Но пока что письмо короля оказалось очень кстати его послу. Без этого письма король мог легко потерять свой город Руан, а его посол Рони - даже жизнь.
      С господином де Вийяром, который начальствовал в Руане от имени Майенна и Лиги, Рони добросовестно спорил о цене уже целых два дня, возражал против всех условий губернатора и доказывал, что королевская казна не может их выдержать. А в это самое время уполномоченные Лиги и короля Испанского предлагали тому же самому Вийяру несчетные груды золота, и притом на любых условиях. По рассудительности посол короля был сродни этой северной стране, и в голове у него никак не укладывалось, что нужно тратить деньги, когда лучше взорвать башни и разнести город из орудий. С другой стороны, Рони, впоследствии герцог Сюлли, крайне заботился о своем достоинстве и впадал из-за него даже в чванство. В этом отношении он мог быть доволен, ибо господин де Вийяр устроил его в лучшей гостинице, приставил к нему для услуг своих людей, послал ему своего первого секретаря и пригласил его в дом своей любовницы. В этом смысле все было благополучно. Однако губернатор, человек прямолинейный, не замедлил выставить все требования, какие только мог придумать, и они, естественно, возрастали по мере того, как противная сторона сулила ему все большие груды золота. В конце концов получился целый реестр: должности и звания, крепости, аббатства, миллион двести тысяч на уплату его долгов, кроме того, ежегодная рента, а затем снова следовали аббатства. Запомнить это было уже невозможно, господин де Вийяр с присущей ему аккуратностью записал все и прочел вслух.
      Рони ответа сразу не дал, думая про себя: "Грабитель этакий! Вот откуда ваше гостеприимство и прием у вашей любовницы. Стоит мне вычеркнуть что-нибудь из вашего списка, и вы продадитесь Испании. Впрочем, вы были бы правы, если бы не наши пушки. Я вам покажу, как закладывают порох в башни. А кончится тем, что вас повесят".
      Придав своим голубым глазам и гладкому лицу не больше выражения, чем требовалось, Рони выступил с встречными разумными предложениями; однако губернатор прервал его, он забыл еще одно требование. Не меньше чем на шесть миль вокруг Руана должно быть воспрещено протестантское богослужение, - объявил он еретику и послу короля-еретика. Вследствие этого разговор принял неприятный оборот и в тот день уже не мог ни к чему привести. Правда, был заключен предварительный договор, но только потому, что Рони уж очень любил документы и подписи; без документа, даже самого малозначащего, он не кончал ни одного совещания. Через гонца он уведомил короля о бессовестных условиях губернатора. В ожидании ответа господин де Вийяр вбил себе в голову, что Рони, ничего даже не подозревавший, замыслил убить его. Это было чистое недоразумение; какой-то проходимец вознамерился похитить губернатора, чтобы потом стребовать выкуп. Словом, когда они встретились вновь, у губернатора глаза на лоб лезли и в мыслях были только виселица и веревка. О том же в прошлый раз подумывал Рони, но не обнаруживал своих помыслов так открыто. Теперь его здравый ум подсказал ему, что, только разыграв безумие, он спасет положение и оградит себя от самого худшего. И он немедленно разъярился пуще губернатора и даже назвал его бесчестным изменником; Вийяр до того опешил, что потерял дар речи.
      - Я... я изменник? От гнева вы не помните себя, сударь.
      - Вы сами в пылу безрассудного гнева толкуете о каком-то убийстве, о котором я понятия не имею; а кроме того, собираетесь нарушить слово, ведь у меня есть предварительный договор!
      Эти внушительные слова отчасти привели в чувство господина де Вийяра, так что при появлении своей любовницы он сказал:
      - Не кричите, мадам, я тоже больше уже не кричу.
      Однако его успокоения, которое скорее можно было назвать оторопью, хватило бы ненадолго. Невиновность господина де Рони настойчиво нуждалась в существенном подтверждении, иначе дело могло обернуться плохо. Как раз в эту минуту один из слуг Рони принес ему письмо короля. Это был ответ на бессовестные требования руанского губернатора. Правда, главным поводом для этого письма послужили требования мадам де Лианкур, иначе оно, пожалуй, не пришло бы так кстати. Впрочем, остается невыясненным, не было ли оно получено Рони еще раньше, в гостинице. Настолько силен был эффект от вручения его здесь, в напряженнейшую минуту, что по зрелом размышлении никто не поверил в случайность. Возлюбленная губернатора не замедлила усомниться.
      Но как бы то ни было, король принял все условия, исключая запрет богослужения, о котором он не упоминал ни слова, почему и господин де Вийяр обошел этот пункт: место генерал-адмирала он все равно получит. Он немедленно принес извинения послу, признав, что несправедливо считал его своим убийцей. К счастью, как раз был пойман сообщник настоящего убийцы. Губернатор приказал привести его, собственноручно надел ему веревку на шею, и губернаторские слуги повесили злодея из окна на глазах обоих господ. Затем оставалось лишь отпраздновать счастливое окончание дела.
      - Лиге конец! - с прямотой старого солдата выкрикнул Вийяр из того окна, к которому уже ранее все взгляды привлек висельник. Губернатор приказал: - Кричите все: да здравствует король!
      Народ послушался, и клики его докатились вплоть до гавани, где корабли дали залп из пушек. С крепостных валов раздавались салюты, радостно звонили все без изъятия церковные колокола. Благодарственное молебствие в соборе Богоматери, с королевским послом Рони в первом ряду; прием именитых горожан, принесших ему в дар великолепный столовый сервиз из позолоченного серебра; после этого Рони покинул город Руан.
      Когда во время сражения при Иври он, весь в ранах, лежал под грушевым деревом, он и там оказался победителем и даже захватил богатых пленников, ибо этого человека возлюбило счастье. На сей раз он своим усердием - счастье послужило здесь только подмогой - добыл королю один из лучших городов. Хороший слуга короля поистине заслужил свою награду. Меж тем он возвращается, ему навстречу раскрываются объятия, он произносит красивую речь: столовый прибор из позолоченного серебра должен принадлежать королю; его слуга взял себе за правило ни от кого не принимать подарков. После чего король оставляет ему прибор и прибавляет еще три тысячи золотых экю. Пока все идет прекрасно. Однако, когда Рони просит о месте начальника артиллерии, король обнимает его еще раз и назначает губернатором города Манта. Рони вне себя. Он дерзко бросает королю упрек в неблагодарности. По старой привычке шутить над серьезными вещами - Рони она всегда была чужда - король отвечает:
      - Моя неблагодарность-это уже старо. Попросите лучше, чтобы вам рассказали последние придворные новости.
