- Хорошая погодка, мистер Берчелл!
      - Погода отличная, доктор; впрочем, боюсь, что быть дождю: что-то побаливает нога.
      - Рога побаливают? - воскликнула моя жена с громким смехом, и туг же попросила прощения, говоря, что ей подчас трудно бывает удержаться от шутки.
      - Дражайшая миссис Примроз, - отвечал он, - от души прощаю вас, тем более что не догадался бы, что вы изволили шутить, кабы вы сами о том не сказали.
      - Возможно, возможно, - сказала она, подмигивая нам. - Ну, да вы, верно, знаете, почем фунт шуток?
      - Не иначе, сударыня, - отвечал мистер Берчелл, - вы сегодня с утра читали книгу острословия! Фунт шуток, ведь это куда как остроумно! И все же, сударыня, что до меня, я предпочел бы полфунта здравого смысла.
      - Охотно верю, - ответила жена, все еще улыбаясь, хотя шутка уже обратилась против нее. - Тем не менее я знавала джентльменов, мнящих себя бог знает какими умниками, а между тем этого здравого смысла не было у них и на грош.
      - Вам, верно, встречались и дамы, - возразил ее противник, - притязающие на остроумие без малейших к тому оснований.
      Я быстро смекнул, что в этой перепалке жене несдобровать, и решил вмешаться в разговор и повести его в несколько более суровом тоне.
      - И остроумие, и здравый смысл, - воскликнул я, - ничто без честности: она одна придает человеку цену; невежественный и добродетельный поселянин стоит неизмеримо выше какого-нибудь философа, если тот порочен. Но что талант, что храбрость, если нет при этом сердца? "Венец творенья - честный человек" - помните?
      - Должен сказать, что это затасканное изречение Александра Попа мне всегда казалось недостойным его дарования, - возразил мистер Берчелл, - каким-то нелепым самоуничижением. Ведь хорошую книгу мы ценим не за то, что в ней нет изъянов, а за те красоты, что находим в ней; так и в человеке самое важное не то, чтобы за ним числилось поменьше недостатков, а то, чтобы у него было побольше истинных добродетелей. Иному ученому, быть может, не хватает благоразумия, этот государственный муж страдает избытком гордости, а тот воин отличается чересчур свирепым нравом; но неужели этим людям должны мы предпочесть несчастного поденщика, который влачит жалкое существование, не вызывая ни хулы, ни похвал? Это все равно, что предпочесть скучные и правильные картинки фламандской школы дивно вдохновенному, пусть неправильному, карандашу римского художника!
      - Сударь, - отвечал я, - замечание ваше справедливо в том случае, когда поистине лучезарной добродетели противопоставляются какие-нибудь незначительные недостатки, но, когда великие пороки противостоят у одного и того же человека столь же необычайным добродетелям, тогда, сударь, такой человек достоин презрения.
      - Возможно, - воскликнул он, - что и существуют на свете чудища, каких вы сейчас обрисовали, у которых великие пороки сочетались бы с великими добродетелями, однако мне за всю мою жизнь ни разу они не попадались. Напротив, я замечал, что обычно человек ума незаурядного обладает также и добрым сердцем. В самом деле, провидение и тут являет необычайную свою благость, редко наделяя острым умом того, чье сердце преисполнено скверны, и, таким образом, там, где есть воля творить зло, обычно не хватает сил эту волю поддержать. Это правило как будто простирается даже на животное царство; ведь род мелких хищников отличается коварством, жестокостью и трусостью, в то время как звери, наделенные силой великой, обычно благородны, храбры и великодушны.
      - Замечание справедливое, - возразил я, - однако я без труда мог бы указать сей же час человека, - тут я пристально воззрился на него, - у которого ум и сердце находятся в самом удивительном противоречии друг с другом. Да, да, сударь, - продолжал я, возвышая голос, - и я рад случаю, который дает мне возможность обличить его в ту самую минуту, когда почитает он себя в безопасности! Знаком ли вам этот предмет, сударь, - этот бумажник?
      - Да, сударь, - отвечал он, ничуть не меняясь в лице, - это мой бумажник, и я рад, что он нашелся.
      - А это письмо?! - воскликнул я. - Оно вам знакомо? Да не вздумайте хитрить, слышите? Смотрите мне в глаза и отвечайте: знакомо ли вам это письмо?
      - Это письмо? - отвечал он. - Конечно; я его сам написал.
      - И у вас поднялась рука, - продолжал я, - написать такое письмо? Какая низость и какая неблагодарность!
      - И у вас поднялась рука, - отвечал он, дерзко глядя мне в глаза, - вскрыть мое письмо? Какая низость! Да знаете ли вы, сударь, что за одно это я могу вас повесить? Достаточно мне пойти к судье и заявить под присягой, что вы вскрыли чужой бумажник - как вас повесят тут же, перед дверьми собственного вашего дома!
      Эта наглая выходка повергла меня в совершенное неистовство.
      - Неблагодарная тварь! - закричал я, не в силах уже сдержаться. - Вон, и не оскверняй моего жилища! Вон! И не попадайся мне на глаза! Вон отсюда, и да будет совесть твоя тебе палачом!
      С этими словами я швырнул ему бумажник под ноги. Он подобрал его с улыбкой, преспокойно захлопнул его и ушел; мы были поражены его хладнокровием. Больше всего жену выводила из себя именно эта его невозмутимость и то, что он как будто и не думал стыдиться своей подлости.
      - Душа моя, - сказал я, чувствуя необходимость успокоить слишком уж бурное негодование моих близких, - никогда не следует удивляться тому, что у дурных людей нет стыда; они краснеют лишь в тех случаях, когда их уличают в добром деле, пороками же своими они тщеславятся.
      Грех и Стыд (так гласит аллегория) были некогда друзьями и в начале странствования шли рука об руку. Вскоре, однако, союз этот показался неудобен обоим: Грех частенько причинял беспокойство Стыду, а Стыд то и дело выдавал тайные замыслы Греха. Они все вздорили меж собой и наконец решили расстаться навсегда. Грех смело продолжал путь, стремясь обогнать Судьбу, которая шествовала впереди в образе палача; Стыд, будучи по натуре своей робок, поплелся назад к Добродетели, которую они в самом начале своего странствия оставили одну. Так-то, дети мои, едва человек ступит на стезю порока, как Стыд его покидает и спешит назад - охранять оставшиеся немногочисленные добродетели.
      ГЛАВА XVI
      Наши пускают в ход хитрость, но им отвечают хитростью еще большею
     
