В.Т. Шаламов — А.З. Добровольскому1
13 августа 1954 г.
пос. Туркмен2.
Дорогой Аркадий Захарович.
Премного благодарен за несколько любезных фраз, уместившихся на открытку казенного формата. Мне было бы надо начать с извинений, поскольку, кажется, уехавший должен первым писать на старые адреса. И в этом отношении любезность Ваша вполне мной оценена. Однако, по небрежности ли просто или в силу скептицизма в отношении летательных аппаратов тяжелее воздуха Вы послали эту открытку земным и морским путем, и она добралась до меня лишь 2 дня назад, а ведь писана была в двадцатых числах июня. Кроме того, по адресу Редкино, Озерки писать уже бесполезно, я сменил место работы и жительства, и теперь адрес такой: ст. Решетниково Окт. ж. д. Калининской обл., п/о Туркмен, до востребования. Ответ не задерживайте, пишите скорее, больше.
Вы, именно Вы должны были понять, как хочется мне поделиться и сомнениями, и радостями с Вами — потому что в целом свете у меня нет человека, который бы лучше Вас, с полным знанием дела мог оценить любую сторону моего бытия, поведения, ощущения в силу сходности нашей личной судьбы. Это Вам, я полагаю, ясно. Поэтому прошу писать немедленно и много. То, что я 7 месяцев не даю о себе знать, находит тысячи извинений, которые Вы также обязаны принять. Встреча с миром, который успел сделаться если не чужим, то иным для меня, чем был когда-то. Встреча с женой, которая (встреча) наряду с глубочайшими радостями и великим удовлетворением нравственным, кое в чем звала (и не могла не звать) и к раздумьям и диктовала какие-то новые, не предвиденные мной решения. Время ведь шло и шло, она сражалась с жизнью одна, в меру своего разумения и своей, только своей, а не нашей силы. То, что было ее гордостью, могло и не быть гордостью для меня. Кое в чем надо было уступить, на чем-то настоять, а ведь все — урывками, на улицах, в метро, на людях. Это нелегкая штука, поверьте, и требует большого нравственного напряжения. А важность ее неизмерима. Я ведь имею смелость считать подвиг моей жены не ниже деяний русских героинь 20-х годов прошлого столетия. Это— первое. Второе — это дочь, которую я вовсе не видел, и — что гораздо серьезнее — она вовсе не видела меня. А ведь ей 19 лет, это взрослый человек. Этот орешек тоже надо было разгрызть, и нельзя сказать, чтобы я не поломал зубов при этой операции. Наконец, встреча с Б[орисом] Леонидовичем на второй же день моего приезда — встреча, которой я живу и сейчас и которая была для меня оправданием всей моей жизни. Даже встреча с родным городом, с камнями, площадями, домами, деревьями, улицами может взволновать, целый ряд проблем поднять и поставить и т. д. и т. п. Я думаю, что материала для извинений у меня слишком, и я уверен в Вашей снисходительности.
На этом вступительная часть заканчивается, и я могу перейти непосредственно к письму. Вы просите меня писать со всей обстоятельностью, иронически добавляя: «свойственной Вам». Я не знаю, свойственна ли мне обстоятельность, но, дорогой Аркадий Захарович, эта обстоятельность требует личной встречи и неустанной беседы в течение многих дней. Поэтому не огорчайтесь, если желаемой подробности я дать Вам сразу не смогу — просто из-за того, что и эпистолярный стиль имеет тоже рамки и границы, как и любая литературная форма, может быть, даже более тесные. Еще одна оговорка — мне очень хотелось бы знать все о Вас — и планы Ваших работ (сюжеты, аспекты, возможности) в наиподробном, специально литературном плане. И все мелочи жизни Вашей — постройка дома, женитьба, книги, которые Вы читаете, все, все. Мне очень жаль, что новых моих работ (не тех неуклюжих стихов, при рождении которых Вы чуть ли не играли роль повивальной бабки) мне не удается Вам показать. Впрочем, если Вас заинтересует, я могу прислать Вам. Там есть кое-что, заслуживающее внимания. Очень бы хотелось, чтоб Вы познакомились с большим романом Б.Л. (роман в прозе) и его новыми стихами, небольшая часть которых была напечатана в апрельском номере «Знамени»3. Я живу твердой надеждой, что мне удастся сделать что-нибудь стоящее. Не напечатать, конечно, но дело ведь не в этом, и притом Вашу когдатошнюю точку зрения насчет столбовых дорог я по-прежнему не разделяю.
