– Мне, тетушка, хлеб нужен... От усадьбы жить нечем...
      Затем разговор перешел к Надежде Александровне, к ее покойному супругу и к Каменеву.
     
      VIII.
      Третий месяц приходил уже к концу с тех пор, как Осокин поселился у сестры. Занятия его шли успешно, он много работал и не скучал, а тихая жизнь, охватившая его, мало помалу начала восстанавливать его нарушенное душевное равновесие. Женою он уже мало интересовался; получил он от нее как-то письмо из Монтре с просьбою выслать паспорт, что и не замедлил исполнить, затем дошли до него слухи о том, что Софья Павловна производит фурор где-то на водах, что с нее берут моды и величают во всех отелях «princesse Ossokine» – вот и все. Следить за ее действиями он считал не только излишним, но даже и не интересным.
      В Грязях имя Софьи Павловны вовсе не упоминалось; и по весьма естественной причине – не вызывать в памяти Ореста неприятные воспоминания, и потому, что Софи действительно никто не занимался. Надежда Александровна видела в ней женщину, погубившую ее любимого брата, Каменев – кокотку, без всякого внутреннего содержания. Настя – изверга, не умевшего оценить любовь Ореста. При такой обстановке, прошлое Осокина все более и более отодвигалось назад, несчастие, казавшееся ему крайне тяжелым, принимало вид хотя и горькой, но весьма обыкновенной ошибки – и жизнь снова брала над ним свои права, манила на тот же тернистый путь ошибок и заблуждений, где так мало счастия и так много горя!
      Время в Грязях проходило весело. Дни стояли чудные, и влюбленная чета всецело отдавалась деревенским удовольствиям. Каменев, всю первую молодость проведший в упорном труде, не раз боровшийся с нуждой и неудачами, рад был отдохнуть и душою и телом. Впервые он полюбил женщину и на беду жену другого... Со смертию в душе, отказался он от того блаженства, которое в глазах его было сродни преступлению, и вернулся опять к своей трудовой, ничем не согретой жизни – и вдруг... эта жизнь осветилась, счастье нежданное-негаданное внезапно нахлынуло – можно было обезуметь от радости! И Каменев действительно ожил, словно воскрес от неизлечимой болезни; он вполне отдался той сладостной волне, которая увлекла его, и жадно, всею душою, воспринимал мало знакомые ему впечатления. О Надежде Александровне и говорить нечего: куда делись ее нездоровье, слезы и нервные припадки!
      Говорят, ничто так не возбуждает жажды счастья, как вид самого счастья; пожалуй оно и так: по крайней мере, в отношении не только к Насте, но и к Оресту мнение это оказалось справедливым. Чем больше отдалялся молодой человек от своего прошлого, чем равнодушнее относился к нему – тем чаще начинал он чувствовать свою душевную пустоту, свое одиночество. В Грязях он, конечно, был в родной семье; на всяком шагу он видел горячую любовь не только сестры, но и Каменева, дружбу Насти – и, на первых порах, это его удовлетворяло; но затем этого показалось ему мало... Орест и сам хорошенько не знал, чего ему недостает, но сознавал, что жизнь его вступает в иной фазис и что, кроме дела и дружбы окружающих нужно и еще кое-что, чтобы ее наполнить.
      Однажды вечером сидели они с Настей в саду, на дерновой скамье. Прямо перед ними усохшая береза отчетливо вырезывалась, на темно-зеленом фоне густой еловой рощицы, своими рогатыми ветвями. Осокин сидел нагнувшись, склонив немного голову и сложив на коленях руки; Настя машинально ощипывала цветок дикой ромашки. Оба молчали.
      Орест поднял голову.
      – Посмотрите на эту березу Настасья Сергеевна, заговорил он, указывая на усохшее дерево: – прежде на ней были листья ярко-зеленые, блестящие - хороша была она тогда! Но облетела ее краса – и что от нее осталось? Голый, непривлекательный ствол с кривыми ветвями! Вот вам верная эмблема моей жизни! Радости, очарования – все исчезло! Осталось одно: голая истина, что все это был обман, иллюзии!
      Он провел рукою по лбу.
      – До чего гадок и пошл этот мир, до чего развращено общество: нельзя, не спросись, быть по-своему честным человеком!
      – Что вам в этом мире и обществе, раз совесть ваша покойна, и вы убеждены, что поступаете, так, как следует?
      – Я и не обращаю внимания на общественное мнение... но, признаюсь, не могу и относиться равнодушно к мысли, что все удары, которым я подвергся, нанесены мне людьми весьма сомнительной честности, не могу не возмущаться, слыша, как все эти светские ханжи и лицемеры величают мой поступок глупостью, почти оправдывают поведение моей жены и чуть не находят естественным подобный выход!
      – Ах, Орест Александрыч, вздохнула Завольская – и миловидное личико ее внезапно подернулось грустью, – разве не сплошь и рядом случается, совершенно незаслуженно, подпадать под удары судьбы или мучиться весь век за пустую ошибку, за минуту увлечения? Осокин пристально взглянул на девушку.