      Не знаю, как Софья, но остальные члены семьи легко примирились с отсутствием мистера Берчелла, утешаясь обществом помещика, который отныне зачастил к нам и подолгу у нас просиживал. Ему не удалось потешить моих дочерей столичными увеселениями, как он того желал, зато он не упускал случая доставить им те скромные развлечения, какие были доступны в нашей уединенной жизни. Он приходил с утра, и, пока мы с сыном работали в поле, сидел с дамами, забавляя их описанием столицы, с каждым закоулком которой он был прекрасно знаком. Он мог пересказать самые последние сплетни театральных кулис и все каламбуры прославленных остряков знал наизусть задолго до того, как они попадали в сборники, В перерывах между разговорами он обучал моих дочерей игре в пикет или заставлял моих мальчуганов драться по всем правилам бокса, затем чтобы они, как он выражался, "навострились"; впрочем, мы были так ослеплены желанием заполучить его в зятья, что не видели всех его несовершенств. Жена - надо отдать ей справедливость расставляла тысячи ловушек или, сказать скромнее, употребила все свое искусство, чтобы оттенить достоинства своей дочери. Печенье к чаю потому лишь получилось такое рассыпчатое и хрустящее, что его пекла Оливия; настойка сладка оттого, что Оливия собственноручно собирала крыжовник; нежно-зеленым цветом своим огурчики обязаны были тому, что это Оливия готовила рассол, а пудинг вышел таким удачным лишь благодаря уму, с каким Оливия сочетала его составные части. Затем бедная женщина принималась говорить, что господин Торнхилл с Оливией совсем друг другу под стать, и ставила их рядышком, чтобы решить, кто же в конце концов выше. Ухищрения ее, которые она считала тайными и которые на самом деле были очевидны для всех, чрезвычайно нравились нашему благодетелю, и он каждый день являл новые доказательства своей страсти; правда, страсть эта еще не приняла форму официального предложения руки и сердца. Впрочем, мы ожидали, что это может случиться в любую минуту, а самую медлительность его приписывали то врожденной застенчивости, то боязни вызвать неудовольствие дядюшки. Приключившееся вскоре событие не оставило уже никаких сомнений в том, что он намеревается сделаться членом нашей семьи; что касается жены, то она в этом видела форменное обещание.
      Как-то, побывав с ответным визитом у соседа Флембро, мои жена и дочки обнаружили, что члены его семейства заказали свои портреты странствующему живописцу, который брал по пятнадцати шиллингов с головы. Надо сказать, что между нашими семействами существовало своего рода соперничество каждое стремилось выказать свой вкус перед другим; так что мы, конечно, очень всполошились, обнаружив, что те опередили нас; и вот, несмотря на все мои доводы, а я привел их немало, было решено, что и мы закажем свои портреты живописцу. Итак, мы его пригласили к себе (что я мог поделать?), и теперь нам оставалось показать превосходство своего вкуса в выборе поз. В семье соседа насчитывалось семь человек, они взяли семь апельсинов - каждый по апельсину, и так их художник и изобразил - каждого в отдельности, с апельсином в руке. Ни вкуса, ни фантазии, а уж о композиции говорить не приходится! Нам хотелось чего-нибудь позатейливее, и после долгих споров мы наконец пришли к единодушному заключению: чтобы художник написал с нас большой семейный портрет в историческом жанре. Оно и дешевле получалось, ибо тут требовалась всего одна рама и, уж конечно, было не в пример благороднее; нынче только так портреты и пишут. Мы никак не могли подобрать исторический сюжет, который подошел бы всем, и поэтому решено было, что каждый изберет то историческое лицо, которое ему придется по душе. Так, жена захотела быть представлена Венерой, причем живописцу велели не скупиться на брильянты в корсаже и волосах. Малыши должны были изображать купидонов подле нее, в то время как я в полном своем облачении преподносил ей мои книги, написанные по поводу уистонианского диспута. Оливия была задумана как амазонка, с хлыстом в руке, среди цветов, в расшитом золотом платье для верховой езды. Софья должна была быть представлена пастушкой с таким количеством овец, какое живописец согласится изобразить за ту же цену. Мозеса нарядили в шляпу с белым пером.
      Помещик был очарован нашим вкусом и настоял на том, чтобы его включили в фамильный портрет у ног Оливии, в виде Александра Македонского. В этом его желании мы усмотрели самое недвусмысленное намерение породниться с нашей семьей и, уж конечно, не могли ему отказать. Художнику было велено приступить к делу, а так как работал он усердно и быстро, то уже на четвертый день картина была готова. Это было большое полотно, и художник, надо отдать ему справедливость, не пожалел красок, за что и удостоился щедрой похвалы от моей супруги. Мы остались очень довольны его работой; но одно злосчастное обстоятельство, о котором мы не подумали раньше, теперь, по окончании работы, чрезвычайно нас огорчило. Картина была так велика, что во всем доме не оказалось для нее места. Как это мы упустили из виду столь существенное обстоятельство, остается загадкой. Но так или иначе мы страшно просчитались. Картина ни в одни двери не проходила, и вот вместо того, чтобы тешить наше честолюбие, она стояла в летней кухне, занимая целую стену - в том самом месте, где живописец натянул холст на подрамок и расписал его, к вящему нашему унижению и великой радости всех соседей. Одни сравнивали ее с пирогой Робинзона Крузо, которую нельзя было сдвинуть с места из-за ее величины; по мнению других, она больше напоминала катушку в бутылке; третьи ломали голову, как ее теперь вытащат, четвертые же дивились, как только она влезла туда.
      Но не столько насмешек, сколько злоречия вызывала эта картина. Слишком велика была честь, оказанная нам помещиком, чтобы не пробудить зависть у соседей. Всюду на наш счет вполголоса сплетничали, и покой наш постоянно нарушался людьми, которые из дружбы сообщали нам, что о нас говорят наши враги. Все эти толки мы, разумеется, рьяно опровергали; но ведь сами возражения подчас и питают сплетню.
      Мы снова стали держать совет: как обезоружить злобу наших врагов? И выработали план, на мой взгляд, даже чересчур хитроумный. Надобно было выяснить, имеет ли мистер Торнхилл в самом деле серьезные намерения, и поэтому жена взяла на себя миссию прощупать его и с этой целью задумала обратиться к нему за советом относительно замужества своей старшей дочери. Если этот маневр не вынудит его сделать предложение, положили пугнуть его соперником. На последний шаг я, однако, никак не хотел дать свое согласие, пока Оливия не обещала мне, что, если помещик в конце концов так и не пожелает на ней жениться сам, она выйдет замуж за того, кого изберут ему в соперники. Таков был наш план, и если я не достаточно решительно противился исполнению его, то и не слишком его одобрял.
      Итак, в следующее посещение мистера Торнхилла девицы постарались не показываться ему на глаза, чтобы дать возможность матушке действовать, как задумано; удалились они, правда, всего лишь в соседнюю комнату, откуда могли слышать весь разговор. Жена искусно начала его замечанием об удивительном счастье, привалившем одной из мисс Флембро, которой достался такой жених, как мистер Спанкер. Гость согласился; впрочем, заметила жена, имея изрядное приданое, всякая может рассчитывать на хорошего жениха.
      - Но, боже, помоги бесприданнице! - воскликнула она, Кому нужна красота, мистер Торнхилл? Кому нужна добродетель да и прочие достоинства в наш корыстный век? Не какова невеста, а каково ее приданое - вот что нынче интересует людей!
      - Сударыня, - отвечал он, - я не могу не оценить справедливость, а также оригинальность вашего замечания; и если б я был король, поверьте, я бы все устроил иначе. То-то было бы раздолье бесприданницам! И в первую очередь я, конечно, позаботился бы о ваших дочерях.
      - Ах, сударь, - отвечала жена, - вам угодно шутить; впрочем, я хотела бы быть королевой: тогда я знала бы, где мне искать муженька для своей старшей! Но раз уж мы всерьез об этом заговорили, мистер Торнхилл, не присоветуете ли мне, где найти подходящего жениха для нее? Ей уже девятнадцать лет, красотой не обижена, и образована изрядно и, по моему смиренному разумению, не лишена кое-каких природных дарований.
      - Сударыня, - возразил он, - если бы от меня зависел выбор, я бы для нее постарался разыскать человека, обладающего всеми достоинствами, какие потребны, чтобы ангела сделать счастливым; человека разумного, богатого, с изысканным вкусом и открытым сердцем; таков, сударыня, па мой взгляд. и должен быть муж вашей дочери!
      - Так-то так, сударь, - сказала она, - да есть ли у вас на примете такой человек?
      - О нет, сударыня, - возразил он, - невозможно представить себе человека, достойного быть ее мужем; это слишком большое сокровище, чтобы один человек обладал им исключительно: она богиня. Клянусь вам, я говорю то, что думаю: она ангел!
      - Ах, мистер Торнхилл, вы льстите моей бедной девочке. А между тем мы подумываем, не отдать ли ее одному из ваших фермеров, он недавно схоронил свою матушку и теперь ищет хозяйку в дом; да вы его знаете - я говорю об Уильямсе; у этого есть деньжонки, мистер Торнхилл, он ее не уморит с голоду; он уже давно к ней сватается. (Это была истинная правда) Но, сударь, - заключила она, - мне хотелось бы заручиться вашим одобрением.
      - Как, сударыня! - отвечал он. - Моим одобрением, сударыня?! Одобрить такой выбор - да ни за что! Как? Принести всю эту красоту, ум, добродетель в жертву деревенскому облому, который не способен даже оценить своего счастья! Извините, но я никак не могу одобрить такую вопиющую несправедливость! К тому же у меня есть причины...
      - Причины, сударь? - подхватила Дебора. - Если у вас есть причины, то это меняет дело. Но позвольте полюбопытствовать, что у вас за причины?
      - Увольте, сударыня, - отвечал он. - Они слишком глубоко запрятаны (тут он положил руку на сердце) - они погребены здесь, они недосягаемы.
      Он ушел, и на общем семейном совете мы долго ломали голову, как понять все эти изъявления деликатных чувств. Оливия видела тут признак самой возвышенной страсти. Я был не столь в том уверен; мне и самому казалось, что тут пахнет любовью, да только не той, что приводит к венцу; как бы то ни было, однако решено было продолжать осуществление плана относительно фермера Уильямса, который ухаживал за моей дочерью в самого нашего появления в этих краях.
      ГЛАВА XVII
      Где та добродетель, что устоит перед длительным и сладостным
      соблазном?
     
