ОТ РЕДАКТОРА

      Года два назад в Ярославль приезжала группа московских литераторов, среди которых была и автор этой книги Екатерина Георгиевна Киселева. В то время она готовила к изданию трехтомник произведений Владимира Алексеевича Гиляровского, писателя и журналиста, человека необычайно интересной биографии, начавшего трудовой путь на Волге, в лямке бурлака. Киселева собиралась посмотреть места, где бывал Гиляровский.

      — Что ж, тогда начнем осмотр с Твериц, — сказал один из нас. — В «Моих скитаниях» Гиляровский пишет, что в Тверицах встретил бурлацкую артель и отсюда шел с нею в Рыбинск...

      — Не совсем это так, — возразила Екатерина Георгиевна. — «Мои скитания» — художественное произведение, а не автобиография писателя, забывать об этом никак нельзя. На самом деле Владимир Алексеевич встретился с бурлаками в Костроме, там и наняли его на всю путину...

      Е. Киселева сообщила много интересных подробностей из бурной, богатой событиями жизни писателя. Сообщила и то, что в Москве, в Столешниках, хранятся неопубликованные дневники Гиляровского. И, как водится, после ее рассказа все стали убеждать, чтобы она написала книгу об этом незаурядном человеке, который с юных лет познал беды простого люда, а впоследствии с беспощадной суровостью поведал о них читателям.

      И вот книга написана. Это взволнованное повествование о том, как пришел на Волгу из северной Вологды юноша Гиляровский. Трудно пройти в бурлацкой лямке с рассвета дотемна, особенно если на реке ветер гоняет упругие волны. Но выстоял новичок и тем расположил к себе угрюмых, малоразговорчивых бурлаков. С жадностью слушал он их рассказы, запоминал, еще не подозревая, что станет потом писать.

      Тяжел труд бурлака, тяжел и опасен труд крючника, но всего страшнее стать рабочим свинцово-белильного завода. Надеется человек перебиться зиму в тепле да в сытости, а там уйти на вольный воздух, но не всегда так удается: свинцовая пыль отравляет легкие, и единственный путь с завода — в больницу и на кладбище. Только случай да крепкое здоровье спасли Гиляровского от неминуемой смерти. С наступлением теплых дней ушел он в Рыбинский порт.

      Волга оставила заметный след и в жизни, и в творчестве Гиляровского. Уже став «коренным» москвичом, Владимир Алексеевич часто приезжал сюда. Волга лечила его от всех невзгод, давала новые силы. Написал он книгу «Трущобные люди», в которую включил очерк «Обреченные» — суровый рассказ о жизни рабочих свинцово-белильного завода Сорокина. Книга была объявлена цензурным комитетом вредной и сожжена, так и не попав к читателю. Перенести столь тяжелый удар писателю было легче на берегах полюбившейся ему реки. Да мало ли было огорчений в его богатой приключениями жизни. И всегда в самые трудные дни он спешил на Волгу.

      Е. Киселева щедро использовала в своей книге дневниковые записи Гиляровского. Любопытны подробности встреч писателя с Горьким и Короленко, с другими незаурядными людьми.

      Одно время Гиляровскому пришлось работать в цирке. Там он познакомился с популярным у публики циркачом Акимом Никитиным, человеком смелости необычайной. «Как-то он объявил, что войдет в клетку со львами... Народищу собралось уйма. Еще бы, в клетку ко львам войдет во время выступления не дрессировщик — разорвут в клочья, — была уверена ярмарочная публика. Валом повалили в цирк. Шумят, спорят, ждут с нетерпением номера. И что же, Аким сделал, как обещал, вошел в клетку ко львам, а те, одурев от неожиданности, сначала вместе с публикой замерли, а потом уж, когда Аким стал выходить из клетки, как зарычат. Ревут, окаянные, царапают в злобе прутья железные. В цирке сначала тишина мертвая, а как Аким стал уходить с арены, раскланявшись во все стороны, заревела ярмарочная публика пьяная; что львы, пусть их сотню б и чтоб все ревели, — не услышишь за гамом, который публика устроила Акиму.

      — Чего ревут, — сказал тогда Аким, — радуются или огорчаются, что не разорвали? Затем ведь и явились: любопытно посмотреть, как львы Никитина разорвут». Подобные живописные сценки, взятые из дневников писателя, встречаются в книге очень часто. Несомненно, книга Е. Киселевой «Гиляровский на Волге» понравится тем, кто полюбил автора «Москвы и москвичей», «Москвы газетной», задушевной повести «Мои скитания».


 

      К Волге! — крикнул извозчику Гиляровский. Пролетка загромыхала по булыжной мостовой. Из-за поворота показалась голубая полоска. Она увеличивалась, росла.

      Владимир Алексеевич только что из Задонских степей. На пути в Москву безудержно потянуло к Волге, пересел на другой поезд — и вот она уже недалеко.

      Тихо плещется волна, мягко и ласково ложась вдоль песчаной отмели, легкий ветерок шуршит в прибрежном кустарнике.

      Бросив куртку, саквояж и фуражку, прямо в сапогах Гиляровский входит в воду. Он долго и тщательно умывается, затем сушит лицо, подставив его ветру; зачерпнув горстью воды, с наслаждением пьет ее, еще горсть... еще, потом медленно идет на берег.

      Беспокойная жизнь репортера бросала Гиляровского из одного конца страны в другой, и Волга всегда оказывалась на его пути. Свидания с ней были стремительны: на несколько дней, чаще на несколько часов. Но стоило окунуться в ее волны, переплыть от берега к берегу или, разбивая волжскую гладь веслами, подняться три, четыре километра против течения, и усталость, раздражение, огорчение, о которых никто, никогда, кроме него, не знал, — все исчезало.

 

* * *

      Юность Гиляровского началась в Ярославле. До этого времени он жил в Вологде и учился в гимназии. Вологда 60-х годов XIX века была местом политической ссылки. Володя познакомился и сблизился с политическими ссыльными — народниками братьями Васильевыми. Они охотно приняли гимназиста в свое общество. Здесь, в их среде, Володя впервые услыхал о Волге — реке бурлацкого труда и понизовой вольницы, здесь дали ему прочесть стихи Некрасова, роман Чернышевского «Что делать?». «Кружок ссыльных... собирался в нашем глухом саду при квартире... Рахметов, который пошел в бурлаки, стал моей мечтой»* [* В. А. Гиляровский. Избранное в 3-х т. М., 1960, т. 1, стр. 153—155], — писал много позднее в книге «Мои скитания» Владимир Алексеевич.

      В Ярославль Володя Гиляровский пришел семнадцатилетним светловолосым и сероглазым юношей в синей косоворотке и накинутой на плечи легкой куртке.

В. А. Гиляровский

      Из Вологды добирался пешком, с попутным обозом. В ушах еще звучали резкие и протяжные выкрики ямщиков, монотонное поскрипывание колес, а перед глазами расстилалась Волга. Где-то там, за лесом, остался дом, гимназия, товарищи, отец, который не мало удивился, когда, вернувшись из Николаевска, прочел его записку: «Ушел работать простым рабочим на Волгу, как устроюсь, напишу» **[** Архив семьи В. А. Гиляровского. В дальнейшем материалы архива семьи будут даваться без указания на источник].

      Волга проплывала мимо легко и уверенно. Казалось, она не замечала беспрестанно снующие по ее поверхности пароходы, караваны баржей.

      Медленно отчаливая от Твериц, паром двинулся к ярославскому берегу. Глаза разбежались, не зная, на чем остановиться: то ли на Волге, то ли на окутанном легкой утренней дымкой нагорном Ярославле. С Волги город был особенно красив. Сквозь яркую зелень деревьев весело выглядывали белые пятна зданий. Высокий береговой откос покрыт ковром изумрудного цвета, а на голубом небе церковные купола. Пассажиры парома обнажали головы, крестились. И трудно было решить, чему больше отдавалось чувства в этом привычном движении: набожности или невольному поклонению красоте, созданной руками человека.

Ярославль. Набережная реки Волги. Семеновский спуск.

      Паром догнал маленький буксир. Поравнявшись, он выпустил белые клубочки пара и вслед — пронзительный свисток.

      Напрягая до боли зрение, Володая всматривался в береговую линию Волги, надеясь увидеть ветхое суденышко с бурлаками, но напрасно.

      Везде, насколько хватало глаз, вниз и вверх сновали буксирные и пассажирские пароходы, мелькали рыбацкие лодки, и нигде ничего похожего на бурлацкую ватагу с расшивой, крутобокой, грузовой баркой.

