Король не мог ни заточить канцлера в Бастилию, ни отрешить от должности, ибо, будучи соотечественником мадам Екатерины, он находился под
ее особой защитой. Поэтому король сделал то, что было в его силах и чего
все от него ожидали: он сорвал с груди канцлера сияющий сапфир. Потом
нерешительно посмотрел вокруг, точно еще не зная, что воспоследует. Но
на самом деле он отлично знал, что. Король кивнул Лерану, тот взошел по
ступенькам на помост и принял на коленях знак королевской благосклонности. И с этой минуты от него исходило голубое сияние. Когда все покрывала
были сброшены, у виконта де Лерана оказалось лицо юного воина, который в
блеске своей едва расцветающей мужественности готов наступить ногой на
затылок поверженному врагу. Дю Га сам вызывал, его на это: словно повергнутый в прах, он нарочно уткнулся лицом в пол, - и Леран не стал
медлить.
Когда обитатели персидского шатра увидели, что все завершилось столь
благополучно, они ожили, захлопали в ладоши, возобновили танец и, отдаваясь волнам музыки, стали изображать любовь и счастье перед зрителями,
которые верили в любовь и счастье, только когда они изображались на сцене. До поздней ночи мерцал персидский шатер узорчатыми занавесями,
сквозь которые просачивался мудро смягченный свет, отчего все внутри
представлялось терпимее, чем обычно, - султан, мальчики, старые негодяи,
а также те вещи, в которых самое драгоценное - только их голубое сияние.
Впрочем, двух участников не хватало: Генрих и д'Эльбеф прощались в
отдаленном покое замка.
- Этого я никогда не забуду, д'Эльбеф.
- Сир, вы очень долго тут мешкаете, но, вероятно, должны медлить.
- Время у меня есть. У меня только это и остается: терпение и время,
ЧТО ЖЕ ТАКОЕ НЕНАВИСТЬ?
Но тот, кто ждет слишком долго, видит, как его самые сильные чувства
изменяются, как они раздваиваются и теряют свою цельность. Взять хотя бы
эту дружбу с Гизом. Генрих сблизился с ним из ненависти: он хотел получше узнать его, ибо этого требует ненависть. Но когда узнаешь врага, возникает опасность, что найдешь его вовсе не таким уж плохим. Больше того:
враг потому и притягивает, что его принимаешь, какой он есть.
Они играли в мяч, "длинный мяч", игра эта труднее всех прочих, и в
ней состязались всегда только два противника - Наварра и Гиз; остальные
лишь смотрели, и им нередко бывало обидно. Коротышка Наварра легко носился туда и сюда, тогда как огромный Гиз стоял на месте и спокойно, как
Голиаф, ожидал его ударов; но и это были еще пустяки. Однажды мяч перелетел через изгородь. - Наварра! Ты поменьше, - крикнул Гиз, - полезай
через изгородь и достань мяч! Но Генрих просто перепрыгнул ее с места,
невольно восхитив этим зрителей. Назад он, правда, пролез под ней, однако вдруг послал мяч на площадку, и кожаный снаряд попал лотарингцу прямо
в грудь. Гиз покачнулся, но тут же воскликнул: - Ты, мне в лоб метил, и
тогда бы я упал! Но так высоко тебе не достать, малыш. Поди-ка, принеси
нам винца - запьем испуг.
Генрих, конечно, побежал за вином. Но этого случая было достаточно,
чтобы в тот же день д'Алансон и д'Эльбеф, отведя в сторону Гиза, поговорили с ним серьезно. Правда, король Наваррский - всего лишь пленник и в
настоящее время лицо незначительное; но все присутствующие, а среди них
были кое-кто из черни, увидели в этом недопустимое унижение королевского
дома. Гиз ответил: - Чего вы хотите? Мальчуган ведь не обижается, он
прямо прилип ко мне. По всем церквам со мной таскается. Скоро он будет
более ревностным католиком, чем я сам.
Они пересказали его слова Генриху; но своими мыслями на этот счет он
с ними не поделился. "Тщеславный Голиаф, - думал он, - не подозревает о
моем сговоре с мадам Екатериной. Напрасно он вообразил, что на его неуклюжие интриги с попами и испанцами всегда будут смотреть сквозь пальцы.
Не знает он меня так, как я знаю его. Я ведь его друг. Никто не может
себе позволить того, что позволяет друг".
При следующей игре в мяч ему действительно удалось угодить Гизу в
лоб, у герцога вскочила шишка, и ему стало плохо. Генрих притворился,
что ужасно огорчен: - Право же, я нечаянно, я вовсе не хотел, чтобы у
тебя выросли рога. Только герцогиня имеет право наставить их тебе. - Тут
все присутствующие начали хохотать, называя друг другу громче, чем допускают приличия, имена любовников герцогини. Эта молодая дама быстро и
основательно усвоила придворные нравы.
Лотарингец лежал на земле, стараясь остудить лоб, и все слышал. Он
стонал, больше от ярости, чем от боли, и решил сурово наказать неверную
жену.
Потом он заявил Наварре: - В сущности, ты только напомнил мне, что
надо следить за ней. Никто другой на это бы не дерзнул. Я вижу, что тебе
можно доверять. Пойдем со мной, послушаем проповедь отца Буше.
В тот же день они отправились верхом, герцог Гиз, как обычно, в сопровождении блестящей свиты, Наварра - совсем) один. Он все еще знал Париж недостаточно, и название церкви ему ничего не сказало. Где бы они с
Гизом ни проезжали, в толпе из уст в уста передавались все те же слова:
- Вон король Парижа! Здравствуй, Гиз! - Этого короля приветствовали,
подняв правую руку. Женщины подражали мужчинам, хотя иногда они забывались и протягивали обе руки к белокурому герою своих грез. А тот, надменный и уверенный в себе, изливал на них блеск, точно был самим солнцем. Так они доехали до церкви. И когда многочисленные воины перестали
лязгать оружием, священник Буше поднялся на кафедру.