      – Ну, уж вам-то, казалось бы, раненько вдаваться в этот тон: вы еще так молоды, становиться лицом к лицу с жизнью вам еще не приходилось...
      – Конечно, быстро перебила его Завольская, – да я не про себя и говорю, я вообще... Где же было мне испытать хотя что-либо подобное!
      – И не дай вам Бог испытать! Пусть ваша жизнь течет мирно, покойно, весело...
      – По мещански?
      Орест удивленно посмотрел на нее; тон, которым были сказаны эти слова, поразил его своею новостью: никогда еще не говорила так Настя.
      – Что вы хотите этим сказать? спросил он ее.
      – То есть: есть, пить, спать, рядиться? Ни о чем не думать, ни о чем не страдать, ни к чему не стремиться?
      – Зачем же брать крайности? Стремитесь, думайте, страдайте – если уж вам так хочется, но в меру... Идите золотой серединкой! не без иронии возразил Осокин.
      – Вы говорите против себя, вы себя дразните... И вы еще утверждаете, что разорвали с своим прошедшим!
      – И говорю правду; но позволительно же мне злиться на это прошедшее, как вы думаете?
      – Эта-то злость и доказывает, что оно и теперь еще имеет для вас цену!
      – Совсем нет; я злюсь на то, что по милости своей ошибки, я на век связан с такою женщиной, как Софья Павловна; как каторжник должен таскать за собой это ядро, которое и тяготит и позорит меня!
      – А развод? Вы же хлопотали о нем для вашей сестры? несмело проронила Завольская.
      – О разводе и говорить нечего: есть неодолимые препятствия.
      Настя пристально взглянула на молодого человека.
      – Станьте тогда выше рутины, попробуйте вернуть к себе жену, подействовав на ее душу и сердце. Ведь и чужого человека спасти похвально и приятно, не то что ее... Вспомните: когда-то она была близка вам, вы ее любили...
      Орест вскочил с места.
      – Это невозможно! воскликнул он.
      – Почему?
      – Здесь все умерло! (Он приложил руку к сердцу). Странное выражение промелькнуло на лице девушки.
      – Да она и не вернется, помолчав, продолжал Осокин; – что за радость вести трудовую жизнь, работать над собой, когда можно с утра до вечера веселиться, пленять хлыщей и львов, кидать золото пригоршнями!
      Разговор оборвался. Молодой человек закурил папиросу и начал ходить взад и вперед по дорожке. С поля доносились нестройные голоса рабочих, напевавших хоровую песню, телега простучала где-то невдалеке. Вечерний ветерок свежей, пахучей волной, пронесся с запада, затрепетал в спокойной листве и замер. Ночные тени стали вытягиваться и переплетаться разнообразными узорами, из-за деревьев мелькнула бледноватая луна.
      – Настасья Сергеевна, вдруг остановился перед Завольской Орест, и прямо взглянул ей в глаза, – отчего до сих пор вы не вышли замуж?
      Настя вздрогнула.
      – Не пришлось! несколько смущенно выговорила она.
      – Отчего вы побледнели? тревожно спросил Осокин.
      – Голову обнесло... Тут клумбы... запах сильный, а мы давненько уже здесь...
      – Хотите воды?
      – Нет, пройдет... О чем мы говорили?
      – Я спрашивал, отчего вы не вышли замуж... Ведь, сколько мне помнится, у вас были женихи!
      – Были.
      – Что же, не нравились?
      – Некоторые нравились, но...
      – Состояния, что ли, не было?
      – И состояние было.
      – Ну так тетушка не хотела?
      – Тетушка очень хотела, да я-то упрямилась.
      – Отчего же?
      – Оттого, Орест Александрыч, помолчав, заговорила она: – что я не могу идти под венец для того только, чтобы сделать себе положение в свете, иметь возможность рядиться и выезжать, чтобы надеть чепчик, наконец. Я не могу смотреть на мужа только, как на спутника в жизни, друга: мне нужен любовник в муже... нужно сердце, которое бы отвечало моему, душа, с которою моя могла бы слиться... Брак не должен быть могилою любви, а венцом ее! К сожалению, первое случается чаще... Почему? Потому что, сходясь, большинство не анализирует себя, сплошь и рядом принимает вспышку за чувство. Искра не разгорается, а потухает. Новая жизнь, созданная на шатком основании, колеблется... Возникают недоразумения, потом разлад... Я знаю свою натуру... я могу любить глубоко, пылко, но один только раз, и всю жизнь посвящу этому чувству!
      Завольская воодушевилась: глаза блестели, все лицо вспыхнуло.
      – Что состояние, продолжала она, – что во внешности, когда внутренней жизни нет! Для любимого человека можно перенести все... Я готова была бы уехать в глушь, носить одно ситцевое платье, помогать во всем, в чем могу своему мужу... Как заботливая мать, я бы старалась беречь его покой, услаждать горькие минуты его жизни... Судьба не дала мне такого человека. Быть может, счастие и проходило мимо меня близко, но не коснулось меня... Вот почему, Орест Александрыч, я не вышла замуж!