      Очень скоро Рони узнал все. Он заперся на час у себя в комнате, затем отправился к мадам де Лианкур. Она тотчас поняла, что он пришел по поводу места начальника артиллерии, хотя по нему ничего не было заметно: держал он себя с обычным достоинством. Одежда его была усыпана драгоценными каменьями.
      - Мадам, я просил о чести присутствовать при вашем утреннем туалете. Король пользуется моими услугами, возможно, я могу понадобиться и вам.
      Габриель ответила необдуманно:
      - Благодарю. Когда король в походе, я посылаю ему письма через господина де Варенна.
      Тот был раньше поваром, а теперь разносил любовные письма. Рони побледнел; краски на его лице, напоминающем свежий плод, не сошли совсем, только потускнели. Габриель все же заметила это, но упустила возможность тут же извиниться, и, сколько ни пыталась впоследствии, ей это так и не удалось. Будь при ней ее тетка де Сурди, она подала бы ей нужный совет, и Габриель, возможно, не приобрела бы на всю жизнь такого врага. А вместо этого, заметив свою ошибку, бедняжка заупрямилась, поглядела на господина де Рони так высокомерно, что камеристка перестала расчесывать ей волосы, и наступило длительное молчание.
      Наконец господин де Рони преклонил колено и надел даме туфельку, которую она в раздражении сбросила с ноги. Габриель нетерпеливо смотрела на него и думала, что и это не поможет ему стать начальником артиллерии, им будет господин д'Эстре. Обиженный и виду не подал, он сказал комплимент по поводу ее маленькой ножки и откланялся. Едва он удалился, как испуг пронизал Габриель до самого сердца: она его не поздравила, о доблестном приобретении города Руана даже не вспомнила. Он, конечно, пошел прямо к королю.
      - Беги, верни его! - приказала она камеристке. Но тщетно. Рони не пришел. Он задавал себе вопрос, почему эта красивая женщина до глубины души ненавистна ему. Главной причины - их взаимного сходства - он покамест не постиг. Оба блондины, с севера, у обоих светлые краски, холодная рассудительность. Голый расчет связывает их с королем, человеком смеха и слез; но медленно в обоих созревает нечто, выходящее за пределы их природы - чувство, внушить которое может им только этот человек с юга. Скоро каждый из них потребует большего: не только милостей короля, но и доверия возлюбленного. Оба ревнивцы, оба любят одного, хотят вредить друг другу - и так до самого конца.
      Король отправился в Сен-Дени, где вскоре ему предстояло отречься от своей веры. Об этом он до сих пор не знал ничего определенного и в сердце своем еще колебался, хотя столько уже было предпосылок к этому событию, что оно могло бы произойти как бы само собой. Между тем он совещался с лицами духовного звания, прислушивался к голосам представителей Генеральных штатов там, в Париже, почти равнодушно ожидал перемен, которые могли бы остановить его, сам медлил, надеясь договориться со своим богом. Полный тревожных предчувствий, он больше чем когда-либо нуждался в близости своей прекрасной возлюбленной. Он оставил ее сейчас в другом городе, потому что у него не было еще того опыта, который он вскоре приобрел; но уже и тут стало ясно, что разлучаться им нельзя. Король не знал никого, кто бы бережнее его благородного Рони доставил к нему любимую. Никакие разочарования не могут поколебать преданность хорошего слуги. Невозможно ему не любить Габриель, раз он видит свое благополучие в Генрихе. Так полагал Генрих.
      Рони немедленно приступил к сборам. К чему задумываться, для кого он старается, кто средоточие заботливых приготовлений? Пускай для недруга, все равно нужно обеспечить спокойное путешествие по стране и торжественное прибытие. Впереди, верхом, он сам со своей свитой, затем, на расстоянии ста шагов, - два мула, запряженных в носилки, на которых покоится возлюбленная короля. Снова промежуток. Затем повозка для прислуги, запряженная четверкой лошадей. Далеко позади, в хвосте поезда - двенадцать мулов с поклажей. Все торжественно и чинно, на всем печать той же разумной аккуратности, что и на прочих начинаниях барона. Ничего бы не потребовалось изменить, если бы вместо Габриели д'Эстре средоточием шествия была сама царица Семирамида. К сожалению, не все люди так преданы делу и обладают таким чувством ответственности, как Рони. На самом крутом спуске кучер запряженной четверней повозки соскочил с козел, не подумав хотя бы здесь обуздать свою естественную потребность. Какой-то задорный мул, несмотря на тяжелый груз, галопом настиг лошадей, тащивших повозку, и, позвякивая колокольчиками, показал, как громко умеет он реветь - ничуть не хуже, чем осел Силена в Бафосской долине. От этого четверка коней рванулась вперед; тяжелая колымага, казалось, того и гляди, повалит легкие носилки, разобьет их вдребезги и пустит под гору, а с ними вместе и самое большое сокровище королевства.
      - Держите! Держите! - кричали все, но никто не шевелился, слуги оцепенели от ужаса. Между тем дышло сломалось, повозка остановилась, а лошади одни помчались дальше и где-то впереди были задержаны людьми господина де Рони.
      Дама была на волосок от гибели, и потому рыцарь стремглав бросился к ней. Страх сковал ему язык, он только жестами без слов выражал свою преданность да издавал хриплые возгласы радости. Дама раскраснелась от гнева. До сих пор ее всегда видели лишь в мерцании лилий, значительно преобладавших над розами. Рыцарь наблюдал происходящее с тайным удовольствием, он вспомнил других любовниц короля, которых тот покинул, потому что не терпел их свойства краснеть пятнами. Такой юной особе до этого было далеко, по меньшей мере лет двадцать; нужды нет. У Рони зародилась надежда, и он собрался попросту продолжать путь. Госпожа д'Эстре полагала иначе; на ком-нибудь ей нужно сорвать гнев, и если сам Рони для этого не годится, то пусть он хоть собственноручно высечет кучера за несвоевременное отправление естественной нужды. И доблестный слуга короля послушался, а немного позднее доставил королю прелестную путешественницу всецело в мерцании лилий.