      Счастье дочери было для меня важнее всего, и поэтому упорство мистера Уильямса, человека состоятельного, благоразумного и прямодушного, меня радовало. Немного потребовалось усилий, чтобы разжечь его былую страсть, и на второй или третий вечер они встретились с мистером Торнхиллом в нашем доме и обменялись яростными взглядами. Впрочем, Уильямс платил аренду исправно, и посему помещичий гнев не был ему страшен. Оливия же, со своей стороны, великолепно разыграла роль кокетки (если можно назвать ролью то, что являлось ее подлинной сущностью) и выказывала новому поклоннику самое нежное внимание.
      Мистер Торнхилл, казалось, был убит столь явным предпочтением и с видом грустно-задумчивым удалился. По правде сказать, я никак не мог взять в толк, почему он, если и в самом деле такое положение вещей огорчает его, не положит конец своему страданию, открыто заявив о своем чувстве. Впрочем, как ни велика была боль, испытываемая им, она не могла равняться с мукой, которую испытывала Оливия. После каждой такой встречи ее поклонников, а такие встречи происходили не раз, она обычно спешила где-нибудь уединиться, чтобы всецело предаться своему горю. В таком-то положении я и застал ее однажды после того, как она весь вечер была притворно весела.
      - Ну вот, теперь ты видишь, мое дитя, - сказал я, - что все твои упования на чувство мистера Торнхилла - мечта; он допускает соперничество человека во всех отношениях ниже его стоящего, хотя и знает, что в его власти получить твою руку, стоит только объясниться открыто.
      - Правда ваша, батюшка, - отвечала она, - однако у него есть немаловажная причина медлить, я это знаю доподлинно. Искренность его слов и взоров убеждает меня в том, что я пользуюсь несомненным его расположением. Пройдет совсем немного времени, и я надеюсь, что благородство его чувств станет явным для всех и убедит вас в том, что мое мнение о нем справедливее, нежели ваше.
      - Оливия, дружочек мой, - ответил я, - ведь мы уже немало употребили уловок, тобой же придуманных, чтобы заставить его объясниться, и заметь, что я ни в чем тебя тут не стеснял. Не думай, впрочем, дорогая моя, что я и в дальнейшем потерплю, чтобы его честного соперника продолжали дурачить ради твоей злополучной страсти. Проси какой хочешь срок для того, чтобы подвести своего мнимого поклонника к объяснению; однако к концу этого срока, если он окажется по-прежнему беспечен, я должен буду настаивать, чтобы достопочтенный мистер Уильямс был вознагражден за свое постоянство. Честное имя, которое я себе снискал, обязывает меня к этому, и нежность родителя никогда не поколеблет во мне твердости, необходимой благородному человеку. Итак, назови мне срок пусть самый отдаленный! - да постарайся как-нибудь оповестить мистера Торнхилла о том дне, когда я намерен отдать тебя за другого. Если он действительно любит тебя, то собственный разум подскажет ему единственный способ не потерять тебя навеки.
      Она не могла не признать всей справедливости моих слов и подтвердила данное ею обещание выйти замуж за мистера Уильямса, если другой окажется бесчувствен. При первом же случае в присутствии мистера Торнхилла был назначен день, когда ей предстояло обвенчаться с его соперником; сроку положили месяц.
      Вследствие сих решительных мер мистер Торнхилл, казалось, встревожился пуще прежнего, меня же беспокоило душевное состояние Оливии. В жестокой борьбе страсти с благоразумием, которая происходила у нее в душе, она совершенно потеряла свойственную ей живость характера и веселость, и теперь при всяком случае стремилась скрыться от людей и лить слезы в одиночестве. Прошла неделя, а мистер Торнхилл никаких усилий не прилагал к тому, чтобы помешать свадьбе. Следующую неделю он был нежен не менее обычного, но по-прежнему ничего не говорил. На третьей он вовсе перестал бывать. Однако, к удивлению своему, я не заметил, чтобы Оливия проявила досаду либо нетерпение; напротив, меланхолическое спокойствие, казалось, овладело ее духом, и спокойствие это я принял за знак примирения с судьбой. Что касается меня, я от души радовался мысли, что дочь моя будет жить отныне в довольстве и мире, и хвалил ее за то, что она предпочла истинное счастье показному великолепию.
      Однажды вечером, дня за четыре до предполагаемой свадьбы, все семейство собралось вкруг нашего уютного камина, делясь воспоминаниями о прошлом и планами на будущее, строя тысячи всевозможных проектов и смеясь собственным дурачествам.
      - Ну вот, Мозес, - воскликнул я, - скоро будем пировать на свадьбе, сынок. Что ты скажешь о наших делах?
      - По моему разумению, отец, все устраивается отличнейшим образом, и я как раз сейчас подумал, что, когда сестрица Ливви станет женой фермера Уильямса, нам можно будет бесплатно пользоваться его прессом и бочонками для пива.
      - Верно, Мозес! - воскликнул я. - И в придачу для пущего веселья он еще споет нам "Женщину и Смерть"!
      - Он выучил нашего Дика этой песне, - воскликнул Мозес, - и, по-моему, малыш поет ее премило.
      - Вот как? - воскликнул я. - Что ж, послушаем. Где же наш малютка Дик? Давай его сюда, да пусть не робеет.
      - Братец Дик, - воскликнул самый младший мой мальчонка Билл, - только что вышел куда-то с сестрицей Ливви; но фермер Уильямс научил и меня двум песенкам, и я их сейчас вам спою, батюшка. Какую хотите - "Умирающего Лебедя" или "Элегию на смерть бешеной собаки"?
      - "Элегию", мальчик, конечно, "Элегию", - сказал я, - я еще ни разу ее не слышал. Дебора, душа моя, печаль, как тебе известно, сушит - не распить ли нам бутылочку твоей крыжовенной настойки, чтобы развеселиться? Последнее время я столько слез пролил над всякими этими элегиями, что, боюсь, без живительной влаги не выдержать мне и на сей раз. А ты, Софья, побренчи-ка на гитаре, пока он поет!
      ЭЛЕГИЯ
      НА СМЕРТЬ БЕШЕНОЙ СОБАКИ
     
      Мои друзья, вот быль для вас,
      А может, небылица,
      Хоть коротенек мой рассказ,
      Зато недолго длится.
     
      Жил негде праведник большой,
      Он в рай искал дорогу,
      И веру чтил он всей душой,
      Когда молился богу.
     
      Врага встречал он своего
      Как друга дорогого
      И одевался для того,
      Чтобы одеть нагого.
     
      Но в том краю, гроза воров,
      Жила еще собака:
      Барбос, лохматый блохолов,
      Задира и кусака.
     
      Тот человек и тот барбос
      До ссоры жили в мире,
      Но тяпнул человека пес,
      Как свойственно задире.
     
      На шум людей сбежалось тьма,
      Твердили в одно слово:
      Как видно, пес сошел с ума,
      Что укусил святого.
     
      Тут рану рассмотрел народ
      И пуще рассердился.
      Кричали: человек умрет,
      Проклятый пес взбесился.
     
      Но чудеса плодит наш век,
      И люди зря галдели:
      Пес окололел, а человек
      Живет, как жил доселе.
      {Перевод В. Левика.}
     
