В бане не только мылись. Здесь, в жаркой влажной атмосфере, бабки-костоправки вправляли вывихи, излечивали растяжения мышц и сухожилий и зашемления. Здесь же рожали русские крестьянки, омываясь сами и омывая младенца после родов. Кроме того, при необходимости в бане проводились и работы по распариванию древесины для гнутья дуг, санных полозьев, обручей и колесных ободьев. Правда, в этом случае мыться рекомендовалось уже не в бане, а дома в печи: использование бани не по прямому назначению таило опасность.
Дело в том, что в бане обитала еще одна нежить – банник или баенник. А это была нежить довольно злобная, неуживчивая и опасная. И банники крайне не любили, если баню использовали для производства работ. Банник мог припомнить это, подбросив мывшемуся обмылок под ноги, столкнув с полка или ошпарив горячей водой. Вообще из-за него баня считалась опасным местом и ночью, да особенно в одиночку, здесь никто не появлялся, разве что уж самый отчаянный бродяга, не боявшийся ни Бога, ни черта и не веривший ни в сон, ни в чох, ни в птичий грай, осмеливался переночевать в теплой бане зимой. Не рекомендовалось оставлять в бане без присмотра и роженицу, особенно если учесть, что рожавшая женщина считалась нечистой и перед родами снимала с себя крест. Нежить могла подменить ребенка своим отпрыском. Надо сказать, что дети нежити отличались капризностью и злобой, были хилыми и болезненными, с тощеньким тельцем и большой головой, и рано или поздно умирали или убегали в лес.
Чтобы задобрить банника, соблюдались некоторые правила. Люди мылись в бане в три очереди: сначала мужчины использовали самый лучший, свежий пар, за ними шли женщины, потом прочие домочадцы. Четвертая очередь неукоснительно принадлежала баннику, который приглашал попариться всю обитавшую поблизости нежить. Для этого в бане непременно оставляли горячую и холодную воду, обмылок, мочалку, а веник, пока не истреплется, вообще не выносили из бани.
В то же время баня была наилучшим местом для гаданий, особенно на Святках. Самые отчаянные девушки, собравшись гурьбой, отправлялись сюда гадать на женихов. Задрав юбки, кто побоязливее, совали в банное окно, а кто побойчее – в дверь голый зад. Если банник проведет по нему своими железными когтями, девушка выйдет замуж в этом году, но жить будет бедно, голодно и холодно, и муж будет бить ее; если банник погладит ее мягкой, поросшей шерстью лапой, – и замуж выйдет, и жить будет хорошо, и муж будет любить. Ну, а если он ее не тронет – оставаться ей этот год в девках. Предприимчивые парни, узнав, что девки собираются гадать, забирались заранее в баню, запасшись вилами. Можно было гадать точно таким же образом и в овине: овинник точно так же знал будущее, как и вообще вся нежить.
Видимо, следует объяснить, откуда набралось столько нежити вокруг крестьянина. Когда Сатана в своей гордыне восстал против Бога, в битве с архангелами он был сброшен вместе со своим воинством с небес и провалился сквозь землю, в преисподнюю, сломав себе при этом ногу. Поэтому все черти прихрамывают. Но часть нечисти застряла на земле, там, куда упала: в лесу (лешие), в болотах (болотники, а некоторые говорят еще, что и кикиморы болотные), в поле (полевички и межевички), в воде (водяные), в овинах (овинники), в банях (банники), во дворах (дворовые), в домах (домовые). Немытики, которые оказались поблизости от людей, постепенно привыкли к ним и даже исправились нравом: ближе всех живший к человеку домовой оказался и самым добродушным, с дворовым тоже можно было ладить, можно было договориться даже с жившими на отшибе овинниками и банниками. Правда, леший, оказавшийся далеко от человека, большую часть года все же был не так опасен, и только на Егория Осеннего (26 ноября старого стиля) в лес ходить нельзя было ни под каким видом: перед тем, как провалиться на зиму под землю, леший становился просто невменяемым. Да оно и понятно, кому же это понравится – из зеленого привольного леса да в преисподнюю. В остальное же время года это был просто большой шалопай и почти безобидный хулиган; отчаянный любитель карточной игры (вся нежить чрезвычайно азартна), он мог в пух и прах проиграться и тогда перегонял все зверье из своего леса к выигравшему соседу, так что охотнику уже нечего было делать в лесу. Любил леший петь без слов в лесу, свистеть оглушительно, неожиданно пугая жадных до ягод и грибов баб, любил покружить по лесу на одном месте неопытного человека. Опытные-то знали, как с этим справиться: нужно только переобуть правый лапоть на левую ногу и левый на правую, вывернуть наизнанку зипун или армяк и шапку, поменять рукавицы с рук – и дело сделано. Леший мог стать и меньше самой маленькой травки, и вырасти с самое высокое дерево, но обычно он показывался людям под видом обыкновенного мужика, только волосы у него были зачесаны на одну сторону, чтобы скрыть карнаухость. В общем-то привыкшая к людям нежить даже не исполняла своего главного назначения: вводить людей I в соблазн и грех, чтобы овладеть их душой, чем и занимались те черти, которые оказались в преисподней и время от времени выходили в мир (для этого им выдавались деньги из кошеля Иуды, сидевшего в аду на коленях у Сатаны).
Теперь нужно рассказать о планировке русской деревни. В великорусских областях деревня, как правило, выстраивалась в определенном порядке вдоль улицы, лицом к ней, а огороды сбегали к речке, озеру или оврагу, около которых и старались поставить деревню. Небольшие деревни строились в один «порядок» и тогда по другой стороне улицы ставились амбары. Деревни побольше ставились в два порядка, образуя два ряда домов вдоль улицы. Между домами или группами домов устраивались широкие проулки, прогоны, обычно не застраивавшиеся. Крошечные поселения в одно-два хозяйства назывались хуторами, а на Урале и в Сибири – заимками. Маленькие деревушки, отпочковавшиеся от больших, назывались выселками; например, помещик мог выселить на выселки, на неудобное и необжитое место строптивых крестьян. Помещичья деревня, в которой не было церкви, называлась сельцом. Огромная деревня в десятки, а то и сотни домов, образующих несколько параллельных улиц с проулками между ними, в которой была церковь, называлась уже селом.
В деревне никаких общественных заведений не было, если не считать таковым какой-нибудь тихий проулок, где на траве-мураве, на груде бревен устраивала сельская молодежь вечерние гулянья-«токовища» и где до поздней ночи звенели песни и смех и слышался топот от плясок. Зимой для этих вечёрок нанимали в складчину избу у какой-нибудь старухи бобылки или вдовы, разбитной бездетной солдатки. Сюда девушки, а то и молодухи, еще не родившие детей, собирались с прялками и швейками якобы для работы, но приходили парни с немудренным угощением (каленые орехи, дешевые пряники-жамки) и прялки откладывались в сторону.
Овины, клуни, гумна, риги выносились далеко за деревню, где около них выкладывались одонья необмолоченного хлеба. Сама же деревня обносилась околицей, примитивными пряслами из жердей, а в концах улицы на вереях устраивались такие же жердяные ворота, постоянно закрывавшиеся. Это делалось для того, чтобы скотина, ходившая по улицам, не могла выйти за пределы деревни и потравить посевы. За околицей, вблизи деревни, находилась и толока, выгон для пастьбы скота.
Большие села, в отличие от деревни, имели центральную площадь, на которой располагались церковь, волостное правление, кабак, лавка или даже несколько лавочек для торговли необходимым для крестьян мелким товаром и простыми деревенскими лакомствами. Возле церкви, примыкая к ней, находилась «поповка», выделенная государством, помещиком или самим селом земля под усадьбами церковного причта: священника, дьякона и дьячков. Возле церкви обыкновенно было и сельское кладбище: возле стен храма хоронили духовенство и прихожан побогаче и поуважаемей, остальным рыли могилы поодаль. Заросшее деревьями и кустами сирени кладбище окапывалось рвом с валом или обносилось изгородью, чтобы сюда не забредал скот.
Необходимейшей принадлежностью деревни были колодцы, своеобразные общественные центры. Один колодец мог быть на всю небольшую деревню, или на несколько усадеб, иногда же наиболее рачительные хозяева рыли колодец у себя на огороде, но, как правило, на краю его, выгораживая колодец таким образом, чтобы к нему был доступ с улицы и за водой могли приходить соседи. Рыли колодцы специалисты-колодезники, артелями ходившие по деревням. Проблема была не столько в том, чтобы вырыть сам колодец и укрепить его деревянным, лучше всего дубовым срубом, сколько в том, чтобы найти водяную жилу. Старший в артели, обычно старик или пожилой мужик, искал воду с помощью специальной рогатки, лозины, очищенной от коры и разделявшейся на две равные веточки. Лозу легко зажимали в ладони и, держа ее параллельно земле, ходили туда-сюда по улице, ожидая, когда, под влиянием тока воды, она повернется. Сейчас лозу с успехом заменяют две изогнутых под прямым углом проволоки. Нужно подчеркнуть, что поворачивается лоза или проволоки в руках не у всякого человека, что и было неоднократно проверено автором этих строк, которому самому пришлось искать место для колодца.
