по всем правилам вытянулся во фронт.
Подпоручик Дуб раздумывал, что бы этакое ему еще сказать,
и в конце концов выговорил лишь:
- Смотри у меня, чтобы это было в последний раз! - И как
бы в дополнение повторил свое старое присловье, немного изменив
его: - Ты меня еще не знаешь! Но я-то тебя знаю!
Отходя от Швейка, подпоручик Дуб с похмелья подумал:
"Может, на него больше подействовало бы, если бы я сказал: "Я
тебя, братец, уже давно знаю с плохой стороны".
Затем подпоручик Дуб позвал своего денщика Кунерта и
приказал раздобыть кувшин воды.
Кунерт, надо отдать ему справедливость, потратил немало
времени на поиски в Турове-Волске кувшина воды.
Кувшин ему наконец удалось выкрасть у священника. А воду в
кувшин он начерпал из наглухо заколоченного досками колодца.
Для этого ему, разумеется, пришлось оторвать несколько досок.
Колодец был заколочен, так как подозревали, что вода в нем
тифозная.
Однако подпоручик Дуб выпил целый кувшин без всяких
последствий, чем еще раз подтвердилась верность старой
пословицы: "Доброй свинье все впрок".
Все жестоко ошиблись, думая, что будут ночевать в
Турове-Волске.
Поручик Лукаш позвал телефониста Ходоунского, старшего
писаря Ванека, ординарца роты Швейка и Балоуна. Приказ был
прост: они оставляют оружие в санитарной части и немедленно
выступают по проселочной дороге на Малый Поланец, а потом вниз
вдоль реки в юго-восточном направлении на Лисковец.
Швейк, Ванек и Ходоунский - квартирьеры. Они должны
подыскать места для ночлега роты, которая придет вслед за ними
через час, максимум полтора. Балоуну надлежит распорядиться,
чтобы на квартире, где будет ночевать он, то есть поручик
Лукаш, зажарили гуся, а остальным трем следить за Балоуном,
чтобы он не сожрал половины. Кроме того, Ванек со Швейком
должны купить свинью для роты, весом сообразно положенной норме
мяса на всю роту. Ночью будут готовить гуляш. Места для ночлега
солдат должны быть вполне приличными: избегать завшивленных
изб, чтобы солдаты как следует отдохнули, так как рота
выступает уже в половине седьмого утра из Лисковца через
Кросенку на Старую Соль.
Батальон теперь уже не нуждался в деньгах. Бригадное
интендантство в Саноке выплатило ему авансом за предстоящую
бойню. В кассе роты лежало свыше ста тысяч крон, и старший
писарь Ванек получил приказ по прибытии на место (под этим
подразумевались окопы) подсчитать и выплатить роте перед
смертью бесспорно причитающуюся компенсацию за недополученные
обеды и хлебные пайки.
Пока все четверо готовились в путь, появился местный
священник и роздал солдатам листовку с "Лурдской песней", в
зависимости от национальности солдат каждому на его языке. У
него был целый тюк этой песни; ему оставило их для раздачи
проходящим воинским частям лицо высокого воинского духовного
сана, проезжавшее с какими-то девками по опустошенной Галиции
на автомобиле.
Где в долину сбегает горный склон,
Всем благовестит колокольный звон:
Аве, аве, аве, Мария! Аве, аве, аве, Мария!
Юницу Бернарду ведет святой дух
К берегу речному, на зеленый луг.
Аве!
Видит юница - лучи над скалой,
Стан осиянный и лик святой.
Аве!
Мило украшены платом лиловым
Да голубеньким поясом новым.
Аве!
Обвиты четок нитью живой
Руки пречистой и всеблагой.
Аве!
Ах, изменилась Бернарда лицом:
Отблеск небесных лучей на нем.
Аве!
Став на колени, молитвы творит,
А матерь божья ей говорит:
Аве!
Дитя я смогла без греха зачать
И хочу заступницей вашей стать!
Аве!
В торжественных шествиях мой набожный народ
Пускай сюда приходит, мне честь воздает.
Аве!
Да будет свидетелем мраморный храм,
Что я здесь милость являть буду вам.