      На берегу, у пристани общества «Кавказ и Меркурий», Володя разыскал билетную кассу. Пароход «Александр III» шел в Нижний. Подумав, купил билет до Костромы. Хотелось прокатиться по Волге, а кроме того, на пути от Ярославля до Костромы лежало село Грешнево. Некрасов там провел детство, там течет его Волга. Всего несколько часов пути отделяли Володю от мест, которые, наверное, видел перед собой Некрасов, складывая слова:

      Выдь на Волгу: чей стон раздается
      Над великою русской рекой?
      Этот стон у нас песней зовется,
      То бурлаки идут бечевой!..

      Слова врезались в память навечно. «Кто знает, может, по пути и бурлаков встречу», — подумал Володя.

      У пристани суетился народ. Пестрая, разноликая толпа, несмотря на ранний час, заполняла берег. Сверху из города подъезжали телеги, груженные корзинами, сундуками, мешками, легко подкатывали двуколки, живой цепочкой тянулись люди. С разных сторон слышались выкрики торговок:

      — Кому горяченьких лепешек! С пылу, с жара, на копейку пара.
      — Молоко, свежее молоко!
      — Творожка купите, творожка!

      Володя поднялся на высокую набережную Ярославля. Идти в город не решился, боясь опоздать к отправлению.

      Глядя сверху на Волгу, совсем «ошалел». Именно это слово и употребил Владимир Алексеевич много лет спустя, вспоминая свою первую встречу с Волгой. В голове только время от времени мелькало:
      — Почему нет бурлаков? Неужели их совсем вытеснили пароходы?

      Володя спустился к пристани. «Александр III» сигналил к отправлению. Провожающие столпились нестройной кучкой, посылая последние приветы и наставления. Раздалась краткая команда:
      — Отдай чалку!

      Медленно отваливал «Александр III». Сначала лопасти вращались тихо, пароход осторожно выбирался на середину реки и наконец, вышел в широкие и открытые воды Волги.

      Скрылся Ярославль. За бортом плыли песчаные отлогие берега, небольшие деревеньки. Иногда к самой воде выбегала собачонка с задранным вверх хвостом и заливалась лаем. А то босоногая команда вихрастых мальчишек и девчонок неожиданно вынырнет из-за кустов. Крича и махая руками, они стараются бежать ряром с пароходом, но он, прогудев громкое «прощай», скоро оставлял их далеко позади.

      На палубе третьего класса все места вдоль бортов были заполнены людьми, занятыми кто чем. Чистили воблу, жевали хлеб, некоторые дремали, приютившись в уголке, другие чуть слышно напевали, мирно беседовали, спорили — словом, коротали путь.

      Володя прошел на корму. Свежий ветер обдавал здесь прохладной струей речного воздуха: чувствовался запах сырой рыбы, водорослей и трав с прибрежных заливных лугов.

      Рядом с Володей двое мужиков разговаривали о холере.

      — Особливо часто мрут от холеры бурлаки, — говорил бородатый мужик в длинном армяке. — Оно, понятно дело, холерных-то по берегам хоронят, в песках, как раз на пути бурлацком. Жалость одна, их брат и так кончается, купец теперича все больше на пароходы зарится, выгоднее.
      — А бурлаки есть еще на Волге? — вмешался в разговор Володя.
      — Тебе-то почто бурлаки сдались — по надобности али так, для забавы какой?—недовольно посматривая, спросил другой мужик.
      — По надобности, — ответил Володя.

      И скоро он знал, что еще отдельные расшивы бурлацкие на Волге встретить можно, хотя осталось их мало.

      Незаметно подъехали к пристани Диево-Городище. На берегу горками высились плетеные корзины, выделкой которых славилось село. Где-то за лесом лежало некрасовское Грешнево. Володя с интересом рассматривал берег, Волгу. У пристани толпился народ. Женский голос громко молил:
      — Да мне до Грешнева, довези, милый, тутотка совсем недалече, семь верст.
      — Ишь ты, грешного захотела, православные опостылели,— острили с парохода.

 

* * *

      С бурлаками встретился в Костроме, сразу, как только сошел с «Александра III». Это был май 1871 года.

      Расшива, на которую Володя нанялся, поднималась от Нижнего к Рыбинску. В Костроме задержал случай. От холеры, безжалостно косившей людей в то лето по верховью Волги, умерло два коренных бурлака. Коренными называли тех, кто нанимался на весь предстоящий для расшивы путь, или, как тогда говорили, «на всею путину». Артели пришлось искать «добавочных». У трактира они случайно наткнулись друг на друга.

      Молодой, сильный и ловкий Володя с надеждой и некоторым страхом смотрел на бурлаков, ожидая решения. Глава бурлацкой артели — в лямке он назывался «шишак»,— окинув Володю оценивающим взглядом, сказал одно слово:
      — Сдержить!

      Положили за путь от Костромы до Рыбинска три рубля, и сговор состоялся.

      В лямке Володя провел около двадцати дней. Много увидел и узнал он за это время. Никакие рассказы и книги не могли заменить ста пятидесяти верст бурлацкого пути по берегу Волги от Костромы до Рыбинска.

В лямке

      К вечеру первого дня не мог шевельнуть ни ногой, ни рукой. Растянувшись на песке рядом с новыми товарищами, глядя в темную синеву неба, мерцающую звездами, Володя мысленно благодарил политических ссыльных братьев Васильевых, давших ему прочесть «Что делать?» Н. Г. Чернышевского — книгу, которая привела его к этому догорающему костру, к волжским бурлакам.

      Сначала Володю беспокоило отсутствие паспорта. Он умышленно не взял его, когда уходил из дома.

      — Уж если бродить по России, так лучше под чужим именем, мало ли что случится, у отца неприятности могут быть, — решил он еще в Вологде и придумал себе имя Алеша Иванов (отца звали Алексей Иванович).

      Но бурлаки паспортом не интересовались и вполне удовлетворились именем, которым он назвался.

Бурлак

      Тяжело приходилось в лямке. Болела грудь, ныли, становясь тяжелыми, как свинцом налитые, икры ног.

      Среди артели, в которую Володя попал, были бурлаки и случайные, нанятые на одну путину, были и прошедшие несколько путин, был и старый лямочник, бурлачивший всю жизнь на Волге. Все молчаливые, да и говорить некогда. В лямке идешь — не до того, а на перемене дай скорее прилечь.

      Первое время Володю больше всего занимала сама река, ее бесконечное разнообразие. Смотрел и дивился чуду, которое звалось Волгой.
      — И откуда она такая? — спрашивал бурлаков.
      — Чудной, тебе-то что, откудова, — скажут одни, другие уточнят:
      — Да так, вроде и неоткудова. Болотце, из него малюсенький ручеек, часовенка стоит рядышком, ручеек журчит, журчит да и в Волгу оборачивается.

      Третьи, молча выслушав вопрос, начнут вдруг рассказывать:
      — Ты вот что, не больно дивись-то ей здесь, в верховьях. Ты махни за Нижний, во где широта и приволье. Как иной раз погонит она, матушка, беляки-то свои, что море... Так продерет шкуру, только успевай оглядывайся, серчает, и сладу с ней нет никакого, показывай тогда силушку, не прячь за пазухой, все одно выветрит! И не жаль! Силу из тебя выгонит, а душу чем-то нальет, словно вздох полной грудью возьмешь, легче на сердце, нутро спокойней да веселее станет... Вот она какая, Волга-то.

      Но ответов этих Володе было мало! Во все времена Волга привлекала к себе русского человека. К ней тянулись люди со всех концов России, как к символу свободы, и не случайно звали ее Волгой-матушкой, вкладывая в это слово самые прекрасные мечты, соединяя с понятием матушка Россия.

      Спали бурлаки на берегу, на песке. Редко у кого было что подстелить, в лучшем случае кусок рогожи, а уж укрыться и совсем нечем, рваный зипунишко скрутят да под головы. Утром проснутся — холодно. По телу дрожь с головы до пят пробирает, поеживаются. А с вечера ночь сама что пуховое одеяло. Так и окутывает тебя невесомая, теплая. Смотришь, смотришь в небо да и заснешь.

      Бывало, что и не спалось, особенно если ночь лунная. На Волге дрожит и поблескивает лунная дорожка, волны, словно шелк кто легкий чуть колышет, мягко, неслышно ложатся у берега.