      С удивлением слушал Осокин Настю. Впервые высказывалась она так горячо, так искренне. Она предстала пред ним в новом блеске, в новом сиянии.
      – Вы поражаете меня! невольно воскликнул он. – Откуда у вас эта сила, эта пылкость?
      – А вы и не подозревали их во мне? стыдливо опустив глаза, молвила девушка.
      – Но не в такой степени!
      – Нервы побольше расстроились, кровь сильнее ударила в голову – вот и все! усмехнулась она. – Однако пойдемте: сыро, да и детей пора укладывать.
      Завольская поднялась и пошла по дорожке; Орест, в раздумье, последовал за нею. На одном из поворотов он поравнялся с нею и несмело проговорил:
      – Настасья Сергеевна, ответьте мне...
      Она остановилась вполоборота и вопросительно взглянула на него; лунный свет так и облил ее стройную, гибкую фигуру.
      – Любили вы когда-нибудь?
      Две морщинки показались у нее над бровями и губы едва заметно дрогнули.
      – Нет, коротко и сухо ответила она и пошла дальше.
      Необъяснимое чувство внезапно охватило Ореста: у него вдруг заныло в груди, и мучительно и сладко...
      – Дай вам Бог счастия, если полюбите! схватив руку девушки и крепко пожав ее, вдруг вскричал он и стремительно кинулся в кусты.
      Настя, как вкопанная, осталась на месте и растерянно приложила руку к голове; вихрем налетели на нее мысли, одна другой тяжелее. Сердце замерло, словно кто вдруг взял да сжал его, а слезы так и стояли у нее в горле, душили ее... «Господи!» простонала она, в изнеможении прислоняясь к дереву.
     
      IX.
      Настя не спала всю ночь и не раздевалась. Голова ее горела, нервы были раздражены, весь организм сильно потрясен. Минувший вечер был последнею каплею, переполнившей сосуд; та почва, на которой до сих пор Настя кое-как удерживалась, теперь поколебалась под нею, грозила выскользнуть. Прежде, с своею несчастною любовью, Завольская носилась, как с змеей в груди; она почти привыкла уже думать, что это ее крест и, как ни тяжел казался он ей, она несла его. Одно слово Ореста, внезапно вырвавшееся, одно пустое пожелание, разом перевернуло все ее мысли, коснулось самых затаенных фибр ее сердца. Не будь они так чутко настроены предшествовавшими событиями, легко быть может, что разговор с Осокиным так бы и остался, хотя и интимным, но все таки довольно обыкновенным разговором. Но в том-то и дело, что Настя, как женщина, с болью в душе переносила равнодушие Ореста; хотя по своим понятиям и убеждениям она и находила нужным скрывать свое чувство, страшилась взаимности, но вместе с тем втайне желала ее. Теперь инстинкт подсказал ей, что вырвавшееся у Осокина слово – не случайное и не последнее, что это начало того, чего она так боялась и чего, сама не подозревая, так страстно желала. Не слово было важно для Насти, а тон, сила, все состояние души Ореста, сказавшееся в нем. Она чувствовала, что он стал ближе к ней, что между ними уже установилась некоторая связь, хотя и невидимая, но ощущаемая... «Он любит меня», шептали ее пересохшие губы, – ...я это чувствую» – и душа ее согревалась, мечты окрылялись и вся даль, так недавно еще серая, неприветная, озарялась для нее радужным светом. Но, рядом с этою поблажкою чувства, другая сила заявляла свои права, и, скажем беспристрастно, она-то первая и ударила молотом в голову бедной девушки, тотчас по уходе Осокина. «Не удержалась!» мучительно воскликнула она, изнемогая от внутренней борьбы: – подняла маску! Для чего поставила я разговор на такую скользкую почву, дала ему в руки оружие против нас обоих? Он для меня – человек не существующий; я должна была это знать, я к этому даже себя приучила... Зачем же было малодушничать? Что меня ожидает, на что я иду?»... И снова, озарившаяся на минуту, даль темнела, снова борьба закипала в душе девушки, попеременно смущая ее мечтами о счастии и невозможности достигнуть этого счастия.
      К утру она поуспокоилась наконец; и, как ни тяжело ей было, отшатнулась от соблазнительных призраков. «Крест мне послан, и я должна нести его!» решила она.
