— Вы, батенька мой, зачем пожаловали? — Этими словами в прихожей классической гимназии остановил инспектор Тыква входившего гимназиста Корпелкина.
— Как, куда? В классы, Евдоким Леонидович!
— Зачем это?
— Как зачем? На переэкзаменовку!
— Поздно-с! Вчера совет вас исключил, переэкзаменовка вам не разрешена, можете завтра прийти за получением бумаг...
— Как? Почему не разрешена переэкзаменовка? Ведь у меня только одна двойка и то из латинского... Отчего же Куропаткина и Субботина вчера переэкзаменовали? У них по две двойки...
— Не знаю-с, завтра получите бумаги, а сегодня можете идти.
Корпелкин вышел. Слезы и злость душили его.
— Господи, да что же я за несчастный такой? Из-за пустой двойки... И почему это других допустили до переэкзаменовки, а меня нет? А я имел больше права, у меня одна двойка... да за что же, за что!
На другой день ему были выданы из гимназии бумаги.
*
Прошло около пяти лет после этого случая. Корпелкин, сын бедных родителей, жил дома, перебиваясь кой-как дешевыми уроками, которые давали ему рублей около восьми в месяц. Первые два года, впрочем, он горячо принялся готовиться в университет, хотел держать экзамен, причем сильно рассчитывал на обещанный урок у одного купца, чтобы добыть необходимых на поездку денег, но урок этот перебил его бывший товарищ по гимназии Субботин.
Прошло еще три года после этого. Университет забылся, о продолжении ученья и помину нет — жить стало нечем, пришлось искать места. Эти поиски продолжались около года, во время которого предлагал дальний родственник, исправник, поступить в урядники, но молодой человек, претендовавший поступить в университет, отказался, за что, впрочем, от родителей получил нагоняй.
Наконец, по хлопотам одного знакомого секретаря управления железной дороги, приятеля его отца, ему было обещано место помощника счетовода при управлении.
В назначенный день в передней управления сидели двое: маленький невзрачный молодой человек, с птичьей запуганной физиономией, и рослый, бородатый мужчина, с апломбом говоривший, с апломбом двигавшийся.
— Господа, пожалуйте к управляющему! — заявил им чиновник, и через пять минут оба стояли перед управляющим дорогою.
— Господин Ловитвин,— обратился он к бородатому,— я вас назначаю помощником счетовода, а вас, господин Корпелкин, в статистику, на тридцать пять рублей в месяц. Прошу служить аккуратно, быть исправным!
— Господин управляющий, мне обещали...
Но управляющий взглянул в лицо Корпелкина, как-то презрительно улыбнулся вместо ответа, повернулся спиной и вышел...
*
Богато и весело справлял свои именины секретарь управления Станислав Францевич Пулькевский. Его просторная чистенькая квартирка была переполнена горстями. Две комнаты были заняты карточными столами, на которых «винтили» и «стучали» чиновники посолиднее, а молодежь отплясывала в зале. Два железнодорожных сторожа обносили барышень фруктами и чаем.
Станислав Францевич не жалел угощенья... Да и жалеть-то нельзя было: на вечерах этих он лицом показывал свой товар, трех дочерей: Клементину, Марию и Цецилию. Старшей было двадцать два года, младшей — восемнадцать лет.
Веселились все, танцевали... Только в углу, как "мрачный демон, дух изгнанья", сидел Корпелкин, не отрывая глаз от Клементины, в которую был влюблен и уже считался женихом ее...
А смущал его армейский подпоручик, не отходивший от Климочки, как мысленно называл ее Корпелкин, и танцевавший с ней все танцы. Она тоже умильно нежничала с военным и только раз, да и то как-то презрительно, как показалось Корпелкину, взглянула в тот угол, где сидел страдалец.
— Клементина Станиславовна! Позвольте вас просить на тур вальса! — как-то робко заявил ей, наконец, Корпелкин, улучив минуту, когда она, усталая после кадрили, сидела в углу и обмахивалась батистовым платком.
— Видите, я...— начала было она, но подлетевший подпоручик выручил ее.
— Клементина Станиславовна, позвольте...
— Да, с удовольствием,— не дала договорить Климочка, и новая пара закружилась по зале.
Ни слова более не сказал Корпелкин; пробравшись потихоньку в переднюю, он оделся и ушел домой.