Это был оратор нового типа. Он разъярился с первого же слова, и его
грубый голос то и дело сбивался на бабий визг. Буше проповедовал ненависть к "умеренным". Не одних только протестантов нужно ненавидеть так,
чтобы их уничтожать. Когда наступит некая ночь длинных ножей и отрубленных голов, вещал священник, следовало особенно беспощадно расправляться
с теми, кто слишком терпимы, хотя и называют себя католиками. Главное
зло в обеих религиях - это такие люди, которые чересчур уступчивы, они
готовы пойти на соглашение и желают, чтобы в стране воцарился мир. Но
мира страна не получит, она его не выдержит, ибо он несовместим с ее
честью. Постыдный мир и навязанный ей договор с еретиками должны быть
уничтожены. И земля и кровь зовут к насилию, насилию, насилию и решительному очищению от всего чужеродного, от прогнившего прекраснодушия,
от разлагающей свободы.
Толпа, переполнявшая церковь от алтаря до самых далеких приделов,
скрежетом и стенаниями подтвердила, что она не желает терпеть ни прекраснодушия, ни тем более свободы. Люди давили друг друга, лишь бы протиснуться поближе к кафедре, хотя бы одним глазком взглянуть на проповедника. Но они видели только разинутую пасть, ибо этот Буше был ничтожного роста и к тому же кривобок, он едва высовывался из-за края кафедры.
Плевался, однако, очень далеко. Его речь то и дело переходила в лай, а
если в ней и оставалось чтото человеческое, то оно было весьма далеким
от всех привычных звуков; оно напоминало что-то чужеземное, затверженное. Несколько раз люди ожидали, что он вот-вот повалится в припадке падучей, и уже озирались, ища сторожей. Но тогда пасть Буше захлопывалась,
и он, обаятельно улыбаясь, обводил взглядом церковь, чем и покорял сердца. Потом, набравшись сил, снова принимался лаять и щелкать зубами, точно намереваясь извлечь из толпы какого-нибудь инакомыслящего и тут же
загрызть его.
Свобода совести? Нет уж, избави бог! Но и никаких податей, никакой
арендной платы и вообще никаких налогов, никакого рабства. Ни народ, ни
тем более духовные лица пусть отныне ничего не платят. На том-то и стоит
их союз. Пусть за духовенством останутся причитающиеся с него государственные сборы, а народу разрешат грабить дома и дворцы всех гугенотов и всех "умеренных" - их следует убивать в первую очередь. Буше убеждал своих слушателей не отступать и перед вельможами, перед самыми высокопоставленными лицами и весьма недвусмысленно намекал даже на особу короля: он-де тайный протестант, "умеренный" и изменник. Следуя своему
пылкому воображению, поп расписывал слушателям несметные сокровища Лувра
и прелести вожделенной резни. А потом тех же слушателей, упоенных картинами будущих бесчинств, повергал без всякого перехода в смертельный
ужас, уверяя, будто против них злоумышляют, их преследуют: нации и всему
национальному грозит-де ужасная опасность очутиться во власти тайных
сил, поклявшихся погубить ее. За этим последовала яростная молитва, которую могла породить, бесспорно, только близость несомненной и величайшей беды. Толпа громко подхватила. А над людьми облаком стояли незримые
пары - истечения жадности, страха, вожделений и ненависти.
Генрих вдыхал эти испарения, и скорее его органы чувств, чем сознание, подсказали ему, насколько нечистоплотно все происходящее. В конце
концов он сам; чуть не заразился этой ненавистью. Свергнуть властителей
Лувра, разграбить его, всех поубивать - мужчин, дам, стражу и челядь - ведь и он не раз помышлял о таких делах в те времена, когда больше всего
жаждал бежать отсюда и вернуться с иноземными ландскнехтами. Тому прошло
уже несколько лет, он чуть не позабыл все это. Но здесь, в церкви, воспоминание встало перед ним опять, точно он строил эти планы только вчера. И он снова понял, что оскорбленный и униженный мстит беспощадно. "А
уж у меня оснований больше, чем у кого-либо. Они убили мою мать, потом
господина адмирала, всех моих друзей - восемьдесят дворян, моего учителя, последнего вестника моей матери-королевы! Оставшиеся в живых покрыты
позором, я должен переносить плен, ежедневные опасности и ежедневные издевательства. Все это я знаю. И я решил мстить. Я лишь день за днем откладывал месть и обдумывал ее. Так проходит время, и так проходит ненависть. Нет, она не проходит, она становится сомнительной. Я с ними живу,
мы играем в мяч, мы спим с теми же самыми женщинами. Мадам Екатерина
предложила мне союз; да и правда ли, что она отравила мою мать? Д'Анжу
был готов во время Варфоломеевской ночи прикончить "меня, а теперь, став
королем, он меня защищает. Гиз сделался моим близким приятелем; кажется
почти невероятным, чтобы, когда господин адмирал уже был мертв, он мог
наступить ему на лицо. Однако это так! Все это они совершили, истинная
правда. Но дело в том, что я их знаю, а они меня нет. Не хочу отрицать:
я даже люблю их за это, конечно, до известной степени люблю. Можно услаждать себя, и общаясь с врагами, не только, с возлюбленными. Я вынужден остерегаться их и потому дружить с ними". Так оправдывал себя Генрих, свои колебания, свое долготерпение, и как бы отстранялся от толпы,
которую Буше призывал к необузданному удовлетворению своих инстинктов.
Впрочем, Буше еще не закончил своей яростной молитвы, а Генрих уже давно
справился со всем, что вдруг нахлынуло на него. Жизнь коротка, искусство
вечно, но когда же можно считать правильное действие созревшим?
А тем временем Буше разъяснил слушателям, что вся государственная
система преступна, но зато бог послал им вождя.
- Видите, вон он стоит! - Все усердно опустились на колени, особенно
те, кого подозревали в сочувствии "умеренным". Но Гиз дерзко смотрел поверх голов, возведя очи прямо к богу; на нем были серебряные доспехи,
как будто предстояло сейчас же схватиться с властью, и его воины бряцали
железом. Конечно, у королевы-матери были здесь свои шпионы, они, наверно, уже побежали к ней и теперь расписывают, какой страшной угрозой для
нее становится лотарингец. А Генриху, который был близок с ним, становилось ясно, что он просто головорез и грубый великан, Голиаф, да к тому
же рогат. Надо сделаться его другом, тогда поймешь, чего он на самом деле стоит, и даже почувствуешь к нему симпатию. Я ненавижу его? 'Конечно.
Но что же такое ненависть?