      А уха! У коренных бурлаков не было охоты рыбачить, но у Володи — дело другое. Утром рано, еще спят бурлаки, а он плывет к расшиве. Там с вечера приготовит две, три «морды» — конусообразные сетки, утром прикрепит их к расшиве со стороны кормы, и к обеду стерлядки и другой какой рыбы забивалось достаточно. Котелок, в котором десятка три, четыре ее трепещется, вскипятят, рыбу выбросят, а на отваре уху стряпают. Объедение!

      — Сколько приходилось, — не раз вспоминал потом в жизни Владимир Алексеевич, — волжской ухи есть, приготовленной лучшими поварами где-нибудь на Нижегородской ярмарке или на пароходе каком, а все не то: ни свежести, ни вкуса бурлацкой ухи, как ни старайся, не унюхаешь!

      Но уха была лакомством. Обычно приходилось есть соленую судачину да ройку — густо сваренную пшенную кашу.

      Ройка была основной пищей бурлака. Ее варили заранее, в большом чугунном, черном от копоти котле. Пшену на огне костра давали только разбухнуть, а потом, быстро сняв кипящий котел, ставили в Волгу, плотно закрыв крышкой. Когда котел охлаждался, его вынимали, резали ройку ножом, накладывали в чашки и ели, запивая водой, почерпнутой из Волги, — так ройка больно суха.

      Ели еще юшку. Это тоже пшено, только отваренное жидко и сдобренное льняным черным маслом. Когда хлеб черствел, делали на ужин мурцовку. В большую артельную чашку крошили хлеб, лук, сильно солили и заливали водой. Ели из общей чашки деревянными ложками.
      Иногда добавляли немного льняного масла, а то и так шло.

      С бурлаками Володя подружился сразу. Помогли его природная общительность, веселый нрав и сила.

      Физическая сила на Волге ценилась и уважалась больше всего. Она была в ту пору и рекомендацией, и порукой в завтрашнем дне, единственной надеждой и опорой во всех злоключениях человека.

      Чуть пообвыкнув, на переменах, когда бурлаки отдыхали или занимались кто чем, Володя стал выделывать бог знает что, даже бывалые бурлаки сначала с удивлением посматривали на него, а потом стали вместе со всеми смеяться. Еще бы не посмеяться — после лямки человек то колесом на руках побежит по берегу, если берег песчаный, то возьмется Волгу переплывать туда и обратно, то двумя пальцами полтинник серебряный гнет пирожком, если у кого вдруг найдется, что особенно нравилось бурлакам.
      — Ну и силушка, — говорили они.

      А то разведут бурлаки костер, ярко хлещут огненные языки. Володя отойдет в сторонку, разбежится, будто готовясь перепрыгнуть, да у самого костра вдруг остановится и медленно пройдет сквозь пламя.
      — Бешеный, как есть бешеный, — говорили бурлаки, смеясь над его проделками и дивясь его силе.

      По вечерам, на привалах, особенно если из-за ветра раньше сбрасывалась лямка, бурлаки иногда пели. Случалось, песня бурлацкая звучала и днем — бывало это в те редкие часы, когда попутный ветер позволял поднять паруса и, надутые, они сами мчали расшиву вперед.

      Иван-болван
      С колокольни упал,
      А дядя Фрол трое лаптей сплел,
      Лапоточек потерял, искал да искал
      Да копейку нашел, колокольчик купил,
      Колокольчик купил, звонил да звонил,
      Себе голову сломил.* [* Записана В. А. Гиляровским в Рыбинске в 1871 г.]

      Все бурлацкие песни, какие довелось слышать Володе, выдерживались в определенном ритме размеренного шага лямочника. И странное дело, даже веселые, они звучали с оттенком печали. Была в напевности их тоска безысходная. В разудалый мотив врывалась грусть, нет-нет да и скользнет то поворотом мелодии, то словом горьким, то концом неожиданно печальным и скорбным.

      Тяжела была бурлацкая жизнь! Володя смотрел и дивился тому, как умели бурлаки сохранять душевное тепло, неподдельное великодушие, искреннюю доброжелательность под грубой и неприветливой наружностью. Бескорыстность, товарищество, готовность откликнуться на беду и радость, хмурая сосредоточенность, задумчивая суровость, неожиданно сменяющаяся беззаботным и безудержным весельем,— все это покоряло Володю, было по-родному близко, дорого.

      Однажды попали в бурю. Погода все время держалась хорошая, а почти перед самым Ярославлем начало хмуриться. По Волге заиграли беляки, ветер заметно усилился, нагоняя снизу тучи. Время от времени они рассекались тоненькими полосками молний, раздавались глухие, далекие удары грома. Постепенно удары становились настойчивее и громче. Небо зловеще темнело. Волгу нельзя было узнать. Взбесившиеся воды с летающими по ним свирепыми беляками, казалось, уже никогда не будут спокойными.

      Невероятных трудов стоило подвести расшиву поближе к берегу и бросить якорь. На лямку, перекинутую с груди на спину, наваливались всем корпусом, волны обдавали холодом разгоряченное от напряжения тело.

      Волга расходилась не на шутку. Добираться до расшивы на лодке нечего было и думать. Так и сидели на песке под дождем, пока не кончилась буря, невольно содрогаясь от ударов грома и блеска молний.

      Буря затихла не сразу. Незадолго до рассвета небо из темно-синего с фиолетовым оттенком превратилось в черно-бархатное. Остатки туч быстро проносились по нему, открывая глазу мигающие огни далеких звезд.

      Первые лучи солнца летели на землю по безоблачной и светлой лазури. Над успокоенной Волгой колыхался прозрачный туман. Но вот над горизонтом появился большой и красный круг солнца. Засеребрилась река, дыхание земли потеплело, а солнце все выше и выше поднималось в небе, желтея и обволакиваясь сизой дымкой.

      Прибитая к земле трава выпрямлялась, на глазах таял туман. На берегу рос кустарник, а за ним деревья, накануне вечером их совсем не было видно. Поникшие листья кустарника тоже оживали. Уцелевшие на них капельки воды дрожали и время от времени вспыхивали красными колючими искорками.

      Развели костер. С расшивы пришла лодка с едой и ведром сивухи для согрева. Выяснилось, что придется повременить: расшиву сильно потрепало, а она и так еле держалась. Это был ее последний путь по Волге. В Рыбинске она шла на слом.

      На песке разложили сушить лапти, онучи, рубахи, штаны. Под лучами раскалившегося солнца от мокрой и скудной бурлацкой одежонки тонкими струйками поднимался пар.

      К вечеру хмурые лица бурлаков, отдохнувших за день, разгладились. В глазах появились огоньки-чертики, вокруг глаз увеличились морщинки лукавой хитрецы. Смотрят на тебя такие глаза, и не сразу поймешь, улыбаются они тебе или смеются над тобой.

      Перед самой бурей расшива попала в порыв встречного течения — суводью его звали бурлаки. Вытащить расшиву из него было трудно. Расшиву крутило, а бечеву, к которой прикреплялась лямка, так дергало назад, что кое-кто даже из бывалых бурлаков, не удержавшись, падал. Володя стоял в лямке третьим. Первый — шишак, второй — подшишечный, а он третий — подсада и, когда дернуло бечеву, не упал. Шишак бросил тогда на него быстрый взгляд, не проронил ни слова, но было ясно: ему понравилось, что новенький устоял в лямке. Понравилось шишаку, что молча перенес Володя передряги, связанные с бурей. Ночью они сидели на песке спина к спине — так теплее, легче дождь переждать. А к вечеру шишак впервые за весь путь разговорился.

      Володю интересовало все: и давно ли бурлачить начал, и откуда родом, и как попал в бурлаки, — а спрашивать нельзя, слушай, что рассказывают, но вопросов не задавай.