Кроме того, поздно вечером смотрели, где гуще садится роса, где раньше всего и гуще начинает оседать туман. Да, наконец, для чего-то же есть и интуиция искушенного человека...
Над неглубоким колодцем устраивался журавль. Возле колодца, на некотором удалении, в землю глубоко врывался столб с рассошиной на конце, и в рассошине на шарнире ходила прочная неравноплечая жердь. На коротком ее конце закреплялся массивный груз, например, обрубок бревна, на другом с помощью крюка цепляли длинный шест. Женщина цепляла ведро за шест и опускала его в колодец, а затем легко поднимала полное ведро, уравновешенное грузом на конце журавля. Для глубоких колодцев журавль не годился: слишком длинный должен быть шест и слишком высокий столб. Здесь устраивался на двух столбах ворот из короткого бревна, на конце которого крестообразно закреплялись две крепкие палки-ручки или даже делалось деревянное колесо со спицами. На ворот наматывалась цепь, на конце которой висела окованная полосовым железом бадья, ведра на два – два с половиной. Качнуть поднятую бадью, чтобы она стала на край колодезного сруба, одновременно слегка отпустив цепь, не так просто: автор в детстве чуть не лишился руки, упустив в колодец тяжеленную бадью. Воду берегли от загрязнения, поэтому обычно над колодцами с хорошей водой устраивалась сень, навес на столбах, либо же колодец закрывался крышкой. К колодцам по воду собирались женщины, надолго задерживавшиеся здесь. Это было что-то вроде женского клуба: здесь делились новостями, судачили о мужьях, перемывали косточки товаркам. Колодец был чтимым местом: во-первых, сюда могла забраться еще одна нежить, также называвшаяся колодезником, либо водяной, который мог утащить неосторожную женщину в колодец; во-вторых, по состоянию воды в колодце осенью судили о погоде на зиму: если вода волновалась, зима будет ведренной, метельной. В-третьих, колодцы посвящались чисто народной святой, Параскеве-Грязнухе, которую иногда путают с Параскевой-Пятницей. Имея в виду все это, сень над колодцем иногда увенчивали крестом. Ходили по воду и на родник куда-либо за деревню, на реку. Конечно, из дальнего родника воду носили только для питья. Родники сообща благоустраивали: расчищали, ставили невысокий сруб, нередко с сенью над ним, устраивали деревянную трубу, из которой текла вода. Родники непременно посвящались Параскеве, и на деревья вокруг них женщины вешали полотенца, рубашки или просто кусочки холста.
Если возле деревни был водоем – река, пруд, озеро или большая сажалка, на ней устраивали мостки-лавы, с которых женщины набирали воду для огородов, полоскали белье. Это также был своеобразный клуб, куда собирались не только женщины, но летом, в перерыве между сельскохозяйственными работами могли посидеть и мужчины. Возле лав, ныряя с них, купались ребятишки. Взрослые в русской деревне не купались это было пустое дело, да и как купаться, если у мужиков под портками и у баб и девок под рубахами ничего не было. Разве только в сенокос, когда метали стога, в самую жару могли окунуться куда-либо в воду, если она была поблизости, чтобы смыть пот и прилипшую к потному телу сенную труху.
В целом деревня, огороженная пряслами, знавшая только свои поля, жила замкнуто, устоявшейся, подчинявшейся определенному порядку жизнью, и, хорошо зная организацию жизни одной деревни, можно было понять жизнь и других. Правда, такова была организация жизни коренной великорусской деревни. Зачастую иной была планировка северных и южных, степных деревень. Собственно, никакой планировки здесь могло и не быть. Дворы были разбросаны по большой площади, кому как нравилось, ставились возле извивающихся речек или оврагов, которых так много в степи и представляли собой скопище небольших хуторков. Но все хозяйственные постройки, очерченные выше, были и здесь непременной принадлежностью русского пейзажа.
Как уже говорилось, несколько иначе выглядело русское село. Что собой представляла русская сельская церковь, все более или менее хорошо знают. А вот о лавках, кабаках или волостном правлении несколько слов сказать не мешает.
Обычно это были далеко не новые, иногда просто ветхие избы, выморочные или арендованные у какого-нибудь бобыля, либо же принадлежали они самому владельцу лавки или кабака.
В кабаке было одно общее помещение с двумя-тремя шаткими столами и лавками вдоль стен и прилавок с полками за ним, где были расставлены штофы, полуштофы и шкалики. За стойкой стоял сам кабатчик или его жена, подававшие посетителям дешевую водку и такую же закуску. Вот описание такого кабака: «Кабачок помещался в старой, покачнувшейся на бок, маленькой, полусгнившей избушке, каких не найти и у самого бедного крестьянина. Все помещение кабачка восемь аршин в длину и столько же в ширину. Большая часть этого пространства занята печью, конуркой хозяев, стойкой, полками, на которых расставлена посуда, бутыли очищенной, бальзама – напитка приятного и полезного – и всякая дрянь. Для посетителей остается пространство в 4 аршина длиной и 3 шириной, в котором скамейки около стен и столик. В кабачке грязно, темно, накурено махоркой, холодно, тесно и всегда полно – по пословице: «не красна изба углами, а красна пирогами»... Пироги, как и во всяком кабаке, известно какие: вино, простое вино, зелено вино, акцизное вино неузаконенной крепости, даже не вино, а водка «сладко-горькая», как гласит ярлык, наклеенный на бочке, сельди-ратники, баранки, пряники, конфеты по 20 копеек за фунт» (107, с. 218). Если у постоянного клиента не было денег на косушку, кабатчик мог взять в залог кушак, шапку или рукавицы, зная, что они непременно будут выкуплены: распояской и без шапки ни один сколько-нибудь уважающий себя мужик на улицу не показывался. Над кабаком прибивалась для сведения неграмотных еловая ветвь или небольшая елочка, отчего на деревенском жаргоне кабак именовался Иваном Елкиным. Когда в 90-х гг. ХК в. была введена государственная винная монополия, над кабаком стали помешать государственного двуглавого орла, а кабак, как и продававшаяся в нем водка узаконенной крепости, стал называться монополькой. На богатых кабаках могла быть даже вывеска: «Распивочно и на вынос». То же было и в деревенской лавочке, за исключением столов. Зато ассортимент был намного богаче: деготь и смола в лагунах, веревки, топоры и серпы, дешевая мануфактура, ленты, иголки и булавки, спички и керосин, соль, мокрый чернослив и изюм, баранки, дешевые деревенские пряники-жамки из серой муки на патоке, скатанные и приплюснутые в руках, слипшиеся леденцы, та же ржавая селедка, каленые лесные, а то и волошские (грецкие) орехи со свищами. Не торговали деревенские лавки только печеным хлебом и овощами, но серая мука в неурожайные годы могла также оказаться в разнообразном и дешевом ассортименте деревенской лавочки.
Доходы и от лавки, и от кабака были небольшие, поскольку товар был самый дешевый, по карману и скромным потребностям покупателя, но за большим и не гнались: даже рубль в жившей полунатуральной жизнью деревне представлял ценность и доход в несколько копеек на рубль представлялся вполне достойным. Впрочем, и кабатчики, и лавочники обычно, кроме прямой торговли занимались и скупкой у соседей и перепродажей маклакам (шибаям, прасолам) – скупщикам кож, льна, пеньки, пряжи и холстов, меда, – всего, что производила деревня и что хозяину самому не с руки было везти на рынок: стоило ли тратить день, бить телегу и лошадь, чтобы выручить рублишко-другой, тем более, что был риск оставить этот рубль в городском кабаке. Такой мелкий скупщик представлялся благодетелем, «выручал» соседа, выгадывая на этом какие-нибудь 20-30 копеек. Сгоношив несколько десятков рублей, он начинал заниматься мелким ростовщичеством, распуская в долги по 3-5 рублей и получая с должников все те же кожи, лен, пеньку, мед, холсты. Это в русской деревне испокон веку называлось кулачеством и не одобрялось ни крестьянами, нуждавшимися в мелком дешевом кредите, о котором много говорили в верхах, да так и не договорились, ни обществом в лице прессы, ни самим правительством. Русские законы прямо запрещали скупку хлеба за долги и преследовали ее. Впрочем, хорошо известно, что в России суровость законов всегда смягчалась их повсеместным неисполнением. И такой разжившийся деньжонками кулачок постепенно начинал уже снабжать сотней-другой рублей помещиков в острый момент уплаты процентов в кредитные учреждения за заложенные имения, покупая прямо на корню и овсеи, и ржицу, и пашаничку. А там, глядишь, уже и именьице переходило в руки такого «благодетеля»: казенные кредитные учреждения не слишком настойчиво преследовали помещиков за неуплату процентов, зато уж добродушный и говорливый соседушко точно мог уловить момент, когда с барина можно содрать последнюю рубашку. В таких имениях леса, старинные родовые парки и сады шли на сруб, обветшалые дедовские хоромы продавались на дрова, а земля клочками сдавалась в аренду окрестным мужичкам опять-таки с уплатой овсецом и ржицей.