Проповедник кончил, и алебардщики стали выгонять простой народ из
церкви; остались только те, кто пользовался влиянием и уважением: отцы
города, самые богатые горожане, наиболее популярные священники, а также
господин архиепископ. Он головой ручался, что устами Буше глаголят сами
разгневанные небеса. Распутство двора уже перешло всякие границы, - и
архиепископ живо описал публичное и бесстыдное представление, которое
король устроил в Лувре; в качестве исполнителей выступали его наложники,
а женщин-христианок заставляли смотреть на этот срам. Рассказ его вызвал
возмущенный ропот. Под шумок кто-то рядом с Генрихом, стоявшим далеко
позади, сказал: - А архиепископ спит с собственной сестрицей!
Генрих невольно засмеялся, его рассмешил не только факт, сообщенный
соседом, а вообще вся эта комедия.
Вскоре, однако, дело приняло серьезный оборот, ибо один из влиятельнейших граждан, представитель счетной палаты, открыл собравшимся
состояние финансов в королевстве. Оно оказалось безнадежным; но так как
никто, собственно, ничего другого и не ожидал, то каждый считал себя тем
более вправе возмущаться. Именно скопом возмущаемся мы особенно горячо и
лишь по поводу фактов, о которых знают все. Услышав свежие новости, люди
раскачиваются крайне медленно, но тем быстрее действует оглашение того,
что давно известно и о чем просто не решались говорить. В сто тысяч талеров обходятся казне ежегодно королевские охотничьи своры, обезьяны и
попугаи. И это еще пустяк в сравнении с чудовищными суммами, которые
поглощает орава его любовников. Одному из них даже вверили управление
финансами. Оратор заявил об этом во всеуслышание и добавил: - В наши
времена все можно делать, нельзя только называть вещи своими именами. - Но так как он сейчас отважился на это, то собравшиеся возомнили о себе
невесть что, как будто тем самым уже положено начало какому-то повороту
и в центре событий стоят именно они.
Председатель счетной палаты перечислил еще немало промотанных миллионов, жаловался на высокие налоги, на их несправедливую раскладку, на
продажность всех, кто их собирает, - особенно отличается в этом отношении любимец короля господин д'О, скажем просто О. Однако оратор забыл
назвать многих других, хотя и те брали на откуп налоги и выжимали из народа все соки. Но среди них были, по слухам, и члены дома Гизов, а упоминание их имен оказалось бы совсем некстати, принимая в соображение то,
что должно было сейчас произойти. Когда он кончил, служители приволокли
вместительные мешки, из которых потекло золото испанской чеканки, и текло оно, не иссякая. А казначей, следуя приказаниям герцога Гиза, распределял деньги среди старшин, священников, влиятельных граждан, чиновников
и военных. За это каждый проставлял свое имя на листе с именем лотарингца и при этом еще выкрикивал: "Свобода!"
Так была заложена основа Лиги. И тем самым, как только бы, ли опорожнены мешки с испанскими пистолями, создан и союз с целью отдать в руки
одной партии всю власть в стране. Партия получила ее, притом в такой мере, что в течение многих лет сплошных ужасов и неудач королевство стояло
на краю гибели, король был совсем загнан в угол, и все человеческое отброшено назад на много поколений. Именно здесь этому было положено начало, и в то время как счастливцы поспешно распихивали по карманам иноземные деньги, даже не взглянув на чеканку, с улицы неслись крики: - Да
здравствует Гиз! Свобода!
Это провозглашал своему вождю многая лета обманутый народ. И вождь
имел все основания ожидать, что его примут всерьез, так же как и его
сторонников из рядов черни. Да и точно ли обманутый? Народ ведь никогда
не бывает обманут до такой степени, как потом уверяют... Испанское золото видели только сторонники Гиза, а народ видит лишь белокурую бороду, и
он пленяется ею. Но в душе он отлично Знает, что до спасения религии ему
нет дела и что никакого сказочного пробуждения к новой жизни нет и не
будет. Черни просто хочется грабить, прогнать других с работы, обогатиться; хочется пошуметь, покуражиться и хочется убивать. Так оно и бывает, когда кучка сброда, в которой есть и простолюдины и почтенные горожане, создает какую-нибудь Лигу для подавления свободы совести. Тем
громче орут "Свобода!" и обманутые на улице и обманщики в домах; это показывает, что раз их обманывают, они тоже хотят обмануть.
Среди обманщиков, которые остались в церкви, только что набили себе
карманы золотом и вдруг возжаждали свободы, были и "умеренные", считавшие своевременным присоединиться к Лиге. В том числе даже новообращенные
гугеноты; и оправдывали они себя тем, что тут присутствует Генрих. Гиз
прихватил его сюда, чтобы освободить многих других от угрызений совести.
Генрих сам отлично это понял, а кроме того, ему поспешили объяснить. И
как раньше, под громкий ропот негодования по поводу распущенности двора
кое-кто осмеливался шепнуть, что сам-де архиепископ не лучше, так же было и теперь. Хотя вопли о свободе и заглушали голос честных людей, все
же те говорили достаточно громко: - А знаешь, кум, монетыто были испанские. Испанские!
Генрих еще не успел разобраться в своих чувствах: события развертывались слишком быстро. Прежде всего Гиз показал себя с новой стороны: никто бы не подумал, что он умеет обхаживать людей и совращать их; никто бы
не поверил, что этот Голиаф способен действовать так быстро и ловко. Вот
что значит собственная выгода! Да люди и сами облегчили ему задачу, ибо
им было лестно состоять в одном сообществе с таким знатным вельможей.
Гиз распределил обязанности: военным поручил принудительно завербовывать
солдат для войска его партии, духовным лицам - подстрекать простонародье
к бунту, гражданам, - сопротивляться властям и отказываться от уплаты
каких-либо налогов и пошлин. Он награждал их званиями и правом занимать
соответствующую должность, в случае если уйдет тот, кто ее занимает теперь. Другими словами - если будет убит. Это понимал каждый.
И что бы кто впредь ни совершил, он уже не будет нести ответственность за свои деяния, ибо все здесь же поклялись слепо повиноваться новому вождю. Покончив с этим, Гиз распустил участников торжественного
собрания. - Наварра, - сказал он перед уходом, - ты теперь сам убедился,
как мы сильны.
- На мое счастье, - отозвался Генрих. - Да здравствует король Парижа!
- закричал он вместе с толпою, которая все время ждала на улице. Перед
тем как уйти, он подтолкнул друга-лотарингца в бок и, в совершенстве
подражая одному из отцов города, изобразил, как смачно тот шептал: - Испанские монеты, кум! Испанские! - Потом скрылся.