      - Молодчина, Билли, право, молодчина! Воистину трагическая элегия! Выпьем же, дети, за здоровье Билли, да станет он епископом!
      - От всей души согласна! - воскликнула жена. - И если он так же хорошо будет читать проповеди, как поет, то я за него спокойна. Впрочем, ему и не в кого плохо петь! У меня по материнской линии все в роду пели. У нас на родине даже поговорка такая сложилась: "Все Бленкинсоны косят на оба глаза, у Хаггинсов такая слабая грудь, что и свечи задуть не могут, Грограммы - мастера песни петь, а Марджорамы рассказывать истории".
      - Отлично! - вскричал я. - И должен сказать, что какая-нибудь простонародная песенка мне милей нынешней высокопарной оды и этих творений, что ошеломляют нас своим единственным куплетом, удивляя и отвращая нас в одно и то же время. Пододвинь братцу стакан, Мозес! Беда всех этих господ - сочинителей элегий в том, что они приходят в отчаяние от горестей, которые никак не могут взволновать человека разумного. Дама потеряла муфту, веер или болонку, и, глядишь, глупый поэт мчится домой облечь это бедствие в рифму.
      - Может быть, в области высокой поэзии, - воскликнул Мозес, - в самом деле существует такая мода, но песенки, что распевают в парке Ранела, трактуют о материи вполне обыденной, и все составлены на один манер. Колин встречает Долли, и между ними завязывается беседа; он привозит ей с ярмарки булавку для волос, она дарит ему букетик; затем они отправляются в церковь под венец и советуют всем молоденьким нимфам и пастушкам обвенчаться как можно скорей.
      - Прекрасный совет! - воскликнул я. - И нигде, говорят, он не звучит так убедительно, как в этом парке; там человека не только уговорят жениться, но еще и жену ему подыщут. Укажут: "Тебе не хватает того-то и того-то", - и тут же предложат недостающий товар. Вот это торговля, сын мой, вот это я понимаю!
      - Верно, сударь, - отвечал Мозес, - и говорят, что таких ярмарок невест только две во всей Европе: Ранела в Англии и Фонтарабия в Испании. Испанская ярмарка бывает раз в году, английскую же невесту можно приобрести всякий вечер.
      - Правда твоя, мой мальчик! - воскликнула тут его матушка. - На всем белом свете нет таких жен, как в нашей старой Англии.
      - И нигде жены не умеют так вертеть мужьями, как в Англии! - прервал я ее. - Недаром в Европе говорят, что, если перекинуть мост через море, все дамы перейдут к нам поучиться у наших жен, ибо таких жен, как наши, ни в какой другой стране не сыщешь. Впрочем, дай-ка сюда еще бутылочку, Дебора, жизнь моя, а ты, Мозес, спой нам какую-нибудь славную песенку. Да будут благословенны небеса, ниспославшие нам покой, доброе здоровье и довольство! Сейчас я чувствую себя счастливее самого могущественного монарха на свете! Разве у него есть такой камин, разве окружают его такие милые лица? Нет, моя Дебора, пусть мы с тобой стареем, зато вечер нашей жизни обещает быть ясным. Ни единое пятнышко не омрачило совести наших предков, и мы после себя тоже оставим честное и добродетельное потомство. Пока мы живы, они служат нам опорой и радостью на этом свете, а как умрем, передадут незапятнанную честь нашего рода своим потомкам. Запевай же, сын, песню, а мы все подтянем! Но где возлюбленная моя Оливия? Ее ангельский голосок слаще прочих звучит в наших семейных концертах.
      Едва произнес я последние слова, как в комнату вбежал Дик.
      - Батюшка! Она уехала от нас... Она уехала от нас, сестричка Ливви уехала от нас навсегда!
      - Уехала, мальчик?
      - Да, уехала в почтовой карете с двумя джентльменами, и один из них поцеловал ее и сказал, что готов за нее умереть, и она ужасно плакала и хотела возвратиться, но он стал ее снова уговаривать, и она села в карету, сказав: "Ах, мой бедный папенька! Что-то он будет делать, как узнает, что я себя погубила?"
      - Вот теперь-то, - вскричал я, - дети мои любезные, теперь ступайте оплакивать судьбу свою, ибо с этого часу не видеть нам более радостей. И да покарает небо его и весь род его неустанной своей яростью! Похитить у меня мое дитя! Нет, ему не избежать кары за то, что отторгнул от меня невинную голубку мою, которую вел я по праведному пути. Такую чистую! Нет, нет, не будет нам уже счастья на земле! Ступайте, дети мои, ступайте стезей несчастья и бесчестья, ибо сердце мое разбито!
      - Отец! - воскликнул мой сын. - Так-то ты являешь нам твердость духа?
      - Ты сказал - твердость, мальчик?! Да, да, он увидит мою твердость - неси сюда мои пистолеты... Я брошусь в погоню за предателем... Пока ноги не перестанут носить его по земле, не перестану и я гнаться за ним! Пусть я старик, он убедится, злодей, что я могу еще драться... Коварный злодей!
      Я уже держал в руках пистолеты, когда бедная моя жена, у которой страсти никогда не доходили до такого неистовства, как у меня, бросилась мне на шею.
      - Возлюбленный супруг мой! - вскричала она. - Священное писание - вот единственное оружие, приличное дряхлой твоей руке. Открой же эту книгу, мой милый, и боль претвори в терпение, ибо дочь гнусно обманула нас.
      - В самом деле, сударь, - продолжал мой сын после некоторого молчания, - столь неистовая ярость вам не к лицу. Вместо того чтобы утешать матушку, вы только усугубляете ее муку. Не пристало вам в вашем сане клясть своего злейшего врага; вы не должны были проклинать его, пусть он и трижды злодей.
      - Неужели, мальчик, я его проклял?
      - Да, сударь, дважды.
      - Да простит мне в таком случае небо, и, да простит оно его! Вот, сын мой, теперь я вижу, что одно лишь божественное милосердие могло научить нас благословлять врагов наших. Да будет благословенно имя его за все, что он нам ниспослал, и за все, что отнял! Но только... только знайте, велико же должно быть горе, чтобы исторгнуть слезы из этих старых очей, десятки лет уже не ливших слез! Мое дитятко... погубить мою голубку! Да будет... да простит мне небо! Что это я хотел сказать? Ты ведь помнишь, душа моя, как добродетельна она была и как прелестна? Ведь до этой несчастной минуты она только и думала о том, как бы нам угодить! Лучше бы она умерла! Но она бежала, честь наша запятнана, и отныне я могу уповать на счастье лишь в ином мире. Но, мальчик мой, ты видел, как они уезжали, - может быть, он увез ее насильно? Если так, то она, может быть, ни в чем и не повинна.
      - Ах нет, сударь! - воскликнул малыш. - Он только поцеловал ее и назвал своим ангелом, и она сильно заплакала и оперлась на его руку, и они быстро-быстро поехали.
      - Неблагодарная девчонка, вот она кто! - сказала жена сквозь слезы. - Как могла она так поступить с нами, мы ведь никогда ни в чем ее не приневоливали. Мерзкая потаскушка ни с того ни с сего подло бросить отца с матерью! Она сведет тебя преждевременно в могилу, и в скором времени за тобой последую и я!
      Так - в горьких сетованиях и бесполезных вспышках чувства - провели мы эту первую ночь подлинных наших бедствий. Я решился, впрочем, разыскать бесчестного предателя, где бы он ни скрывался, и изобличить его в низком его поведении. Наутро за завтраком мы живо ощутили отсутствие нашей бедной девочки, ибо она обычно вселяла радость и веселье в наши сердца. Жена по-прежнему старалась облегчить свое горе упреками.
      - Никогда, - вскричала она, - никогда эта негодница, опорочившая свою семью, не переступит смиренный сей порог! Никогда больше не назову я ее своей дочерью! Нет! Пусть себе живет потаскушка с мерзким своим соблазнителем! Она покрыла нас позором, это верно, но, во всяком случае, обманывать себя мы больше не дадим.
      - Жена, - сказал я, - к чему такие жестокие речи? Я не менее твоего гнушаюсь грехом, ею совершенным. Но и дом мой, и сердце мое всегда пребудут открытыми для бедной раскаявшейся грешницы, если она пожелает возвратиться. И чем скорее отвернется она от греха, тем любезнее будет она моему сердцу. Ибо и лучшие из нас могут заблуждаться по неопытности, поддаться на сладкие речи, прельститься новизной. Первый проступок есть порождение простодушия, всякий же последующий уже детище греха. Да, да, несчастная всегда найдет приют в сердце моем и в доме, какими бы грехами она ни запятнала себя! Снова буду внимать я музыке ее голоса, снова нежно прижму ее к своей груди, как только в сердце ее пробудится раскаяние. Сын мой, дай мне мою Библию и посох! Я последую за ней и разыщу ее, где бы она ни скрывалась; если я и не в силах спасти ее от позора, по крайней мере, не дам ей погрязнуть в грехе.
      ГЛАВА XVIII
      Отец отправляется на розыски дочери, дабы вернуть ее на стезю
      добродетели
     