Так что кулаком в России издавна считался не крепкий хозяин-мужик, у которого было 5-6 взрослых здоровых сыновей-работников, надельной земли на мужские души десятин 15, пяток лошадей, такое же количество коров, а если и снималась земля в аренду и нанимались поденные или постоянные работники, так это хозяйство опять-таки производило национальное богатство – хлеб и лен. Кулаком был трутень, который ничего не производил, но опутав сетью долгов целую округу, зажимал ее в кулак и пил из нее все соки – и из беднейшего мужика, и из незадачливого помещика. А всего имущества у него было – снятая в аренду обветшавшая избенка с кабачком или лавочкой.
Пожалуй, следует сказать и еще об одном русском деревенском общественном центре, правда, находившемся не в деревне и не в селе – о мельнице. Мельница в сельской местности была непременной принадлежностью: ведь муку сюда на продажу никто не вез, потому что купить ее было не на что. Мельница обслуживала целую округу, несколько деревень, сел, помещичьих имений. Стояла она где-нибудь на отшибе, хотя и недалеко от деревни, на запруженной речке или на бугре, вокруг которого поблизости не было леса. Плотины на сельских водяных мельницах были обычно дрянные, навозные, низкие, напор воды был невелик и на всю зиму воды не хватало. Имели такие мельницы один-два постава, то есть пары жерновов, да хорошо еще, если крупорушку. Мельник был или владелец такой небольшой мельницы, или арендатор, или наемный работник, если мельница принадлежала помещику, или помещичий крепостной. Жил он с семьей на мельнице, что считалось делом опасным для жизни, а мельников считали знавшимися с нечистой силой. Ведь стоявшая вдали от жилья мельница была прекрасным обиталищем для всякой нежити, а водяная мельница к тому же стояла прямо над омутом, где обитал чуть ли не под ее полом водяной. И сами мельники отнюдь не стремились развеять такие подозрения, а, напротив, укрепляли их, поскольку это придавало им веса и обиженный помольщик опасался спорить с мельником. Люди все это были хитроватые, себе на уме, и действительно, знающие – но не методы вызова нечистой силы, а устройство мельницы и ее регулировку.
Деревенская мельница была абсолютно проста по устройству, и в этой-то простоте заключалась вся хитрость: мельница строилась на глазок, и глазок этот должен быть – смотрок. Вода из открытых с помощью длинного бревна-рычага шлюзов поступала в кауз или хауз, огромный бревенчатый ларь, в котором было установлено огромное деревянное водяное колесо. Колеса были водобойные, если плотина была совсем низенькая, и вода била в лопасти снизу, или наливные, если вода стояла высоко и можно было пустить ее сверху. Колесо было насажено на мощный дубовый вал, заканчивавшийся дубовой же шестерней. Зубья шестерни упирались в цевки (невысокие дубовые колышки) большого горизонтального колеса, в обод которого и были вдолблены вертикально. Колесо это сидело на вертикальном дубовом валу, упиравшемся нижним концом в чугунный подпятник и проходившем вверху через оба жернова. Нижний жернов, лежень, лежал на прочном полу мельницы и был неподвижным, а верхний жернов вращался валом с помощью насаженной на него железной вилки-порхлицы. Вся хитрость заключалась именно в том, чтобы без всяких расчетов сообразить шаг дубовой шестерни, чтобы ее зубья совпадали с цевками. Впрочем, иные мельники могли еще и насечь жернова. Лежень был слегка коническим, а бегун немного как бы вогнутым, соответственно этому конусу. Жернова в России производились крестьянами, в наделах которых или поблизости от них были залежи особого жернового камня. Высекались цельные огромные жернова, но делались и сборные, из секторов и сегментов, схваченных толстым полосовым железом. На поверхности обоих жерновов высекались неглубокие бороздки, составлявшие сложную сеть. Поскольку жернова довольно быстро снашивались, мельник должен был уметь вновь насечь их: не везти же громоздкие жернова к мастерам и не выбрасывать же эту самую дорогую на мельнице деталь. Над бегуном висел качающийся дощатый ковш, в который работник-подсыпка ссыпал зерно из мешков. Ковш этот постоянно дрожал, подталкиваемый системой рычагов, соприкасавшихся с горизонтальным валом. Хитрость заключалась еще и в том, чтобы сначала ободрать зерно от кожицы, получив отруби, а затем уже размолоть его в муку требуемого размера. Для этого верхний жернов то немного приподнимался на особые зарубки на валу, то опускался. И все это – рассчитать шестерню, поставить цевки, насечь жернова, установить их нужным образом, устроить ковшик – должен был уметь мельник. Должен был он обладать еще одним умением, о котором скажем чуть ниже.
Зерно из ковшика (это он только так назывался, а вмешал добрый пятерик – пятипудовый мешок) ссыпалось в отверстие в центре бегуна, попадало под него и затем, уже в виде муки, благодаря действию центробежной силы, горячее, высыпалось в лубяную обечайку, окружавшую постав. Отсюда по длинному холщовому рукаву оно ссыпалось в мешок помольщика. Мы сегодня знаем только два сорта муки – высший и первый. А когда-то мололи десятки сортов муки: самую наилучшую крупчатку, обдирную, пеклеванную, подрукавную, ситную, решетную, межеумок и так далее. Мельник должен был знать все эти сорта и, соответственно, наладить постав. А главное, он должен был уметь заговорить зубы помольщику, улестить его, а тем временем отвести поток муки в какой-то укромный уголок, отсыпать ее себе. Вот тут и требовался мельнику его авторитет близкого приятеля нечистой силы: кто же будет спорить с таким, даже если заметит недостачу муки, а это было непросто: объем зерна и муки не совпадают. За счет этого и богатели мельники.
Кроме того, мельники занимались обычно еще одним противозаконным делом – корчемством, то есть незаконной торговлей водкой. Впрочем, это могло быть делом и законным: достаточно было поставить кабак на узаконенном расстоянии от мельницы. Хитроумные чиновники так пытались препятствовать пропиванию крестьянами помола: если, дескать, кабак, будет в 100 саженях, то крестьяне трезвыми уедут с мельницы. Эко дело – пройти 100 саженей, если праздник.
А первый помол, действительно, был праздником. Ведь в центральных великорусских губерниях свой хлеб проедали нередко уже к Васильеву дню, то есть к Новому году, а иные уже с Покрова начинали посматривать, не коротки ли хлебы. А покупной хлебушек дорого дается и уже не вволю едят его. Летом же мужик сидел на всяком подножном корму: на щавеле со снытью, на скудных грибах-колосовиках, с нетерпением ожидая нови. Еще полусырую вез он рожь на мельницу, а иной раз и варил «зеленую» кашу из незрелых зерен. И новину, свежий хлеб нового урожая, никак нельзя было не отметить косушкой. А мельники с удовольствием предоставляли помольщикам такую возможность, приторговывая втридорога водкой прямо на мельницах. А то еще заводи кабак да покупай патент, да плати акцизные сборы...
Мельники были большие хитрованы и свою выгоду не упускали. Но на всякого мудреца бывает довольно простоты. Ведь мельник был все тем же крестьянином и верил в тех же леших, домовых и водяных. А водяной был нежитью крайне опасной. Это не дворовой и даже не банник с овинником. Водяной мог прорвать плотину и упустить воду, мог изломать водяное колесо (он очень любил крутиться на нем), наконец, мог утопить: наклонишься к воде, он цап за руку – и поминай, как звали. Поэтому при постройке мельницы под ее порог зарывали живого черного петуха и конский череп, а хорошо было бы регулярно топить в мельничном бучиле лошадь – чужую, конечно, краденую, а не свою. Больно уж охоч был водяной до лошадей, а за неимением их разъезжал по своим владениям на тройке сомов. Поэтому, кстати, сомов и неохотно ловили и тем более неохотно ели в русской деревне: во-первых, водяного скотинка, а во-вторых, подкармливает водяной своих рысаков мертвечиной, сосут они утопленников, а то и сами зазевавшегося малолетнего купальщика за ногу утащить могут. А кроме водяного, поблизости от мельницы, на лугах, в Троицу появляются русалки. Водят они хороводы, качаются на ветвях деревьев над водой, заманивают неосторожных мужчин своим смехом и песнями. Вообще-то русалки не слишком опасны, но понравившегося им парня могут защекотать до смерти. Русалки – хоть нечисть, но не нежить. Это утонувшие девушки, а, особенно, проклятые родителями и утопившиеся.