      - Во время происшествия все позеленели от ужаса, - пояснил он нетерпеливому любовнику. - Только у мадам де Лианкур краски стали еще прекрасней, чем всегда. Сир! Жаль, что вас при этом не было!
     
     
      НЕСЧАСТНАЯ ЭСТЕР
     
      Любящая чета открыто поселилась вместе в старом аббатстве, о чем проповедник Буше, надрывая глотку, кричал по всему Парижу. Однако успех его был невелик. Слушатели уже не сбегались толпами, не устраивали давки, падучая случалась реже: прежде всего вследствие провала Генеральных штатов. Люди убедились наконец, что различные претенденты на французский престол не имеют твердой почвы под ногами, а у ворот столицы ждет настоящий король, которому стоит только отречься от прежней веры, чтобы немедленно вступить в город. Он доказал свою силу хотя бы тем, что не делал больше попыток ворваться с боем. Ворота были открыты, крестьяне ввозили припасы, парижане отваживались выходить из города. Они были сыты, что бодрило их, возвращало им давно утраченную любознательность; кто с урчанием в животе слушает поклепы неизменного Буше, тот в конце концов забывает, что следует самому посмотреть и поразмыслить.
      Целыми толпами тянулись парижане в Сен-Дени, но только в одиночку доходили до старого аббатства; иногда на это отваживались по двое, рассчитывая защитить друг друга. Ведь здесь явно имеешь дело с антихристом, тому порукой многое, иначе разве мог бы отлученный от церкви еретик так долго держаться против всей Лиги, против испанских полчищ, против золота короля Филиппа и папского проклятия. Два горожанина прокрались сегодня в монастырский сад, отыскали укромное место и решили выжидать, запасшись провизией. А вот и само чудовище, тут как тут, точно дьявол, когда его вызывают заклинанием, только что вокруг него нет серного облака. Он даже без охраны и не вооружен; одет совсем не по-королевски. Вот мы уже и открыты, хотя за кустарником он видеть нас не мог. Конечно, что-то с ним нечисто.
      - Сир! У нас нет дурных намерений.
      - У меня тоже.
      - Клянемся, никогда мы не верили, что вы антихрист.
      - Да я и не считал вас такими дураками. Теперь пришло для нас время познакомиться поближе. Нам всем троим придется еще долго жить вместе.
      По его знаку они покинули свое убежище, и не успел он оглянуться, как они уже стояли пред ним на коленях. Он добродушно посмеялся над их смущением, потом сразу перешел на серьезный тон и спросил о недавно пережитых ими тяжелых временах; они упомянули о муке, которую действительно добывали на кладбищах, чему теперь сами уже верили с трудом; тут король закрыл глаза и побледнел.
      Об этой встрече они рассказали потом великому множеству любопытных, которые меньше интересовались его словами, нежели его наружностью и обхождением. Хотели знать, добрый он или злой.
      - Он печальный, - заявил один из тех, что близко заглянул ему в лицо. Другой возразил:
      - Откуда ты это знаешь? Он все время шутил. Хотя... Впрочем... - Здесь тот, что считал его шутником, запнулся.
      - Хотя... Впрочем! - с сомнением сказал и тот, которому он показался грустным.
      - Он большой человек. - В этом оба были согласны. - Он высокого роста, приветливый и такой простой, что страшно становится и даже...
      - Хочется руку ему подать, - торопливо закончил второй. Первый смущенно молчал. Он чуть не выдал, что они валялись в ногах у короля.
      В том же монастырском саду король принял явившегося к нему пастора Ла Фэя, который вел за руку женщину под покрывалом.
      - Мы вошли незаметно, - были первые слова старика.
      Генрих ничего не мог понять, он переводил взгляд с пастора на женщину, однако покрывало на ней было плотное.
      - Незаметно и неожиданно, - второпях произнес он; он спешил к Габриели.
      - Сир! Возлюбленный сын, - сказал старик. - Господь не забывает ничего, и, когда мы меньше всего ждем этого, он напоминает нам о наших деяниях. Кто их совершил, не смеет от них отрекаться.
      Тут Генрих понял. Он, должно быть, знал эту женщину, бог весть где и в какие времена. Напрасно он искал какого-нибудь знака на ее обнаженной руке. Никакого кольца, пальцы разбухшие и израненные работой. Он перебирал в памяти имена, боялся, что за ним подсматривают, и с трудом удерживался, чтобы не оглянуться на окна дома.
      - Она нашей веры, - сказал Ла Фэй и сдернул с нее покрывало. Вот кто это - Эстер из Ла-Рошели. Генрих любил ее так же, как двадцать других, и, может быть, больше, чем десятерых из них, теперь об этом судить трудно. Он спешил к Габриели.
      - Мадам де Буаламбер, если не ошибаюсь. Но, мадам, время выбрано неудачно, я занят. - Он думает: "Габриели об этом донесут непременно!"
      Пастор Ла Фэй, старик с развевающимися седыми волосами, очень твердо:
      - Вглядитесь лучше, сир! От своей совести люди нашей веры не бегут.
      - Кто говорит о бегстве. - Генрих принимает гневный вид, но постепенно на самом деле распаляется гневом. - Я вовсе не бегу, я занят, и я не потерплю принуждения. Даже и от вас, господин пастор.
      - Сир! Вглядитесь получше, - повторил пастор.
      И тут у Генриха словно крылья опустились, ничто уж не воодушевляло его, ни желание, ни гнев. Перед ним, теперь действительно без покровов, была состарившаяся, больная и жалкая женщина, - а когда-то из-за нее он пережил экстаз пола и подъем сил. Он никогда не достиг бы столь многого, не достиг бы ворот своей столицы, если бы все они не вызывали в нем экстаза и подъема. "Эстер! Вот что сталось с ней! Ла-Рошель, твердыня у моря, крепкий оплот гугенотов, отсюда мы, борцы за веру, не раз устремлялись в бой. К чему сверкать на меня глазами, пастор, мы единодушны. Минута выбрана удачно".