      Но оставаясь верною принятому ею решению, стараясь ни единым словом, ни единым поступком не выдать той тревоги, которая разыгралась в ней после сцены в саду, Настя была далека от мысли, что эта сдержанность сделается для нее оружием обоюдоострым. Орест заметил ее; ему неприятно было видеть, что Настя как будто избегает его, не довольна им – и ему хотелось разъяснить этот вопрос. Как человек, не желающий сознаться в своем чувстве даже самому себе, Осокин не понимал той опасности, которая могла произойти для них обоих от новых объяснений. Привязанность свою к Завольской, – а он уже признавал ее, - Орест сводил на простую дружбу, участие, на тождественность взглядов и убеждений. Он далек был от мысли, что все, что теперь происходило в нем – симптом весьма зловещий, и что на той наклонной плоскости, на которую он уже вступил, надо или уметь остановиться вовремя, или махнуть рукой и ждать конца своего падения. Не вдумываясь в свое положение, Осокин, с завязанными глазами, шел по тому пути, на который бросила его судьба, и только сильный толчок мог остановить его.
      Несколько дней спустя после разговора в саду, Настя и Орест сидели в гостиной и занимались детьми. Бирюкова с женихом уехала в город за покупками и просила брата побыть с Завольской, так как ей могло показаться страшным оставаться одной с детьми в усадьбе. Разговор молодых людей не вязался; слышались только односложные да» и «нет», да попеременное обращение то того, то другого к мальчикам. Наконец детей уложили; поручив их няньке, Настя вернулась и села за работу; Осокин поместился у открытого окна. Темная июльская ночь густою пеленою висела над садом; душистыми волнами вливался в комнаты несколько тяжелый аромат цветов, усиленный влажностию воздуха и раздражал нервы; время от времени на горизонте вспыхивали зарницы.
      – Что, ничего не слышно? после довольно длинной паузы, спросила Настя.
      – Нет, ответил Орест, высовываясь в окно, – молчание гробовое... Я думаю даже, что они и не будут, темноты испугаются. Да и действительно ночь – хоть глаз выколи.
      – А все-таки их нужно подождать: Надежда Александровна непременно хотела вернуться сегодня.
      – Чем же мы займемся в ожидании их?
      – А тем же, чем и теперь.
      – То есть: вы - работой, а я глазеньем в окно?
      – Возьмите книгу.
      – Мертвая буква мне надоела, хочется живого слова…
      – Будем болтать.
      – С вами мудрено.
      – Это почему?
      – С некоторого времени вы как-то удаляетесь разговоров... больше упражняетесь в спартанском лаконизме...
      – Бог знает, что вам кажется!
      – Нет, шутки в сторону, поднялся Осокин, – скажите, чего вы меня избегаете? Провинился я чем-нибудь перед вами, заслужил ли вашу немилость? Прежде вы совсем иначе относились ко мне.
      Игла быстрее забегала в руке девушки, и она несколько ниже наклонила лицо к работе.
      – Вам это показалось – я все та же. Ничего я против вас не имею, и ничем вы предо мною не провинились.
      – Тем страннее та манера, которую вы приняли в последнее время... А что вы далеко не так себя держите со мной, как прежде - это скажет вам ваш внутренний голос. Ну ради Бога, подсел он к ней, – есть ли какое-нибудь сходство между тем разговором, что мы имели, помните, около клумб и теми отрывочными фразами, которыми мы теперь только убиваем время?
      – Есть разговоры, Орест Александрыч, которые слагаются совершенно неожиданно; нельзя же подвести под них обыденный обмен мыслей.
      – Но в том-то и дело, что мы даже и мыслями нынче не обмениваемся! Хоть бы теперь например: мы говорим только для того, чтобы не заснуть, в ожидании сестры!
      - Дайте тему – быть может, и разговоримся. Мгновенно, Бог знает почему, припомнились Осокину слова Насти в саду, ее взгляд на брак, то впечатление, которое он вынес из того вечера… Снова ореол окружил в его глазах голову девушки и еще с большею злостью вспомнил он Софью Павловну.
      – Извольте, ответил он: – как раз и тема мелькнула у меня в голове... Отчего у нас на Руси так трудны разводы?
      – А вам бы хотелось, чтобы они были легче?
      – Еще бы! И мне и Софье Павловне было бы приятнее. А то помилуйте: de jure мы связаны неразрывными узами, a de facto изображаем двуглавого орла! Ведь это нелепо!
      – Вы можете сойтись... Не случается это разве?
      – Со мной только это не случится! Я могу пустить Софью Павловну к себе в дом, дать ей квартиру, стол и одежду, когда она во всем этом будет нуждаться, но жить с нею прежнею жизнью, хотя бы на минуту, – никогда!
      Орест встал и в волнении зашагал по комнате.
      – То есть вот на столько, показывая на кончик ногтя, воскликнул он после небольшой паузы, - не осталось во мне участия к Софье Павловне, и если б не напоминания, что она – моя жена, я бы и не вспомнил о ней: так радикально с умела она сразу оборвать ту нить, которая привязывала меня к ней!
      Разговор на минуту прекратился; Осокин подошел к окну и жадно, полною грудью вдохнул в себя ароматный, несколько влажный, ночной воздух.
      – Ночь, ночь-то какая, Настасья Сергеевна! увлекся он. – Что за тишина, что за покой кругом!.. Боже, как я рад за сестру, блаженствует! После стольких лет прозябания, жизнь вдруг открылась, счастие налетело!