Но все же наше повествование посвящено строительству, а мы еще не закончили рассказ о мельницах. Излишки воды с плотины поступали в вешняк – огромное корыто из бревен или толстых досок, установленное на мощных столбах ниже плотины. Вешняк постепенно понижался от плотины к воде, чтобы поток вешних вод не был излишне быстрым и чтобы вода падала в бучило с небольшой высоты и подальше от плотины. Иначе она могла вымыть дно из-под самой плотины и мельницы и те обрушатся в воду. Все же поток воды с мельничного колеса и вешняка вымывал глубокий омут, бучило, где постоянно и проживал водяной. Здесь хорошо было ловить рыбу: сама мельница изнутри была густо покрыта мучной пылью. Вот поднимет мельник створы плотины, заплещется вода в каузе, заскрипит, заворочается огромное колесо, ровно и низко загудят жернова, всей своей огромной тяжестью сотрясая утлую мельницу, посыплется сквозь щели в полу и с бревенчатых стен мучная пыль, отруби, а то и зерно-другое провалится – и закипит мелкая рыбешка в основании бучила, а там, глядишь, неторопливые головли, как поленья, всплывут из прохладной глубины, и щука стрелой метнется за сверкающей серебром уклейкой или плотичкой. Так что мельники под рукой еще и рыбной ловлей промышляли, а потому им следовало жить в дружбе с водяным, чтобы сети не порвал. Впрочем, рыбная ловля была делом ненадежным: горячий картежник, водяной, проигравшись, всю рыбу до последнего ерша мог перегнать в соседний пруд, удачливому сопернику.
Кроме мукомольного постава, на сельской мельнице необходима была и крупорушка. Здесь вращался только один жернов на горизонтальной оси, установленный в особом большом ящике. Жернов этот обдирал с зерна шелуху и, если было нужно, дробил его на мелкие части, отчего получали сечку, ячную крупу, гречневую ядрицу и продел и саму манку из чистой пшеницы, чтобы детей кормить. Могли на мельнице приводимыми в действие водой тяжелыми деревянными пестами толочь в муку поджаренный овес, получая толокно – один из излюбленных в крестьянской России продуктов. Мы говорили о водяной мельнице. Что касается мельниц ветряных, то механизм их был устроен точно таким же образом, как и у водяных, только первичный горизонтальный вал приводился в действие четырьмя огромными дощатыми крыльями, которые вращал ветер.
Чтобы уловить ветер, крылья следовало установить точно против его потока. Для этого либо поворачивали одну лишь верхнюю часть мельницы с крыльями и горизонтальным валом (тогда утверждалась верхняя часть мельницы на мощнейшем вертикальном столбе, подкрепленном снизу срубом), либо же поворачивали всю мельницу. Для поворота в задней части спускалось вниз довольно толстое и очень длинное бревно, к которому либо припрягалась лошадь помольщика, либо сами мужики поднимали его и поворачивали мельницу.
Что же касается огромных городских паровых мельниц, появившихся в конце ХК в. и моловших десятки номеров муки (размер зерна здесь исчислялся номерами), то это уже другая область, которой мы касаться не будем. А что до мельниц деревенских, то, как мы видели, здесь все было устроено чрезвычайно рационально, просто и дешево, как просто, рационально и дешево жила вся русская деревня.
И еще об одном деревенском производственном помещении, также бывшем подобием мужского клуба, следует рассказать, – о кузнице.
Кузница в деревне была настоятельной необходимостью. Лошадь подковать, серп назубрить, сварить лопнувшую косу, натянуть железные шины на тележные колеса или вварить тележный шкворень, починить «музыку» у сундучного замка, наковать гвоздей для вновь строящейся избы, выковать топор или даже безмен или коромысловые весы, сковать рыболовный крючок или острогу, сошник или полицу для сохи, обить укладку фигурными полосами и бляхами, подковать лошадь или сковать для нее удила, отремонтировать древнее дедовское ружье или починить телегу – на все руки был деревенский кузнец, вплоть до того, что мог зубы рвать. Были кузнецы-замочники, булавочники, удники, гвоздочники, серповики-косники, секирники и ножовщики, но деревенский кузнец был универсалом. А сама кузница, стоявшая на окраине деревни, поодаль от изб, представляла собой просто небольшой сарайчик с крышей, толсто заваленной землею, с земляным полом и с грудой железного хлама в зарослях бурьяна за кузницей. Перед двустворчатыми дверями стоит станок для ковки лошадей: четыре мощных, глубоко вкопанных в землю столба с крышей над ними; на уровне конских боков и груди в столбах продолблены пазы и в них продеты прочные брусья. В самой кузне простенький кирпичный горн, даже без вытяжного зонта над ним, как в хорошей городской кузнице, небольшие мехи и наковальня на претолстенном дубовом чурбане, глубоко вкопанном в землю. В одном углу кадка с водой для закалки или охлаждения поковок, в другом – несколько мешков с древесным углем, в третьем – опять же железный хлам, в четвертом – кузнечный инструмент: ручник, кувалды разного размера, клещи разной конфигурации, зубила, рашпиль, несколько терпугов (напильников), шперак для мелких поковок и прочее мелкое имущество, в котором может разобраться только сам кузнец.
В одиночку кузнец не работал. В помощь ему нужен был и «поддувало», качавший мехи, и молотобоец, а то и два. Впрочем, можно было обойтись и без молотобойца, если заказов было мало и они были мелкие. Кузнец без молотобойца все же недаром назывался безруким: в одиночку работать трудно. i Если кузнецу помогал один молотобоец, такого звали одноруким, а если два – двуруким. Мастер-кузнец сам не ковал, он только руководил ковкой и начисто отделывал поковку. Орудовал он ручником, довольно тяжелым молотком, в другой руке держа клеши с раскаленным добела металлом и поворачивая поковку так и этак. Несколькими дробными мелкими ударами ручника по наковальне кузнец подавал сигнал к работе, ударами ручника по раскаленному железу он показывал, сколько раз нужно ударить, с какой силой и в каком направлении, чтобы поковка получала нужную форму. Ручник, положенный на наковальню, означал окончание работы. А полуголый, закрывшийся длинным кожаным фартуком молотобоец с хаканьем бил с маху тяжелой кувалдой туда, куда указывал кузней.
Горн представлял собой кирпичную тумбу, накрытую толстой чугунной плитой с большим прямоугольным углублением в ней. В этом углублении пылала груда древесного угля с постепенно раскалявшимся куском металла на нем. В дне этого углубления и в самой тумбе проделаны каналы, через которые в горн из мехов подается воздух. От него добела разгораются и угли, и металл. Мехи (их всегда пара, почему и употребляется множественное число) представляют собой две больших миндалевидных пластины из толстых досок, схваченных железными полосами. Между пластинами – толстая кожа, заделанная в складку и охватывающая пластины по всему периметру. Там, где пластины сужаются, мехи открываются узеньким соплом, а к широким концам пластин прикреплены толстые проволочные тяги, поднимающиеся к крыше кузницы и через рычаги соединенные с ножной педалью или ручной тягой – кому как покажется удобнее. Попеременно раскрывая тягами мехи, подручный набирает в них воздух, а закрывая – с силой вытесняет их в сопла, направленные в каналы горна.
Массивная наковальня четырьмя лапами крепилась на толстых винтах к стулу. Наковальни были однорогие и двурогие, но могли быть и простенькие безрогие наковальни. У универсальной однорогой наковальни с одной стороны был конический рог, с другой – широкий плоский хвост. В наличнике, рабочей плоскости наковальни, были глубокие круглые и прямоугольные отверстия – для пробивки отверстий в поковках и для установки шперака, маленькой однорогой наковаленки для мелких поковок. Большие кузнечные клещи были с несколькими видами губок для плотного схватывания то круглого, то плоского, то квадратного, то треугольного металла. Кроме того, у хорошего кузнеца было множество разного вспомогательного инструмента, иногда придуманного и изготовленного самим хозяином кузницы.
Одной из самых распространенных кузнечных работ была ковка лошадей. Правда, крестьянские лошади, работавшие на мягкой пашне, могли обойтись и без подков. Но уже для поездок куда-либо по накатанному тракту, а то и по мощеному булыжником шоссе подковывать лошадей было необходимо. Иначе при ударах о твердую поверхность конские копыта разбиваются и трескаются, в трещинки попадает грязь и сырость, начинается мокрец и лошадь в лучшем случае надолго становится нетрудоспособной, а если мокрец вовремя не залечить, то может и погибнуть.
Ковка лошадей непосвященным кажется чудовищной: ведь в копыто живой лошади загоняются молотком десяток гвоздей. На самом деле у умелого кузнеца лошадь не испытывает не только никакой боли, но и неудобства: при ковке он зажимал поднятое копыто между колен, иной раз даже не вводя лошадь в станок, а только коротко привязывая ее недоуздком, так что боль, причиненная лошади, немедленно сказалась бы на кузнеце самым решительным образом. Наружный покров копыта подобен человеческому ногтю, а ногти мы стрижем без всяких болевых ощущений.