      Хоть малыш и не мог описать наружность того, кто подсадил его сестру в карету, мои подозрения целиком сосредоточились на молодом помещике, который славился приключениями подобного рода. Поэтому я направился к Торнхиллу, намереваясь уличить его и, если удастся, увести свою дочь домой. Однако по дороге туда я повстречал одного из своих прихожан, и он сказал, будто видел почтовую карету и в ней молодую особу, похожую на мою дочь, рядом с джентльменом, в котором я по описанию рассказчика без труда узнал мистера Берчелла. Он прибавил, что карета мчалась с великой скоростью. Я не поверил и продолжал свой путь к замку Торпхилла и, прибыв туда, несмотря на ранний час, настоял на том, чтобы обо мне доложили.
      Мистер Торнхилл вскоре вышел ко мне с видом совершенно непринужденным и открытым; казалось, известие о бегстве моей дочери поразило его, словно громом. Честным словом заверил он меня, что впервые обо всем этом слышит. Теперь мне ничего не оставалось, как, отказавшись от прежних своих подозрений, обратить их на мистера Берчелла; я вдруг припомнил, что и впрямь в последнее время частенько заставал их обоих за таинственной беседой. Подвернувшийся тут еще один свидетель уже не оставил во мне ни малейшего сомнения в том, что злодей был, действительно, не кто иной, как мистер Берчелл; по словам этого свидетеля, они вместе с моей дочерью отправились к целебному источнику в Тэнбридже, милях в тридцати отсюда, куда стеклось большое общество.
      Я находился в том состоянии духа, когда человек отказывается рассуждать трезво и способен на одни лишь опрометчивые поступки; даже не подумав о том, что, быть может, меня нарочно сбивают со следа, я отправился разыскивать дочь и воображаемого ее соблазнителя туда, куда мне указали. Не мешкая, я зашагал по дороге, расспрашивая прохожих, от которых, впрочем, не мог добиться толку, покуда не вступил в город; там мне попался навстречу всадник, в котором я узнал человека, как-то виденного мной у помещика. Он заверил меня, что, если я отправлюсь еще за тридцать миль, на скачки, то я непременно настигну беглецов, ибо не далее как вчера вечером он видел, как они там танцевали и как дочь моя пленила всех своим искусством. Рано поутру я отправился к месту скачек и примерно в четыре часа пополудни уже был там. Блистательное общество, которое я там застал, с жаром преследовало одну-единственную цель - наслаждение; сколь отлична была моя цель возвратить родное дитя в лоно добродетели! Мне показалось, что где-то невдалеке мелькнула фигура мистера Берчелла; но он как будто избегал встречи и при моем приближении смешался с толпой; больше я его не видел.
      Тут я подумал, что нет смысла мне продолжать путь, и решил вернуться к бедному моему семейству, которое так нуждалось в моей поддержке. Однако душевные волнения и физическая усталость вызвали у меня лихорадку, первые признаки которой я обнаружил, когда подходил к скачкам. Еще один непредвиденный удар - ведь я был более чем в семидесяти милях от дома! Пришлось мне, однако, остановиться в небольшой придорожной харчевне, и тут, в этом приюте бережливой бедности, я вынужден был лежать, терпеливо ожидая выздоровления. Так протомился я почти три недели; наконец природное крепкое сложение одержало верх над недугом; но у меня не было денег, чтобы заплатить хозяину. Быть может, забота эта вызвала бы новый приступ лихорадки, если бы меня вдруг не выручил путник, завернувший перекусить в ту же харчевню. Избавителем моим оказался не кто иной, как наш добрый книготорговец с Сент-Полз-Черчьярд, который и сам написал изрядное количество детских книжек; он называл себя другом детей, по справедливости его следовало бы называть другом всего человечества. Едва соскочив с лошади, он уже торопился отсюда, ибо, как всегда, был озабочен делом чрезвычайной важности и сейчас, например, собирал материалы для книги о некоем мистере Томасе Трипе. Я тотчас узнал красное прыщеватое лицо этого добряка, ибо он издавал мои труды, направленные против нынешних поборников многобрачия; у него-то я и взял взаймы немного денег с тем, чтобы отдать их немедленно по своем возвращении домой. Покинув харчевню, я еще чувствовал значительную слабость и поэтому решил двигаться домой не спеша, делая не более десяти миль в день.
      Здоровье и свойственное мне душевное равновесие почти полностью вернулись ко мне, и я теперь уже проклинал свою гордыню, которая заставила меня роптать на карающую десницу. Человек не знает, что он способен вынести, покуда на него не обрушится беда; горные вершины наших честолюбивых стремлений ослепляют нас своим блеском, покуда мы смотрим на них снизу; но когда мы начинаем взбираться на них, с каждой ступенью нашему взору открывается новая и все более мрачная картина скрытых доселе разочарований; точно так же, когда мы спускаемся с высот блаженства, какой бы унылой и мрачной нам ни показалась долина бедствий сверху, деятельная наша мысль, все еще настроенная на радостный лад, находит на каждом шагу что-либо лестное и приятное для себя. Самые темные предметы проясняются по мере нашего к ним приближения, и духовное око приноравливается к окружающему мраку.
      Прошагав часа два по дороге, я заметил впереди какой-то возок и решил непременно его догнать. Когда же я с ним поравнялся, это оказался фургон странствующих комедиантов, который вез декорации и прочие театральные принадлежности в соседнюю деревушку, где они намеревались дать несколько представлений.
      При фургоне находились лишь возница да один человек из труппы, остальные должны были прибыть на другой день. С хорошим попутчиком, гласит пословица, дорога вдвое короче, поэтому я тотчас вступил в беседу с бедным комедиантом; некогда я и сам обладал изрядным актерским дарованием, и сейчас заговорил о сцене с присущей мне непринужденностью; далекий ныне от театральной жизни, я спросил, кто из пишущих для театра в чести, кого по справедливости можно считать Драйденами и Отвеями нашего времени.
      - Не думаю, сударь, - вскричал актер, - чтобы наши новые сочинители почувствовали себя польщенными, услышав такое сравнение: манера Драйдена и Роу, сударь, давно уже вышла из моды, вкус наш обратился назад на целое столетие: Флетчер, Бен Джонсон и все пьесы Шекспира - вот что нынче в ходу!
      - Как, - вскричал я, - возможно ли, чтобы в наше время публика находила удовольствие в этих старинных оборотах речи, обветшалых шутках, чудовищных характерах, которые в изобилии встречаются в творениях упомянутых вами сочинителей?
      - Сударь, - отвечал мой собеседник, - публика ни во что не ставит такие вещи, как язык, юмор, характеры, ей до них дела нет; она приходит развлекаться и упивается пантомимой, освященной именем Шекспира или Бена Джонсона.
      - В таком случае, - сказал я, - надо полагать, что современные драматурги не столько подражают природе, сколько Шекспиру?
      - Сказать по правде, - отвечал мой собеседник, - они вообще ничему не подражают, да публика и не требует от них этого; ей нужды нет до содержания пьесы: неожиданные трюки да красивые позы - вот что вызывает хлопки! Я помню комедию, которая без единой шутки снискала всеобщий восторг благодаря ужимкам да подмигиваниям актеров, и другую, имевшую успех лишь оттого, что сочинитель ее наградил одного из своих героев коликами. Нет, сударь, на нынешний вкус, в творениях Конгрива и Фаркара слишком много остроумия; у нас в пьесах говорят гораздо проще.
      К этому времени экипаж бродячей труппы прибыл на место; там о нас, очевидно, уже прослышали, и вся деревня высыпала поглазеть на нас, ибо, как заметил мой собеседник, у странствующих актеров обычно бывает больше зрителей за пределами театра, нежели внутри. Я не подумал о непристойности своего появления в таком обществе, пока не увидал, что вокруг нас собирается толпа, и тогда я как можно скорей скрылся в первой попавшейся харчевне. В общей комнате, куда меня проводили, ко мне тотчас подошел господин, весьма порядочно одетый, и спросил, являюсь ли я в самом деле священником труппы или только вырядился в костюм, соответствующий моей роли. Когда же я объяснил ему, в чем дело, и сказал, что никакого отношения к труппе не имею, он был так любезен, что пригласил меня и актера распить с ним чашу пунша; и все время, что мы пили, он горячо и увлеченно разглагольствовал о политике. Я про себя решил, что вижу перед собой по меньшей мере члена парламента. В этом своем мнении я укрепился еще более, когда, справившись у хозяина харчевни, что тот может предложить на ужин, он стал настойчиво приглашать нас с актером к себе домой; в конце концов мы сдались на уговоры и приглашение приняли.
      ГЛАВА XIX
      Портрет человека, недовольного нынешним правительством и стоящего на
      страже наших гражданских свобод
     