В человеческом смысле, на службе, я был принят больше с интересом, чем с отчуждением. Общая линия смягчения и конституционности, обусловленная международными успехами, сказывается в высокоорганизованном и дисциплинированном обществе до самых глухих углов. Личных симпатий и антипатий не существует. Медицинской работой мне заниматься не пришлось, т. к. фельдшером не дали работать из-за отсутствия диплома, а медсестрой разрешил Калининский облздрав, но из-за материальной стороны дела я занялся другой, мало знакомой мне работой, сделал быстрые успехи, дошел до тысячерублевого оклада и был спешно заменен. Получай бы я поменьше, не пришлось бы менять место работы. Живу я в 7 километрах от ст. ж. д., раза 2 в месяц видаюсь с женой. Работа моя в беспрерывных разъездах, и выбрать время даже для порядочного письма трудно, не говоря уже о серьезной литературной работе, и это мучит меня больше всего.
Нигде пока я не встречал какой-либо придирчивости, какого-либо обостренного интереса к прошлому и т. д. Соблюдается строго формальная сторона дела, а думать о возможностях всяких подводных течений и готовиться к ним у меня нет ни сил, ни интереса, ни времени. Денег здесь уходит больше, чем уходило у меня на Севере, и что-нибудь скопить или купить путное я не могу, хотя ряд месяцев я получал здесь больше, чем на Левом. И семье почти не помогаю. И газет не выписываю. Природа здесь— типичная природа русского Севера — не может быть, конечно, сравнена с расточительной, грозной и пышной природой Севера Крайнего. Вся эта сосредоточенность на немногих породах, мощность и чистота красок — этого здесь нет. Но зато лето — первое мое здешнее лето — необычайно длинное, уже прошли все, кажется, сроки, а все кругом в зелени, овощей, фруктов — полно. Но все это вовсе не дешево.
Ну, вот, для первого письма достаточно.
Горячий привет Лиле.
Жду скорого ответа.
Ваш В. Шаламов
В.Т. Шаламов — А.З. Добровольскому
23 января 1955 г., Туркмен.
Дорогой Аркадий Захарович.
Сегодня получил Вашу телеграмму и, как видите, немедля отвечаю, не ссылаясь ни на занятость, ни на нездоровье. Я, находясь на Севере, всегда энергично осуждал людей, которые, уехав, не пишут, пытаясь в самом простом оборвать связь с прошлым, со страшным, не понимая, что к этому прошлому человек привязан на всю жизнь и смерть и нет людей (или это не люди), которые ушли бы от власти льда. Да это и не нужно. И там нам есть чем гордиться и там нам есть чего желать. Разрывать с прошлым — значит рвать с самим собой, с натурой, поставленной когда-то в условия испытательные, когда она может показать себя целиком во всей своей слабости или силе. Это все — старое, постоянное мое исповедание. Трудности огромны, моральные барьеры — высоки. Вы можете вспомнить соответствующие мучения Веры Фигнер4 по выходе из Шлиссельбурга. А ведь, казалось бы, жизнь в Шлиссельбурге по сравнению с Севером — ребячьи игрушки. Я напомню Вам еще, что Чехов не однажды писал, что вся его жизнь поделена на две части. Одна — до поездки на Сахалин и вторая — после поездки, когда уже он был не в силах написать ни одного юмористического рассказа. «Если раньше, до поездки, — пишет он, — «Крейцерова соната» казалась мне событием, то сейчас она кажется мне пустяковой и бестолковой»5.
Вот стало быть чем для Чехова были три, всего лишь три месяца наблюдений. Повторяю — душевно очень трудно, очень. Я так понимаю Калембета, Миллера6 и еще кое-кого из людей, покончивших с собой через год после возвращения в число «чистых». На съезде писателей7 я не был. Можно было, конечно, приложить усилия и удостоиться лицезрения так называемых писателей, но уже подготовительная работа к съезду (о которой Вы, вероятно, составили представление по литгазете) выяснила, что никаких собственно тем-то у съезда и нет. Ибо вопрос о положительном герое — это не тема для съезда писателей.
Грубовато, но довольно здраво прозвучал выпад Шолохова против Симонова — мне особенно приятный, ибо я Симонова в его любой ипостаси считаю бездарным.
Доклад о поэзии делал Самед Вургун, боже мой, боже мой.
Все, кто в предсъездовских дискуссиях пытался чуточку фрондировать (Сельвинский, Асеев), даже не были допущены к трибуне.
Перед съездом было (в «Л. Г.») любопытно письмо группы писателей о «малой пользе С.П. для литературы» и как же это мигом было растерзано энергично перьями (Наровчатова, Безыменского, Ажаева и др.). А письмо это подписали Казакевич, Гроссман, Паустовский, Каверин, Луконин — т. е. то немногое писательское, что еще осталось «в рядах».
Борис Леонидович не был на съезде. Его и в Москве нет. Он зимует на даче. Болеет, как передает жена. Я его не видел уже давно, давно.