      Медленно, будто нехотя, отвернувшись в сторону и лишь по временам вскидывая на Володю быстрый взгляд, шишак говорил:
      — Машина съела бурлака. Ты уж видишь самые остатки. Нынче они себе другой промысел ищут. Вот в Рыбну придем, там бывалый бурлак есть, да и тот смешался с разным людом. Все больше крючничать теперь бурлак ходит, потому где ни быть, а поближе к Волге, пуще бабы тянет она к себе, матушка... Раньше в бурлаки приходили из деревень. Неурожай какой, жрать нечего, земли почитай что нет, оброк платить надыть большой, а денег шиш. Где взять? Вот и пошел бурлачить. Поряда-то начиналась великим постом и до пасхи длилась — у мужика самая нужда, а тут задаток дают... И шумели же бурлацкие базары! Яблоку упасть негде, не токмо пройти али проехать. И то сказать, со всего Поволжья мужик съезжался. Кого-кого, бывало, не увидишь там. Тут тебе и ярославские «чистоплюи» — здоровяки, кровь с молоком, и костромичи «тамойки», спросишь его: «Где был? Откуда идешь?» — а он тебе: «здесятко», «тамойко». Зарядит, и ни гу-гу больше не выбьешь. Стояли бурлаки на базарах артелями. Поартельно и нанимали их судовщики. Подрядчик из своих же с судовщиком торгуется, а артель стоит слушает. Придет откуда-нибудь на бурлацкий базар мужик с одной думкой в башке — деньжонок подзаработать да домой послать, пособить бабе с ребятишками, старикам. Задаток, верно, пошлет али сам снесет, если не издалеча, а уж послева, в большинстве, засасывала бурлацкая аравушка. В какую артель попадет, по-разному бывало. А то трудится, трудится бурлак, поливает своим потом да кровью берега волжские — ничего, сдюжу, думает, скоро домой. Кончилась путина, зашил в зипунишко четвертную, идет домой, радуется, спешит. А там, глядишь, баба померла, с тоски да с голодухи надорвалась, али из деток кто преставился; у кого родитель с родительницей живы были, смотришь, богу душу отдали — вот и тянет опять на Волгу-матушку. Весной-то, в половодье, щедрая она: тоску зальет, раны зарубцует. Вторую зиму бурлак перебивается где-нибудь окрест нее: домой-то и хочется и колется, деньжонки, какие были, с артелью пропил, ехать не с чем да и не к кому, махнет рукой и пошел зимогорить, околачиваться по трактирам, где случай приведет. Весной, коль уцелел, снова ожил, на базар бурлацкий, в лямку, да и пошел. Умолк шишак. Еремой звали его. Долго смотрел на Волгу. Рядом кто-то завел песню. Над притихшей вечерней водой ясно и четко звенел грустный напев ее. Никто не подхватил слов песни, и, одиноко прозвучав, она скоро затихла. — Бывало, что не выдерживали, помирали, — снова начал Ерема. — Зато, кто выдюжит, почитай, с Волгой не расстанется — не житье без нее нашему брату. За путину-то и на грудях мозоли, и ноги в кровь лопаются, косточек своих не чуешь, день и ночь гудут окаянные. Вдругорядь куричья слепота нападет — болесь такая.

      Голову, вишь, в лямке идучи, все вниз клонишь, кровь приливает — вот и слепнешь. Как вечер, хоть глаз коли, чернота одна, а днем ничего, расходится... И хозяин-то тебя обсчитает, опоив сивухой. В сердцах побушуешь да и опять в лямку — деться некуда, а Волга тянет, слободней дышится как-никак и вольготней по берегам ее, чем, к примеру, в деревне. Много раньше артелев бурлацких по Волге хаживало. Они, артели, тожить разные, понятно дело. В другой молодец к молодцу. Это из бывалых да молодых которые состоят, а другая — смотреть одна жалость, это все больше те, кто впервой в путину нанялся. Они из деревни-то пришли голодные, в чем душа держится, а тут оттопай от зари до первой звездочки с лямкой на груди. Идет, идет такой непривыкший да и бухнет замертво на песок. Оттащат немного в сторонку, разгребут яму, чтобы покрыть только, и кончен путь. В холеру сколько падало. Весь тальник, что по берегам тянется, на бурлацких косточках взрос, и нет им ни числа, ни имени. Именами-то бурлацкими и допрежь никто не интересовался, нет паспорта — хозяину одна выгода, потому платить меньше можно, а звали бурлака больше по прозвищу. Вот хоть как тебя прозвали Бешеным, так и кликали бы по всей Волге.
      — Ерема, неужто всем по душе лямка приходилась?
      — Пошто всем? Нет! Иных бурлаков, из молодых особливо, тоска заедала. Придем к перемене, сядет он тебе у воды и все смотрит, как она течет. А в глазах рисуется дом ему, что в деревне остался, матка, зазноба, сенокос, парни идут с косами, девки с граблями. Там ведь каждый кустик родной, каждая былинка пригреет, обласкает, а здесь чужаки. Не может свыкнуться да и только. Есть не хочет, возьмет ложку в руки да так до рта и не донесет, глазами вдаль вперится и не слышит, что ему говорят. Народ разный, зачнут потешаться, а тут и так тошненько. Засмеют парня, и — конец: либо сбежит, либо головой в Волгу, а чаще просто так помирали. Хвори всякие к таким больно приставали, скрутит в момент. Зароют в тальнике — и только.
      — Ну, а рассердитесь на хозяина, — спросил Володя, — что ж, побушуете — и всё, да и как бушевали?
      — По-разному бывало. Чаще всего расшивы хозяйские грабить зачинали. Идешь, идешь себе по следу шаг за шагом, ветерок чуть воду рябит, и вдруг, отколе ни возьмись, лодки, а с них кричат нашему брату:
      — Ложись!

      Мы, понятно дело, носом в песок, уж знаем: сейчас почнут расшиву чистить. Нашего брата ни в жисть не трогали, потому сами горемышные. Ватаги-то эти, особо те, что по Жигулям шастали да и так, где у лесистого бережку, из бурлаков же и составлялись. Кто поотчаянней да совсем одинок, неча ему терять, а спину гнуть на хозяина — не гнется больше окаянная, выпрямиться захотелось. Вот после путины какой брат-хват заводило найдется, подберет побойчее человек шесть-семь, раздобудут лодку да и айда в Жигули. Расшивы идут мимо, они знают их все, потому не один год бурлачили на Волге. И чистят хозяйское добро. А нам что, чистите, добры молодцы, мы не помеха, лежим себе в песочке, рылом вниз, не видим, не знаем, кто и что. Уж как от. расшивы отъезжать почнут, крикнут:
      — Аравушка, вставай!

      Конечно, теперь это дело. Пароходы-то, как ни серчай на хозяина, не пограбишь. Завели эти адские машины, бурлак кончился, неча теперь ему лямкой грудь натирать, а народу, думаешь, полегчало? Купцу от пароходов полегчало, а наш брат, где ни будь, — все одно спину гнуть.

      Сверху из-за поворота показался, сверкая огнями, пассажирский пароход. Чистая потемневшая гладь Волги слегка заколебалась. Пароход поравнялся с привалом бурлаков, миновал расшиву, покачнувшуюся от его волн, и стал быстро удаляться.

      — Ишь побежал, нечистый, махинища, как есть махинища, так и полыхает, до днища Волгу высветил, — сказал кто-то из бурлаков. В ответ пароход послал короткий, громкий гудок и исчез за поворотом.

 

* * *

      В Рыбинск пришли одиннадцатого июня 1871 года. Далеко во все стороны растянулись баржи. Между ними осторожно пробирались буксирные пароходы, дымя и отрывисто покрикивая.

      Расшиву отвели выше пристаней. Осенью она шла на слом. Бурлаки получили расчет и разбрелись кто куда. На прощание хозяин вместо сивухи угостил водкой — чтоб лихом не поминали. Сняли шапки, поклонились друг Другу в ноги и разошлись.

      В Рыбинске в это время вовсю гуляла холера. Хоронить не успевали, свозили за Волгу и закапывали в общие ямы. Рабочие руки требовались везде, и Володя быстро устроился в одну из артелей грузчиков. В Рыбинске остались крючничать еще несколько человек из тех, кто шел с ним в лямке. Всем хозяин разрешил жить на расшиве.

      Два-три дня Володя привыкал. Взвалит на спину мешок, идет по сходне, а она гнется под ногами, того и гляди вниз бултыхнешься.

      Освоился, стал лихо бегать с десятипудовыми мешками за спиной. В артели скоро приметили его силу, ловкость, выдвинули в батыри — старшим на несколько человек.

      Заработки были довольно высокими. Правда, и работали шестнадцать, семнадцать часов в сутки.

      Поработал крючником месяц. На солнце почернел. Купил козловые сапоги с красными отворотами и медными подковками, шапку, новую синюю косоворотку да жилетку красную. Старший артельный велел, чтоб непременно красная была, с золотым галуном — батырь не шутка, батырю полагалось в Рыбинске ходить в красной жилетке с золотыми галунами. Вот и гулял щеголем.

      Щеголять пришлось недолго. Постигла Володю участь большинства крючников. Взвалил как-то мешок побольше, соль грузили, да поторопился на берег — мешок в воду, нога подвернулась, только хруст услышал.