      - Мадам, чего вы желаете? - спросил Генрих.
      Он думает: "Гугенотка Эстер удачно выбрала минуту, чтобы предстать несчастной передо мной. Я собираюсь отречься от веры, и за это счастлив с Иезавелью, которая обращает царя Ахава к богу Ваалу. Однако ее в конце концов сожрут собаки. О, как скоро красоту постигает возмездие, она тускнеет от нашей неблагодарности: у Эстер из Ла-Рошели от горя и нужды потускнело лицо!"
      Но тут он все-таки убежал бы, если бы она не заговорила. Ее хриплый, тихий голос произнес:
      - Сир! Ваш ребенок умер. С тех пор ваша казна мне больше ничего не платит. Я отвергнута своими, я одинока и бедствую. Смилуйтесь надо мной!
      Она, попыталась преклонить колено, но от слабости едва не упала. Не Генрих, а старик Ла Фэй поддержал ее. Его взгляд строго сверкал, и Генрих ответил ему скорбным взглядом. Вскоре он ушел, но перед уходом кивнул пастору, в виде обещания, что все будет сделано. Он думал об этом, пока шел по коридорам аббатства, постепенно замедляя шаги. "Что я сделал, что я могу еще спасти? Это самый непростительный пример моего бессердечия. Проливаю мимолетные слезы и уже спешу к следующей. Такая обо мне слава, она известна всем, а я последний замечаю, каков я на самом деле".
      Ему вдруг стала ясна его роковая роль. Он плодил жертвы. По всем правилам и по искреннему своему убеждению он должен был бы поступать иначе, ибо из личного опыта хорошо знал тяготы жизни и неизменно нуждался в душевной твердости, как проходя школу несчастья, так и на пути к трону. Но наше доблестное поведение всегда требует, чтобы мы кого-то приносили в жертву. Генрих еще раз вспомнил об Эстер, потому что ему неоткуда было взять пенсию, которую он хотел ей назначить; ему пришлось бы урезать на эту сумму Габриель, свою дорогую повелительницу. Это он считал невозможным и боялся этого, ибо она, конечно, ничего бы не уступила. Ему стоило только вызвать в памяти картину, как ее прекрасная рука покоилась на локотнике кресла, а на пальце блестел камень, тот самый камень, что был украден господином д'Эстре.
      Погруженный в заботы, он необычайно тихо вошел в ее покои. Из прихожей он заглянул в отворенную дверь; красавица сидела у туалетного стола. Она писала. "Но любимая женщина не должна писать никому, кроме меня. Всякое другое письмо неизбежно внушает подозрения". Генрих приближался совсем беззвучно, теперь уже вовсе не по причине задумчивости. Наконец он заглянул писавшей через плечо, она его не замечала, хотя все их движения отражались на светлой глади круглого зеркальца. Генрих прочел: "Мадам, вы несчастны".
      Он испугался, сразу понял, о чем тут речь, и все же с мучительным трепетом следил за пером, которое громко скрипело, иначе, пожалуй, слышно было бы его дыхание. Его дыхание туманило зеркало. Перо крупно выводило: "Мадам, такова наша участь, когда мы верим красивым словам. Нам следует остерегаться, иначе нас ждет заслуженная гибель. Мне вас не жаль, потому что ваше поведение унизительно, а сцена в саду бесчестит мой пол. Я согласна дать вам денег, чтобы вы исчезли. Отец вашего умершего ребенка легко может об этом позабыть". Она писала дальше, но Генриху уже не хотелось читать. Зеркало было затуманено его дыханием, и лица его она там не увидела, когда внезапно подняла взгляд. Он, пятясь, удалился прочь, в полной уверенности, что она знала о его присутствии и писала больше для него, чем для той, другой.
      Он не появлялся несколько дней и даже обдумывал разрыв с возлюбленной. Она была, жестока и непримирима. Посредством письма она дала ему понять, что никогда не простит, если он окажет помощь той женщине. Он и не решился на это. Дела в разных городах способствовали тому, что он забыл о капризах своей повелительницы. Он позабыл о ее капризах, но не о ней, а из-за большой тоски по Габриели у него не осталось времени подумать о той несчастной. На третий день он узнал, что его возлюбленная принимала у себя герцога де Бельгарда.
      У него начался жар, совсем как приступ лихорадки, которая в течение всей его юности приключалась с ним и валила его с ног после особенно тяжелых испытаний - бессилие волевой натуры, перед которой открылась бездна. Отсюда и жар. Сорокалетний человек не пугается его. Глубокую трещину в своей воле к жизни он закрывает собственной рукой; это возможно в таком уравновешенном возрасте. На коня, застичь изменников! Он опередил своих спутников и вторил ветру стонами горести и мести. Действовать! Не валяться в постели и не предаваться отчаянию, нет, это недопустимо, надо спешить, чтобы покарать обоих. Он мчался в полном мраке по лесу, пока его конь не упал и сам он не очутился на сухих листьях.
      - Господин де Прален! - крикнул он, когда подоспели дворяне.
      В подставленное ухо шептал он приказы, никогда в жизни он не думал, что способен приказать нечто подобное. Бельгард должен умереть.
      - Вы должны исполнить мою волю, вы отвечаете мне собственной головой.
      Прален недолюбливал обер-шталмейстера, в поединке он убил бы его: но королю он не верил. Этот король не из тех, что поощряют убийц, он никогда не осуждал на смерть своих личных врагов и не начнет с Блеклого Листа. Прален отвечал рассудительно:
      - Сир, подождем до рассвета.
      Король вспылил:
      - Вы думаете, я не в своем уме. Я хочу того, что вам приказываю. И не только Бельгарда. Не его одного должны вы убить, если застанете их вместе.
      - Я в темноте плохо слышу, - сказал господин де Прален. - Сир, вы повсюду прославлены своей добротой, вы монарх новой человечности и тех сомнений, которые философы считают плодотворными.