      Новый наш знакомый предложил нам, не дожидаясь кареты, отправиться пешком, сказав, что живет неподалеку от деревни; и в самом деле вскоре мы очутились у ворот дома, великолепием своим превосходящего все, что доводилось мне видеть в этих краях. Хозяин оставил нас в комнате, которая была убрана изящно и в современном вкусе; сам он пошел распорядиться относительно ужина. Мой приятель, актер, подмигнул ему вслед и заметил, что нам весьма и весьма повезло. Хозяин наш тотчас вернулся, но не один, а с дамами, одетыми непринужденно, по-домашнему; тут же в комнату внесли изысканный ужин, и завязалась живая беседа. Разговор нашего гостеприимного хозяина вертелся почти исключительно вокруг политики, ибо свобода, по его словам, составляла сладкую отраву его жизни. Когда убрали со стола, он спросил меня, видел ли я последний выпуск "Монитора", и, получив отрицательный ответ, воскликнул:
      - Так вы, верно, и "Аудитора" не читали?
      - Не читал, сударь, - ответил я.
      - Странно, очень странно, - сказал хозяин, - вот я так читаю всю политику, какая выходит: и "Ежедневную", и "Всеобщую", и "Биржевую", и "Хронику", и "Лондонскую вечернюю", и "Уайтхоллскую вечернюю", все семнадцать журналов да еще два обозрения. Что мне до того, что они друг дружку люто ненавидят? Зато я их всех люблю! Свобода, сударь, свобода - вот что составляет гордость британца! И клянусь своими угольными копями в Корнуэлле, я почитаю всех, кто стоит на страже свободы.
      - В таком случае, сударь, - вскричал я, - вы должны почитать нашего короля!
      - Разумеется, - отвечал наш хозяин, - когда он поступает по-нашему; но если он будет продолжать в том же духе, в каком действовал все последнее время, то я, право, перестану ломать голову над его делами. Я ничего не говорю. Я только думаю. А кое в чем я все же поступил бы умнее его! Я считаю, что ему не хватает советчиков; он должен бы советоваться со всяким, кто пожелал бы дать ему совет, и тогда у нас все пошло бы по-иному.
      - А я бы, - вскричал я, - поставил всех подобных советчиков к позорному столбу! Долг всякого честного человека укреплять наиболее слабую сторону нашего государственного устройства - я имею в виду священную власть монарха, которая последние годы день ото дня слабеет и теряет свою законную долю влияния в управлении государством. А наши невежды только и знают, что кричать о свободе; и если у них к тому же есть какой-то общественный вес, то они самым неблагородным образом кладут его на ту чашу весов, которая и без того тяжела.
      - Как?! - воскликнула одна из дам. - Вот уж не чаяла я встретить человека, у которого достанет подлости и низости защищать тиранию и ополчаться на свободу - на свободу, на этот священный дар небес, на это славное достояние британца!
      - Возможно ли, - вскричал хозяин, - чтобы в нынешнее время среди нас сыскался поборник рабства? Человек, готовый малодушно отказаться от привилегий британца? Возможно ли, сударь, пасть так низко?
      - Уверяю вас, сударь, - возразил я, - я сам за свободу, сей истинный дар богов! О, великая свобода, кто только не поет тебе нынче хвалу? Я - за то, чтобы все были королями, я и сам не прочь быть королем. Каждый из нас имеет право на престол, мы все родились равными. Таково мое убеждение, я его разделяю с людьми, которых прозвали левеллерами. Они хотели создать общество, в котором все были бы одинаково свободны, Но, увы! - из этого ничего не получилось. Тотчас обозначилось, кто посильнее да похитрее остальных, они-то и сделались хозяевами надо всеми. Посудите сами: конюх ваш ездит верхом на ваших лошадях оттого, что он животное более хитрое, чем лошадь, - так неужели животное, более хитрое и сильное, чем ваш конюх, в свою очередь, не оседлает его?
      И вот, поскольку субординация заложена в самой природе человеческой, и одни рождены повелевать, а другие повиноваться, а следовательно, тиран неизбежен, то вопрос надо ставить так: что лучше - иметь этого тирана у себя под боком, в собственном доме, в городе, в котором проживаешь, или чтобы он находился подальше, - скажем, в столице? Что касается меня, сударь, то, испытывая врожденное отвращение к физиономии всякого тирана, я, естественно, предпочту, чтобы он находился как можно дальше от меня. Надо полагать, что большая часть человечества придерживается того же мнения и потому избрала себе единого монарха, сокращая таким образом число тиранов и увеличивая спасительное расстояние, отделяющее их от народа.
      Знать, которая до избрания обществом единого тирана сама занимала положение тиранов, естественно, настроена враждебно к власти, над нею поставленной, - ведь она ближе всего к этой власти и, следовательно, больше всех испытывает ее гнет. Поэтому вельможам выгодно всячески ущемлять королевскую власть, ибо чем меньше власть у короля, тем сильнее их собственное могущество. Таким образом, для того чтобы восстановить принадлежавшее им издревле влияние, они стараются подорвать власть единого тирана.
      В некоторых случаях обстоятельства складываются таким образом, что условия, в которые поставлена страна, законы, в ней сложившиеся, умонастроение ее имущих сословий, - все вместе способствует дальнейшему подрыву монархии. Ибо, если, благодаря нашему государственному устройству, богатства скапливаются в руках немногих, то по мере дальнейшего обогащения этих немногих, и без того купающихся в роскоши, возрастает и властолюбие их. Подобное накопление богатства, однако, может произойти в том случае, если (как то обстоит у нас) обогащение происходит не столько благодаря домашним ремеслам, сколько вследствие торговли с иноземными купцами; ибо заморская торговля по плечу лишь богатым, которые к тому же получают все доходы с домашних промыслов; таким образом имущий у нас пользуется двумя источниками богатства, в то время как у неимущего источник один. По этой причине во всех торговых державах богатство сосредоточивается в руках немногих и подобные государства со временем неминуемо становятся аристократическими.
      Опять-таки, сами обычаи и законы страны могут способствовать накоплению богатства в одних руках: так, когда естественные нити, связующие имущих с неимущими, обрываются и богатым женихам предлагают искать одних лишь богатых невест, а людей ученых, например, не допускают участвовать в управлении страною, если они недостаточно богаты, вследствие чего богатство становится целью, к коей вынужден устремляться мудрец. С помощью этих и подобных им способов, говорю я, и достигается скопление богатства в руках у немногих.
      Далее, человек, разбогатев тем или иным путем, удовлетворив насущные свои нужды и прихоти, употребляет избыток на приобретение власти; иначе говоря, он стремится поставить возможно большее число людей в зависимость от своей воли, набирая их для этой цели из тех, что готовы - кто по бедности, кто из корысти - продать свою свободу и согласны за кусок хлеба терпеть издевательства первого тирана, какой случится поблизости. Так, возле крупных богачей обычно подбирается голытьба, и государство, в котором богатства сосредоточены в руках немногих, напоминает картезианскую систему миров, где каждое небесное тело порождает вокруг себя самостоятельный вихрь. Впрочем, в водовороте знатного вельможи согласится вращаться только тот, кто рожден рабом и принадлежит к подонкам человечества, кто по душевному складу своему и воспитанию способен лишь холопствовать и о свободе знает только понаслышке.
      Между тем остается еще обширная категория людей, не подпадающих под влияние богача, сословие как бы промежуточное между чернью и богачами; это люди, которые имеют достаток и потому могут не подчиняться знатному соседу и вместе с тем не столь богаты, чтобы сделаться тиранами. В этом-то среднем сословии общества обычно сосредоточены все искусства, вся мудрость, вся гражданская доблесть. И только одно это сословие и является истинным хранителем свободы, и одно лишь оно может по справедливости именоваться Народом. Бывает, однако, что это среднее сословие почему-либо теряет свое влияние в государстве, его голос как бы заглушается кликами черни, - а это неминуемо случится, если сочтут нужным уменьшить в десять раз против нынешнего имущественный ценз для избирателей, ибо таким образом большая часть черни будет вовлечена в систему управления государством, а чернь, обращающаяся, как всегда, в орбите кого-нибудь из сильных мира сего, будет во всем идти у него на поводу. Поэтому в таком государстве среднему сословию надлежит свято блюсти прерогативу и привилегию единственного кормчего. Ибо он, этот кормчий, расщепляет власть богачей и облегчает давление, оказываемое великими на малых мира сего.