Аве!
А ты их, журчащий родник, зови.
Будь им порукой моей любви.
Аве!
О, славься, долина из долин,
В которой процвел сей райский крин!
Аве!
Прообраз горних - пещера твоя,
Владычица наша небесная!
Аве!
Преславный, радостный день-- вот он:
Тянутся процессии к тебе на поклон.
Аве!
Ты хотела заступницей верных быть:
Удостой и нас свой взор склонить.
Аве!
Звездой путеводной встав впереди,
К престолу господню нас приведи.
Аве!
Не лиши, пресвятая, любви своей
И нас материнской лаской овей.
Аве!
В Турове-Волске было много отхожих мест, и там повсюду
валялись бумажки с "Лурдской песней".
Капрал Нахтигаль с Кашперских гор достал у запуганного
еврея бутылку водки, собрал несколько приятелей, и они стали
петь немецкий текст "Лурдской песни", без припева "Аве", на
мотив песни "Принц Евгений".
Когда стемнело, передовой отряд, которому следовало
позаботиться о ночлеге для одиннадцатой роты, попал в небольшую
рощу у речки. Эта роща должна была привести к Лисковцу. Дорога
стала дьявольски трудной.
Балоун впервые очутился в такой ситуации, когда идешь
неизвестно куда. Все - и темнота, и то, что их выслали вперед
разыскивать квартиры,-- казалось ему необыкновенно
таинственным; его вдруг охватило страшное подозрение, что это
неспроста.
- Товарищи,-- тихо сказал он, спотыкаясь по дороге,
которая шла вдоль реки,-- нас принесли в жертву.
- Как так? - тоже тихо, но строго прикрикнул на него
Швейк.
- Товарищи, не будем шуметь,-- умоляющим голосом просил
Балоун.-- У меня уже мурашки по коже бегают. Я чувствую: они
нас услышат и начнут стрелять, я это знаю. Они нас послали
вперед, чтобы мы разведали, нет ли поблизости неприятеля, а
когда услышат стрельбу, то сразу узнают, что дальше идти
нельзя. Мы, товарищи, разведывательный патруль, как меня учил
капрал Терна.
- Тогда иди вперед,-- сказал Швейк.-- Мы пойдем за тобой,
а ты защищай нас своим телом, раз ты такой великан. А когда в
тебя выстрелят, то извести нас, чтобы мы вовремя могли залечь.
Ну, какой ты солдат, если пули боишься! Каждого солдата это
должно только радовать, каждый солдат должен знать, что чем
больше по нему даст выстрелов неприятель, тем меньше у
противника останется боеприпасов. Выстрел, который по тебе
делает неприятельский солдат, понижает его боеспособность. Да и
он доволен, что может в тебя выстрелить. По крайней мере, не
придется тащить на себе патроны, да и бежать легче.
Балоун тяжело вздохнул:
- Но если у меня дома хозяйство?!
- Плюнь на хозяйство,-- посоветовал Швейк.-- Лучше отдай
жизнь за государя императора. Разве не этому тебя учили на
военной службе?
- Они этого лишь слегка касались,-- отозвался глупый
Балоун,-- меня только гоняли по плацу, а после я ни о чем
подобном уже не слыхал, так как стал денщиком. Хоть бы государь
император кормил нас получше...
- Ах ты, проклятая ненасытная свинья! Солдата перед
битвой вообще не следует кормить, это нам уже много лет назад
объяснял в школе капитан Унтергриц. Тот нам постоянно твердил:
"Хулиганье проклятое! Если разразится война и вам придется идти
в бой, не вздумайте нажираться перед битвой. Кто обожрется и
получит пулю в живот, тому-- конец, так как все супы и хлеб при
ранении вылезут из кишок, и у солдата-- сразу антонов огонь. Но
когда в желудке ничего нет, то такая рана в живот все равно что
оса укусила, одно удовольствие!"