Я пишу по-прежнему много стихотворений, наверно уже около тысячи написано, но путного ничего нет. Сейчас вожусь с короткими рассказами — я давно их не писал, отучился, но с десяток все же состряпал. Конечно, не для того, чтобы их отправлять в какой-либо журнал, а так, для себя. Имел я на Севере последние годы тайную надежду, что, если будет милостива судьба, напишем-ка с Вами вдвоем хорошую книгу, не мемуары, а такую выдумку, в которой наш личный опыт дал бы нам умение лучше показать людей и дал бы нам право судить людей. Во многих пунктах мы сходимся, причины несходства понимаем. Одному очень трудно, знаете. Память, как и чувство, слабеет, тает.
Теперь многих возвращают, прощают, даже кокетничают этим.
Посылаю Вам, оно из вчерашних, еще неправленых стихотворений, просто для того, чтобы Вы уразумели мое нынешнее настроение. Простите за несвязное письмо. Спрашивайте — я своевременно и охотно буду отвечать.
Привет Вашей жене.
В.
Ворвавшись в будни деловые,
Я не нашел, чего искал,
И о тайге моей впервые
Я не шутя затосковал.
Там измерять мне было просто
Все жизни острые углы,
Там сам я был повыше ростом
Любой базальтовой скалы.
Где люди, стиснутые льдами,
В осатанелом вое вьюг
Окоченелыми руками
Хватались за Полярный круг.
Там поднимали к небу руки
Мои умершие друзья,
С какими я не знал лишь смуты
Из всех мучений бытия.
И где текли мужские слезы,
Мутны, покорны и тихи,
Где из кусков житейской грязи
Лепил я первые стихи.
В.Т. Шаламов — А.З. Добровольскому
12 марта 1955 г., Туркмен.
Дорогой Аркадий Захарович.
Получил я дней пять назад Ваше сердечное большое письмо и не нахожу слов для изъявления благодарностей и симпатий. Мерки жизни, которые отстоялись в душе в северное время и которые, естественно, кажутся многим людям непонятными, а подчас вовсе не нужными в широтах иных, сохраняют тем не менее всю свою власть, силу и значение, и так важно знать, что пользуешься ими не один. Я бы ответил на письмо тотчас же, но услали в командировку, вернулся только вчера. Был в Ленинграде, в городе, в котором, стыдно сознаться, я никогда не бывал раньше. Смешно, конечно, но так ведь и прожил всю журналистскую жизнь, не побывав там, где надо было побывать обязательно, и обязательно в юности. Был там всего сутки, бродил по улицам в смутном восторге, в какой-то тревоге, в каком-то тревожном очаровании, узнавая каждый дом, припоминая все, что для меня было связано с этим городом. Я только теперь, вчера понял, чего мне всегда не хватало в Москве (вернее, чего Москве не хватало для меня). Мне не хватало двух веков русской истории, 18-го и 19-го веков русского искусства, науки, русского рабочего движения — ведь вся, собственно, русская история вложена в эти два века.
Я приехал в пять часов утра и бродил по улицам пустого еще ночного города, улыбался памятникам, которые в войну прятались, как люди, спасаясь от смерти в каких-то подземельях, и опять заняли свои насиженные, известные всему миру места.
Город, где каждый дом и каждая улица напоминают мне книги, по которым я учился жить, людей, биографии которых я завидовал, — все лучшее, все самое близкое для меня было в этих нарочито прямых улицах Ленинграда, как говорил Достоевский, — проспектах. Эти ленинградские лирические отступления Вы мне простите — это было, как личное знакомство с кем-то, с детства почитаемым и любимым, с тем, кто согласился, наконец, на живую встречу со мной под конец моей жизни, прожитой без него, но по его мыслям, по его идеям, по его ощущениям. Я так понимаю этот искренний, сердечный ленинградский патриотизм.
Москвичей ведь нет вовсе. Так называемый московский патриотизм — он с лучшей стороны закреплен в образе, более широком, — всей страны, а с худшей (и таких стихов, рассказов, романов, пьес очень много) напоминает восторги самодовольного дельца, только что удачно выменявшего московскую квартиру и показывающего ее своим знакомым провинциалам. Он и о далеком прошлом Москвы говорит, как о старинной картине, попавшей в его руки по дешевке, а картина-то, может быть, и не подлинная, а лишь копия, подделка.
Очень рад Вашим оценкам итальянских работ в кино. Это лучшее, на мой взгляд, из того, что показывают на наших бедных экранах. Я смотрю их как зритель, со всей непосредственностью взгляда. Вы-то, вероятно, смотрите как профессионал. Но, поверьте, я и романы, и повести, и рассказы, и стихи (если все это настоящее) могу читать как самый честный читатель, вплоть до навернувшихся слез. Лучшим фильмом считаю «Под стенами Малапаги»8. Только ведь, дорогой Аркадий Захарович, на всех, буквально на всех итальянских фильмах лежит налет натурализма в его нынешнем толковании. Кстати, и Хемингуэй тоже натуралист, конечно. А еще более, кстати, я позволю Вам напомнить о герое мопассановского рассказа, который с полной логичностью упрекал Господа Бога в натурализме.