Генрих шагал все быстрее, его стражи едва поспевали за ним. Он прошел
Австрийскую улицу, прошел мост, потом ворота и вступил во двор Лувра,
однако ничего вокруг себя не видел. Он не заметил, по каким местам лежал
его путь и кто смотрел ему вслед, и узнал свою комнату лишь после того,
как уже долго бегал по ней из угла в угол. Тут он понял, что ненавидит.
"Вот, вот она, ненависть! Испанские монеты! Через горы, на мулах, неудержимо ползут мешки, набитые пистолями. Их опорожняют в городе Париже,
и золото течет, течет без конца, карманы наполняются золотом, а сердца - ненавистью, кулаки - силой, пасти - бесстыдной ложью. Что ж, начинайте,
лютуйте, как дикие звери, забудьте о кротости и благоразумии! Ведите
войну в угоду одной религии и против всего остального! Я всю жизнь
только это и видел. Не сведущ я был до сих пор лишь относительно причин
и подоплек всех ваших злодейств! Испанские монеты, их везли сюда через
Пиренеи, через мои родные горы, я могу мысленно начертить их путь! Тут
вот водопадом спадает ручей, там вон Коаррац, и стоит мой дом. Они хотят
отнять его у меня. Филипп Испанский всегда хотел отнять у меня мой склон
Пиренеев; я же требую еще и его склон. Требую, потому что это мои горы и
моя страна, и пусть его солдаты не смеют вторгаться туда, и пусть не
смеют провозить по ней его мешки".
На сегодня довольно. Двадцатитрехлетний юноша редко задумывается о
большем, и его ненависть пока ограничена картинами его родины. Он ненавидит мирового владыку из любви к своему маленькому Беарну, а теперь еще
и потому, что страдает Франция. Она страдает, как и он, и виновник все
тот же. "Что там Гиз и Екатерина! Они наперебой стараются угодить покорителю мира. Вот кто истинный враг, вот кого я ненавижу! Это он держит
меня в плену, это он оплачивает войну между партиями здесь, в моей стране, которой я все-таки со временем буду править!"
И когда Генрих потом действительно стал править Францией, его понимание свершающихся событий и его ненависть страшно и грозно возросли. Он
желал уже не только освободить Францию и стать величайшим государем Европы - он хотел им навеки дать мир. А австрийский дом должен пасть. Под
конец он решил раз и навсегда выгнать этот ненавистный ему дом из всех
остальных стран света и держать его за скалистыми стенами Пиренеев. Таковы будут некогда его планы под старость, и они принесут ему облегчение.
Юношу в его узилище жжет ненависть к дону Филиппу, он вынимает из
сундука портрет, на нем ничего не говорящее лицо, белокурые кудряшки.
Лоб высок и узок; юноша всаживает в него нож, затем отшвыривает и ломает
руки. Что же такое ненависть? Мы можем безгранично ненавидеть лишь то,
чего не видим. Генрих никогда не увидит Филиппа Испанского.
СЦЕНА С ТРЕМЯ ГЕНРИХАМИ
Он сказал своей доброй приятельнице, мадам Екатерине, что у лотарингца какие-то странные мысли. Генрих уже успел остыть и придал своим новостям не больше веса, чем в его положении было благоразумно. Заговор
лотарингца и почтенных граждан он изобразил в комическом духе. Связей
белокурого героя с чернью он коснулся лишь слегка; пусть королева-мать
увидит в этом либо нечто недостойное ее внимания, либо, если пожелает,
предостережение. Но она предпочла его словами пренебречь. Тогда он все
же подошел к ней вплотную и неожиданно проговорил: - Мадам, вы погибли.
Она рассмеялась с материнским добродушием: - Не беспокойся! Гиз в конечном счете действует мне на пользу: ведь Филипп мне друг.
В это она почему-то верила и оттого не понимала, что король Филипп
ищет себе во Франции наместника - к тому времени, когда государство будет расшатано с помощью испанского золота, а он станет в нем единственным властителем. А рядом с ней стоял человек, который начинал это понимать. Но мадам Екатерина, хитро прищурившись, ответила ему:
- Иди-ка ты лучше к какой-нибудь красивой даме, королек. Вы с Гизом
должны как можно больше развлекаться у меня на глазах, тогда я вас не
боюсь.
Король Франции сидел, закутавшись в свой меховой плащ, и писал; он
был охвачен тихим унынием, именно такого настроения и ждал Генрих, чтобы
многое ему открыть. Самое плохое д'Анжу знал: один из его любимцев нынче
пал на поединке - Можион, прелестный мальчик, и заколол его офицер Гиза.
Это уже переходит всякие границы: Гиз не только мутит народ на улицах,
он сеет страх даже в замке короля. - Кузен Наварра, мы недооцениваем
его.
- Допускаю, - сказал Генрих. - Голиафы, и вообще такие герои, как он,
умеют быть не только грубыми. Нельзя забывать, что они и коварны.
- Я, - заявил король, - хочу ответить на это коварство достойно, хотя
и не без мудрого расчета: в списки Лиги я внесу и свою королевскую подпись.
Что он тут же и сделал с большой торжественностью и в присутствии
многих свидетелей из всех сословии. Пусть народ и почтенные горожане
убедятся воочию, что незачем напоминать с помощью каких-либо сообществ о
его обещании защищать религию. Он ставит свою подпись в самом начале,
над подписью лотарингца, в знак того, что будет всеми способами бороться
против распространения гугенотской ереси. А между тем, сам этому не верит, да и никто не верит слабому королю. Своею подписью он только подтвердил, что по всей стране бродячие монахи подстрекают против него народ, что в каждой деревне листы со списками сторонников Лиги покрываются
именами и крестиками, и у каждого парня при этом стоит перед глазами
храбрец Гиз, и у каждой девушки - красавец Гиз, что герой их грез - только он, а вовсе не какой-то унылый Валуа, который то грустит, то распутничает и возится со своей свитой из мальчишек.
Генрих, третий король Франции, носящий это имя, забывал свой сан,
когда наряжался восточным султаном или кающимся грешником. Но как французский государь, он любил повздыхать над своим истинным положением и
брал себе тогда в наперсники своего зятя Наварру, ставшего впоследствии
четвертым королем, носившим имя Генрих. Однажды утром король приказал
позвать его; близилось рождество, лежал снег, и в замке Лувр стояла необычайная тишина, словно он остался наедине с самим собой. - Генрих, скажи, что ты обо мне думаешь! - просительно обратился к нему король.