- Я быстро перевариваю,-- успокоил товарищей Балоун,-- у
меня в желудке никогда ничего не остается. Я, братец, сожру
тебе хоть целую миску кнедликов со свининой и капустой и через
полчаса больше трех суповых ложек не выдавлю. Все остальное во
мне исчезает. Другой, скажем, съест лисички, а они выйдут из
него так, что только промой и снова подавай под кислым соусом,
а у меня наоборот. Я нажрусь этих лисичек до отвала, другой бы
на моем месте лопнул, а я в нужнике выложу только немножко
желтой каши, словно ребенок наделал, остальное, все в меня
пойдет. У меня, товарищ,-- доверительно сообщил Балоун
Швейку,-- растворяются рыбьи кости и косточки слив. Как-то я
нарочно подсчитал. Съел я семьдесят сливовых кнедликов с
косточками, а когда подошло время, пошел за гумно, потом
расковырял это лучинкой, косточки отложил в сторону и
подсчитал. Из семидесяти косточек во мне растворилось больше
половины.-- Из уст Балоуна вылетел тихий, долгий вздох.-Мельничиха моя делала сливовые кнедлики из картофельного теста
и прибавляла немного творогу, чтобы было сытнее. Она больше
любила кнедлики, посыпанные маком, чем сыром а я наоборот. За
это я однажды надавал ей затрещин... Не умел я ценить свое
семейное счастье!
Балоун остановился, зачмокал, облизнулся и сказал печально
и нежно:
- Знаешь, товарищ, теперь, когда у меня никаких кнедликов
нет, мне кажется, что жена все же была права: с маком-то лучше.
Тогда мне все казалось, что этот мак у меня в зубах застревает,
а теперь я мечтаю о нем. Эх! Только бы застрял! Много моя жена
от меня натерпелась! Сколько раз она, бедная, плакала, когда я,
бывало, требовал, чтобы она сыпала побольше майорана в ливерную
колбасу... Ей всегда за это от меня влетало! Однажды я ее,
бедную, так отделал, что она два дня пролежала, а все из-за
того, что не хотела мне на ужин индюка зарезать - хватит, мол,
и петушка.
- Эх, товарищ,-- расхныкался Балоун,-- если бы теперь
ливерную, хоть бы без майорана, и петушка... Ты любишь соус из
укропа? Эх, какие я, бывало, устраивал из-за него скандалы! А
теперь пил бы, как кофей!
Балоун постепенно забывал о воображаемой опасности и в
тиши ночи, спускаясь к Лисковцу, взволнованно продолжал
рассказывать Швейку о том, чего он раньше не ценил и что теперь
ел бы с величайшим удовольствием, только бы за ушами трещало.
За ними шли телефонист Ходоунский и старший писарь Ванек.
Ходоунский объяснял Ванеку, что, по его мнению, мировая
война - глупость. Хуже всего в ней то, что если где-нибудь
порвется телефонный провод, ты должен ночью идти исправлять
его: а еще хуже, что если в прежние войны не знали прожекторов,
теперь как раз наоборот: когда исправляешь эти проклятые
провода, неприятель моментально находит тебя прожектором и
жарит по тебе из всей своей артиллерии.
Внизу, в селе, где они должны были подыскать ночлег, не
видно было ни зги. Собаки заливались вовсю, что заставило
экспедицию остановиться и обдумать, как сопротивляться этим
тварям.
- Может, вернемся? - зашептал Балоун.
- Балоун, Балоун, если бы мы об этом донесли, тебя бы
расстреляли за трусость,-- ответил на это Швейк.
Собаки, казалось, взбесились; наконец лай послышался с
юга, с реки Ролы. Потом собаки залаяли в Кросенке и в других
окрестных селах, потому что Швейк орал в ночной тишине:
- Куш, куш, куш! - вспомнив, как кричал он на собак,
когда еще торговал ими.
Собаки не могли успокоиться, и старший писарь Ванек
попросил Швейка:
- Не кричите на них, Швейк, а то вся Галиция залает.