      Говорили, что счастливо отделался, недолго было и хребет переломить, случалось здесь и такое. Пришлось лежать. Молодость да здоровье помогли. На вторую неделю с помощью товарищей стал выходить на берег: тошно лежать одному день-деньской в расшиве. Сидел на берегу и смотрел.

      С утра и до позднего вечера мелькали по сходням согнутые фигуры с мешками и ящиками. Перекатывали бочонки, или на «таскальной доске», как на санях, несколько человек веревками тянули тяжелый груз. Работа с «таскальной доской» сопровождалась припевками вроде:

      Вот идет усатый,
      Рыжий, полосатый,
      Да и ух!

      Или:

      Золотая наша рота
      Тащит черта из болота!

      Редко выпрямлялись спины грузчиков, передышки были краткими — десять-пятнадцать минут для всей артели сразу, в одиночку не отдыхали. Перед концом особенно тяжелой работы старший артельный, подбадривая крючников, призывно запевал:

      Вы, ребята, припотели,
      Покурить вы захотели,
      Да и ух!

      На берегу к Володе нередко кто-нибудь подсаживался. На всю жизнь запомнил он эти встречи. Да и как забыть!

      Страшны человеческие глаза, налитые дикой злобой, страшны они, блестящие коварством, затаенной враждой, скрытой ненавистью, страшен холодный блеск в них осмысленного равнодушия, но нет ничего ужасней еще живых и уже потухших человеческих глаз.

      Обычно это бывали люди, сила которых иссякла. Здесь, на Волге, она преждевременно съедалась трудом, не знающим меры и отдыха.

      К Волге тянулись со всех концов России.
      — Там скорее заработаю деньжат, чем в деревне, — думалось многим. И шли молодые, сильные. Любой труд нипочем, поспит часов пять — и снова, что новенький. Но до поры до времени. На Волге крючник мог продержаться не более восьми лет, и это был редкий, счастливый случай. А чаще — схватил двадцатипудовый куль и надорвался. То, смотришь, зашибло чем, там мостки провалились — и с ношей, не успев сообразить, в чем дело, в воде, с переломами, да с какими, молодой, а калека. Много за одно лето в Рыбинске невольных калек набиралось.

      Подойдет кое-как к берегу, сядет и смотрит на баржи, работающих грузчиков, на Волгу.

      У пристаней кипит жизнь. Оттуда доносится скрип мостков, иногда, в минуты передышки, дружные взрывы смеха, там трудятся, ждут, надеются, а он не помнит, когда был сыт, по-человечески спал. Не велико счастье тех, что у пристаней, кто знает, что ждет их, большинство постигнет та же участь преждевременного, никому не нужного калеки. Но пока они живут, верят, а тут постоянная мысль о куске хлеба, усилия, часто тщетные, чтобы вволю поесть. Единственная отрада — водка! Загулявшие крючники охотно, потчуют. Но впереди зима, холодная, безжалостная...

      Сидит молча. Тупо смотрит перед собой. Руки и ноги дрожат. Сквозь заплаты, нашитые неумелой рукой, светится тело, а на оголенной, впалой груди висит крестик. Он надет на него в детстве. Сколько слепой веры и надежды связывала с ним мать, когда она следила за руками священника, надевающими этот медный символ.

      Володя отмечал про себя все. Как-то вечером, сидя на расшиве, глядя на затихший берег реки, спокойную Волгу и чернеющие пятна барж, он написал стихи, первые свои стихи. Слагая их, Володя видел крючников, группами и в одиночку бегущих по мосткам, видел их после тяжелого рабочего дня. Темные лица, сухие, мозолистые руки и неутолимая жажда водочного дурмана. Глотнет стакан, закусит куском черного хлеба с воблой, а затем спит как убитый до утренней зари.

      Слова для стихов подбирались медленно, все казалось не так, сомневался, хотелось поточнее воспроизвести, что знал... А стихи были простые, и назывались они «Крючник».

      Мокра рубаха, лапти рвутся,
      Устали ноги и спина...
      А доски плещут, доски гнутся,
      Под ними хлюпает волна.

      Здесь песен нет.
      Весь день в молчанье,
      Рот пересох до хрипоты,
      Лишь только крякнет от страданья,
      С плеча кидая куль в бунты...
      Опять бежит по зыбкой сходне
      За новым грузом налегке,
      Вчера, и завтра, и сегодня...
      Куль на спине да крюк в руке...

 

* * *

      Удивительны повороты жизни. Дом в родной Вологде, гимназия, товарищи, политические ссыльные Васильевы, их рассказы о народе, о Волге, а затем Ярославль, Волга и ее широкий весенний разлив, Кострома и несмелая мечта — хорошо бы встретить бурлаков. И вот опять пароход. За плечами полтораста верст, пройденных в лямке, и месяц напряженного труда крючника.

      На этот раз Володя едет не один, а с отцом. Когда нога поправилась, написал отцу в Вологду, сообщил свой адрес. Отец приехал в Рыбинск. Встретились на улице. Старший Гиляровский одобрительно оглядел сына со всех сторон, сказал:
      — Хорош! Молодец! Хорош! Будь ты хоть каторжник, а не то что бурлак или крючник, да честным оставайся. Мозоли, брат, не позор, а украшение.

      Отец непременно хотел, чтобы Володя прошел военную службу. В Ярославле стоял 137 Нежинский пехотный полк, куда Володя, по настоянию отца, должен был поступить вольноопределяющимся.

      «Что ж, — подумалось, — и это интересно! Не помешает!»
      Пока ехали в Ярославль, не отрываясь смотрел на берег, по которому шел в лямке. Про себя отмечал места перемен. Вот там попали в суводь, чуть пониже отдыхали. Иногда казалось, что видел даже следы костра.

      Пароход набирал скорость, плыли песчаные отмели, зеленые макушки кустарника. Одна за другой возникали картины недавнего бурлачества. Заросшая сакма — тропка, по которой идут бурлаки; расшива становится на якорь — перемена, во рту ясно ощутил горьковатый вкус ройки. Но ярче всего рисовалась памятью небольшая кучка людей. Медленно бредут они по берегу, понуря головы, время от времени из их сдавленной лямкой груди вырывается:

      Эх, матушка-Волга,
      Широка и долга,
      Укачала, уваляла,
      Нашей силушки не стало.

      Картины эти как-то сами собой облекались в стихи, и карандаш, подчинясь еще несмелой руке, выводил на бумаге второе стихотворение:

Грудью на лямку вперед налегая, 
«Ухнем разок» про себя повторяя, 
Падали будто вперед головой, 
Грузно идя проторенной сакмой...

      Стихи назвал «Бурлаки» и отдал отцу. — Возьми домой, я потеряю, пусть лежат у тебя, может, пригодятся.

 

* * * 

      Служба в Нежинском полку началась в сентябре 1871 года. Полк еще стоял в лагерях, под Ярославлем, недалеко от Полушкиной рощи. Высокий берег Волги с крутым спуском. Красивые места, но любоваться некогда. В лагерях соблюдался строгий порядок, время заполнялось занятиями до отказа. Только вечерами, после поверки, иногда тайком удавалось выскочить на берег Волги, окунуться в холодеющей осенней воде да скорее спать, в лагерь — вставали с зарей.

В. А. Гиляровский - юнкер. 1871 г.

      В полку поначалу Володю поразили торчащие у солдат из-за голенища сапог головки деревянных ложек. Выяснилось это обстоятельство скоро. Пища солдатская была донельзя простой: по постным дням (понедельник, среда и пятница) — щи со снетками или соленой судачиной и лещ, утром и вечером кипяток с хлебом, редко кусок сахара, а по скоромным дням — опять-таки щи, только с говядиной, и каша гречневая — любимое лакомство солдат. Каши всегда не хватало. Ее обычно давали в большой чашке на десять человек. Поставят чашку на стол, в нее сразу одновременно опускаются десять ложек, раз, редко два захватишь, а там по дну скреби, собирай крупинки. Солдат, получивший первую увольнительную в город, спешил купить ложку, чтоб поглубже и пообъемистей была, да так с ней и не расставался.

      В полку основой основ была строевая служба. Беда тому, кто не мог ею овладеть. Жизнь превращалась в сплошные мучения. Гоняют, гоняют день-деньской, а потом еще в карцер отправят: не в ту сторону повернулся.