      – Выстрадала она его, Орест Александрыч!
      – Конечно так; но я потому рад за нее, что весьма немногие получают подобную награду... Другой всю жизнь мучится, да так и кончает мучеником!
      – Да, вздохнула Настя, – много таких... прибери их Господь!
      В тоне, которым были сказаны эти слова, прозвучала такая затаенная скорбь, что Осокин невольно вздрогнул и пристально взглянул на Завольскую.
      – Ну к чему такое отчаяние? Я не думаю, чтобы и те, которых вы теперь жалеете, согласились с вами: каждый живет надеждой, рассчитывает на перемену обстоятельств.
      – Сами же вы сказали, что полной награды достигают только весьма немногие... Следовательно, и надеяться было бы безумием.
      – Но почему же вы не хотите допустить, что всякий думает, что он-то и будет счастливцем? Ведь если б, например, вы, я, третий, десятый не рассчитывали выиграть в какой-нибудь лотерее – мы бы и билетов не брали!
      – Там хоть шансы есть, а в жизни часто бывают такие положения, что и выхода-то не предвидится!
      Настя встала и направилась к дверям.
      – Вы куда? окликнул ее Орест.
      – Детей проведаю.
      Тяжелое впечатление произвели на молодого человека последние слова девушки; ему вдруг до крайности стало жаль ее. «У нее что-то есть на душе», смутно догадывался он, – «и что-то тяжелое, давнишнее... Оно чувствуется в каждом ее слове, как она не старается скрыть его!»
      Он перешел к открытому окну и задумался.
      «И может быть» рассуждал он, – «эта чистая, нежная натура, созданная для счастья, увянет, как цветок без света и тепла, и сердце ее, ни разу не согретое, так камнем и пролежит в ее груди, камнем сойдет и в могилу!.. Быстро промелькнет ее молодость, с неудовлетворенным избытком сил, жаждою жизни... – и нечем будет помянуть ее! А какой-нибудь ничтожный случай, мгновение – и все сложилось бы иначе: от мрака перешла бы она к свету, широкою струей влилось бы в нее дыхание жизни!»
      «О зачем, зачем?» после небольшой паузы вздохнул Орест и, с поникшей головой, раздумался о своем прошедшем...
      А из сада, пахучею волной, так и вливался раздражающий воздух, ласкал и нежил его разгоревшееся лицо.
      – О чем размечтались? раздался вдруг над самым ухом Осокина голос Насти и, тихо скользнув мимо молодого человека, она тоже присела к окну, – Ночью восхищаетесь?
      – О вас думал, поднял голову Орест; – понять не могу, что с вами сделалось в последнее время...
      – Ничего не сделалось.
      – Полноте... я ведь вижу... Внутри вас происходит какая-то работа; вы не то печальны, не то смущены. В тоне вашем звучит грусть, что-то даже вроде тайной скорби.
      Девушка рассмеялась, но смех этот показался Осокину искусственным.
      – Не обманете вы меня. Настасья Сергеевна, воскликнул он, – улыбка у вас на губах только!
      Завольская покраснела и, отвернувшись, поспешила скрыть свое лицо; но движение это не укрылось от Ореста.
      – И почему не хотите вы мне сдать с души хотя немного? Это облегчило бы вас, а может быть нашлись бы средства вас успокоить.
      Настя едва заметно отрицательно кивнула головой.
      – Если жизнь здесь почему-либо вам не нравится...
      – Ой, что вы! перебила его девушка; – У вашего ангела-сестры? Да разве это возможно?
      – К сожалению, все возможно на белом свете! Вы можете горячо любить сестру, быть к ней привязаны как нельзя более, и все-таки тяготиться... Да хоть бы тою же привязанностью, например!
      – Нет-нет! Этого быть не может! горячо воскликнула Завольская.
      – Однако есть же что-то такое, что вас мучит?
      – Я уже сказала вам, что нет. Молодой человек усмехнулся.
      – Той пылкостью, с которою вы защищали сестру, вы сами, того не подозревая, выдали себя.
      – Это каким же образом?
      – Вы дали мне этим понять, что я ошибся только в причине вашей грусти, но что она все-таки существует.
      – Вы делаете натяжки, Орест Александрыч.
      – Ну полноте, полноте, покачал тот головой, – не понимаю я только, для чего хитрите вы со мной? Неужели же настолько я не заслужил вашего доверия?.. Верьте мне, Настасья Сергеевна, сама сестра не примет в вас более искреннего участия! Вы ведь знаете, что я не фразер, не лжец... и если я что говорю, то всегда без задней мысли, прямо от сердца.
      – Я и не сомневалась в этом! несколько смущенно выговорила девушка.
      – А не сомневаетесь - так и платите откровенностью за откровенность, и от искреннего участия не отказывайтесь.
