Со мной поочередно ложились на этот трон любви звезды венских борделей, могущие сдвинуть ход мировой истории, особы вроде Маты Хари. Ложились звезды подпольного экрана, которым давалась возможность явиться из небытия на мировую сцену в какие-нибудь пятнадцать минут без ущерба для их анкеты и несмотря на их анкеты.
Какие-то незнакомые мне санитарки скидывали в передней халаты, чтобы во всеоружии, во всетелии явиться на этот эксперимент.
И даже медицинские сестры, не имевшие квалификации в этом несложном деле, пытались возместить рвением недостаток опыта.
Тогда хозяйка сделала знак — всем убраться и заперла за всеми дверь на ключ.
При полном свете, подключив даже боковое освещение ее многочисленных торшеров, она подошла ко мне и принялась за продолжение эксгумации.
Мое разраставшееся, возвращенное в новую кожу вялое мужское тело, которое изнутри расправляло и увеличивало каждую свою складку, каждую свою клетку.
Кожа моя была вся новая, и это было ей известно. Сосцы ее как ножи, как плуги, пропарывали нежную кожу <тела> вторично, десятерично, родившуюся на свет в свои тридцать пять лет.
Сосцы — жесткая кожа ее смуглого, почти зеленого тела наносила раны моей новой земной оболочке, оболочка была слишком нежна. И кровь потекла на ее кожу и жесткий козий язык слизывал мою кровь.
Поставив меня против себя и прижимаясь ко мне своим горячим телом дикой горной кобылицы, она пыталась вызвать божью искру, двигая самою себя вдоль моего нового тела, но ничего не вышло. Искра не зажигалась. Тогда мы легли на ее двуспальную кровать, я внизу, она сверху, и ее сосцы пропахали мое тело с головы до ног, и она вылила на меня свое обжигающее козлиное семя, стараясь окропить именно ту часть, которая нуждалась в окроплении.
И, раскачиваясь ритмично и прижимаясь к моему уху — тоже обновление розовому, как человеческое счастье, она прохрипела своим гортанным голосом, так знакомым по всем его резким командам, перекрывавшим даже метель колымскую. И это были первые слова, которые я услышал от своего создателя, вернее, создательницы, тело к телу, глаз к глазу, ухо в ухо.
Ты жил с Асей Гудзь?
Нет.
Ну зачем говоришь неправду? Может, ты не понимаешь. Ты, — она искала слов в своем нерусском, — ты обладал Асей как женщиной?
Нет.
Зачем же она тебя так ищет?
— Я женат на ее сестре.
— Ну, сестра — это пустяк. Все живут с сестрами жены. Это — быт. Или, как это у вас, закон природы.
Она засмеялась гортанным смехом.
— Ну, я, пожалуй, попробую все сначала.
И я опять закачался, помогая ее движениям, охвативши ее мелкой косматой, торчащей шерстью <заросшие> жесткие безмолочные груди, пытаясь выдавить, извлечь не из ее грудей, а из себя что-нибудь важное для человечества.
Но ничего не получилось.
На следующий раз вся процедура началась сначала, в конце этого леченья мои половые <органы> выплюнули какую-то слизь, прямо в косматые ляжки моей новой знакомой.
Она поймала их губами, поцеловала и тут же велела вести на выписку: койко-день есть койко-день.
На следующий <день> перед осмотром в присутствии облавной комиссии самого высшего ранга, разыскивавшей всех уклоняющихся от полезного <труда>, знакомые пальцы раздели меня, знакомые мне ее прикосновения в тех же самых местах и в присутствии высокой комиссии, подталкиваемые пальцами главврача, мои мускулы проделали те же движения, что и ночью.
— Этот больной, — сказал председатель комиссии, — напоминает более здорового, чем больного. По своей реакции, разумеется.
— Он хорошо поправился. Мы восстанавливаем его [нрзб], — твердым своим хриплым козьим голосом сказала главврач, — поставим в вашем списке птичку.
Комиссия уехала, а меня тут же увели на квартиру главврача, дневальный и посетители были удалены. Щелкнул замок выходной, и знакомые жесткие руки раздели меня снова на том же самом ложе, и мы проделали наш путь любви, путь эксгумации в третий и последний раз. На этот раз фонтан изливался, а жесткие козьи губы ловили эти капли орошения.
Потом женщина проколола мою тонкую кожу на груди своим жестким соском, прорезала кожу на память, поставила метку, слизала мою соленую кровь жадным маленьким язычком и вытолкнула меня на улицу.
Пошатываясь, я добрался до барака для подсобников. Документы облавы были уже готовы, машина дернула два-три <раза>, шатнулась, как человек, выбираясь из трясины, и двинулась в неизвестность.
Начальник ОЛПа вызвал по вертушке конвоира и меня отвели в больницу на мою лагерную койку.
Едва накинув халат, Анна Иванова вышла меня проводить — она жила в отдельной квартире, похлопала по щеке своей косматой рукой.
Конечно, я не мог забыть это тело, воскресившее меня к жизни. Какой бы эта жизнь ни была.
Еще раз мы встретились с ней в конце 1946 года, когда я окончил фельдшерские курсы, приехал работать в Центральную больницу на Левый берег, пос. Дебин.
Всего недели две прошло после моего приезда, как меня вызвал курьер начальника, прямо выкрикивавший мою фамилию. Он привел меня не к уполномоченному — куда еще могли меня вызывать, а дал за меня расписку на вахте, вывел из больницы и повел через ручей в вольный поселок — метрах в трехстах от больницы, где я никогда не был. Ни о чем меня не спрашивая, он довел меня до какой-то вольной двери, какой-то вольной квартиры на одном из трех этажей и позвонил.
Кто-то сейчас же открыл... Сам начальник нашего ОЛПа:
— Здравствуйте, проходите... Вас ждет одна дама.
Дама была Анна Ивановна, посетившая Левый берег проездом, ночевавшая у своей подруги, выпускницы МГУ, нашего главного врача, Рейзер — жены начальника ОЛПа.
Анна Ивановна не привыкла терять время даром, и мы легли с ней в соседней комнате при полном свете и проделали те же процедуры, что и три года назад на Беличьей.
Анна Ивановна поздравила с <избавлением> от общих <работ>. Хриплый голос шептал в мое ухо, что она очень рада, что я — фельдшер, что жизнь моя теперь спасена. У нее самой тоже все благополучно. Она вышла замуж за Лисняка. Все ее враги посрамлены. Бухгалтер-доносчик схватил сифилис. Начальник Управления переведен с понижением на какой-то захудалый прииск.
Опять ее сосцы пропахали мое тело, на этот раз кровь уже не выступила. Кожа окрепла, и ей нечего было вылизать соленого, кроме пота.