      Володя сразу освоил ружейные приемы, быстро научился маршировать и вскоре после поступления в полк приобрел славу лучшего строевика. Не легко она ему доставалась. Идут занятия. Кто-нибудь из солдат ошибается: ружье не так вскинет на плечо, вместо правой левой марширует. Разъярится командир, кричит:
      — Рота, стой! На-пра-а-во! Гиляровский, два шага вперед! Смотрите, олухи!—И начинает для примера другим гонять его перед строем, крича во все горло:
      — На плечо! Шагом марш! Раз, два, раз, два!

      В Ярославле полк квартировал в Николо-Мокринских казармах. В помещении находились мало даже зимой, в сильные морозы. Подъем в пять утра, отбой в девять. Днем то строевая, то фехтование, то словесность, то гарнизонная служба. Ни газет, ни журналов в казармы не попадало, и в долгие зимние вечера солдаты развлекали друг друга рассказами — кто что знал или выдумал.

      Город жил сонно и однообразно. В некоторых домах устраивались танцевальные вечера для дочек на выданье. Но юнкера туда попадали редко. На эти вечера приглашались главным образом офицеры. День шел за днем спокойно и медленно.

      Излюбленным развлечением солдат были кулачные бои.

      Как только, скованная льдами, застынет река Которосль, по давней русской традиции в первое же воскресенье на ее гладкой поверхности, чуть запорошенной снежком, начинался кулачный бой.

      Оживала Русь-матушка, веселилась по-старому, и ярославцам праздник не в праздник зимой без кулачного боя. Дрались фабричные карзинкинской мануфактуры и городское население. Поединков не устраивали, шли «стенка» на "стенку".

      Участники боев, кто составлял главную силу городской стенки, собирались обычно в трактире Ландрона. Сам Ландрон, говоря современным языком, был страстным болельщиком. Не жалея сил, денег и времени, он подыскивал и нанимал бойцов для городской стенки. Половые в трактирах, чуть заметят здорового парня, пришедшего в Ярославль, сейчас Ландрону докладывают. Он устраивал парню испытание и, если тот подходил, шел на многое, только чтоб залучить его для кулачных боев.

      У фабричных был боец Ванька Гарный. Победить фабричных, если среди них стоял знаменитый на весь Ярославль кулачный боец, никогда не удавалось.

      Володя приходил в трактир Ландрона с младшими офицерами полка то в биллиард поиграть, а то и на небольшие офицерские пирушки. Вскоре Ландрон заметил недюжинную силу молодого вольноопределяющегося и пригласил его участвовать в кулачных боях. Полковое начальство, любившее посмотреть на кулачные бои, не возражало.

      Бойцы в трактире Ландрона переодевались в ладно сшитые романовские полушубки. Подпоясывались по традиции кушаком, для удобства обернувшись им несколько раз и подоткнув концы, чтоб не мешали. На руках вязаные, узорчатые рукавицы, яркий шерстяной гарус горел в прозрачном воздухе зимнего солнечного дня. На головы и на ноги надевали у кого что было.

      К месту боя катили на санях с гиканьем и криком. За санями спешили любители кулачных боев.

      А на реке гудело. До взрослых успевали подраться мальчишки. Они словно предваряли, давали разгон предстоящему зрелищу. Как и взрослые, мальчишки ожесточенно лупили друг друга, небольшими группами рассыпавшись па реке. Они то расходились, отступая на свои позиции, то вдруг смешивались в один черный комок, и тогда со стороны нельзя было разобрать, кто кого, кто за кого.

      Но вот мальчишки бегут в разные стороны, очищая место для настоящего кулачного боя. Собравшийся народ, похлопывая от холода "рукавицами, нетерпеливо поглядывает на бойцов. Некоторые, сбрасывая с головы шапки, бьются об заклад — чья стенка одержит верх, а на ровном снежном поле, кое-где сверкающем прогалинами ледяной синевы, появляются первые бойцы.

      Богатыри — косая сажень в плечах!

      Две стенки друг против друга станут, плечо к плечу. У одних кушаки красные по желтому полушубку ярятся на солнце, у других синие, небом отливают. Стоят, с ноги на ногу переминаются, ждут сигнала. Биться начинали по свисту. Свистун — тоже мастер своего дела — пронзительно, залихватски, сквозь два пальца во рту оглушит — только уши держи, и начиналось.

      Били, не жалеючи, в грудь, в лицо, в живот, куда попадет, лишь с ног свалить, а уж лежачего не бей — первый закон, нерушимое правило. Иной раз для пущей бодрости и азарта приносили бубны, но обычно страсти разгорались и так.

      Как-то во время боя (фабричные совсем одолевали своих противников) Володя ловким ударом свалил главу фабричных Ваньку Гарного, к великой радости Ландрона и других зрителей, державших сторону городской стенки. Фабричные на минуту остановились: Ваньку с ног сбили — шутка ли дело, и этой минуты оказалось достаточно, чтобы городская стенка взяла верх.

      С тех пор Володя, хотя ему больше и не приходилось совершать таких геройских ударов, был непременным участником каждого кулачного боя, а в кармане его формы вольноопределяющегося тикали часы — подарок Ландрона. В казарме часы долго еще оставались предметом оживленных рассказов и споров о кулачных боях.

      Служба в Нежинском полку обязывала Володю нести караул в арестантских ротах, или попросту — в тюрьме. Арестантские роты находились за Которослью и были переполнены волжскими зимогорами, людьми, которым зимой горе.

      Пришедшие из разных губерний, зачастую без документов, они летом, когда на Волге большой спрос на рабочие руки, находили себе место среди бурлаков, крючников, а зимой начиналась беда.

      На работу не берут, паспорта нет. В артелях крючников, бурлаков и без него обойдешься, а зимой, если дрова колоть, снег разгребать да еще угол для ночлега у хозяина получить, так первым делом паспорт давай, а так и разговора нет.

      Ходит, ходит зимогор от двора ко двору — везде отказ, счастье, если двугривенный где сумеет заработать — в ночлежку попадет, а нет — спи под забором. Надежд на работу никаких. Ну и сорвался. Украл или ограбил — почему, никто не спросит. Заключение делали быстрое:
      — Паспорта нет — значит, босяк, зимогор, от него один вред населению. Вот и весь сказ. А тюрьма тут как тут.

      Стоя в карауле, Володя наблюдал людей, собранных в арестантских ротах. Ожесточенная злость в глазах и в поступках, неверие и недоверчивость, отчаянная бесшабашность и бесстрашие, полное презрение и безразличие к жизни — вот что видел он.

      С весны и до поздней осени ярославские зимогоры жили на Ветке — станции железной дороги, недалеко от города. Однажды Володя отправился туда. Зима была на исходе. Лучи солнца, с каждым днем теплея, сгоняли с пригорков снег.

      Настойчиво и упорно подтачивала вода голубоватую толщу льда. В некоторых местах на Волге появлялись сначала пятна талой желтизны, а затем зияющие чернотой полыньи.

      Володе повезло. В тот день, когда он отправился на Ветку, Волга с треском взламывала подточенный водой лед.

      Ослепительно светла была она после смрада арестантских рот, тусклого тюремного света. Гигантская сила переворачивала и корежила огромные обломки льда. Он крошился с треском, местами покрывался на минуту хлынувшим на волю потоком воды, но тут же вновь поспешно прятал ее под собой. Шла беспощадная борьба, в которой бегущие воды должны были непременно победить.

      — Лед тронулся, лед тронулся,— кричали мальчишки и швыряли в Волгу что попало под руку.

      Наконец и Ветка. Среди кустов и редких деревьев стояли жилища зимогоров. Это были шалаши, сколоченные на скорую руку из палок и досок, покрытые кусками рогожи. Длинным рядом тянулись они близ Ветки. Спали в шалашах, судя по кускам рогожи, оставшимся с осени, прямо на земле. Вход прикрывался тоже рогожей. Жилища выглядели убогими и жалкими. Трудно было представить, что здесь жили люди. Много лет спустя Владимир Алексеевич нашел в одном из волжских путеводителей указание на Ветку как на вполне узаконенное жилище зимогоров.

Ярославль. Ветка - жилища зимогоров.

      «Скоро пройдет по Волге лед,— думал Владимир Алексеевич,— и шалаши заполнятся людьми. Весну, лето и осень, пока не польют дожди с холодными, пронизывающими ветрами, а порой до первых снегов и заморозков, будут ютиться здесь зимогоры... А потом? Потом скитания в поисках куска хлеба, арестантские роты или смерть от голода на морозе. Говорят, есть еще один выход: завод свинцовых белил купца Сорокина, надо будет сходить посмотреть, что это такое...»