Лошадь заводилась в станок и закрывалась со всех сторон брусьями. Предварительно изготовленную подкову кузнец примерял к копыту и, разогрев ее, подгонял по форме и размеру копыта. Затем срезались толстым ножом излишки рогового вещества и толстой ороговевшей кожи. Вновь нагрев подкову, кузнец прикладывал ее к копыту, так что обгорали несрезанные части кожи и рогового покрова, которые затем снимались грубым рашпилем. Подогнав подкову, кузнец прикладывал ее к копыту и точными ударами молотка прогонял через отверстия в подкове и роговой венчик копыта ухнали, плоские подковные гвозди в виде узенького треугольничка; широким концом ухналь входил в гвоздевую дорожку на подкове, а острый конец загибался молотком на копыте. Конечно, разные бывают лошади, и спокойные, и нервные, разные бывали и кузнецы. Неумелый кузнец мог и «заковать» лошадь, прогнав ухналь через мягкие ткани копыта, отчего лошадь немедленно начинала хромать и ее требовалось перековывать. Он мог и плохо подогнать подкову, так что лошадь начинала «засекаться», разбивая себе соседнюю ногу выступающим краем подковы, или неплотно подогнанная и прибитая подкова хлябала и разбивала копыто. Кузнецы были спокойными и сдержанными людьми, иногда даже несколько медлительными, физически сильными, с крепкими разработанными руками, и обладали разнообразными знаниями, отчего к ним относились не только с уважением, но даже с некоторой боязнью. Считалось, что в стоявшей на отшибе мрачноватой кузнице водится нечистая сила, которая и помогает кузнецу, дружному с ней. Ведь знания кузнеца, умение работать с раскаленным металлом и «лепить» из него что только душа пожелает, всех поражали. Даже просто стоять в дверях тесной кузницы и смотреть на ловкую работу было увлекательно. Кузнецы в деревне были и зажиточными людьми: ведь они за работу получали «живые» деньги, а деньги в жившей полунатуральной жизнью деревне были редкостью.
НЕ ЗНАВШИЙ ПОКОЯ
Изба, двор, вся усадьба и ближайшие окольные (то есть находившиеся около, близко, рядом) угодья были не только местом проживания. Прежде всего это было место приложения труда. Ведь крестьянин был труженик. Даже В.И. Ленин, ненавидевший крестьянина, как ненавидело его все мещанство ( а кто же, кроме ненавистника, мог сказать об «идиотизме деревенской жизни»?), вынужден был признать, что крестьянин-де, с одной стороны – труженик, а с другой – собственник. Да разве может быть труженик – не собственником?
Мы не будем касаться здесь земледельческого труда – вполне понятно, что крестьянин был преимущественно хлебопашец. Но на среднерусских суглинках, супесях или деградировавших лесных подзолах, да еще и при русском климате, одним хлебопашеством прожить было невозможно. Иной крестьянин, и вовсе не ленивый, уже с Покрова начинал с тревогой посматривать в закрома: уж больно коротки становились хлебы. Вот как писала помещица Е.А. Сабанеева по этому поводу о калужских крестьянах: «Народ в Калужской губернии работящий, сметливый и способный... Правда, что нужда научила калужан искать средств к пропитанию другими путями, чем земледелие. «Вестимо, – говорит калужский мужичок, – земелька у нас плохая, глинка святая: глядишь, к Аксинье полухлебнице (24 января) у хозяйки не осталось ни синь пороху муки, чтобы замесить хлебушки: семья хоть по миру иди!»(82, с. 336). И шли по миру. Смоленский помещик А.Н. Энгельгардт в своей замечательной книге «Из деревни. 12 писем» оставил яркие страницы описания крестьянского нищенства: не профессионального нищенства, не нищенства от неспособности к труду или лени, склонности к пьянству, а поголовного нищенства настоящих крестьян из-за нехватки хлеба. Нынче много пишут о том, как Россия кормила хлебом всю Европу. Посмотрим, как кормилась она сама.
«В нашей губернии, и в урожайные годы, у редкого крестьянина хватает своего хлеба до нови; почти каждому приходится прикупать хлеб, а кому купить не на что, то посылают детей, стариков, старух «в кусочки» побираться по миру.
В нынешнем же году (1872 – Л.Б.) у нас полнейший неурозкай на все... Плохо, – так плохо, что хуже быть не может. Дети еще до Кузьмы-Демьяна (1 ноября) пошли в кусочки. Холодный Егорий (26 ноября) в нынешнем году был голодный – два Егорья в году: холодный (26 ноября) и голодный (23 апреля). Крестьяне далеко до зимнего Николы приели хлеб и начали покупать; первый куль хлеба крестьянину я продал в октябре, а мужик, ведь, известно, покупает хлеб только тогда, когда замесили последний пуд домашней муки. В конце декабря ежедневно пар до тридцати проходило ежедневно побирающихся кусочками: идут и едут, дети, бабы, старики, даже здоровые ребята и молодухи. Голод не свой брат: как не поеси, так и святых продаси. Совестно молодому парню или девке, а делать нечего, – надевает суму и идет в мир побираться. В нынешнем году пошли в кусочки не только дети, бабы, старики, старухи, молодые парни и девки, но многие хозяева. Есть нечего дома, – понимаете ли вы это? Сегодня съели последнюю ковригу, от которой вчера подавали кусочки побирающимся, съели и пошли в мир. Хлеба нет, работы нет, каждый и рад бы работать, просто из-за хлеба работать, рад бы, да нет работы. Понимаете – нет работы. «Побирающийся кусочками» и «нищий» – это два совершенно разных типа просящих милостыню... Побирающийся кусочками это крестьянин из окрестностей. Предложите ему работу, и он тотчас же возьмется за нее и не будет более ходить по кусочкам. Побирающийся кусочками одет, как и всякий крестьянин, иногда даже в новом армяке, только холщовая сума через плечо; соседний же крестьянин и сумы не одевает – ему совестно, а приходит так, как будто случайно без дела зашел, как будто погреться, и хозяйка, щадя его стыдливость, подает ему незаметно, как будто невзначай, или, если в обеденное время пришел, приглашает сесть за стол; в этом отношении мужик удивительно деликатен, потому что знает, – может, и самому придется идти в кусочки. От сумы да от тюрьмы не отказывайся. Побирающийся кусочками стыдится просить и, входя в избу, перекрестившись, молча стоит у порога, проговорив обыкновенно про себя, шепотом «подайте, Христа ради». Никто не обращает внимания на вошедшего, все делают свое дело или разговаривают, смеются, как будто никто не вошел. Только хозяйка идет к столу, берет маленький кусочек хлеба, от 2 до 5 квадратных вершков, и подает. Тот крестится и уходит. Кусочки подаются всем одинаковой величины – если в 2 вершка, то всем в 2 вершка; если пришли двое за раз (побирающиеся кусочками ходят большею частью парами), то хозяйка спрашивает: «вместе собираете?»; если вместе, то дает кусочек в 4 вершка; если отдельно, то режет кусочек пополам. У побирающегося кусочками есть двор, хозяйство, лошади, коровы, овцы, у его бабы есть наряды – у него только нет в данную минуту хлеба, когда у него в будущем году будет хлеб, то он не только не пойдет побираться, но сам будет подавать кусочки, да и теперь, если, перебившись с помощью собранных кусочков, он найдет работу, заработает денег и купит хлеба, то сам будет подавать кусочки. У крестьянина двор, на три души надела, есть три лошади, две коровы, семь овец, две свиньи, куры и проч. У жены его есть в сундуке запас ее собственных холстов, у невестки есть наряды, есть ее собственные деньги, у сына новый полушубок. С осени, когда еще есть запас ржи, едят вдоволь чистый хлеб и разве уже очень расчетливый хозяин ест и по осени пушной (то есть с подмешанной в муку мякиной – Л.Б.) хлеб – и таких я видел. Придет нищий – подают кусочки. Но вот хозяин замечает, что «хлебы коротки». Едят поменьше, не три раза в сутки, а два, а потом один. Прибавляют к хлебу мякины. Есть деньги, осталось что-нибудь от продажи пенечки, за уплатой повинностей, – хозяин покупает хлеб. Нет денег – сбивается как-нибудь, старается достать вперед под работу, призанять. Какие проценты платят при этом, можно видеть по тому, что содержатель соседнего постоялого двора, торгующий водкой, хлебом и прочими необходимыми для мужика предметами и отпускающий эти предметы в долг, сам занимает на оборот деньги, для покупки, например, ржи, целым вагоном, и платит за один месяц на пятьдесят рублей два рубля, то есть 48 %. Какой же процент берет он сам? Когда у мужика вышел весь хлеб и нечего больше есть, дети, старухи, старики надевают сумы и идут в кусочки побираться по соседним деревням. Обыкновенно на ночь маленькие дети возвращаются домой, более взрослые возвращаются, когда наберут кусочков побольше. Семья питается собранными кусочками, а что не съедят, сушат в печи про запас. Хозяин между тем хлопочет, ищет работы, достает хлеба. Хозяйка кормит скот – ей от дому отлучиться нельзя; взрослые ребят готовы стать в работу чуть не из-за хлеба. Разжился хозяин хлебом, дети уже не ходят в кусочки, и хозяйка опять подает кусочки другим. Нет возможности достать хлеба, – за детьми и стариками идут бабы, молодые девушки и уже самое плохое (это бывает с одиночками), сами хозяева; случается, что во дворе остается одна только хозяйка для присмотра за скотом. Хозяин уже не идет, а едет на лошади. Такие пробираются подальше, иногда даже в Орловскую губернию. Нынче в середине зимы часто встречаем подводу, нагруженную кусочками, и на ней мужика с бабой, девкой или мальчиком. Побирающийся на лошади собирает кусочки до тех пор, пока не наберет порядочную подводу; собранные кусочки он сушит в печи, когда его пустят ночевать в деревне. Набрав кусочков, он возвращается домой, и вся семья питается собранными кусочками, а хозяин в это время работает около дома или на стороне, если представится случай. Кусочки на исходе – опять запрягают лошадь и едут побираться. Иной так всю зиму и кормится кусочками, да еще на весну запас соберет; иногда, если в доме есть запас собранных кусочков, подают из них. Весной, когда станет тепло, опять идут в кусочки дети и бродят по ближайшим деревням. Хозяевам же весной нужно работать – вот тут-то и трудно перебиться. Иначе как в долг достать негде, а весной опять повинности вноси. Станет теплее, грибы пойдут, но на одних грибах плохо работать. Хорошо еще, если только хлеба нет. Нет хлеба – в миру прокормиться можно кое-как до весны. С голоду никто не помирает, благодаря этой взаимопомощи кусочками. «Были худые годы, – говорила мне нынешней осенью одна баба, у которой уже в октябре не было хлеба, – думали, все с голоду помрем, а вот не померли; даст бог и нынче не помрем. С голоду никто не умирает». Но вот худо, когда не только хлеба, но и корму нет для скота, как нынче. Скот в миру не прокормишь» (107, с. 31-33).