*
— Вася, слышал? Станислав Францевич дочь вчера просватал! — на другой день в конторе заявил ему товарищ Колушкин.
— Вчера?!
— Да, и шампанское пили! Клементину Станиславовну, за офицера, что с ней танцевал.
— Как? Что? За этого офицера?.. Ты не шутишь? Нет?..
— Да вот хоть самого спроси. Что за шутки, и свадьба в ноябре назначена...
— Свадьба?.. Нет, этого не может быть... что ты... нет!..
— Честное слово! Мы приглашены на свадьбу, уж невеста меня и в шафера выбрала...
Прошедший мимо управляющий прекратил дальнейший разговор.
— Боже мой, боже мой!.. Что же это такое? Что я за несчастный такой?.. Ничего-то, ничего в жизни не удается мне!.. Наконец она!.. Она, по-видимому, интересовавшаяся мною, променяла меня на какого-то офицерика... А ведь вместе росли... Еще в гимназии мечтали о нашем будущем счастии... И отец, определяя меня на службу к себе, намекал на это... И вдруг офицер этот... А чем я, спрашивается, хуже его? А вот нет, не везет... И наградой обошли... Когда директор назначал награды, призвал нас, посмотрел сначала на Ловитвина, потом на меня — и назначил ему сто рублей, а мне тридцать... Отчего это? Так вот, не понравился что-то, а отчего — сам не придумаю... Отчего же в самом деле? И всегда ведь так... Разве я меньше стою, чем другие? Работаю меньше? — вслух рассуждал Корпелкин, шлепая по грязи... Он то и дело оступался и попадал в лужи, но не замечал ничего и рассуждал сам с собою до тех пор, пока не наткнулся на церковную ограду. Церковь была освещена ярко. У подъезда стояли богатые кареты... Сквозь раскрытые форточки окон неслось «Исайя ликуй».
— Пойти хоть на чужое счастье посмотреть, если свое не удается.
В церкви была толпа, давка.
— Куда лезешь,— остановил его околоточный,
— В церковь! — ответил он.
— Говорят, нельзя...— И его кто-то вытолкнул из церкви...
«Приидите все несчастные и обрящете здесь покой души»,— написал какой-то местный юморист-завсегдатай на почерневших дверях погребка красным карандашом. Надпись эта существует, полустершаяся, неразборчивая, давно, ее все обитатели погребка знают наизусть.
Погребок этот замечательный. Он стоит в укромном уголке бойкой, оживленной ночью и днем разгульной улицы, и в него не заглядывает всевидящее око полиции.
В погребке особая жизнь, гармонирующая с обстановкой.
Прямо от входа, в первой комнате, стоит буфет, сзади которого на полках красуется коллекция вин и водок. На буфете горой поднялся бочонок и стоят на подносе стаканчики, так как погребок, вопреки существующим законам, по неисповедимой воле судеб, доказывающей, что нет правил без исключений, торгует круглые сутки распивочно и на вынос... Снаружи все прилично, сравнительно чисто. За буфетом стоит солидный, со степенной бородой буфетчик, бесстрастно, никогда не изменяя своей холодной физиономии, смотрящий на окружающее.
Двери то и дело отворяются. Вбежит извозчик, распояшется, достанет пятак и, не говоря ни слова, хлопнет его об стойку. Буфетчик ловким движением руки сгребет этот пятак в ящик, нальет стакан и наклонится за прилавок. В руках его появляется полупудовая, черная, как сапог, печенка, кусочек которой он стукнет о прилавок и пододвинет его к извозчику. За извозчиком вбежит весь согнувшийся сапожник с колодками подмышкой.
— Опохмелите, Афанасий Афанасьевич! — попросит он и загремит колодками по прилавку.
Опять безмолвно наливается стакан водки, режется кусок печенки, и сапожные колодки исчезают за буфет...
И так с утра до утра...
Неизменным завсегдатаем погребка сделался и Корпелкин. С утра он сидел в задней темной комнате, известной под именем «клоповника», вместе с десятком оборванцев, голодных, опухших от пьянства, грязных...
Было утро. Один за другим оборванцы наполняли «клоповник».
Они проходили поодиночке мимо буфетчика, униженно кланялись, глядя в его бесстрастное, холодное лицо, и садились в «клоповник». Затем шли разговоры, где бы добыть на еду, на водку.