      Случилось так, что Владимиру Алексеевичу пришлось не только сходить посмотреть, а самому попасть в зимогоры и спасаться от лютых морозов и голода на сорокинском заводе.

 

* * *

      Лето 1872 года промелькнуло быстро. С утра и до вечера учебные занятия, а в августе Володя уехал в Москву, в Юнкерское училище.

      Пробыл там недолго. Осенью из училища исключили. Подобрал в саду брошенного кем-то ребенка и, боясь опоздать к поверке, пришел с подкидышем в училище. На другой день последовал приказ — исключить, без объяснения причин.

      Снова вернулся в Ярославль. В полку служить стыдно, неловко, подал прошение об окончательной отставке. Отцу писать не хотел, документов нет. Ходил по Ярославлю от двора к двору, пытаясь достать какую-нибудь работу, вглядывался в лица людей, с ожесточением закрывавших перед ним двери.

      — Шляются здесь всякие, того и гляди стащат что-нибудь, — не раз слышал вслед.

      Побродив по Ярославлю, решил отправиться в Романово-Борисоглебск, где жили его товарищи по гимназии, надеялся с их помощью переждать зиму, найти работу.

      Из Ярославля до Романова-Борисоглебска не так далеко, но зимой, в стужу, когда надо идти пешком, и короткий путь покажется длинным, а тут еще и денег ни гроша, не на что согреться, кипятка в трактире не дадут без осьмушки.

      Дорога бежала серебристым следом полозьев, мороз звучно скрипел под ногами, и кругом слепяще сверкало снежное поле.

      Романово-Борисоглебск не оправдал ожиданий. Знакомые, к которым шел, уехали, заколоченные окна их дома смотрели холодно и равнодушно.
      Снова Ярославль.

      — Прозимогоришься в пух и в прах — иди к Сорокину на завод, авось кривая вывезет. Щи да каша обеспечены, от холода не будешь дрожать, как заячий хвост, — приходилось не раз слышать Володе по трактирам.

      Вся территория сорокинского завода свинцовых белил обнесена высоким забором. Внутри несколько строений барачного типа, покосившиеся, наполовину вросшие в землю. Много народа шло на сорокинский завод в холодные зимние дни, легко было попасть туда, а вот выбраться... Думали продержаться в тепле, в сытости до весны, до солнышка (кормили на заводе вволю), да только к весне силы не оставалось, чтобы крючничать или бурлачить; казалось: ну еще, еще немного — и оправлюсь, вырвусь из этого ада, а получалось наоборот. Свинец съедал человека. Работая, приходилось дышать белой свинцовой пылью, рот завязывали тряпками, но они не спасали. Свинец попадал в легкие и оседал, сначала терялся аппетит, потом постепенно наступала слабость. Конец один — смерть.

      Жили сорокинцы в темных казармах, спали на нарах вповалку. После смены казармы гудели стонами, бранью, окающим говорком. Щи и каша, соблазнившие когда-то, стояли почти нетронутыми. Скользнет человек по еде равнодушным взглядом и отвернется, другой хлебнет ложку, две и отойдет.

      Особенно охотно брали на завод Сорокина беспаспортных — меньше платить за работу, помрет — опять хорошо: беспокоиться некому, кто что знает о нем, бездомном бродяге, кому нужен ?

      Обреченные на смерть люди строили благополучие хозяина завода. Тупая обозленность была пока их протестом, но только пока... Зрела осмысленная ненависть, зрела и искала выхода. Тускло светил огонек сквозь закопченное стекло керосиновой лампы, вся казарма спала. С трудом раздобытые у сторожа чернила были невозможно жидкими, еле заметными. Володя записывал все, что довелось ему здесь наблюдать. Восемь листов послал отцу в Вологду, просил: «Храни, очень нужно мне может быть». Отец сохранил. Через одиннадцать лет Гиляровский создал на этом материале рассказ «Обреченные», вошедший в книгу «Трущобные люди» и послуживший одной из причин ее запрещения.

      Зиму 1873—74 годов провел Володя на заводе Сорокина. Все свободное от работы время (он резал кубики свинцовых белил) помогал истопнику рубить дрова. Часов шесть-семь в день чистого морозного воздуха спасали его легкие от завалов свинцовой пыли, увеличивали аппетит, сохраняли силу и здоровье.

      Нетерпеливо ждал Володя весны. Следил за появлением первого весеннего солнышка. Вот оно заиграло по бревенчатым стенам соседних с заводом изб. Ребятишки в старых отцовских шапках, потертых и заплатанных пальтишках сидели на бревнах и выжигали через стекло причудливые рисунки-загогулины. Забавно было им следить за легким дымком горящего дерева.

      В свободные часы выходили из темных казарм сорокинские рабочие, садились на землю и жадными глазами смотрели на помутневшие воды весенней Волги, которые широким, неторопливым потоком уплывали в низовье. Тянуло людей раздолье.

      С первым пароходом ушел с завода рабочий Алексей Иванов. Ушел легкой и быстрой походкой, не оглядываясь на стены, за которыми провел одну из самых трудных зим за все время скитаний.

      И снова в Рыбинске бежит по сходням крючник Алеша, легко сбрасывает мешки с зерном. Поработал, размялся, налились мускулы рук, ног, окрепло под весенним ветром и солнышком сильное тело. Гнутся сходни под литыми ногами, свежий волжский ветерок бьет непослушную гриву золотистых волос. Вокруг поговаривают:
      — В Костроме ярмарка в разгаре, скоро в Нижнем откроется.

      «Надо посмотреть», — решает Володя. Вспомнил, как бурлаки говорили ему, пораженному шириной Волги в ее верховьях:
      — Ты до Нижнего махни, во где ширина-то. В Костроме совершенно неожиданно для себя сделался продавцом. Познакомился на пароходе, едучи из Рыбинска, с итальянскими торговцами ювелирных изделий. Торговцев удивило его знание французского языка, и они пригласили Володю к себе помощником. Жалованье — двадцать процентов от проданного товара. Громкий и молодой голос Володи привлекал внимание покупателей, а стоило им подойти к прилавку, как он шутками, прибаутками обязательно уговорит купить что-нибудь, пусть даже самую мелочь.

      В Костроме пробыл недолго. Итальянцы пригласили Володю с собой на Нижегородскую ярмарку, он охотно согласился, так как решил в это лето обязательно посмотреть всю Волгу вплоть до Астрахани.

      Красив Нижний. Стоит на высоком берегу у слияния двух рек, да каких — Оки и Волги.

      Шумят пристани Нижнего Новгорода, полукругом огибая город. Сошел с парохода человек — и нет его, пропал в море голов.

      Через понтонный мост добрались на заокскую часть города, где шумела нижегородская ярмарка. С любопытством смотрел Володя на двухэтажные каменные торговые ряды и временные деревянные лавки. Кругом зелень, кусты сирени, жасмина, высокие стройные липы чуть склонились у прудов, звуки шарманки, выкрики зазывал — все пестрело, двигалось, шумело.

На приволжском базаре. Снимок сделан Гиляровским.

      Чего-чего не было на Нижегородской ярмарке! Огромные лари, заполненные зерном пшеницы, ржи, овса. Навалом лежат куски льняного отбеленного полотна, полощутся на ветру плетеные балахнинские кружева, яркие разноцветные ленты. Ситцы гладкие, и в крапинку, и в цветочки, куски сукна красного, черного, зеленого, синего. Кимраки со своими башмаками выстроились. Ходят вокруг них и около покупатели: хороши сапоги из Кимр, да подвоха непременно ожидай. Больно ловки кимраки на подделку. Меха сибирские на ярмарке так и пушатся. Тут и соболь — серебром спинка подернута, нежный горностай, шкурки лисицы черно-бурой, песец голубой. Растянувшись на четырех лапах, лежат большие и маленькие шкуры медвежьи, заячьи одеяла, шубы на лисьем и беличьем меху, а где-то в стороне мелькают пятна цветистых русских платков. Толпами ходят около них молодухи, слышится игра гармошки, карусель собрала вокруг себя народ — смеются, спорят, ожидая очереди прокатиться.

Волжский базар. Снимок сделан Гиляровским.

      Неторопливо идут вдоль торговых рядов степенные покупатели, суетится у прилавка нижегородец, ему некогда — дела дома ждут. Крупные сделки в кабаках сговаривают. И шумит с утра и до вечера.

Ах ты, свет-матушка, 
Макарьевская ярманка.