- Что вы мой государь и король, сир.
- Ну, над этим думать особенно нечего. Нет, когда ты начинаешь размышлять?
- На вашем месте я бы не стал допытываться. Вы действовали
один-единственный раз, и вашим делом была Варфоломеевская ночь. Нынче
Гиз намного сильнее, чем был тогда адмирал. Но вы король, и не случайно,
конечно, вы дали ему стать еще сильнее.
- Речь не об этом, - угрюмо пробормотал король. - Я жду, что надо
мной будет совершено насилие.
- 'Предупредите его.
- Ты ведь слышишь: я жду его с нетерпением, - прошептал король и весь
затрепетал. Он даже рот прикрыл рукой. - Мне сообщили, что Гиз хочет меня похитить. Что же будет? Я его пленник. Он хозяин моего королевства и
входит ко мне с арапником...
- Он на голову выше меня, - сказал Генрих Наваррский. - А что будет
дальше? Такой верзила имеет передо мной лишь то преимущество, что может
снимать колбасы с потолка - вот и все. - А про себя добавил: "Король хотел, чтобы я убил и его брата, Перевертыша. Не потому ли, что тот одного
роста со мной? Разве во всем этом разберешься?!"
За дверью послышалось шарканье многих ног и звон оружия; дверь распахнулась, и один из адъютантов Гиза доложил о нем. Но не так, что
Гиз-де просит короля принять его господина, - нет, распоряжался герцог.
К тому же он заставил короля Франции ждать, и тот воспользовался этими
минутами, чтобы спрятать своего кузена Наварру.
- Послушай, что он осмелится предложить королю. А если он нападет на
меня...
- Может случиться, что он проколет шпагой и портьеру. Лучше уж я покажусь до этого и тоже скажу словечко.
И вот появился третий Генрих, из дома Гизов. Громкая команда, оказание почестей, торжественное появление. Король Генрих сидел у письменного
стола, кутаясь в меховой плащ, Генрих Наваррский выглядывал из-за
портьеры.
Герцог шляпы не снял и не обнаружил никакого желания преклонить колено. Он сказал: - Погода для охоты подходящая. Я увожу вас, сир.
Король громко кашлянул, это служило сигналом для кузена и означало:
"Вот видишь! Похищение!" Гизу же он ответил:
- Конечно, друг мой, но видно, что у вас нет парламента и вам не нужно выпускать для него указы, если он не желает вносить в свои протоколы
угодные вам изъявления вашей благосклонности.
В голосе герцога зазвучали резкие ноты, когда он ответил: - И ваш
парламент совершенно прав, так как ваши указы обогащают только придворных, а народ идет к гибели.
- То же самое говорили, когда еще был жив мой брат Карл. А народ, в
сущности, только и делает, что идет к гибели. - Король сказал это неспроста, а герцог повел себя именно так, как от него и ожидали. Он разразился обличительной речью, точно настоящий трибун. И вперемежку с ошеломляющими цифрами наговорил пропасть громких слов. Когда сказать уже
было нечего, король с потемневшим лицом пробормотал из своих мехов, едва
шевеля толстыми губами:
- Видишь, Гиз, потому-то я принял тебя наедине, без свидетелей: я
опасался, что ты иначе не сможешь так свободно все это выложить.
- А кого мне бояться? - спросил герцог, выпятив грудь и расставив ноги. Предложенное ему кресло он отпихнул. - Кто из нас обоих действительно вождь Лиги? - спросил он.
- Ты, - убежденно заявил король. Герцог ощутил в этом ответе что-то,
что вызвало в нем презрение. И он небрежно бросил: - Хоть вы и король,
но не дворянин, а потому королем не останетесь. Я... - Он запнулся, потом крикнул еще раз: - Я... - но вовремя спохватился и не договорил тех
слов, что уже вертелись на языке: "сам стану королем".
Король же вместо того, чтобы дать ему отпор, только подзадоривал наглеца. Кузен, скрытый портьерой, уже едва в силах был терпеть такое дерзкое обращение с лицом королевской крови. Отпрыском той же крови, хоть и
в двадцать седьмой степени родства, был он сам. Он шевелил складками
портьеры, чтобы привлечь внимание Гиза. Но Гиз был слишком занят тем,
как бы посильнее унизить короля. - Вы король только для ваших любовников, - грубо заявил он. - Да и их поубавится, когда убавятся деньги. А в
конце концов вы забьетесь в какой-нибудь паршивый угол вашего королевства и будете там сидеть без всяких любовников, без денег и даже...
без крови.
Тут короля потряс ужас. Он натянул на голову свой меховой плащ, и кузен за портьерой понял, что сейчас Генрих третий сползет под стол.
Но он умоляюще пролепетал: - Продолжай!
Это было уже слишком даже для такого бесчувственного истукана, как
Гиз. Он вдруг умолк, повернулся и подошел к креслу, которое перед тем
отпихнул. - Продолжай! - пробурчал он себе под нос и пожал плечами. Свидетелю за портьерой все, было слышно, так как и кресло и герцог находились совсем рядом. У Генриха даже слезы выступили на глазах: какой-то
бессовестный нахал с избытком крови в жилах и шайкой черни за спиной,
без всяких заслуг и без всяких прав смеет держаться перед королем этаким
героем и грозить ему, что, мол, последняя кровь выступит у него из пор,
как у его брата! Что только творится в этом мире! Генрих Наваррский отбросил складки портьеры и вышел, держа в руке обнаженную шпагу: - Я мог
бы ее всадить тебе в спину, и стоило бы!
- Ого! - воскликнул Гиз. - Да тут ловушка! Иначе к чему это требование продолжать, если Валуа все равно ничего приятного для себя не ожидал
услышать. А я-то явился, - говорил этот здоровенный мужчина, незаметно
отступая к двери, - я явился сюда как верный слуга короля, чтобы начистоту выложить всю правду и спасти его и королевство. Свой меч я не взял
с собой и кинжал не выну - это ниже моего достоинства.
Вероятно, он забыл его взять, ибо держал руки так, словно вот-вот
хлопнет в ладоши. И в тот же миг в комнату ворвались бы толпой его вооруженные люди. Генрих Наваррский помешал этому.
- Генрих Гиз! - заявил он. - Мы играем! Убийство Цезаря, помнишь, как
все это было? Мы с тобой изображали заговорщиков.