      - Неужели так было? - спросил Генрих сурово, - Ничего не помню. Оба должны умереть - женщина даже скорее, она первая. - Он резко выкрикнул: - Я не могу это видеть, - и заслонил глаза рукой от встававших перед ним картин.
      Свидетель мрачного часа поспешил отойти как можно дальше, чтобы не присутствовать при этом. Наконец король снова вскочил в седло. Когда они прибыли в Сен-Дени, занималось утро. Генрих мчится вверх по лестнице, требует, чтобы его впустили, принужден ждать у двери и сквозь плотно закрытую дверь, словно воочию, видит переполох преждевременного пробуждения. Его терзает страх; тем, что находятся в комнате, не может быть страшнее, чем ему. Наконец замок щелкает, его возлюбленная повелительница стоит перед ним - вновь обретенная, он вдруг понимает, что считал ее утраченной. Кровь приливает у него к сердцу, потому что она возвращена ему. Она одета как в дорогу, хотя едва светает, совершенно одетая женщина стоит против окна, которое задребезжало, когда его распахнули. Слышен был прыжок в сад.
      - Объясните все это, мадам.
      Она держала голову высоко и отвечала невозмутимо:
      - Человек, что впал у вас в немилость, просил о моем заступничестве.
      - Он выпрыгнул в окно. Надо его задержать.
      Она преградила ему дорогу.
      - Сир! Ваши враги из Лиги завлекали его; но он вам не изменил.
      - И с Лигой и с вами! Мадам, как объяснить, что вы одеты, а постель ваша измята? Заступничество! На рассвете и при измятой постели.
      Она своей широкой юбкой загородила постель.
      - То, чего вы опасаетесь, не случилось, - совершенно спокойно сказала она.
      Он топнул ногой, чтобы придать всей истории менее мирный характер.
      - Оправдайтесь! Вы еще не знаете, что я явился вас выгнать.
      Она испытующе заглянула ему в глаза, словно боясь, что у него начался приступ лихорадки.
      - Сядьте, - потребовала она и села сама, перестав заслонять измятую постель. Затем заговорила: - Сир! Вы не впервые оскорбляете меня. Вы нанесли обиду господину д'Эстре. Далее, вы унизили меня тем, что приняли в саду ту женщину. Вы уехали, не простившись, и я проявила слабость, ответив на письмо более верного друга. Он явился ко мне до рассвета, что вы должны бы счесть с его стороны деликатностью. Разве вам было бы приятней, если бы весь дом проснулся и увидел нас?
      Он с трудом дослушал до конца, он вцепился в локотники, чтобы не вскочить с кресла. Вместо этого он подвинулся ближе к ней и сказал, отчеканивая каждое слово, прямо ей в лицо:
      - Он приехал за тобой; поэтому ты одета. Вы хотели бежать. Вы хотели обвенчаться.
      - С вашего позволения, - отвечала она, вскинула голову, но не отвела от него взгляда.
      - Позволения я никогда не дам, - пробормотал он. - Матери моего ребенка, - вдруг произнес он громко. При этих словах она дважды быстро взмахнула ресницами и больше ничего, затем наступило молчание. Оба застыли, нога к ноге, почти щека к щеке, в напряженном молчании. Сначала он весь похолодел, потом у него стало сухо во рту и в горле, он не мог глотнуть, подошел к столу и выпил воды. После чего покинул комнату. На нее он больше не взглянул.
      Мадам де Лианкур не стала ждать и велела укладывать сундуки. Она не знала, проиграла она игру или нет. Пока что следовало уехать к тетке Сурди. Тетушка де Сурди сказала бы: "Что бы ни случилось, никогда ничего не проси и ни при каких обстоятельствах не благодари". Габриель, казалось, слышала эти советы даже издали, а сама между тем рассеянно отдавала распоряжения служанкам, укладывавшим сундуки. Правда, она не обладала глубоким умом и из-за скудости мышления совершала порой чреватые последствиями ошибки, как, например, с господином де Рони. На сей раз, однако, она руководствовалась затверженным - житейским правилом ничего не просить, ни за что не благодарить, только выжидать, пока противник не сдастся. "У него нет никого, - думала она. - Никого на свете, тем более что сейчас он готовится к прыжку, который сам зовет смертельным прыжком, и недаром. У него больше вероятия потерять своих приверженцев, чем выиграть королевство. Когда мы ночью лежим рядом, я больше молчу, а он говорит сам с собой. Я ничего не имею против того, чтобы казаться недалекой".
      И она приказала служанкам прекратить сборы. Оставшись одна, она набросила самое легкое, самое прозрачное одеяние; у нее вдруг явилась уверенность, что он вернется. "Женщины по большей части обманывали его, и он над этим смеялся. Он к иному и не привык, так говорят все. Никогда он не был ревнив, теперь это с ним впервые".
      - Ему это, верно, нелегко, - произнесла она вполголоса и, мягко опустив руки на колени, ощутила мимолетный прилив неясности к тому, кто из-за нее стал другим и с ее помощью обогатил свою способность к страданию. Она даже была близка к раскаянию. - Я только ресницами взмахнула, когда он заговорил о своем ребенке.
      Он вошел, взял ее за обе руки и сказал:
      - Мадам, забудем все.
      - Вы одумались, сир! - ответила она снисходительно, однако прекрасно заметила, какой мучительный час он провел. Его лицо должно бы побледнеть и стать усталым. Но лицо, обветренное в бесконечных походах и закаленное в борьбе, не способно быть бледным и усталым. Разве что заглянешь под кожу, подумала она с умилением.
      - Сир! Вы неотразимы, когда добиваетесь меня. - С этими словами она протянула к нему руки, уже не просто терпеливо и приветливо, а наконец с вожделением.
      Когда минуты самозабвенной страсти прошли, они снова стали прежними - он беспокойный и пылкий, она же непонятная и хладнокровная.
      - Северный ангел, - сказал он с отчаянием. - Поклянитесь мне, что с вашей верностью не сравнится ничья, кроме моей. - Но сам не стал слушать ее. - В какой верности можете вы мне клясться, когда вы уже дважды нарушили ее. Мое страшное подозрение вы принимаете совершенно спокойно, меж тем как другому прощаете открытое предательство. Блеклый Лист боится Лиги и не только сватался к мадемуазель де Гиз, но пользуется милостями ее матери. Вы для него ничто, и мне он не предан.