      Володя и здесь быстро освоился. Дела пошли хорошо, заработок был приличный, но торговля тяготила, хотелось ехать дальше: Жигули посмотреть, утес Стеньки Разина, Астрахань... Совсем было собрался покинуть Нижний, да случай задержал.

      После рабочего дня коротать время ходил на Сибирскую пристань или дальше на пески — мели такие вверх по течению Оки. Здесь располагались временные ряды для торговли железом, а чуть выше останавливались рыбные караваны. По вечерам на песках собирались крючники. Засиживались допоздна. Однажды среди крючников мелькнуло знакомое лицо. «Тимоша», — вспомнил Володя, фамилии не знал. С Тимошей они вместе зимогорили на заводе Сорокина, недолгое время крючничали в Рыбинске, а потом потеряли друг друга из вида. Володя знал, что Тимоша мечтал заработать сто рублей и купить в деревне у брата-пьяницы полдома да зажить с женой и детишками. Не одно лето приходил Тимоша на Волгу, но заработать ста рублей никак не мог. Теперь вот в Нижнем оказался, выгружал железо. Жил, как и большинство крючников, на барже. Обрадовались встрече оба. Только на следующий день приходит Володя к пристани, а Тимоши нет: упал с ношей, ключицу сломал, ногу вывихнул. Отыскал Володя Тимошу — лежал на барже среди лохмотьев и стонал. Привел фельдшера и каждый день стал навещать. А когда поправился Тимоша настолько, что сам потихоньку стал ходить, купил ему Володя «через» — кошелек особый и, положив в него деньги, заработанные у итальянцев (значительно больше Тимошиной мечты), отправил парня домой, в деревню под Ярославль, строго-настрого приказав не открывать кошелька, пока домой не приедет. Посадил Тимошу на пароход, идущий до Рыбинска, а сам вниз подался.

      С нетерпением ждал Володя Жигулей. Много за эти годы наслышался о них. В Рыбинске один бывалый бурлак крючником работал, ватагу сколачивал, сговаривал молодых да сильных ребят вольной жизни беззаконной испробовать — все они собирались в Жигули.

      Вечером после работы как сойдутся, бывало,— только у них и разговора, что о Жигулях. На заводе не раз слышал. По всей Волге звучит: Жигули да Жигули. И все-то около них не так, как в других местах: и Волга там чище да прозрачней, и рыба легче ловится, и промысел всякий сподручней, а уж дышится-то как вольготно: ни тебе хозяев, ни полиции, живи припеваючи, добывай хлеб, как сможешь, — никто косо не посмотрит, не осудит — «потому некому»: горы да лес, голоса только и раздаются, что птичьи, иной раз зверь какой рявкнет, и полетит звук его к Волге, эхом перекликаясь по горам.

      Словом, тот волгарь не волгарь, кто Жигулей не видал да утеса Стеньки Разина. Все это и подбивало Володю посмотреть, что за Жигули такие.

      Рано утром подъехали к Жигулям. Они начинались сразу за деревней Климовка. Накануне над Самарской лукой прошли дожди, и утренний туман, поднявшись вверх с первыми лучами солнца, превратился в белые облака. Клубящиеся обрывки их висели над ближними горами, оттеняя омытую зелень лесного покрова. Дальше волнообразная цепь Жигулей окутывалась сизой дымкой влажного утреннего воздуха. Это были первые горы, которые Володя видел в своей жизни. Их сравнительно невысокие вершины казались ему неприступными. Столпились в непроницаемую стену и выглядывают одна из-за другой. Иногда оголенные, скалистые бугры забегают в воду, а горы, покрытые густым лесом, плавно спускаются к отлогому, песчаному берегу.

      Пароход бежит мимо. Солнце врывается в чащи жигулевские, просвечивая их насквозь. С пригретой ветки ближнего к реке дерева вспорхнула птичка, перелетела сначала на одно дерево, потом на другое, третье и умчалась в высь голубеющего неба. За ней вспорхнула целая стая пернатых и рассыпалась в необъятном воздушном просторе, растаяв в голубых волжских далях.

      Горы ожили. Покачнулась листва деревьев, зашумел меж ними ветерок. Встрепенулась дикая краса Жигулей.

      Жигули понравились Володе, он увидел в них гораздо больше занимательного и интересного, чем рисовало воображение по рассказам, ранее о них слышанным.

      За Самарой пароход обогнал плоты. Они шли с верховьев Волги вниз, к железной дороге. На плотах горел костер. Дым стелился по Волге, ветер доносил его горьковатый запах, особенно терпкий и неприятный здесь, около воды, где воздух всегда удивительно свеж и чист.

      С кормы парохода Володя с вниманием и любопытством смотрел на плоты. Стоявший рядом пассажир сказал:
      — Плоты в Царицын гонят, пройдут еще дней пять, а то и все семь.

      Володя откликнулся, и завязался разговор. Сосед оказался бывшим плотовщиком, звали его Никитой.
      — Знатное дело плотовщика, — неторопливо говорил Никита, — не каждому по силе да и по терпению. Иной раз пароход тебя обгоняет, так бы, кажется, и перескочил, моченьки нет, до чего тихо плот тянется, а сиди, быстрее воды не убежишь.
      — Долго вы плотовщиком были? — осторожно спросил Володя.
      — А как же, долго, я не только сплавлял плоты, я готовил их, не один годок лесовить ходил.
      — «Лесовить»? Что это?

      Никита оказался словоохотливым спутником, что встречалось на Волге не часто, и рассказывал с удовольствием, чувствуя свое превосходство.

      — Пройдет Ерофеев день, в октябре он, в самом начале, вот после него и едем в лес: ронять дерево, волочить к сплаву — это и значит лесовить. На сани погрузим хлеба печеного, сухарей, круп там разных, гороху, луку репчатого, грибов сушеных и — в лес. Бабы ревут, жалко мужиков отпускать, ребятишки вслед за ними в голос, а мы по нескольку человек на сани да с песнями. Живем в лесу в зимницах, не живем, а спим только, потому весь день с зари до зари на работе. В народе-то недаром сказывают: лесок сечь — не жалеть своих плеч.

      — Да ты, небось, и что зимницей зовут не знаешь? — обратился Никита к Володе. И, не дожидаясь ответа, продолжал:
      — Зимница — это землянка не землянка, а как вроде и она. Яму четырехугольную аршина в полтора, а то и в два в глубь земли выроют, все гуртом роют перво-наперво, как в лес придут, а в нее сруб запущают, чтоб шесть-семь венцов над землей осталось. Сверху перекрытия сделают, лапами еловыми закидают, дымник посередке, а в зимнице аккурат под дымником тепленку — печку попросту — поставят, из глины лепят ее, нары настелют по стенам — вот тебе и жилье. Утром в ней пообедаешь, а стемнеет — повечеряешь да и спать. Я-то все больше готовил разные брусья, чурки для деревянной посуды. Вот пониже непременно сплавнушки где-нибудь встретим у берега. Видал?
      — Нет.
      — Лодка такая большая, лучше сказать — баржа маленькая. Из чурок-то, что мы наготовим, мужики-умельцы потом ложки да плошки, чашки, веретена там разные понаделают, каталки для белья, кадки, бочонки, и чего-чего только не найдешь у них. Погрузят все свое хозяйство на сплавнушку и едут самосплавом торговать по деревням. В низовьях Волги спрос на посуду большой. Леса мало там, всё степи округ, не делают на месте посуды-то, а она в хозяйстве годится.

      Ниже Царицына у одной из деревень увидели сплавнушку. Пароход останавливался тут, и Володя сошел на берег, чтоб поближе посмотреть на нее. От сплавнушки било запахом свежего дерева. Посуды было полным-полно, и самой разнообразной. Она размещалась в разгороженных досками клетушках. Володя узнал, что каждая вещь сделана из определенной породы дерева: валики для белья — из липы, «потому легкая»; кадки — из дуба: дуб крепость дает; миски, чашки — из клена: дерево легкое в обработке. Некоторые вещи раскрашивались, на иных особым способом выжигались узоры, другим оставляли цвет дерева.

      К сплавнушкам высыпало чуть не все село; радости и волнений — не оберешься. Бородатые мужики торговались с хозяйками, у которых при виде богатства посудного глаза разбегались: и большую чашку хочется, и поменьше для щей надо, а уж ложки красные с золотом положить на стол чистый, выскобленный да рядом чашку поставить желтенькую липовую — чего еще надо? Все хочется купить, а деньжонок маловато. Зажав в кулак гроши, торгуются хозяйки, экономя трудовые копейки...


К титульной странице
Вперед