- Это как на маневрах в Таборском округе,-- отозвался
Швейк.-- Пришли мы как-то ночью в одно село, а собаки подняли
страшный лай. Деревень там много, так что лай разносился от
села к селу, все дальше и дальше. Стоило только затихнуть
собакам в нашем селе, как лай доносился откуда-то издали, ну,
скажем, из Пелгржимова, и наши заливались снова, а через
несколько минут лаяли Таборский, Пелгржимовский, Будейовицкий,
Гумполецкий, Тршебоньский и Иглавский округа. Наш капитан,
очень нервный дед, не выносил собачьего лая. Он не спал всю
ночь, все ходил и спрашивал у патруля: "Кто лает? Чего лают?"
Солдаты отрапортовали, что лают собаки. Это его так разозлило,
что все бывшие в тот раз в патруле по нашем возвращении с
маневров остались без отпуска.
После этого случая он всегда выбирал "собачью команду" и
посылал ее вперед. Команда обязана была предупредить население
села, где мы должны остановиться на ночлег, что ни одна собака
не смеет ночью лаять, в противном случае она будет убита. Я
тоже был в такой команде, а когда мы пришли в одно село в
Милевском районе, я все перепутал и объявил сельскому старосте,
что владелец собаки, которая ночью залает, будет уничтожен по
стратегическим соображениям. Староста испугался, велел сейчас
же запрячь лошадь и поехал в главный штаб просить от всего села
смилостивиться. Его туда не пустили, часовые чуть было его там
не застрелили. Он вернулся домой, и, еще до того как мы вошли в
село, по его совету всем собакам завязали тряпками морды, так
что три пса взбесились.
Все согласились со Швейком, что ночью собаки боятся огня
зажженной сигареты, и вошли в село. На беду, никто из них
сигарет не курил, и совет Швейка не имел положительных
результатов. Оказалось, однако, что собаки лают от радости: они
любовно вспоминали о проходящих войсках, которые всегда
оставляли что-нибудь съедобное.
Они уже издали почуяли приближение тех созданий, которые
после себя оставляют кости и дохлых лошадей.
Откуда ни возьмись, около Швейка оказались четыре
дворняжки. Они радостно кидались на него, задрав хвосты кверху.
Швейк гладил их, похлопывал по бокам, разговаривал с ними
в темноте, как с детьми.
- Вот и мы! Пришли к вам делать баиньки, покушать - ам,
ам! Дадим вам косточек, корочек и утром отправимся дальше, на
врага.
В селе, в хатах, зажглись огни. Когда квартирьеры
постучали в дверь первой хаты, чтобы узнать, где живет
староста, изнутри отозвался визгливый и неприятный женский
голос, который не то по-польски, не то по-украински прокричал,
что муж на войне, что дети больны оспой, что москали все
забрали и что муж, отправляясь на войну, приказал ей никому не
отворять ночью. Лишь после того как квартирьеры усилили атаку
на дверь, чья-то неизвестная рука отперла дом. Войдя в хату,
они узнали, что здесь как раз и живет староста, тщетно
старавшийся доказать Швейку, что это не он отвечал визгливым
женским голосом. Он, мол, всегда спит на сеновале, а его жена,
если ее внезапно разбудишь, бог весть что болтает со сна. Что
же касается ночлега для всей роты, то деревня маленькая, ни
один солдат в ней не поместится. Спать совершенно негде. И
купить тоже ничего нельзя. Москали все забрали.
Если паны добродии не пренебрегут его советом, он отведет
их в Кросенку, там большие хозяйства: это всего лишь три
четверти часа отсюда, места там достаточно, каждый солдат
сможет прикрыться овчинным кожухом. А коров столько, что каждый
солдат получит по котелку молока, вода тоже хорошая; паны
офицеры могут спать в замке. А в Лисковце что! Нужда, чесотка и
вши! У него самого было когда-то пять коров, но москали всех
забрали, и теперь, когда нужно молоко для больных детей, он
вынужден ходить за ним в Кросенку.
Как бы в подтверждение достоверности этих слов рядом в
хлеву замычали коровы и послышался визгливый женский голос,
кричавший на них: "Холера вас возьми!"
Старосту это не смутило, и, надевая сапоги, он продолжал:
- Единственная корова здесь у соседа Войцека,-- вот вы
изволили слышать, паны добродии, она только что замычала. Но
эта корова больная, тоскует она. Москали отняли у нее теленка.