      Ревнивец изощрялся в унижении противника, в завоевании ее непобедимого сердца.
      - И вы могли ему написать! После всех обещаний! Вы больше не смеете говорить: я сделаю. Вы должны сказать: я делаю. Примиритесь с тем, повелительница, чтобы иметь только одного слугу
      Он застонал. Прижав обе руки ко лбу, он выбежал из комнаты. "Ниже пасть уже нельзя", - чувствовал он.
      В старом саду его поджидал пастор Ла Фэй: Генрих как увидел его, застыл на месте, пораженный прямой связью между своим несчастьем и своей виной. Пастор стоял в десяти шагах от него, под деревьями.
      - Несчастная Эстер умерла, - проговорил он.
      Генрих опустил голову на грудь и столько времени молчал, не шевелясь, что старику в тени деревьев сделалось жутко. Он сказал:
      - Пусть даже это ваш величайший грех, сир! Несчастная Эстер теперь у престола вечной любви!
      Генрих поднял голову, поверх дерев призвал он в свидетели горние выси:
      - В Долине Иосафата у меня в последний раз был выбор... - И удалился поспешно.
      Ла Фэй остался один в скорби и страхе. Король богохульствует. Король смущен духом. Готовится отречься от своей веры и осмеливается сравнивать себя со спасителем, как он был искушаем и устоял.
      Только позднее пастор Ла Фэй узнал - Долина Иосафата - так звался королевский лагерь у Шартра; и когда однажды король весь в грязи вылез из траншей, кого же несли ему навстречу? Существо, которое господь бог поставил на пути короля во имя своих неисповедимых целей.
      Старый протестант ни за что не поверил бы, что Габриель д'Эстре никогда не убеждала своего друга переменить веру. Сам Генрих знал правду лишь в той мере, в какой ее можно было обнаружить из разговоров и умолчаний. Однако когда впоследствии его спрашивали: "Сир! Кто, собственно, обратил вас?" - "Моя возлюбленная повелительница, прелестная Габриель", - отвечал он.
     
     
      III
      СМЕРТЕЛЬНЫЙ ПРЫЖОК
     
     
      МИСТЕРИЯ ЗЛА
     
      У Филиппа Морнея был в Англии всего один настоящий друг. Так как посол, не раз совершавший переезд через канал, теперь предпринимал его снова, и на этот раз с весьма тягостным поручением, он, естественно, перебирал в памяти своих знакомых. Их было немало, из различных слоев общества, и он давно потерял след многих, так что свободно мог даже позабыть их. Но самое длительное и давнее его пребывание в Англии относилось ко времени изгнания, к тому времени, когда он учился жизни, и люди, на которых он учился, продолжали жить в его памяти, некоторые уже только там. Имущество бежавшего протестанта подверглось конфискации, а если бы сам он был захвачен у себя на родине, то кончил бы дни свои за решеткой, а возможно, и на эшафоте. Молодой человек, почти без средств, но с пылким умом, не гнушался в Лондоне никаким обществом и, будучи во власти апокалипсических видений Варфоломеевской ночи, старался отделаться от них, облегчая себе душу где попало. Посетители дешевых харчевен выслушивали его с невозмутимым видом. Бог весть, принимали ли они его всерьез. Он слал исступленные проклятия убийцам, стоявшим в ту пору у власти в его стране, воскрешал картины зверств, пророчил неминуемые кары небесные и земные, - а слушатели только спрашивали:
      - Вы и сами всему этому верите?
      Морней той далекой поры однажды отдал свое платье в починку портному, и тот с готовностью согласился послушать его, пока сам будет шить; жена портного привела и других обитателей дома. Прошло довольно много времени, прежде чем одержимый одной мыслью изгнанник заметил, что он выставляет себя на посмешище, чуть ли не в одной рубашке - ибо снятая одежда была у него единственная, - и вместе с телом обнажает душу. Он тотчас умолк, и слушатели тоже не произнесли ни слова, пока портной вновь не одел его. После чего одна из соседок принесла ему кружку пива и сказала:
      - Наверно, все так и было, как вы рассказываете, но уж очень это далеко отсюда. Я не знаю ни одной женщины, которая до того бы обезумела, чтобы пить кровь.
      После этого урока молодой Морней не решался более обнаруживать свои чувства - Казалось бы, совершившиеся события должны потрясти весь мир, так они чудовищны и так громко вопиют к богу, и что же - на расстоянии всего сотни миль, в том же христианском мире, они волнуют не больше, чем вымысел, и притом не слишком удачный. С тех пор изгнанник опирался лишь на знание, которое остается истиной за всеми границами и везде находит общий язык. Так принято думать.
      Однако он напрасно обходил всех лондонских книгопродавцев, предлагая им напечатать свои богословские труды. Одних отпугивали кое-какие взгляды, считавшиеся запретными в этой, хоть и протестантской, стране. Другие требовали, чтобы автор писал не по-латыни, а по-английски. Единственной прибылью, которую он извлек из посещения книжных лавок, было знакомство с некоторыми учеными и знатными лицами. Многих он заинтересовал, они приглашали изгнанника к себе, вели с ним споры, а детей их он обучал французскому языку. Одним из них был лорд Барли.
      У него были сыновья, старший - одного возраста с Морнеем, человек поистине светлого ума. Для него несчастье Морнея не было чем-то естественным. "Оба мы одной веры, оба стремимся к духовному совершенству и стоим за высшую человечность, к тому же оба, одинакового происхождения, и, оставляя в стороне неравенство двух аристократий, ибо английская стоит выше, он похож на меня, как я на него, так что судьба могла бы при желании поставить одного из нас на место другого". Все это видел человек светлого ума, но ничем не выражал удивления, почему именно ему удалось избегнуть невзгод. "Я сижу в безопасности, а ему пришлось спасаться бегством. Он ограблен, он под угрозой, он всячески обездолен. Мне все идет навстречу, прекраснейшее будущее открывается предо мной, потому что, при всем сходстве с ним, я англичанин. Да хранит господь нашу королеву!"