— Петька, давай перекатим твою поддевку, может, бумажку дадут! — предлагал босой, в одной рубахе, оборванец своему соседу в кафтане.
— Отчепись; по тваму, што ли, дойти?.. Вылицевали уж меня, нечего сказать...— протестует Петька.
— Сейчас водочки бы, Петя... Стюденю потом на пятак... А стюдень хороший, свежий... С хрящом, знаешь...
— Ну тебя!..
— И хренку дадут... Хорошо...
— Убирайся... Ни за что... К крестной в воскресенье пойду... Она жалованье получит...
— Да мы найдем надеть-то... А сейчас, понимаешь, стюдню. По баночке, и стюдню...
— Петька, а ты не ломайся, это не по-товарицки...— вмешался третий оборванец.
— Стюдень-то све-жай...
А Корпелкин сидел в углу и связывал веревкой развалившийся опорок, подобрав под себя босую ногу...
Он был погружен в свое занятие и не обращал внимания на окружающее.
— Ишь ты, проклятый, как его угораздило лопнуть-то... Н-да!..
Он связал опорок и посмотрел на него.
— Ладно, потерпит,— решил он.
«А у Климочки тогда были розовые ботинки... Каблучок с выемкой... Тоже розовый...» — вдруг пришло на ум Корпелкину. Он зажмурил глаза...
«В каких же она ботинках венчалась? Должно быть, в белых... Всегда в белых венчаются. Должно быть...»
Вспомнил он, как его не пустили в церковь, как он пошел в трактир, напился пьян, неделю без просыпу пил, как его выгнали со службы за пьянство и как он, спустив с себя приличное платье, стал завсегдатаем погребка... Вот уж с лишком год, как он день сидит в нем, а на ночь выходит на угол улицы и протягивает руку за пятаком на ночлег, если не получает его от загулявшего в погребке гостя или если товарищи по «клоповнику» не раздобудутся деньгами.
Старые товарищи раза три одевали его с ног до головы, но он возвращался в погребок, пропивал все и оставался, по местному выражению, «в сменке до седьмого колена», то есть в опорках и рваной рубахе... Раз ему дали занятие в конторе у инженера. Он проработал месяц, получил десять рублей. Его неудержимо влекло в погребок похвастаться перед товарищами по «клоповнику», что он на месте, хорошо одет и получает жалованье.
— А, барин, ишь ты! Поздравляем! — встретили его оборванцы, даже сам буфетчик руку подал и взглянул как-то странно на его костюм, будто оценивая его. Потом Корпелкин угостил всех на радостях водкой, а сам долго не хотел пить больше одной рюмки, но не вытерпел. К полуночи все его платье очутилось за буфетом, а он сам, размахивая руками, кричал, сидя в углу:
- Н-ну их, подлецов... Кланяться за свой труд... Не хочу, подлецы! Эксплуататоры! Десять рублей в месяц...
— Ну, в трущобе я... В трущобе... А вы, франты, не в трущобе, а? Да черти вас возьми... Холуи... Я здесь зато сам по себе... Я никого не боюсь... Я голоден — меня накормят... Опохмелят... У меня есть — я накормлю... Вот это по-товарищески... А вы... Тьфу! Вы только едите друг друга... Ради прибавки жалованья, ради заслуг каких-то продаете других, топите их... как меня утопили... За что меня? А? За что?! — кричал Корпелкин, валясь на пол...
Пьяный он всегда ругался и кричал в том же духе, а трезвый ни с кем не говорил ни слова, а только и думал, как бы добыть водки, чтоб напиться и ругаться.
— Вчера бы гривенник дали, на стаканчик бы, а теперь и пятака не дадут! — посмотрел он опять на опорки.
Потом опять мелькнули в его воображении стройные ножки в розовых ботинках. Он посмотрел на единственный в «клоповнике» стол. Петька сидел в одной рубахе и наливал в стакан из штофа водку. Перед ним стоял студень с хреном.
— Эй, барин, подходи, твой черед, мы уж опохмелились! — крикнул он пьяным голосом Корпелкину.
Корпелкин подошел и взял стакан.
— И стюдень хароша-ай! — причмокивал оборванец, тыча грязной рукой в жидкую, бурую массу...