С тех пор молока она не дает, но хозяину жалко ее резать, он
верит, что Ченстоховская божья матерь опять все устроит к
лучшему.
Говоря это, он надел на себя кунтуш...
- Пойдемте, паны добродии, в Кросенку, и трех четвертей
часа не пройдет, да что я, грешный, болтаю, не пройдет и
получаса! Я знаю дорогу через речку, затем через березовую
рощицу, мимо дуба... Село большое, и дюже крепкая водка в
корчмах. Пойдемте, паны добродии! Чего мешкать? Панам солдатам
вашего славного полка необходимо расположиться как следует, с
удобствами. Пану императорскому королевскому солдату, который
сражается с москалями, нужен, понятно, чистый ночлег, удобный
ночлег. А у нас? Вши! Чесотка! Оспа и холера! Вчера у нас, в
нашей проклятой деревне, три хлопа почернели от холеры...
Милосердный бог проклял Лисковец!
Тут Швейк величественно махнул рукой.
- Паны добродии! - начал он, подражая голосу старосты.-Читал я однажды в одной книжке, что во время шведских войн,
когда был дан приказ расквартировать полки в таком-то и
таком-то селе, а староста отговаривался и отказывался помочь в
этом, его повесили на ближайшем дереве. Кроме того, один
капрал-поляк рассказал мне сегодня в Саноке, что, когда
квартирьеры приходят, староста обязан созвать всех десятских,
те идут с квартирьерами по хатам и просто говорят: "Здесь
поместятся трое, тут четверо, в доме священника расположатся
господа офицеры". И через полчаса все должно быть подготовлено.
Пан добродий,-- с серьезным видом обратился Швейк к старосте,-где здесь у тебя ближайшее дерево?
Староста не понял, что значит слово "дерево", и поэтому
Швейк объяснил ему, что это береза, дуб, груша, яблоня,-словом, все, что имеет крепкие сучья. Староста опять не понял,
а когда услышал названия некоторых фруктовых деревьев,
испугался, так как черешня поспела, и сказал, что ничего такого
не знает, у него перед домом стоит только дуб.
- Хорошо,-- сказал Швейк, делая рукой международный знак
повешения.-- Мы тебя повесим здесь, перед твоей хатой, так как
ты должен сознавать, что сейчас война и что мы получили приказ
спать здесь, а не в какой-то Кросенке. Ты, брат, или не будешь
нам менять наши стратегические планы, или будешь качаться, как
говорится в той книжке о шведских войнах... Такой случай,
господа, был раз на маневрах у Велького Мезиржичи...
Тут Швейка перебил старший писарь Ванек:
- Это, Швейк, вы нам расскажете потом,-- и тут же
обратился к старосте: - Итак, теперь тревога и квартиры!
Староста затрясся и, заикаясь, забормотал, что он хотел
устроить своих благодетелей получше, но если иначе нельзя, то в
деревне все же кой-что найдется и паны будут довольны, он
сейчас принесет фонарь.
Когда он вышел из горницы, которую скудно освещала
маленькая лампадка, зажженная под образом какого-то
скрюченного, как калека, святого, Ходоунский воскликнул:
- Куда делся наш Балоун?
Но не успели они оглянуться, за печкой тихонько открылась
дверь, ведшая куда-то во двор, и в нее протиснулся Балоун. Он
осмотрелся, убедился, что старосты нет, и прогнусавил, словно у
него был страшный насморк:
- Я-я был в кла-до-вой, су-сунул во что-то хуку, набгал
полный хот, а теперь оно пгхистало к небу. Оно ни сладко, ни
солено. Это тесто.
Старший писарь Ванек направил на него фонарь, и все
удостоверились, что в жизни им еще не приходилось видеть столь
перемазанного австрийского солдата. Они испугались, заметив,
что гимнастерка на Балоуне топорщится так, будто он на
последнем месяце беременности.
- Что с тобой, Балоун? - с участием спросил Швейк, тыча
пальцем в раздувшийся живот денщика.