Можно было бы упрекнуть Энгельгардта, народника, сосланного в имение под надзор полиции, в преувеличениях. Но никак невозможно сделать этого по отношению к Императору Николаю I. В 1840 г., вернувшись из Берлина, он писал князю Паскевичу: «Я нашел здесь мало утешительного, хотя много было и преувеличено. Четыре губернии точно в крайней нужде... Требования помощи непомерные: в две губернии требуют 28 миллионов; где их взять? Всего страшнее, что ежели озимые поля не будут засеяны, то в будущем году будет уже решительный голод; навряд ли мы успеем закупить и доставить вовремя. Вот моя теперешняя главная забота. Делаем, что можем; на место послан Строганов распоряжаться с полною властью. Петербург тоже может быть в нужде, ежели из-за границы хлеба не подвезут... Год тяжелый; денег требуют всюду, и недоимки за 1/2 года уже до 20 миллионов противу прошлогоднего года; не знаю, как выворотимся» (36, с. 6-7).
Действительно, по указаниям дореволюционных исследователей вопроса, в начале ХЕК в. каждый десятый год был неурожайный, а дважды в 10 лет отдельные местности посещал недород. За период с 1830 по 1845 гг. были неурожайными 8 лет. По отдельным же местностям неурожаи были чаше. Так, в Витебской губернии неурожаи с 1814 г. были 14 лет подряд; в Пензенской губернии с 1831 г. четыре последующих года были неурожайными; так что в первой половине ХГХ в. даже в хлебородных губерниях большинство крестьянского населения каждые 2 года на третий нуждалось в продовольствии и семенах и периодически начинало голодать к лету (36, с. 6).
Положение не могло улучшиться и во второй половине столетия, о чем свидетельствует Энгельгардт. Не то, чтобы хлеба в стране не было – он как раз был. И в дореформенный период, и после отмены крепостного права в Заволжских степях помещики находили невыгодным молотить хлеб и клади снопов стояли по 2-3 года, покуда не съедались мышами. Новороссия в пореформенный период превратилась в подлинную гигантскую фабрику зерна, вывозившегося за границу. В конце ХГХ' – начале XX вв. фунт черного хлеба в Москве стоил одну копейку (33, с.53)! Но... это была Москва, крупный промышленный город, куда везли массу хлеба: ведь здесь было кому и на что купить его. В деревню же хлеб никто не вез, особенно в деревню сельскохозяйственных губерний, где у крестьян не было денег и не было заработков, кроме земледелия. А оно на выпаханных суглинках мизерных наделов не могло прокормить хлебороба.
У читателя, познакомившегося с ужасающим описанием крестьянского нищенства, сделанным А.Н. Энгельгардтом, может возникнуть вопрос: да как же не продаст мужик скотину, как же не воспользуется имуществом у бабы, невестки, сына? Этот вопрос нашего современника будет продиктован полным непониманием сущности крестьянского хозяйства и семейных отношений в деревне. Однако необходимые разъяснения по этому поводу будут даны в следующей главе.
Что же касается скота, то его продавать нельзя ни в коем случае. Продать скот – нарушить хозяйство. Скоро скотину не купишь, а скот – это прежде всего навоз, без которого хлеб не растет. Продать скот – значит заведомо обречь себя на сбор кусочков и на следующий, и на все последующие годы, и не с зимы, а с осени, с лета. Раз нарушенное хозяйство само покатится вниз: продал лишнюю скотину – недополучил навоза – недополучил хлеб – не смог вернуть скотину обратно – вновь получил недостаточно хлеба, но еще меньше, чем прежде – еще продал скотину – вновь недополучил хлеба – и все, кончился крестьянин, вместо него появился батрак. Конечно, приходилось и скот продавать, когда был полнейший неурожай, и набрать кусочков было просто неоткуда: все готовы были идти в кусочки, и если профессиональному нищему можно было сказать «Бог подаст», то своему брату-крестьянину, побирающемуся кусочками, говорили: «Сами в кусочки ходим». Тогда приходилось продавать и свинью, и овечек, и лишнюю (хотя какая же она лишняя?) коровенку. У знающих людей существовала даже примета: мясо дешево – значит хлеб дорог, значит – полный неурожай. А когда мясо было дорого, то это значило, что у крестьянина есть хлеб и он скотину придерживает, а если режет – так для себя, а не для продажи, чтобы хлебушка купить.
Множество страниц нишей Руси Христа-ради посвятил известный русский бытописатель СВ. Максимов. В его классической и множество раз переиздававшейся в царской России, а в советской – прочно забытой книге «Куль хлеба» (вообще Максимова стали переиздавать только в период перестройки) он писал о тех же голодных смоляках и белорусах, что им-де, по привычке к пушному, то есть с мякиной, хлебу, хлеб из чистой муки не понравится (47, с. 221). По словам Максимова, сытые москвичи смеялись над полуголодными смоляками: «Все краснорядье исходил, мязги не нашел». Мезга – это сосновая заболонь, мягкий и сладковатый на вкус слой, дважды в год нарастающий под сосновой корой, на поверхности древесины. Пока мезга не одеревенела, кору снимали с сосны лентами, отделяли от нее мезгу, резали на кусочки и сушили в печи. Потом толченую в деревянных ступах мезгу подмешивали в муку – то-то, знать, сытно да вкусно ел мужик, о котором нынешние профессиональные патриоты-краснобаи толкуют, что у него-де погреба да амбары ломились, и кормил он Европу от излишков своих да от широкого русского сердца. Разумеется, Россия вывозила хлеб, и в огромных количествах, как вывозил его и СССР в начале 30-х годов, когда на Украине, Дону, Кубани, в Казахстане миллионы людей умерли с голода. Да, Россия вывозила степную пшеницу из Новороссии и степного Поволжья и Приуралья, но по принципу, сформулированному одним из русских министров в Государственной Думе: «Недоедим, но вывезем».
Между прочим, проблема выбора суррогатов хлеба была одной из важных проблем в старой России. Автору этой книги в свое время пришлось просмотреть, номер за номером, «Вологодские губернские ведомости» за 20 лет, с 1840 г. И довольно регулярно там появлялись статьи о суррогатах хлеба. Этой проблеме посвящались съезды врачей, высказывавшихся по поводу усвояемости и питательности суррогатов хлеба. Чтобы не быть голословным и не ходить далеко, отошлю недоверчивого читателя к статье «Лебеда» в Энциклопедическом Словаре Брокгауза и Эфрона: к ней приложен краткий список работ о суррогатах (например: Н.П. Попов. Голодный хлеб. – Медицинское обозрение. – 1893. – № 12; Н.Д. Сульменев. Лебеда, ее химический состав и усвояемость азотистых веществ. – СПб., 1893; Ф.К. Стефановский. Материалы для изучения свойств голодного хлеба. – Казань, 1893). Кстати, у статьи есть и второе, весьма красноречивое название: лебедный хлеб! В статье подробно описывается внешний вид и вкус этого хлеба, а заодно и указывается, что в неурожайные годы на русских рынках цены на лебеду (!) поднимались до 50-70 копеек за пуд.