      Сын лорда благодарил свою звезду, но в нем была живая душа, и он ясно ощущал свою причастность к чужим судьбам, крушения которых можно было бы избегнуть. Неповинны только скудоумные. Кто разумеет, обязан вступиться и действовать, чтобы христианство, как одно целое и единое здание, само не было сокрушено творимым злом, которое мы созерцаем со стороны. Представим себе христианство как единое здание, состоящее из отдельных постепенно суживающихся кверху башенок, последние из коих уходят в необозримую высь. Страстный мечтатель тотчас же набросал эту картину, хотя обычно он рисованием не занимался. Внизу были столбы, обособленные, но смежные, как Англия, Франция и другие страны и королевства. На них покоится все здание. Но вдруг в стройную картину врывается злокозненный бес с зажженным факелом. Не ведая, что творит, он поджигает первый столб, вслед за тем загорается второй, потом и многие другие. На все это смотрит христианин, и хотя с тоскою прижимает руки к груди, однако не пытается отвратить беду. Как ни странно, но беды не приключается. Над разрушенными подпорками здание остается цело, словно витает в воздухе; верхушки его уходят в необозримую высь. Когда творец картины показал ее изгнаннику, тот, вглядевшись в нее, сказал:
      - Зло полно тайн. Ваша картина изображает не что иное, как мистерию зла.
      Это удивило автора картины, он склонился над листом бумаги, словно увидел его впервые. Морней же, прошедший долгий и поучительный путь изгнанника, ощутил при этом гордость за то зло, которое претерпел, ибо оно есть частица тайны. И никогда не переставал про себя называть его так, хотя в действительной жизни утверждал добро; а в добре нет ничего загадочного.
      В юности он со своим английским другом больше увлекался игрой в мяч или гребными гонками, нежели учеными беседами. Они обменивались книгами, еще чаще делились товарищами и подругами, по-братски и невинно как теми, так и другими. Темза - река, воздух и берег - переливалась влажными нежными красками, в солнечные дни здесь бывало по-детски радостно всем, не исключая изгнанника с отмеченным страданием челом. Как быстро развеялся благовонный рай - прогулки, песни, цветы, поцелуи, укромная ласка в беседке, трепетные звуки скрипки, несущиеся из-за холма. Как быстро развеялся благовонный рай! Изгнанник возвращается на родину, он выбирает себе государя, которому хочет служить, и ездит от его имени ко дворам, чаще всего в Англию. Тут уж поистине не до детских забав. Теперь тамошние жители для него только лишь предмет дипломатических упражнений, и нет среди них ни приятных, ни простых. Однако он всегда причаливает к этому берегу, к этим меловым утесам с облегченным сердцем, словно попадает к друзьям. Между тем у него здесь только один друг. Но тот сполна отблагодарил его за дружеские чувства к этой стране. Страну любят за образ мыслей, за веру и древнюю славу, а это все ей самой хуже видно, чем тому, кто лишь наезжает сюда и причаливает к ее утесам.
      Лорд Барли унаследовал титул отца и был первым лордом казначейства в королевстве. Чрезвычайный посол направился к нему раньше, чем к постоянному посланнику своего короля. Он подошел к дому, вокруг которого реяли облака, так одиноко стоял этот дом, а внизу был берег с рыбачьими хижинами. Морней застал своего друга в просторной комнате, где министр надзирал за несколькими писцами; здесь было сосредоточено управление финансами страны. При появлении гостя писцы с любопытством подняли головы. Он стоял под их взглядами до тех пор, пока взгляды не опустились сами собой, потому что для любопытства не было пищи. Выждав приличную паузу, благородный лорд сказал:
      - Надеюсь, ваше путешествие сошло удачно, - после чего провел его в свой личный кабинет. Только там они обменялись рукопожатием и долго вглядывались друг другу в лицо. Как бы оправдываясь, он сказал: - Ты не изменился. - А настоящая причина была в том, что им доставляло радость глядеть друг другу в глаза. - Положение тяжелое, - начал Барли, когда они уселись на жестких черных стульях. Морней понял, что ему хотят помочь высказаться. Он с трудом проглотил слюну. - Вы к этому привыкли! - добавил Барли.
      - Я и не падаю духом, - с трудом произнес Морней.
      - В прошлый раз вам пришлось здесь нелегко, но под конец вы своего добились.
      - Потому что ваша королева справедлива и верна себе, - добавил Морней. Он повторил: справедлива, и еще раз сказал: верна себе. О ком думал он, кто не был ни тем, ни другим? Он поспешно обуздал свои безмолвные мысли и сказал вслух: - Мой король внутренне тверд по-прежнему, потому я и служу ему все эти годы. Его положение неустойчиво, но отнюдь не он сам. Ваша королева недовольна, что он не хотел взять измором свою столицу. А что еще хуже, до ее британского величества дошел слух, будто мой король склонен отказаться от истинной веры.
      Так как Барли молчал, и молчание было суровое, Морней тихо спросил:
      - Вы верите этому? - И добавил, возвысив голос: - Бог свидетель, что я уверен в противном.
      - Тогда вы лучше, чем кто-либо, способны убедить королеву, - послышался ответ.
      - Поможете вы мне, Барли, как в прошлый раз?
      - Старый друг, - отвечал благородный лорд, стараясь попасть в прежний задушевный тон, - в прошлый раз дело было донельзя простое, не сравнить с тем, о чем предстоит договариваться теперь. Мысли королевы были тогда заняты мужчиной. Все мы были молоды.
      - Молоды? Ведь прошло только два года.
      Министр смутился, принялся высчитывать. Верно, два года назад королева еще любила, еще страдала. Но он не остановил Морнея, и тот сказал:
      - Только два года, что могло измениться за этот срок? Страстная натура вашей великой королевы всегда останется таковой, будет ли поводом мужчина или нечто неизмеримо более важное, чем мужчина, а именно: религия. Но я уж и из-за графа Эссекса обливался кровавым потом.
      Министр снова подумал свое, не прерывая чрезвычайного посла: "Страсти легче осилить, чем мудрость. Как могу я влиять там, где больше не волнуются и не страдают".