- Это огухцы,-- хрипел Балоун, давясь тестом, которое не
пролезало ни вверх, ни вниз.-- Осторожно, это соленые огухцы, я
в чулане съел трхи, а остальные принес вам.
Балоун стал вытаскивать из-за пазухи огурец за огурцом и
раздавать их.
На пороге вырос староста с фонарем. Увидев эту сцену, он
перекрестился и завопил:
- Москали забирали, и наши забирают!
Сопровождаемые сворой собак, они все вместе отправились в
село. Собаки упорно держались Балоуна и норовили влезть к нему
в карман штанов: там лежал кусок сала, также добытый в
кладовке, но из алчности предательски утаенный от товарищей.
- Что это на тебя собаки лезут? - поинтересовался Швейк.
После долгого размышления Балоун ответил:
- Чуют доброго человека.
Он ничем себя не выдал, хотя одна из собак все время
хватала его за руку, которой он придерживал сало.
Во время поисков квартир было установлено, что Лисковец -большой поселок, действительно сильно истощенный войной.
Правда, он не пострадал от пожаров, воюющие стороны каким-то
чудом не втянули его в сферу военных действий, но зато именно
здесь разместилось население начисто уничтоженных сел Хырова,
Грабова и Голубли.
В некоторых хатах ютилось по восемь семейств. Вследствие
потерь, нанесенных грабительской войной, один из периодов
которой пронесся над ними, как бурное наводнение, они терпели
страшную нужду.
Роту пришлось разместить в маленьком разрушенном
винокуренном заводе на другом конце села. В бродильне завода
разместилось всего полроты. Остальные были размещены по десять
человек в нескольких усадьбах, куда богатые шляхтичи не
впускали несчастную голытьбу, обнищавших и лишенных земли
беженцев.
Штаб роты со всеми офицерами, старшим писарем Ванеком,
денщиками, телефонистом, санитарами, поваром и Швейком
разместился в доме сельского священника, который тоже не
впустил к себе ни одной разоренной семьи из окрестных сел.
Поэтому свободного места у него было много.
Ксендз был высокий худой старик, в выцветшей засаленной
рясе. Из скупости он почти ничего не ел. Отец воспитал его в
ненависти к русским, однако эту ненависть как рукой сняло после
отступления русских, когда в село пришли солдаты австрийской
армии. Они сожрали всех гусей и кур, которых русские не
тронули, хоть у него стояли лохматые забайкальские казаки.
Когда же в Лисковец вступили венгры и выбрали весь мед из
ульев, он еще более яростно возненавидел австрийскую армию.
Ныне он с ненавистью смотрел на своих непрошеных ночных гостей;
ему доставляло удовольствие вертеться около них и, пожимая
плечами, злорадно повторять: "У меня ничего нет. Я нищий, вы не
найдете у меня, господа, ни кусочка хлеба".
Более всех этим был огорчен Балоун, который едва не
расплакался при виде такой нужды. Перед его мысленным взором
непрестанно мелькало представление о каком-то поросенке,
подрумяненная кожица которого хрустит и аппетитно пахнет.
Балоун клевал носом в кухне ксендза, куда время от времени
заглядывал долговязый подросток, работавший за батрака и
кухарку одновременно. Ему строго-настрого приказано было
следить за тем, чтобы в кухне чего-либо не стащили.
Но и в кухне Балоун не нашел ничего, кроме лежавшей на
солонке бумажки с тмином, который он тотчас высыпал себе в рот.
Аромат тмина вызвал у него вкусовые галлюцинации поросенка. За
домом священника, во дворе маленького винокуренного завода,
горел огонь под котлами полевой кухни. Кипела вода, но в этой
воде ничего не варилось.
Старший писарь с поваром обегали все село, тщетно
разыскивая свинью. Повсюду им отвечали, что москали все или
съели, или забрали.