      Среднее сословие можно уподобить городу, который подвергается осаде со стороны богачей, а короля - войску, что спешит извне на помощь осаждаемым; пока осаждающим грозит опасность, они, естественно, станут предлагать гражданам осажденного города наиболее выгодные условия, прельщать их сладкими речами и обещаниями; но если им удастся победить противника, нападающего на них с тыла, стены города окажутся слабой защитой для осажденных. Чего ждать в этом случае, можно видеть, обратив взор на Голландию, Геную или Венецию, где законы управляют беднотой, а богачи - законами. Поэтому я стою за монархию, готов умереть за монархию, за священную монархию! Ибо единственная святыня на земле - это государь, помазанный на царство, и всякое ущемление его власти, будь то в мирное или военное время, есть посягательство на истинные свободы подданного. Один звук таких слов, как "свобода", "патриотизм", "британцы", уже причинил довольно горя, и надо надеяться, что истинные сыны свободы не станут умножать этих бедствий. Много я перевидал на своем веку так называемых поборников свободы, и, однако же, не припомню ни одного, который не был бы тираном в душе и деспотом в собственном доме!
      Тут я вдруг заметил, что в пылу увлечения позволил себе говорить много дольше, чем того требовал хороший тон, к тому же и терпение моего хозяина, который несколько раз уже пытался перебить меня, наконец совсем истощилось.
      - Как?! - вскричал он. - Неужто я оказал гостеприимство тайному иезуиту в облачении англиканского священника? Клянусь всеми угольными копями Корнуэлла, он вылетит из моего дома, не будь я Уилкинсон!
      Тут я понял, что хватил через край, и попросил извинить меня за неуместную свою горячность.
      - Извинить?! - прорычал он в ярости. - За ваши правила надобно десять тысяч раз просить извинения. Как?! Отказаться от свободы, от собственности и, говоря словами "Газетира", навязать себе деревянные башмаки? Сударь, я настаиваю на том, чтобы вы сию же минуту покинули мой дом, или я не отвечаю за последствия. Сударь, я на этом настаиваю!
      Только я собрался повторить свои извинения, как вдруг послышался стук лакеев в дверь, и обе дамы воскликнули:
      - Хозяин с хозяйкой, чтоб нам умереть на месте! Оказалось, все это время я пользовался гостеприимством дворецкого, который в отсутствие хозяев захотел разыграть роль господина, - и то сказать, он рассуждал о политике, как заправский помещик! Но ничего не могло равняться с моим смущением при виде джентльмена и его супруги. Надо сказать, что и они были поражены едва ли не больше нашего, застав в своем доме всю честную компанию за пирушкой.
      - Господа! - воскликнул истинный хозяин дома, обращаясь ко мне и моему спутнику. - Мы с супругой рады служить вам, но должен сказать, что честь вашего посещения столь неожиданна, что мы ею прямо-таки подавлены.
      Каким бы сюрпризом ни явилось наше присутствие у них в доме, их появление было для нас еще удивительнее, - в этом я убежден, и я онемел от сознания всей нелепости своего положения. Но в эту минуту в комнату вошла моя милая мисс Арабелла Уилмот, та самая, что была когда-то помолвлена с сыном моим, Джорджем, и свадьба с которой, как известно, расстроилась. Увидев меня, она радостно бросилась мне на шею.
      - Ах, сударь! - вскричала она. - Какому счастливому случаю обязаны мы вашим неожиданным посещением? Тетушка с дядюшкой будут счастливы, конечно, когда узнают, что их гость не кто иной, как добрый доктор Примроз.
      Услыхав мое имя, старик и его супруга подошли ко мне и приветствовали меня словами самого радушного гостеприимства. Они не могли удержаться от улыбки, когда я поведал им, каким образом оказался гостем в их доме; бедняга дворецкий, которого они сгоряча хотели было выгнать, после моего ходатайства был прощен.
      Настоящие хозяева дома, мистер Арнольд и его супруга, теперь стали уговаривать меня погостить у них несколько дней, и так как их племянница и моя очаровательная ученица - ведь ум ее сложился и развился до некоторой степени под моим руководством - присоединила к их просьбам свои, я в конце концов уступил. На ночь мне отвели великолепную спальню, а на другой день утром мисс Уилмот пожелала пройтись со мной по парку, разбитому на новый лад. Показав мне все достопримечательности, она затем как бы невзначай спросила, давно ли имел я сведения о сыне моем, Джордже.
      - Увы, сударыня, - вскричал я, - вот уж скоро три года, как мы с ним расстались, и ни разу-то за все время не прислал он весточки о себе! Где он обретается, я не ведаю, и свижусь ли я с ним когда-нибудь, и возвратится ли ко мне счастье тоже не знаю. Нет, моя красавица, не возвратятся к нам никогда те сладостные часы, что проводили мы у нашего камина в Векфильде. Маленькое мое семейство становится все меньше и меньше, и с бедностью мы познали не только нужду, но и бесчестье.
      Слеза выкатилась из глаз добросердечной девушки, когда она услышала такие слова; я же, видя ее столь чувствительною, воздержался от того, чтобы рассказать о нашем несчастье более подробно. Мне, однако, приятно было убедиться, что время ничуть не изменило ее старинных привязанностей - с тех пор как мы уехали, она отказала нескольким женихам. Она продолжала водить меня по обширному парку, указывая на различные новшества, на всевозможные беседки и аллеи, и вместе с тем каждый предмет служил ей поводом, чтобы задать еще какой-нибудь вопрос касательно моего сына. Так провели мы первую половину дня, а затем, послушные зову колокольчика, возвещавшего обед, вошли в дом. Там мы застали директора бродячей труппы, о которой я уже упоминал; он прибыл с билетами на пьесу "Прекрасная грешница"; представление должно было состояться в тот же вечер, причем роль Горацио исполнял молодой человек благородного происхождения, никогда ранее не выступавший на сцене. Директор с жаром расхваливал своего нового актера, утверждая, что еще ни разу не встречал человека, который подавал бы столь блистательные надежды.
      - В единый день, - заметил он, - не выучишься играть на театре. Но этот джентльмен, можно сказать, рожден для подмостков. Все в нем восхищает - фигура, голос, осанка! Повстречали же мы его случайно, на пути нашем сюда.
      Рассказ директора подстрекнул наше любопытство, и, вняв молениям дам, я согласился сопровождать их в театр, вернее сказать, в сарай, где давались представления. Семейство мистера Арнольда почиталось первым в округе, и нас приняли с почетом и усадили в первом ряду, где мы с немалым нетерпением дожидались выхода Горацио. Наконец он появился, и пусть те, у кого есть дети, представят себе, что бы почувствовали они, если бы, подобно мне, обнаружили в актере собственного своего злополучного сына! Он открыл было рот, как вдруг, обратив свой взор на публику и увидев мисс Уилмот и меня, застыл в немом оцепенении.
      Актеры подбадривали его из-за кулис, приписав его молчание естественной робости. Он же вместо того, чтобы исполнять свою роль, с громкими рыданиями покинул сцену. Не могу сказать, каковы были мои чувства в эту минуту, ибо быстрая смена их не поддается никакому описанию. Впрочем, меня тут же заставил опомниться дрожащий голосок мисс Уилмот, которая умоляла меня отвести ее домой, к дядюшке. Когда мы возвратились, мистер Арнольд, которому ничего до сих пор не было известно о нашем удивительном приключении, узнав, что новый актер оказался моим родным сыном, тотчас послал за ним карету и пригласил его к себе, а так как Джордж упорно отказывался вновь появиться на подмостках, то актерам пришлось найти ему замену, и он вскоре оказался среди нас.
      Мистер Арнольд принял его самым радушным образом, я же со свойственной мне восторженностью обнял его, ибо не умею выказывать гнев, если его не испытываю на самом деле. В обращении мисс Уилмот, однако, сквозила явная небрежность; впрочем, я приметил, что она играет взятую на себя роль. Смятение, в какое пришли ее чувства, еще не совсем улеглось; с ее уст срывались нелепейшие замечания, как это бывает с людьми, потерявшими голову от счастья, - и она тут же сама смеялась своей глупости. Время от времени она украдкой поглядывала в зеркало, как бы упиваясь сознанием своей неотразимости, часто задавала вопросы и оставляла без малейшего внимания ответы на них.
      ГЛАВА XX
      История странствующего философа, который в погоне за новыми
      впечатлениями потерял покой
     