      Настя задумалась. В комнате было тихо и только, где-то в углу, запутавшись в паутине, жужжала и билась муха. Завольская взглянула в ту сторону.
      – Слышите, обратилась она к Осокину, – как бьется эта несчастная? Так вот и в жизни: сама не знаешь, как и когда попадешься, и лишь тогда убедишься, когда или выбьешься из сил, или увидишь, что нет возврата! – Пойдемте-ка ужинать, с напускным хладнокровием сказала она, вставая: – наши сегодня, видно, не будут.
      – Нет погодите, быстро остановил ее Осокин, – дайте сказать вам два слова.
      Девушка взглянула на него и нервно провела рукою по лбу. Голос Ореста мгновенно проник ей в душу и трепет пробежал по всем ее членам; но она смогла еще возразить ему:
      – Если вы ожидаете объяснений моей метаморфозы, то напрасно: вы его не дождетесь.
      – Почему? упавшим голосом спросил молодой человек.
      – Потому, что есть вещи, которые не повторяются и развивать которые не следует.
      Она быстро отворила дверь на балкон, вышла на веранду и, пользуясь темнотою, обмахнула несколько раз платком свое разгоревшееся лицо.
      Осокин остался в комнате и молча, под гнетом внезапно осенившей его мысли, пристально смотрел ей вслед и все глубже и глубже уходил в себя. «Неужели», с ужасом задавал он себе вопрос – «эта девушка полюбила меня? Да, да... это так ... теперь все ясно... А я-то... что я сделал? схватился он за голову; – Сам, своими руками соткал ту паутину, в которой бьется теперь эта страдалица! Вон, вон отсюда! Еще день – и я наделаю глупостей... может быть даже хуже... Я чувствую, что сам запутаюсь в этом хаосе разнообразных мыслей, ощущений... Прощай, неосуществимая мечта! словно вопль вырвалось у него из груди; – Не смею я бросить вызов року, не должен пытать подобного счастья!»
      Он вышел на балкон и, сказав Насте, что ужинать не будет, простился и ушел к себе.
     
      X.
      На другой день, только что Надежда Александровна вернулась (Каменев остался в городе) и успела переодеться, Орест объявил ей о своем отъезде. Бирюкова сначала несказанно этому удивилась и даже не поверила словам брата, но когда тот совершенно серьезно подтвердил ей о своем намерении – крайне огорчилась. Молодая женщина, в простоте сердца, и не подозревала тех мотивов, которые заставляли Осокина поступить таким образом.
      – Да ты скажи мне, приставала она: - с чего вошла тебе в голову подобная затея? Недоволен мной ты что ли, Борис досадил?.. Скажи, голубчик... не мучь.
      – Надя, дорогая! Верь, что лучше друзей, как вы все, не найти мне... И если я еду – так верно уж крайность заставляет!
      Надежда Александровна пожала плечами.
      – Какая же это крайность, Остя? Живешь ты у нас не со вчерашнего дня, и никакой необходимости уезжать не предвиделось. Не далее как вчера ты и не поминал об этом – и вдруг ... ни с того ни с сего! Ты скрываешь от меня что-то – грех тебе!
      – Надя, Надя, взял он сестру за руку, – тяжело мне, родная моя, но не могу я поступить иначе: это было бы подло, зло, отвратительно!
      – Что такое? тревожно спросила Бирюкова, – подло, зло!.. Да объяснись ты ради Бога – я ничего не понимаю.
      – Надя... хотя и тяжело мне признаваться в этом (он провел рукою по лбу), но от тебя я не скрою: я увлекся... я полюбил...
      Последние слова Орест сказал почти шепотом и наклонил голову.
      – Настю? воскликнула пораженная Надежда Александровна.
      – Да, чуть слышно проговорил Осокин. - Но это бы еще ничего, если бы несчастие обрушилось только на одного меня, но, кажется... и она также...
      – Боже мой! И ничего-то я не заметила!.. Гадкая эгоистка! Предалась своему счастию и дала созреть возле себя несчастию других! Но разве нельзя, Остя, помолчав, быстро прибавила она, – похлопотать о разводе?.. Софья Павловна, я думаю, даже очень рада будет... в особенности, если ей предложат известную сумму.
      – Об этом и думать нечего! уныло возразил Орест, в уме которого тотчас же мелькнула мысль, что хлопоты о получении развода стоят дорого, что Софья Павловна дешево свое согласие не продаст, что денег у него нет, а взять их у сестры он не согласится ни под каким видом.
      – Почему же нет? В то время, когда Владимир Константинович был жив, ты хлопотал о разводе меня с ним, а теперь для себя не хочешь и пальцем пошевелить?
      – Нельзя, Надя, коротко обрезал брат.
      – Вздор! И можно и должно. Я ведь знаю, что у тебя на уме: для развода нужны деньги, а у тебя их нет; у сестры же позаимствоваться не желаешь!
      - Позаимствоваться! Скажи лучше взять без отдачи, потому что возвратить мне будет нечем: и усадьбу продам – немного выручу, а у Софьи Павловны аппетиты большие!..