      - Я уж и из-за Эссекса обливался кровавым потом, - повторил Морней, - каково мне придется на этот раз.
      "Ты будешь удивлен, старый друг", - хотелось предсказать лорду Барли. Однако он только произнес:
      - Дорогой мой, на этот раз вы сами больше будете говорить и горячиться, нежели ее величество. Вам нечего бояться вспыльчивости королевы.
      - Это верно, Барли? Когда Эссекс, несмотря на приказания королевы, медлил откликнуться на ее зов и оставался при армии во Франции, предпочитая навлечь на себя ее немилость, только бы не пропустить прибытия герцога Пармского, сколько угроз и упреков сыпалось тогда на мою голову! Почему мой король лично не принял Эссекса и не оказал ему должных почестей? Почему мой король легкомысленно рисковал собственной жизнью, и, что непростительнее всего, почему он выдвинул английские войска на передовые позиции, а Эссекса, самого Эссекса, заставил сражаться впереди? Немедленно подать сюда графа Эссекса, ни один английский солдат не будет послан против знаменитого Пармы до тех пор, пока Эссекс не вернется ко двору! Французские дела опостылели королеве. Еще один гневный выкрик, и королева почувствовала себя дурно, она и так не спала ночь; на том беседа закончилась.
      - Два года назад, - повторил Барли, опустив глаза. Потом поднял их и сказал: - Морней, не забудьте, что вы говорите о прошлых временах. В конце концов вы все же получили войска, хотя и после вашего отъезда, когда вернулся Эссекс. Мы оба, Морней, имели некоторое влияние на великую королеву, потому что мы не замечали - не нарочно, а просто по свойствам нашей натуры и нашего образа мыслей, - не замечали и не желали знать обстоятельств, при которых любая женщина похожа на всех остальных. Вы, Морней, приятны королеве.
      - Приятен до сих пор? Во время моего отсутствия меня, кажется, очернили в ее глазах.
      - Ну, это просто смешно, - сказал Барли, встал и действительно засмеялся, обрадовавшись, что тягостный разговор принял более безобидный оборот. - За вашим столом, когда вы осаждали Париж, кто-то посмеялся над плохим французским языком королевы. Она позабыла об этом со свойственным ей великодушием, и вы будете приняты так, как того заслуживаете. Вы испытанный друг нашей страны и ее повелительницы.
      В общем, свидание оказалось ободряющим для Морнея. Можно было счесть хорошим предзнаменованием и то, что королева уже на третий день назначила аудиенцию чрезвычайному послу. Парадная карета дожидалась у дома посла, аккредитованного при королеве, и господин де Бовуар ла Нокль отправился вместе с Морнеем. За каретой следовал почетный английский эскорт. В ту минуту, когда оба дипломата переступили порог парадной залы, навстречу им с противоположного конца вышла королева Елизавета. Многочисленная свита, следовавшая за ней, разделилась пополам и выстроилась по обе стороны залы. Если бы не множество кавалеров и дам, Морней все еще ждал бы ее британское величество, в то время как она уже стояла перед ним, - впрочем, их разделяло большое пустое пространство. Она показалась ему меньше, чем прежде. Туловище как-то осело на длинных ногах, и волосы не были высоко взбиты, как раньше. Что это, - на голове у Елизаветы чепец!
      Вот все, что заметил посол при входе. Остальное он разглядел, уже очутившись в трех шагах от нее, когда выпрямился после почтительного поклона. Королева не была нарумянена, только налет синей и черной туши вокруг глаз несколько смягчал взгляд. Благодаря подрисовке он не подстерегал и не вперялся, точно взгляд сокола - серо-голубой и как будто без век. Все черты ее обострились за это время и постарели. Вернее, старости было дозволено наложить на них свою печать - наблюдатель был поражен тем, как ослабела воля великой женщины, всю свою жизнь он видел в Елизавете Английской стойкую, непреходящую мощь, даже в физическом смысле. Если бы не ее долгое правление и неувядаемая молодость, что стало бы в Европе со свободой совести, чья бы порука и поддержка укрепляла мужество короля Наваррского, впоследствии Французского, во времена величайшего одиночества? Вдруг Морней заметил, что из-под чепца у нее выбилась тонкая прядка седых волос. Он побледнел и с трудом мог приступить к речи.
      Впрочем, речь эта была такой же данью церемониалу, как и все, что происходило сегодня. Королева стоя слушала торжественное приветствие короля Французского, произнесенное его чрезвычайным послом сначала по-латыни, затем по-английски. Для ответа она села-поднялась на четыре ступени к стоявшему на возвышении креслу, но не с той легкостью, как еще недавно. Наоборот, она двигалась медленно - быть может, умышленно подчеркивала свою медлительность. Тут Морней перестал ей верить. Перемена была слишком разительна, слишком неожиданна; к тому же ее нарочитая тяжеловесность дала повод одному из придворных предложить ей руку: то был граф Эссекс. Елизавета даже не взглянула на него, едва прикоснулась к его руке, но вся величавость разом возвратилась к ней. На возвышении, в узком и тугом корсаже, сидит королева, одетая в темно-серый шелк, сменивший яркие ткани, которые она носила прежде, невзирая на лета. Ее фавориту на вид, пожалуй, не больше двадцати шести весен, лицо у него слишком гладкое, чтобы можно было определить точнее, - держится он по-юношески беспечно, несколько вольно, хотя и с достоинством, но почему одна из его стройных ног осталась на весу? Помогая старухе подняться на ступени, он принял именно такую позу. Пусть знают посторонние наблюдатели и спешат разнести весть, что его роль при дворе больше, чем королеве угодно показать. Он мог быть господином, одно лишь средство нашла она уйти от его чар, - быстро состариться. Всем своим видом дает он это понять. Почтительность его только показная, и даже бесспорная грация кажется обманчивой. Галантный кавалер не замедлит преобразиться, если его покровительница не примет мер. Стройная нога недолго останется на весу: королева, следи за каждым шагом ненадежного юнца, который из чистого задора может сделаться для тебя бичом и грозою вместо былой забавы.


К титульной странице
Вперед
Назад