      После ужина миссис Арнольд любезно предложила снарядить лакеев за вещами моего сына, чем он, казалось, был немало смущен; когда же она продолжала настаивать, ему пришлось сознаться, что посох да котомка составляют все его движимое имущество.
      - Итак, сын мой, - вскричал я, - с пустыми руками отпустил я тебя, и с пустыми руками ты ко мне возвращаешься! А вместе с тем ты, верно, много чего повидал на свете!
      - Да, батюшка, - отвечал мой сын. - Однако одно дело искать счастья, иное - его найти, и, по Правде сказать, в последнее время я вовсе отказался от попыток его достигнуть!
      - Сударь, - воскликнула миссис Арнольд, - я думаю, что рассказ о ваших приключениях должен быть весьма занимателен; начало вашей истории я не раз слышала от своей племянницы; мы были бы весьма признательны, если бы вы поведали вам ее продолжение.
      - Позвольте уверить вас, сударыня, - отвечал мой сын, - не так приятно будет вам слушать меня, как мне вам рассказывать; впрочем, особых приключений в моем рассказе вы не встретите, ибо повесть моя будет не столько о том, что я делал, сколько о том, что видел. Вы знаете, как велика была первая невзгода в моей жизни; однако ей не удалось сломить мой дух. Я умею надеяться, как никто. Чем меньше милостей я вижу от фортуны в настоящем, тем больше ожидаю их в будущем; и всякий раз, когда оказываюсь под колесом ее, я говорю себе, что достиг уже самой низкой точки и теперь, с новым поворотом колеса, могу только подняться. Итак, в одно прекрасное утро я отправился в Лондон, нимало не заботясь о завтрашнем дне, беспечный, как птицы, что распевали у меня над головой. Тешил же я себя мыслью, что Лондон есть рынок, на котором любое дарование отличают и оценивают по достоинству.
      По прибытии своем в столицу первой моей заботой было доставить нашему родственнику рекомендательное письмо - то самое, батюшка, что вы мне дали; однако обстоятельства, в которых застал я его, оказались немногим лучше моих собственных. Как вы знаете, батюшка, я намеревался поступить наставником в школу, и об атом-то я хотел посоветоваться с моим родственником. План мой он встретил улыбкой, которую по справедливости можно было назвать сардоническою.
      "О да, - вскричал он, - нечего сказать, хорошую ты себе наметил карьеру! Я и сам побывал наставником в пансионе, и пусть мне накинут петлю на шею, если я не предпочту быть помощником тюремного сторожа в Ньюгете! Я не знал покоя ни днем, ни ночью. Хозяин вечно придирался ко мне, хозяйка невзлюбила за то, что лицом не вышел, мальчишки теребили беспрестанно, ил ни на минуту не мог вырваться на волю, туда, где люди друг с другом учтивы, ибо от школы меня не отпускали ни на шаг. Да и сумеешь ли ты исполнять должность наставника? Позволь мне немного поэкзаменовать тебя. Обучался ли ты этому делу?" - "Нет". - "Тогда ты не годишься в наставники. Умеешь ли ты расчесывать волосы мальчикам?" - "Нет". - "Тогда ты не годишься в наставники. Оспой болел?" - "Нет". - "Тогда ты не годишься в наставники. Привык спать втроем на одной постели?" - "Нет". - "Тогда ты не годишься в наставники. Хороший ли у тебя аппетит?" - "Да". - "О, тогда уж ты никак не годишься в наставники! Нет, сударь, коли хотите легкой и чистой работы, то лучше поступайте в ученики к точильщику и крутите ему колесо - что угодно, только не школа! Вот что, - продолжал он, - ты, я вижу, малый не из робких, да и ученый отчасти, - почему бы тебе не сделаться сочинителем, как я? Ты, верно, читал в книгах о том, что люди с дарованием будто бы гибнут от голода. А я, если хочешь, сию минуту представлю тебе сорок совершеннейших тупиц, которые только и живут, что сочинительством, и живут, заметь, в роскоши - все это честная благополучная посредственность, гладко и скучно пишут они свои исторические да политические сочинения, и все-то их хвалят; люди эти, братец, таковы, что, будь они сапожниками, они бы всю жизнь только чинили башмаки, и ни одной пары не смастерили бы сами".
      Убедившись, что ничего благородного в должности наставника нет, я решился последовать его совету, а так как к литературе я испытывал величайшее уважение, то с трепетом душевным был готов приветствовать матушку Граб-стрит. Быть может, для того, чтобы преуспеть в жизни, было бы лучше избрать другое поприще, однако, почитая богиню сих мест родительницей всех совершенств, а ее непременную спутницу, бедность лучшей нянькой для неокрепнувшего гения, я полагал за честь следовать по тропе, проложенной Отвеем и Драйденом. Полный таких мыслей, взял я в руки перо и, обнаружив, что почти все, что можно сказать хорошего в защиту правды, уже сказано другими, решился написать книгу совершенно оригинальную. И вот я изготовил несколько парадоксов, придав им довольно изящную форму. Правда, они были заведомо ложны, зато свежи. Жемчужины истины столь часто преподносились другими, что мне ничего иного не оставалось, как предложить мишуру, которая издали выглядела ничуть не хуже. О боги всемогущие, вы видели, с какой важной напыщенностью водил я своим пером по бумаге! Весь ученый мир, я в том не сомневался нимало, должен был ополчиться против моих построений, ну да я и сам был готов ополчиться на весь ученый мир! В ожидании воображаемых противников я держал наготове перья, ощетинившись ими, как дикобраз своими иглами.
      - Хорошо сказано, мой мальчик! - вскричал я. - Какой же предмет избрал ты для своего трактата? Надеюсь, что не позабыл о значении единобрачия? Но я перебиваю: продолжай! Ты напечатал свои парадоксы; что же сказал ученый мир о твоих парадоксах?
      - Батюшка, - отвечал мой сын. - Ученый мир ничего не сказал! Просто-напросто ничего, сударь: ученые все до единого были заняты - одни из них слагали дифирамбы себе и своим друзьям, другие возводили хулу на врагов; а так как я, к несчастью, ни друзей, ни врагов не имел, то пришлось мне изведать жесточайшую из всех обид - пренебрежение.
      Как-то раз, когда я сидел в кофейне, размышляя о судьбе своих парадоксов, в комнату вошел маленький человечек и уселся неподалеку от меня. После короткого предварительного разговора со мной, из которого он понял, что имеет дело с человеком ученым, он извлек пачку проспектов и принялся убеждать меня подписаться на новое издание Пропорция, которое он намерен был подарить миру с собственными комментариями. Мне пришлось ответить, что у меня нет денег; услышав такое признание, собеседник мой полюбопытствовал о моих видах на будущее. Узнав же, что и надеждами я богат не более, чем деньгами, он вскричал:
      "Так, значит, вы ничего не смыслите в столичной жизни! Дайте-ка я вас научу. Взгляните на эти проспекты! Вот уже двенадцать лет, как они меня кормят. Возвратится ли вельможа с чужбины на родину, креол ли прибудет с острова Ямайка, задумает ли богатая вдова, покинув свое родовое гнездо, наведаться к нам в столицу, - у всех у них я пытаюсь взять подписку. Лестью осаждаю я их сердца, а затем в образовавшуюся брешь пропихиваю свои проспекты. У того, кто с самого начала подписывается с охотою, я через некоторое время прошу еще денег - за посвящение; если дал первый раз, то даст и во второй, и, наконец, еще раз сдираю с него за то, чтобы на заглавном листе красовался его фамильный герб. Таким образом, - продолжал он, - я живу за счет человеческого тщеславия и смеюсь над ним; но, между нами говоря, мою физиономию здесь слишком уже знают, и я бы не прочь взять вашу напрокат. Только что возвратился из Италии некий вельможа с громким именем; привратнику я уже примелькался, но, если бы вы взялись доставить ^да эти стихи, клянусь жизнью, дело наше выиграно и трофеи пополам!"
      - Боже милостивый, Джордж! - воскликнул я. - Неужто ныне поэты занимаются такими делами? Неужто люди, одаренные свыше, должны унижаться до попрошайничества? Неужто ради куска хлеба позорят свое призвание и становятся подлыми торговцами лестью?
      - О нет, сударь, - отвечал он. - Истинный поэт никогда не падет столь низко, ибо гений - горд. Создания, которых я вам тут описываю, всего лишь нищие, что попрошайничают в рифму. Подлинный поэт готов ради славы мужественно бороться с нуждой и дрожит за одну лишь честь свою. Ищут покровительства те, кто не заслуживает его. Гордый дух мой не позволял мне так низко уронить свое достоинство, вместе с тем скромные мои обстоятельства мешали повторить попытку взять славу приступом; мне пришлось избрать средний путь и сесть за сочинительство ради куска хлеба; однако я оказался неспособным к делу, в котором можно преуспеть с помощью одного лишь прилежания. Я не мог подавить в себе тайной жажды похвалы, и, вместо того чтобы писать с пространностью плодовитой посредственности, я тратил время на поиски совершенства а оно немного занимает места на бумаге!
      Какое-нибудь мое сочиненьице, таким образом, проскочит в том или ином журнале, никем не замеченное, никем не признанное. У публики другие заботы. Какое ей дело до прозрачной стройности моего стиля, до благозвучной округленности моих периодов? Я писал, и листок за листком поглощались Летой. Мои статьи тонули среди восточных сказок, статеек о свободе и советов, как лечиться от укуса бешеной собаки; а между тем Филавт, Филалет, Филелютер и Филантроп - все писали лучше меня, ибо писали быстрее.


К титульной странице
Вперед
Назад