      – Не грех было бы, Остя, из того огромного состояния, что ты мне передал, взять обратно хотя часть.
      – Надя! пылко перебил ее брат; – не говори так... Не искушай меня... Деньги эти я тебе бросил... и совсем не из каких-нибудь высших целей, а просто потому, что, по моим понятиям, я не должен был брать их. Никакой тут заслуги нет, и нечего меня возвеличивать... Вчерашний вечер доказал, что я за дрянное создание... Я поступил глупо, гадко, как какой-нибудь безнравственный мальчишка!
      И Осокин передал сестре все, что в последнее время произошло между ним и Настей.
      – Позволь же мне теперь сказать несколько слов, начала Надежда Александровна, когда Орест кончил:
      – Настю ты любишь, она тебя тоже... Как же поворачивается у тебя душа губить любимое существо из-за того только, чтобы не изменить своей идее? Не эгоизм это разве?.. Вот где жестокость-то, Остя, а не в том, что, сам того не подозревая, ты увлек девушку. Подумай только: что будет с нею, когда ты уедешь? Какими горькими слезами станет она тебя оплакивать?.. Остя, Остя! Знакомо мне все это... Сродни мне те страдания, которые она теперь испытывает, те муки, которые ее ожидают!
      – Полно Надя... не терзай меня! молил ее брат; – или ты думаешь, мне не тяжело?
      У него слезы стояли в горле, и болезненно ныло и замирало сердце.
      – Почем ты знаешь, не обращая внимания на слова Ореста, продолжала Бирюкова, – что она не посягнет на свою жизнь? Отчаяние до всего доводит!.. Что ответишь ты тогда своей совести, когда она упрекнет тебя в трагическом конце Насти?.. Будет служить идее, Остя... Бери счастье, благо оно само идет в руки... Не губи себя и другое дорогое тебе существо!
      Осокин ничего не отвечал на горячую речь сестры; только еще ниже опустил голову, еще глубже задумался. Словно нож всадили ему в сердце и медленно им поворачивали то в ту, то в другую сторону.
      – Остя! окликнула его Надежда Александровна; – Родной мой! Послушайся меня хоть раз в жизни... Дай мне насладиться твоим счастьем!
      Она в слезах бросилась к нему на грудь и уговаривала его самыми нежными именами.
      Орест вскинул голову: лицо его было бледно, глаза потухли. Он нервно протянул сестре руку и крепко, несколько раз пожал ее.
      – Спасибо, Надя, за дружбу; вижу, что ты меня любишь... Но прощай, после обеда я еду.
      Он тихонько освободился от ее объятий и быстро встал; Бирюкова удержала его:
      – Постой... я совсем и забыла... Ведь ты можешь, и не платя денег Софье Павловне, потребовать развод: она на глазах всех бросила тебя и живет открыто теперь с Огневым.
      – Трудно все это доказать... они за границей... Да и шевелить эту грязь, иметь дело с подьячими – претит мне! Ведь она все-таки моя жена!
      И торопливо, не глядя на сестру, молодой человек вышел из комнаты.
      В тот же день, поздно вечером вот что происходило в спальне Надежды Александровны: хозяйка, в ночном капоте, сидела на диване грустная и расстроенная, а возле нее, прислонившись к ее плечу, молча рыдала Настя, тщетно стараясь остановить набегавшие слезы. На дворе выл ветер, дождь хлыстал в окна и, время от времени, слышались отдаленные, глухие раскаты грома.
      – Настя, друг мой, полноте, ласково говорила Бирюкова, проводя рукой по волосам девушки; – вспомните, что вы еще молоды...
      – Что тут года – они ничего не значат... Тут жизнь вся, жизнь переломилась! прерывистым голосом возражала Завольская, истерически всхлипывая.
      – Взгляните на меня, Настя: я тоже была несчастлива; но вера в лучшую жизнь поддержала меня и, слава Богу, что я не поддалась отчаянию, не сгубила себя: не видать бы мне теперешнего счастия!.. Ну успокойтесь, голубчик мой... помните: никто как Бог!
      – Ему я и снесу свое горе! Что делать мне здесь, добрая Надежда Александровна, мне, разбитой, уничтоженной, среди живых людей, у которых у всех есть цель в жизни, милые сердцу существа, которые и радуются с ними, и страдают?
      – Не все счастливы, Настя: много мучеников в числе этих живых людей! И хотя иные безропотно, другие с проклятиями, а все же несут свой крест!
      – И я возьму его, подняла голову девушка, – и понесу безропотно, но не здесь, не на людях, а вдали от них!
      – Вы хотите идти в монастырь? с глубокою печалью взглянула на нее Бирюкова.
      – Да, беззвучно проронила Настя, – я решилась.
      – Но, бедная вы моя, знаете ли вы, на что идете? Известна ли вам та жизнь, которая вас ожидает? Ведь это самоубийство!