- Брось шутки, - сказал Гиз. На самом деле он был рад такому выходу
из положения. Он без всякой игры достаточно говорил и делал такого, за
что его можно было обвинить в заговоре. Лицо короля молниеносно изменилось - оно стало страшным; он вскочил, выпрямился и стал подобен карающему властителю. - Это же Цезарь! - воскликнул Генрих с увлечением. - Бей его! - Гиз уже хотел ринуться вперед, но упал, так как его сообщник
дал ему подножку. Генрих Наваррский тут же сел Гизу на шею, придавил к
полу и спросил, как того требовала роль: - Сир! Что мне сделать с оскорбителем вашего величества?
- Отруби ему голову! - потребовал Цезарь в ярости. Может быть, он был
действительно взбешен или мысленно перенесся в Collegium Navarra, на
сумрачный монастырский двор, где три мальчика, три Генриха, когда-то играли в ту же игру.
- Готово! - заявил кузен Генрих, дал своей жертве подняться и сунул
шпагу в ножны, не забыв стереть с нее воображаемую кровь.
Наступила пауза; во время этого молчания чувство неловкости все нарастало, и три Генриха постепенно возвращались от монастырского двора и
детских игр к действительности, когда они стали взрослыми и вражда между
ними сделалась непреложным фактом: теперь мы уже выступаем не в трагедии, а в жизни. Однако какая-то неуверенность осталась. Может быть, в
конце концов мы и сейчас участвуем в условной трагедии? Что же такое
жизнь, если в ней повторяются положения, которые мы уже бог знает как
давно создали в своей фантазии? Возникает ощущение чего-то нереального,
однако стараешься его как можно скорее преодолеть. Генрих Валуа перевел
дух и сел. Генрих Гиз исправил свою оплошность и преклонил колено. И
только на лице Генриха Наваррского остался какой-то след сожаления или
недоверия; остальные это заметили, они обменялись многозначительным
взглядом и незаметно ухмыльнулись. И это тоже было, как некогда в монастырской школе.
Новым оказалось то, что когда они, под вечер, играли в мяч, Генрих
Наваррский нарочно поддался своему дружку Генриху Гизу и позволил ему
обыграть себя; а в тот же час молодой дворянин по имени Рони (позднее он
носил имя Сюлли), принадлежавший к свите короля Наваррского - отец отдал
его Генриху в качестве пажа, - в тот же час этот шестнадцатилетний
мальчик, уцелевший в Варфоломеевскую ночь только потому, что ректор школы его спрятал, вызвал на поединок одного из дворян герцога Гиза и убил
его. Тем временем герцог выиграл партию в мяч.
Когда король снова встретился со своим кузеном, он сказал:
- Тебя я должен бояться больше, чем могущественного Гиза. Ты будешь
наследовать мне. Ты принц крови, а кроме того, уж очень ловок. Но если
бы только ловкость! Мое недоверие подсказывает мне, что здесь кое-что
пострашнее.
ПРИКЛЮЧЕНИЕ ОДНОГО ГОРОЖАНИНА
Королю, не доверявшему своим друзьям, пришлось выслушать от матери ее
мнение насчет того, что сейчас является самым главным: необходимо прекратить всякие слухи о растленных нравах, поощряемых его величеством. Однажды, ранним утром, в лавочке некоего парижского бельевщика по имени
Эртебиз зазвонил звонок. Супруги услышали его из своей спальни, хотя она
выходила окнами во двор. Сначала они не решались встать с постели и
крепко вцепились друг в друга, чтобы один все-таки не вздумал подвергнуть себя опасности. Но так как звонили все более нетерпеливо, оставалось только пойти и посмотреть. Муж наспех оделся, жена схватила молитвенник.
- Держи так, чтобы они сразу его увидели, Эртебиз, и отрицай все насчет Лиги, никогда я, дескать, ничего подобного не говорил. Скажи, ты был
выпивши и, мол, только вчера исповедовался.
Она прокралась следом и, спрятавшись за прилавком, следила оттуда,
как он неторопливо снимает засовы и цепочки. Колокольчик дребезжал и заливался, ню голоса все же проникали сквозь стену из толстых дубовых досок. Бельевщик стал громко молиться. Вдруг дверь распахнулась, и появился его собственный шурин Аршамбо, служивший в охране королевского замка
Лувр. Он стукнул в пол своей аркебузой и строго возгласил:
- Господин Эртебиз, следуйте за мной! - Но тут увидел, что из-за прилавка высовывается сестра, и сейчас же добавил вполголоса: - Не знаю,
зачем ты там понадобился, зять, но нас тут четверо. Пойдем.
Появились и трое остальных. Однако Эртебиз, вместо того чтобы читать
молитвы, накинулся на солдат. Он грозил им Лигой, где он, мол, состоит
на службе и на жалованье. А там служить - совсем другое дело, чем в охране короля, который только с мальчишками и возится. Уже с церковной кафедры проповедуют против такого безобразия.
- Ладно, ладно, приятель Эртебиз, - отвечали солдаты, - но ты уж,
сделай милость, пойдем; может, нам и не придется тебя вешать.
Тут вмешалась жена: - А сколько людей верили вам да пошли, а потом
так и не вернулись? Ты останешься здесь, брат, вместо него, и несдобровать тебе, если с моим стариком приключится беда!
Так аркебузир Аршамбо остался в лавке в качестве заложника, а бельевщика Эртебиза трое вооруженных людей отвели в замок Лувр. Ворота, мост и
арка были хорошо известны бельевщику - сколько раз ходил он этой дорогой
в колодец Лувра в финансовое ведомство, которое неусыпно наблюдало за
его доходами! Но дальше все было ему незнакомо, и ничего не стоило его
напугать или ошеломить: каждый, кто был здесь за своего, задирал перед
ним нос, а почему, неизвестно - Уже самое начало его пути оказалось более приметным, чем всегда. Обычно ему самое большее, что пригрозят префектом, если он не послушается обычного "Проходи, проходи! "... И тогда
он ссылается на то, что принадлежит к почтенным горожанам, а шурин ручался за него. Но сегодня он всюду слышит свое имя: - Эртебиз! - сначала
у ворот, от стражи, затем около присутственных мест, потом возле кухонь.
Двери всюду открывались, и, глядя ему вслед, люди шептали друг другу: - Эртебиз, - и при этом многозначительно кривили рожи. Он долго не мог
вспомнить, что ему напоминают эти гримасы, пока внутренний голое испуганно не подсказал: "Эртебиз, у тебя самого бывает такое лицо, когда ты
снимаешь шапку перед гробом с покойником".