Разбудили также еврея в корчме, который стал рвать на себе
пейсы и сожалеть, что не может услужить панам солдатам, а под
конец пристал к ним, прося купить у него старую, столетнюю
корову, тощую дохлятину: кости да кожа. Он требовал за нее
бешеные деньги, рвал бороду и клялся, что такой коровы не найти
во всей Галиции, во всей Австрии и Германии, во всей Европе и
во всем мире. Он выл, плакал и божился, что это самая толстая
корова, которая по воле Иеговы когда-либо появлялась на свет
божий. Он клялся всеми праотцами, что смотреть на эту корову
приезжают из самого Волочиска, что по всему краю идет молва,
что это не корова, а сказка, что это даже не корова, а самый
тучный буйвол. В конце концов он упал перед ними и, обнимая
колена то одного, то другого, взывал: "Убейте лучше старого
несчастного еврея, но без коровы не уходите".
Его завывания привели писаря и повара в совершенное
замешательство, и в конце концов они потащили эту дохлятину,
которой погнушался бы любой живодер, к полевой кухне. Еще долго
после этого, когда уже деньги были у него в кармане, еврей
плакал, что его окончательно погубили, уничтожили, что он сам
себя ограбил, продав задешево такую великолепную корову. Он
умолял повесить его за то, что на старости лет сделал такую
глупость, из-за которой его праотцы перевернутся в гробу.
Повалявшись еще немного в пыли, он вдруг стряхнул с себя
всю скорбь, пошел домой в каморку и сказал жене: "Elsalebn /
Эльза, жизнь моя (еврейск.)/, солдаты глупы, а Натан твой
мудрый!"
С коровой было много возни. Моментами казалось, ее вообще
невозможно ободрать. Когда с нее стали сдирать шкуру, шкура
разорвалась и под ней показались мускулы, скрученные, как
высохшие корабельные канаты.
Между тем откуда-то притащили мешок картофеля и, не
надеясь на успех, стали варить эти сухожилия и кости, в то
время как рядом, у малой кухни, повар в полном отчаянии стряпал
офицерский обед из кусков этого скелета.
Эта несчастная корова, если можно так назвать сие редкое
явление природы, надолго запомнилась всем, и можно почти с
уверенностью сказать, что, если бы перед сражением у Сокаля
командиры напомнили солдатам о лисковецкой корове, вся
одиннадцатая рота со страшным ревом и яростью бросилась бы на
неприятеля в штыки.
Корова оказалась такой бессовестной, что даже супа из нее
не удалось сварить: чем больше варилось мясо, тем крепче оно
держалось на костях, образуя с ним единое целое, закостенелое,
как бюрократ, проводящий всю жизнь среди канцелярских бумаг и
питающийся только "делами".
Швейк, в качестве курьера поддерживавший постоянную связь
между штабом и кухней, чтобы установить, когда мясо будет
сварено, доложил наконец поручику Лукашу:
- Господин обер-лейтенант, из коровы уже получился
фарфор. У этой коровы такое твердое мясо, что им можно резать
стекло. Повар Павличек, попробовав вместе с Балоуном мясо,
сломал себе передний зуб, а Балоун - задний коренной.
Балоун с серьезным видом стал перед поручиком Лукашем и,
заикаясь, подал ему свой сломанный зуб, завернутый в "Лурдскую
песню".
- Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я сделал
все, что мог. Этот зуб я сломал об офицерский обед, когда мы
вместе с поваром попробовали, нельзя ли из этого мяса
приготовить бифштекс. При этих его словах с кресла у окна
поднялась мрачная фигура. Это был подпоручик Дуб, которого
санитарная двуколка привезла совершенно разбитым.
- Прошу соблюдать тишину,-- произнес он голосом, полным
отчаяния,-- мне дурно!
И он опять опустился в старое кресло, в каждой щели
которого были тысячи клопиных яичек.
- Я утомлен,-- проговорил он трагическим голосом,-- я
слаб и болен, прошу в моем присутствии не говорить о сломанных
зубах. Мой адрес: Смихов, Краловская, номер восемнадцать. Если
я не доживу до утра, то прошу осторожно известить об этом мою
семью и прошу не забыть написать на моей могиле, что до войны я
был преподавателем императорской и королевской гимназии.
Он тихонько захрапел и уже не слышал, как Швейк
продекламировал стихи из заупокойной:
Грех Марии отпустил ты,
И разбойнику простил ты,
Мне надежду подарил ты!