      – Не могу я жить у вас, не могу! с сильным горловым спазмом воскликнула Завольская. – Простите... за все, что вы сделали... я...
      Сильные рыдания заглушили ее слова.
      – Понимаю я вас, Настя, сквозь слезы проговорила Надежда Александровна: – вам нельзя жить у меня... вам тяжелы будут воспоминания, разговоры о брате, сведения о нем... вы хотите разом оторваться от всего этого... Не живите у нас... мы найдем вам и место и труд... Только, ради всего на свете, не идите в монастырь!
      Она нежно поправила растрепавшиеся волосы девушки и поцеловала ее в лоб.
      – Не целуйте меня, быстро выпрямилась Завольская: - не стою я ваших ласк! Я низкая, бездушная эгоистка!
      Бирюкова удивленно взглянула на нее.
      – Да, порывисто сдвигая с лица волосы, продолжала Настя; – я не могу видеть людского счастья... ни вашего, ни чьего! Мне душу воротит отданная ласка, нужный ответ... я завидую!
      Она снова упала на грудь Надежды Александровны и истерически зарыдала.
      К утру у Насти открылась сильнейшая горячка.
     
      XI.
      Пять лет прошло после описанных событий; раскидала судьба наших знакомцев по разным местам обширной России: Надежда Александровна с мужем переселилась в Москву, чтобы иметь возможность следить за обучением своих старших детей, Настя томилась в одном из уединенных монастырей сурового севера, Орест служил бухгалтером в N–ском банке. Пройдя последовательно чуть не все банковые должности, Осокин скоро выдвинулся вперед знанием дела, способностями и добросовестностью в труде; его искали, им дорожили. В описываемое нами время дела его окончательно поправились: он стоял прочно, получал прекрасное содержание, в работу втянулся. Но в душе Ореста было пусто: ничто не согревало ее, не разнообразило его сухую, трудовую жизнь. Сегодня в банке, завтра в банке, цифры и публика; публика и цифры – вот в чем проходили дни, недели, месяцы... А дома – один-одинешенек, или с тяжелыми думами о прошедшем или опять с тою же механическою работой!
      Однажды вечером, когда Осокин по обыкновению занимался у себя в кабинете, в передней раздался звонок и затем послышался стук отворяемой двери. Привыкнув к частым посещениям , Орест не обратил на это особенного внимания даже и тогда, когда до ушей его долетел шелест женского платья и вслед за тем в дверях зала вырисовалась фигура вся в черном, с опущенною вуалью. Он только вскинул глазами по направлению посетительницы, положил перо и вышел к ней. Дама склонила немного голову и сделала вид, что хочет опуститься на колени. Пораженный Осокин взял ее под руку, незнакомка откинула вуаль... Мгновенная дрожь пробежала по спине молодого человека и он невольно отступил назад: перед ним стояла Софья Павловна!
      Но не та гордая, блестящая красавица, которую читатель знал девушкой и в первый год ее замужества, а женщина уже пожившая, с утомленным взором, с болезненною бледностью в лице...
      – Вы презираете меня? приниженным тоном, вкрадчиво спросила Софи.
      – Я вас жалею! коротко отрезал Орест, успевший уже несколько оправиться от неожиданности.
      – Merci, проговорила Софья Павловна; вы великодушны... J'ai brise votre vie, j'ai traine votre nom dans la fange!.. Но будьте великодушны до конца... (она снова намеревалась опуститься на колени, но Осокин не допустил ее до этого). Я пришла к вам не как к мужу, dont je n'ose pas meme approcher, а как к доброму, сострадательному человеку... Не гоните меня... Позвольте мне приютиться в вашем доме, на положении хотя бы экономки... Je suis lasse de la vie que j'ai mene... Ради всего святого не оставляйте меня в одиночестве, не возвращайте меня dans се cloaque!
      В глазах Софи стояли слезы и в прерывающихся звуках ее голоса чувствовался горловой спазм.
      – Оставайтесь, с трудом сдерживая охватившую его жалость и отворачиваясь, ответил Орест, – но помните: общего между нами быть ничего не может!
      – Да разве смею я думать об этом! Вся жизнь моя должна проходить теперь в постоянном раскаянии, dans l'expiation de mon crime! Как на исповеди, je vons confesserai tout... это будет началом моего наказания.
      – Прошу вас не делать этого, остановил ее Осокин: – я не хочу знать вашего прошедшего... Где ваши вещи? и, взяв адрес гостиницы, пошел распорядиться.
     
      Что же сказать еще о людях, хотя и живых, но уже разбитых жизнью?.. Одно: Софье Павловне труднее будет бороться с нею, и вероятно она падет жертвою своего бессилия; Ореста же, и в самые тяжелые минуты, поддержит та высокая цель, которой он не изменяет – служение правде!
     
      Брянчанинов А. Не по торной дорожке : Повесть в двух частях. – Харьков : Тип. Губ. Правления, 1905. – 161 с.


К титульной странице
Назад