У подножия парадной лестницы стража передала его швейцарцам, один пошел впереди, другой позади. Своды, под которыми двигалось это шествие,
были окутаны сумраком, так как еще не совсем рассвело, и эта сторона
замка выходила на запад. Сначала они спустились по ступенькам, потом
поднялись и завернули за угол; бельевщику казалось, что они идут без
конца, у него дрожали колени. - Куда вы меня ведете, кум? - спросил он
переднего швейцарца, но с таким же успехом он мог бы обратиться к стене.
Чужеземный наемник даже не повернул толстой шеи и продолжал шагать, топая огромными башмачищами и сжимая в вытянутой волосатой лапе алебарду.
Эртебиз тяжело вздохнул и уже приготовился попасть в такое место, откуда
не увидишь ни луны, ни звезд. Вдруг его одуревший взор заметил какое-то
поблескивание: то блестели золото, рубины, мрамор, камка, парча, слоновая кость, алебастр. Все эти названия драгоценностей ожили в его памяти,
пробужденные светом с востока, лившимся в залу, двери которой были открыты. Все окна горели пламенем солнечного восхода, и тут буржуа почувствовал, что поистине перенесен в королевский замок. Он потом готов
был поклясться, что в зале, через которую он прошел, находилось целое
общество вельмож и дам и они были заняты изысканным времяпрепровождением. Он не мог сообразить, что это фигуры на обоях и гобеленах представляются ему живыми в трепетном свете пылающей зари. Напротив, когда он
уже миновал золотую залу, то начал даже различать голоса этих господ,
даже звуки арф расслышал и, про себя, не одобрил. С утра здесь предаются
бесполезным занятиям!
После такой подготовки его охрана в третий раз сменилась, теперь это
были уже не солдаты, а изящные молодые дворяне, камергеры и пажи; во
всяком случае, волосы у них были гладко причесаны и спускались вдоль
щек, накрашенных, как у женщин, и, вероятно, ради той же цели: чтобы ими
любоваться и их ласкать. Голова у бельевщика пошла кругом, а оба знатных
юноши улыбались ему и - слегка склоняли стройные шеи, именно перед ним,
Эртебизом. Его лавкой они, видимо, пренебрегали: воротнички у них были
со складочками, тонкие, как облачко, но вышитые золотом - таких мы не
делаем. И все же они шагали по обе стороны от него, точно он им ровня,
вошли вместе с ним в комнату и, говоря слегка в нос, сообщили ее название. В отделке и убранстве этого покоя было так много золота, что от
блеска Эртебиз не только ослеп, но и оглох. Ошарашенный, смотрел он на
красивых мальчиков, и они, благодарные за это восхищение, ласково его
подбадривали. - Господин Эртебиз, - сказал в нос один из них, - сейчас
мы откроем еще две двери и проводим вас до третьей. Там мы покинем вас,
вы войдете один, ибо никому не разрешено сопутствовать вам.
Ну, как тут опять не перепугаться! Каждую минуту что-нибудь новое.
Вот он уже успел попривыкнуть к обществу этих молодых людей: после
встречи с ними он готов даже отбросить некоторую предубежденность против
дворянского сословия и его нравов и отнестись более миролюбиво к замку
Лувр, на который, может быть, и не совсем справедливо попы так усердно
призывают громы небесные. Да, при дворе есть и коечто хорошее, короля
можно понять. Я, Эртебиз, не вижу ничего, что бы задевало мое чувство
благопристойности. В оба следующих покоя он входил уже гораздо увереннее. Увидев обнаженную статую, Эртебиз даже подтолкнул локтем одного из
своих новых друзей. Но вот они перед третьей дверью. - Сударь, - говорят
ему, - вас просят войти и открыть пошире глаза!
- Соблаговолите смотреть и все примечать, - еще раз настойчиво напоминают они, причем каждый из них распахивает одну половинку двери. Эртебиз делает шаг, и двери за ним захлопываются. Он в сумеречной комнате,
дневной свет скупо проникает в окна, прикрытые тяжелыми шторами; теплится ночник. Бельевщик постепенно начинает различать очертания предметов,
особенно явственно видит он кровать. Полог откинут, кто же там спит? Он
отваживается сделать еще один шаг, ведь ему разрешили и даже советовали
смотреть во все глаза. Но тут волосы у него встают дыбом, дрожь пробегает по всему телу, и он падает на колени.
Король! Собственной особой! По одним губам - и то узнаешь; но его величество косится на него угрюмым глазом, не повертывая при этом лица. В
точности так же смотрит он из глубины кареты одним глазом, когда ему
кланяются. Но здесь нет кареты, Эртебиз, берегись. Здесь перед тобой королевское ложе. И твой король глазом подает тебе знак - смотри, дескать,
кто рядом со мной лежит. Оказывается, королева. Можешь сколько угодно
щипать себя за ногу, все равно перед тобой королева, ее белобрысые волосы, ее острый нос. Ты удостоен лицезреть королевскую чету, ты избран. Ее
величество повертывает голову на подушке, чтобы ты видел и другую половину ее лица. И она лежит рядом с его величеством королем, совершенно
так же, как кума Эртебиз, которую каждый знает, лежит рядом со своим
верным муженьком в супружеской спальне позади лавки. Все очень просто,
хотя и диву даешься, словно бог весть какое чудо увидел: этого не покажут и одному на тысячу, только тебе. -
Благоговейно складывает он руки на груди и опускает взоры, дабы не
злоупотребить оказанной ему честью. Кто-то касается его плеча. В своем
умилении он не заметил, как открылась дверь. Продолжая стоять на коленях, Эртебиз, пятясь, удаляется из комнаты. Давешние молодые люди протягивают ему руку, чтобы помочь подняться. Им понятно, насколько он потрясен, и они сообщают, что теперь-то и настало время хорошенько подкрепиться. Стол накрыт в проходе между галереей и лестницей, место, так
сказать, весьма публичное. Его усаживают перед единственным прибором.
Мажордом поднимает жезл, и тут входят повара: все несут серебряные миски
не меньше как по восьми фунтов весом, а в них всякая рыба, мясо, пироги.