Более популярной добавкой в муку, нежели мезга и лебеда, была мякина, отходы при веянии зерна. Она хранилась в специальных сараях, половнях (другие названия мякины – полова, ухоботье или охоботье), и в урожайные годы шла на корм скоту. Ну, а в неурожайные годы конкурентами свиньям и коровам были их хозяева. Хлеб с половой назывался пушным: от множества торчавших из него тонких волосков, обломков ости, сопровождавшей колос. Эта жесткая и не переваривавшаяся человеком ость раздражала стенки желудка и кишечника, вызывая кровотечения. Поэтому пушной хлеб старались не давать детям и больным, и великорусский крестьянин, на котором в страду от пота сгорала рубаха на плечах, нес из города своим детям, как гостинец, кусок мягкого чистого городского хлеба.
А хлеб этот можно было купить, только заработав денег. Ведь, продав пеньку, лен или «за лишнюю» скотину, крестьянин должен был внести владельцу или государству оброк либо выкупные платежи, подушную подать, иные, довольно многочисленные, государственные и земские подати, должен был хотя бы двугривенный дать духовенству за молебен. И только когда он был «Ни Богу, ни Царю не виноват», мог уделить что-то для себя и своего семейства: купить хлебушка и винца про праздник, соли, ленту в косу дочке, кумачный платок жене, новый серп или косу, новый сошник взамен стершегося о неласковую землю-кормилицу.
Еще в те, давние времена, писатели из господ утверждали, что мужичок-де, убрав хлебушко в амбар, заваливался на всю зиму на теплую печку. Да и что было взять с господ. Ведь, после того, как мужичок ссыпал хлебушко в их амбары, они уезжали из скучной деревни на зиму в город – танцевать на балах да посещать литературные салоны, чтобы толковать там о смирении и добродушии русского мужичка, обожающего своих господ.
Однако, отпраздновав Покров (а ведь иной раз приходилось о Покрове дочку замуж выдавать или сына женить, а это требовало ой, каких денег!), мужичок, кряхтя, наматывал онучи, обвязывал их туго оборами и отправлялся на заработки, чтобы вернуться только к Пасхе. Чем же мог заработать этот мужичок-хлебопашец, иной раз не знавший никакого ремесла, кроме как идти за лошадкой по пашне. Ясное дело, извозом. Иной, из ближних губерний, ехал в Москву или в Петербург, чтобы в качестве наемного «извозчика-ваньки» (то есть самого дешевого, на плохой лошади и с дрянной мочальной упряжью) возить тех же господ за пятиалтынный с одного конца столицы на другой. А большей частью нагружал крестьянин-возчик сани овсом или рожью, выращенными таким же крестьянином, и вез по зимникам за сотни, а то и тысячи верст, скажем, из Симбирска в Архангельск. Так, при перевозке грузов из Вятской губернии к Ношульской пристани Вологодской губернии плата с пуда груза составляла 16-18 копеек, редко возвышаясь до 20-25 копеек; на сани грузилось до 20 пудов, так что возчик получал от 1 рубля 20 копеек до 4 рублей. При этом расходы на овес и сено для лошади и хлеб для себя составляли 2 рубля 10 копеек. Нетрудно подсчитать, каков был доход возчика при тяжелом зимнем тысячеверстном пути. «Но он ездит, – писал современник, – только для того, чтобы достать денег на подати и другие нужды, и потому, что лошадь кормить и самому кормиться нужно было бы и без поездки на пристань» (72, с. 33-34). Тысячи мужиков везли по всей необъятной, не имевшей железных дорог России разнообразнейшие грузы: ведь иного транспорта, кроме крестьянских саней, не было. А и когда покрылась страна сетью железных дорог, когда появилось пароходство, все равно из степной глубинки и лесной глуши к пристаням и железнодорожным станциям доставлялись грузы гужом. И тысячи мужиков, умевших только запрягать лошадь и погонять ее кнутом, сбивали цены.
Летом, если могла семья отпустить на сторонние заработки хотя бы пару рабочих рук, иль в перерыве между сельскохозяйственными работами, когда кончился весенний сев и еще не начинался сенокос (навозница – не в счет, тут и бабы с подростками справятся), такие же тысячи мужиков осаждали бурлацкие биржи на пристанях, подряжаясь доставить расшивы, беляны да гусяны, вмешавшие по 40 тысяч пудов, из того же Симбирска или Саратова до Рыбинска, или от Рыбинска до Петербурга (медленным был этот долгий путь, и в Рыбинске барки зимовали, так что город жил их охраной и ремонтом). Бурлацкая артель впрягалась в крепкие кожаные лямки, прикрепленные к бечеве, толстому канату, закрепленному за мачту неповоротливой барки и медленно, под «протяжную», шествовала нескончаемыми бечевниками. И точно так же сбивали они заработки, получая гроши за каторжный труд.
Были, конечно, и другие неквалифицированные и потому дешевые сторонние заработки. Например, рубить лес, вывозить его к сплавным рекам, вязать плоты и гнать их вниз по рекам, как это было уже описано в этой книге. Например, в интереснейших дневниках тотемского крестьянина А.А. Замараева поездки «по бревна» значатся в январе 1912 г. 3, 4, 13, 19, 20, 21, 24, 30 числа. Но заработки были мизерные: от 45 до 90 копеек, тогда как пуд сена стоил в ту зиму 25-35 копеек за пуд, овес – 54 копейки и ржаная мука 1 рубль 30 копеек, да податей пришлось уплатить по 3 рубля 5 с четвертью копейки с души (34, с. 35-37).
А потому привычный к тяжелому труду и сноровистый мужик старался приобрести какую-нибудь более доходную «специальность»: белотелые сметливые ярославцы в качестве половых заполняли тысячи русских трактиров, рязанцы, костромичи или вятичи затыкали топор за опояску и шли плотничать, смоляки отправлялись копать землю, владимирцы-офени знакомыми путями несли за спиной лубяные короба с немудреным крестьянским красным товаром да лубочными картинками и книгами, пошехонцы и алатырцы с нехитрым инструментом и огромным, перенятым от родителей опытом шли в качестве коновалов холостить боровов и жеребцов да лечить скотину; кстати, слово «коновал» понапрасну стало синонимом плохого врача: достаточно сказать, что коновал, из года в год проходивший по одним и тем же деревням, в качестве залога оставлял хозяину вылеченной скотины деньги, забирая их вместе с платой на обратном пути, если лечение было удачным.
Отходничество было развито в русском крестьянстве в высшей степени. И развиваться оно начало вместе с развитием помещичьей усадьбы. До середины XVIII в. отход на заработки был незначителен, зато в конце столетия только в Московской губернии выдавалось ежегодно около 50 тысяч паспортов, а в Ярославской – 74 тысячи, то есть уходило около трети взрослого населения губернии. Он и понятно: после появления Манифеста о вольности дворянской в 1762 г. помещик хлынул со службы в деревню, интенсивно начал обстраиваться и ему понадобились деньги. В 1828 г. отход государственных и помещичьих крестьян по 54 губерниям России составлял 575 тысяч. Новый толчок развитию отходничества дала Крестьянская реформа и быстрое развитие капиталистического хозяйства. По 50 губерниям в среднем за год выдавалось краткосрочных паспортов в десятилетие 1861-187 гг. уже 1286 тысяч, в 1881-90 гг. – 4938 тысяч, в 1901-10 гг. – 8873 тысячи! (61). Вот это-то В.О. Ключевский называл зимним отдыхом крестьянина.
Но мы здесь будем говорить о тех сторонних заработках, о тех промыслах и ремеслах, для которых не нужно было покидать надолго родной деревни и уходить за сотни и тысячи верст, а можно было работать за околицей или даже прямо у себя на усадьбе.
Естественно, что в лесной стране основным местом приложения крестьянских рабочих рук был лес. Наш современник при этих словах может подумать, что занят был крестьянин охотой: что еще ценного добудешь в лесу, как не птицу и зверя. Действительно, и охотой, и рыболовством крестьяне занимались. Но не той охотой и не тем рыболовством, как они представляются нашему современнику: не с ружьишком бродил мужик по лесам в свободное время, и не с удочкой встречал утреннюю зорьку над рекой. «Ружья да удочки доведут до сумочки», – говорил он – «Рыбка да рябки – прощай деньки». Охота и рыболовство только тогда занимали помыслы крестьянина, когда они давали верный заработок. Это была рыбная ловля большими ставными сетями, огромными неводами и многосаженными переметами на рыбных реках и озерах или в море, например, в Белом, в Каспийском, где треска, палтус, семга, осетр, стерлядь, белуга брались пудами, десятками пудов за тонну. Это была промысловая охота, как, например, в Вологодских, Архангельских лесах, где у крестьян были родовые, переходившие по наследству «путики» – помеченные родовыми знаками-»знаменами» обустроенные охотничьи тропы, тянувшиеся на 40-50 верст. С лета завозилось в расположенные одна от другой на расстоянии дневного перехода «едомные избушки» и лабазы продовольствие, расчищались в приметных местах «точки» для боровой птицы, устраивались хитроумные ловушки, а затем, в течение зимы, обходил охотник на лыжах свои угодья, выбирая добычу из 200-500, а то и из 1000 силков и ловушек и вновь настораживая их. Во второй половине XIX в. в Яренском и Сольвычегодском уездах Вологодской губернии считалось до 15 тысяч охотников-промысловиков. В 1879 г. только крестьянами-охотниками Олонецкой губернии было добыто оленей и лосей 191, медведей 276, волков 119, лисиц 319, куниц 206, зайцев 14457, белок 86468, рябчиков 72461, куропаток 7536, глухарей и тетеревов 35435; разумеется, читатель понимает, что эта статистика далеко не полна (7, с. 54-57).
Но при всем огромном масштабе охоты не к ней в основном прилагались в лесу крестьянские руки.
Автор когда-то занимался изучением состояния крестьянского и помещичьего хозяйства Вологодской, Вятской и Олонецкой губерний в середине XIX в.. Множество опубликованных и архивных данных осело в дипломном, а затем и диссертационном сочинениях. В Вологодской губернии по данным Всеподданнейших отчетов губернаторов, которые, разумеется, не склонны были показывать положение в подлинном виде, с учетом семенного и помещичьего хлеба (который шел на продажу и винокурение) только в трех южных уездах имелся некоторый излишек хлеба, почти исключительно ярового, а в остальных имел место огромный недостаток, и исключительно озимого хлеба, ржи, той, которую и ел крестьянин. Даже с учетом помещичьего хлеба на продовольствие не хватало в среднем по 0,2 четверти хлеба на душу, то есть более чем по 70 фунтов, более чем на месяц. В 1841 г. вологодский губернатор писал в отчете: «...Причитается на каждую душу с небольшим по полторы четверти. Такое количество хлеба не достаточно на продовольствие в течение года»; по расчетам автора и по данным современников, на душу требовалось по 2 четверти озимого и ярового хлеба. Это положение сохранялось в губернии и в начале XX в. «Население Вологодской губернии не может жить на счет продуктов земледелия и принуждено искать средств к существованию, помимо хлебопашества, еще и в тех неземледельческих промыслах, которые дают ему возможность прокормить как-нибудь себя и семью» (51, с. 4). Уже цитированный вологодский губернатор продолжал в своем отчете: «...Многие из них занимаются звериным, птичьим и рыбным промыслами, или отлучаются в другие губернии для работ, приобретают хлеб в других местах». Кстати, вспомним здесь слова В.О. Ключевского об осеннем и зимнем безделье и отдыхе крестьян! Только за паспорта и билеты на право отлучки с места постоянной оседлости в 1845-1855 гг. вологодские крестьяне выплачивали в среднем по 7 000 рублей, что, между прочим, составляло менее чем по полтора процента от общероссийской суммы! А ведь основные работы в такой промысловой губернии велись в пределах волости, для чего паспорта брать не требовалось.
Большое количество рабочих рук в пределах собственных волостей занимало строительство разного рода речных судов: барок, полубарок, паузков и тому подобное. В 1839 г., к примеру, по речным дистанциям губернии было построено 284 судна более чем на 323 тысячи рублей (13, с. 281). В 1851-1855 гг. в губернии было построено до 200 барок, более 100 полубарок, около 180 более мелких судов (81). Между тем, это были годы, наименее благоприятные для судостроения: по случаю военных действий с Англией (Крымская война!) отпуск товаров за границу был прекращен, а именно для их сплава к Архангельскому порту и строились эти суда на северных реках. Зато за пятилетие 1865-1869 гг. было построено 3455 судов (49, с. 200). Ведь после отмены крепостного права в стране началось бурное развитие экономики. При постройке барки артель из 10 человек получала по 15 рублей серебром на душу. Однако, если вычесть стоимость леса и иных материалов (смола, гвозди, скобы и прочее), то, по официальному признанию, «выгода крестьян-судостроителей незначительна по сравнению с трудом» (62, с. 91). Впрочем, для крестьянина его труд ничего не стоил, лишь бы он давал деньги.
Строительство барок требовало не только умения, но и значительных физических усилий. Набор, то есть сам скелет судна, составлялся из толстых бревен и «копаней», толстых елей вместе с корневищами, выполнявших функции корабельных книц. Доски для обшивки барки были вершковой толщины, неподъемные. Разумеется, никаких подъемных приспособлений не было и на высоту от одной до трех саженей материал поднимался на руках. Если обшивка сшивалась не гвоздями, удорожавшими строительство, а черемуховыми вицами, это требовало большой силы в руках: толстая вица – не нитка, продернуть ее через толстый лесоматериал было непросто. Современник, исследовавший крестьянское судостроение в одной из местностей Кадниковского уезда, Троичине, писал: «Только необходимость иметь деньги... для уплаты податей, совершенное отсутствие других зимних занятий, расчет, чтобы лошадям дать зимой какую-либо работу и, наконец, желание полакомиться более вкусной пищей с треской и постным маслом и изредка иметь водку, принуждают крестьян браться за постройку барки. Самая постройка не тяжела, говорят крестьяне, но возка леса из сузема мучительна. «Работа труженная, тогда, говорят они, в поту каждый день по самую рубашечную завязку! Кабы не были пьяницы, Христу были бы помощники!» (67, с. 32).
Речное судостроение было доступно только вблизи сплавных рек и им занимались немногие. И поскольку лес в центральных и северных губерниях России был почти единственным сырьевым ресурсом, масса рабочих рук на местах занята была переработкой древесины. Из нее получали древесный уголь, древесно-уксусную кислоту, смолу, деготь, канифоль, скипидар, сургуч, сажу. Большей частью эти, необходимые для других отраслей промышленности товары получались путем сухой перегонки древесины в домашних условиях, в небольших специальных печах, в ямах, а то и прямо в избе, в русской печи.
Выжиг угля (а для металлургии его требовалось миллионы пудов: каменный уголь стали употреблять лишь во второй половине XIX в., и то не повсеместно) был, пожалуй, самой тяжелой, мучительной и грязной работой. В раннем детстве автору пришлось видеть углежогов в вятских лесах, и картина эта до сих пор, спустя более чем 50 лет, стоит перед глазами. В лесу расчищался «майдан», площадка под работу, тщательно перекапывавшаяся и очищавшаяся от корней и камней и слегка возвышавшаяся к краям. На небольшой глубине устраивалась под землей деревянная труба, выходившая за пределы майдана к яме, в которой устанавливались бочки для побочных продуктов. В центре майдана ставилась высокая деревянная труба, вокруг которой «костром» устанавливались полутораметровые бревна; промежутки между ними засыпались лесным мусором. Эта куча засыпалась землей и накрывалась дерновым «чепцом» почти до низу. Затем через центральную трубу дрова поджигались и, после того, как они разгорались, промежуток внизу чепца засыпался землей. Задача заключалась в том, чтобы примерно в течение двух недель поддерживать г пение внутри кучи, то открывая в чепце «продухи» для доступа воздуха, то засыпая их. Кучу нельзя было оставлять без присмотра ни на минуту. Постоянно находившиеся в тяжелом, грязно-желтом угарном дыму, рабочие, которые жили тут же в зимовье, не могли ни смыть копоть и сажу, ни отдохнуть хотя бы ночью, пока над кучей не закурится легкий синеватый дымок, показывающий, что обжиг закончен. Затем неделю куча остывала, разбиралась, уголь сортировался и майдан снова готовился к обжигу. И так всю зиму. Работа эта была не только тяжелой, но и опасной: чтобы открыть или засыпать «продухи», приходилось забираться на кучу с риском провалиться в пекло.
Помимо угля, в бочки при выжиге поступала смола и древесно-уксусная кислота при дровах еловых, деготь при березовых.
Весьма распространенное смолокурение (в Вельском уезде Вологодской губернии им занимались целые деревни, по рекам Кулою, Ваге, в низовьях Устьи и Кокшеньги почти каждый крестьянин в ХК в. имел свою смолокурню) могло производиться прямо дома, в русской печи, в корчагах, либо в ближайшем лесу в ямах; смола так и различалась: самая плохая и дешевая ямная, получше – корчажная, самая хорошая – кубовая. В. больших количествах для смолокурения держали кубовые печи, и промысел этот на севере был настолько развит, что в некоторых деревнях, где имелись огнеупорные глины, специально занимались изготовлением кубов для смолокуренных печей (27; 18, с.81). В конце 50-х гг. XIX в. в Вельском уезде было 798 смолокуренных печей, где выкуривалось до 15 тысяч пудов смолы на сумму от 11 до 35 тысяч рублей. «Осмол», то есть пропитанные живицей щепки, преимущественно от разобранных после рубки леса выкорчеванных пней, закладывался в корчаги или кубы, плотно закрывавшиеся, и нагревался без доступа воздуха, а затем смола спускалась через отводные трубки в бочки. Учитывая масштабы только местного речного судостроения (а смола в основном шла в Англию, для нужд морского судостроения), можно представить себе масштабы смолокурения по всей России.