Вино льется к нему в стакан из посудин рубинового стекла с золотым носиком; кроме того, за стол подсаживается хорошенькая девица. Он знает, что
хорошенькая, хотя не поднимает глаз от полной тарелки. - Эртебиз! - восклицают зрители, которые попадают сюда и со стороны лестницы и со
стороны галереи. Они останавливаются на почтительном расстоянии от его
стола, вытягивают шеи, повторяют "Эртебиз!" и удаляются на цыпочках.
- Вы знаменитость, господин Эртебиз, - раздается льстивый голос девушки. - Дозвольте попросить вас об одной милости: когда выйдете из замка и будете рассказывать обо всем, что здесь с вами приключилось, не забудьте и меня. Я мадемуазель де Лузиньян.
Услышав это знаменитое, прямо легендарное имя, бельевщик горестно
вздохнул. Это было уже слишком. Уже давно все было слишком, и под конец
он даже загрустил, вместо того чтобы возгордиться. Эртебиз бросил на
зрителей столь мрачный взгляд, что они неслышно удалились, иные отвешивая поклоны. А ему и в голову не могло прийти, что они просто исполняют
заученные роли. И он ни за что бы не признал, будто рыба, которую приказал подать ему король Франции, была вчерашняя, а пироги и того старше.
Вино взяли из соседнего трактира, дома он пил получше; впрочем, последнее не совсем от него укрылось. Он никак не хотел верить, выпил несколько стаканов и нашел его еще хуже. Оставалась мадемуазель де Лузиньян, но она тоже была поддельная. Просто мадам Екатерина отправила
одну из бедных дворянских девушек своего "летучего отряда", чтобы она
обработала скромного горожанина. И первое, чем следовало ошеломить его,
- это громкое имя. Все же несколько стаканов кислого вина сделали свое
дело, он набрался храбрости, подмигнул полуобнаженной женщине и уже потянулся к ней.
Эртебиз так и не понял, почему вдруг свалился со стула.
Бельевщик был кругленьким коротышкой с багровым лицом и седеющей головой. Таким он увидел себя в зеркалах, когда выползал из-под стола.
Фрейлина исчезла, чему он, однако, не удивился. И тут в его душе родилась непоколебимая уверенность, что его надули, надули решительно во
всем. И он положил обо всем этом непременно рассказать своей улице. А
его приключение пусть пойдет на пользу Лиге и ее вождю! Правда, он еще
не знал, как выберется отсюда. Все его теперь покинули - зрители, девица, повара, величественный мажордом, даже изящные дворянчики, а ведь
прикидывались его друзьями. Ему самому пришлось отыскивать дорогу: по
безлюдным переходам он добрался до какого-то подвала, забитого солдатами, и они схватили его за шиворот. Уж тут не было никаких "господин Эртебиз", они попросту вытолкали его в Луврский колодец, а затем на мост.
И молодцы из охраны его теперь знать не хотели: солдаты грубо допросили
его, вывернули ему карманы, дали пинок в зад, и он вылетел из замка.
Эртебиз предусмотрительно не рассказал солдатам о том, что видел в
замке. Впрочем, он и сам начинал сомневаться, так ли все это было. И чем
дальше он шел по городским улицам, тем невероятнее и подозрительнее казалось ему все пережитое. Подобные истории не для него; а здравый смысл
подсказывал, что тут не обошлось без козней диавола. Бельевщик решил, не
откладывая, сходить к исповеди. Тем, временем он добрался до улицы, где
жил, и все соседи вышли ему навстречу из своих домов, он же поспешил укрыться в собственном и лег в постель. Госпожа Эртебиз принесла ему
глинтвейна.
Лишь спустя два часа - ибо это был кременьчеловек - супруге удалось
выведать все, что с ним приключилось. Вечером стало известно всей улице,
а на другой день - всему Парижу. Начали приходить люди из других частей
города, они хотели услышать от него самого, что король спит с королевой.
Это явно шло на пользу королевской власти и подрывало Лигу, почему поп
Буше начал в своих проповедях громить Эртебиза, уверяя, что он подкуплен
и что он орудие сатаны. Однако коротышка-бельевщик настаивал на своем,
ибо с течением времени он стал гордиться этим приключением и был теперь
более убежден в том, что все это действительно произошло, чем в день события.
- Эртебиз, что же ты, на самом-то деле, видел?
- Его величество король лежал на своей золотой кровати, в золотой короне, а рядом с ним лежала ее величество королева, прекрасная, как утренняя заря. Все это истинная правда, готов поклясться в мой смертный
час.
Он повторял потом то же самое в течение тринадцати лет. Тем временем
дело дошло до того, что короля умертвили, а его преемник, Генрих Четвертый, носивший то же имя, вынужден был побивать в сражениях своих же
французов, иначе они попали бы в лапы Габсбургов. Лига для украшения
своих процессий выпускала на улицы нагих женщин, и они плясали. Их развращенность была ужасна, а в своей кровожадности они доходили до смешного. Коротышка-бельевщик, известный всему городу благодаря своему рассказу, был не первым, но и на него бешеные бабы набросились, как на врага
святой церкви: - Вон Эртебиз, это он видел, как Валуа валялся со своей
потаскухой!
И сотни босых ног затоптали Эртебиза насмерть.
НАСЛАЖДЕНИЕ
У королевы Наваррской был собственный двор: в нескольких маленьких
покоях по вечерам собирались ее подруги, ее поэты, музыканты, гуманисты
и поклонники. Здесь служили одному божеству - Марго, и незачем было
подглядывать в щель между портьерами, как на празднествах, устраиваемых
ее братом, королем Франции. Ее дорогой супруг, король Наваррский, однажды вечером застал Марго играющей на арфе, а какой-то поэт читал сочиненные в ее честь благозвучные стихи; в мире поэзии она именовалась Лаисой,
была куртизанкой и властвовала над людьми благодаря своей красоте и учености. Марго-Лаиса сидела в кресле, на возвышении, и во всем ее облике
было то совершенство, к которому она неизменно стремилась. По бокам стояли еще два кресла, и в них сидели госпожа Майенн и герцогингя Гиз. У
ног богини и подле двух других муз расположились менее важные особы,
служившие, однако, необходимым дополнением ко всей этой картине. Ее обрамляли две увитые розами колонны, между которыми лежал большой светлый
ковер с вышитыми на нем образами мечтательной весны. Глубоким миром и
ясностью духа веяло от этого зрелища, и поэту, стоявшему перед тремя
женщинами, оставалось только воспевать их, причем он слегка откидывался
в сторону и вытягивал руку, словно шел по шаткому мостику, переброшенному через пропасть.