Нет, я не знал, что Хемингуэй получил Нобелевскую премию, и благодарю Вас за это сообщение. Очень, очень я доволен, рад и тому, что мог читать его вещи и восхищаться, и волноваться вместе с вами. Роман «Иметь и не иметь» на английском языке я держал в руках. Это ведь правда: «человек не остров, человек — часть континента» и т. д. и т. д.
Теперь о главном. С год тому назад вздумалось мне перечесть те несколько моих рассказов, которые были напечатаны в 36-м, в 37-м году («Октябрь», «Литературный современник», «Вокруг света»). Перечел с крайним отвращением, не со стыдом, а просто унизительно было как-то думать, что они и принимались в журнал, и прессу имели хорошую. Не так, не это, не об этом надо было мне писать. Я не знаю, что такое работа над романом. Это вроде какого-нибудь первовосхождения в Гималаях. Я как-то представить себе не могу архитектуры подобного сооружения. Вы когда-то советовали мне приступить к поэмам — и этот жанр не для меня. Но о рассказах я думал много, о своих и о чужих, и тот строй рассказа, еще не написанного, не осуществленного, который рисуется мне в идеале, выглядит так. Никаких неожиданных концов, никаких фейерверков. Экономная, сжатая фраза без метафор, простое грамотное короткое изложение действия без всяких потуг на «язык московских просвирен» и т. д. И одна-две детали, вкрапленные в рассказ, — детали, данные крупным планом. Детали новые, не показанные еще никем. Вот самое короткое изложение формальных задач при рассказе, если только они вообще существуют для писателя. Ведь то, что толкается изнутри, не ищет для себя формы. Оно ищет только бумаги, а поиски формы — это второстепенное дело, — если не можешь не написать, то волей-неволей будешь писать, волей-неволей будешь искать и форму. Штука-то ведь в том, что человеческая речь не передает всех мыслей и уж конечно — безмерно ничтожна по сравнению с богатством и оттенками человеческих чувств. Вам как кинематографисту должна быть известна простая штука — живое человеческое лицо, — разве есть такой роман, такой литературный период, который может передать богатство ощущений, выраженное единовременно на человеческом лице. А разве человеческое лицо передает все в ощущении человека — оно ничтожнейшую часть передаст. В этом-то, между прочим, залог бесконечного развития художественного слова от находки к находке — до бесконечности. Прошу извинить за термин «развитие». Правильнее было бы «движение». Искусство ведь не знает развития в том понимании, как знает его, например, наука. Но об этом как-нибудь после, в другом письме. Так вот эти «предпосылки» и заставляют меня удивиться двуплановости в Вашей литературной работе. Я останавливаюсь на месте, где Вы говорите о рассказах первого и второго порядка. Мне кажется, есть один лишь порядок, а все, что вне его, то вне и литературы, как бы талант ни пробовал приспособить себя к желаемому. В стихах это особенно беспощадно ясно. Стихи это такая штука, которая не терпит грана халтуры, и степень таланта тут вовсе ни при чем. Поэзия ускользает, и стихи перестают работать. Теперь об Антонове и других рассказах. Антонов — писатель способный, учившийся у Чехова, лучший из молодых. Но большим писателем он не будет, в нем нет того страстного, что кидает человека к бумаге, заставляя его торопиться высказаться, бормоча и косноязыча. Потом он будет править, отделывать фразы.
С нетерпением жду присылки обещанных рассказов. У меня соберется сейчас 700—800 стихотворений и с десяток рассказов, которых по задуманной архитектуре нужно сто. В следующем письме я пошлю Вам стихи Бориса Леонидовича, те, которые не вошли в «Знамя» (сейчас нет под руками). Кстати, в «Знамени» превосходное стихотворение «Свидание», много теряющее от снятой концовки. Переделайте ее и перечтите стихотворение.
Но кто он и откуда,
Когда от всех тех лет
Остались пересуды,
А нас на свете нет.
Я вижу, что я пишу, пишу, и нет конца и края. Я предлагаю Вам обменяться тематическими письмами (по Вашему выбору. Вы и начинайте — например, о рассказах, о театре, о драматургии, о кино, о стихах, о чем хотите подобном). Это поможет и мне, и Вам вывести на бумагу то, что складывалось когда-то на дне души само собой. Что касается оттепели, то я, промерзший, наверное, до костей насквозь, ее, надо сказать, не чувствую — такой, как мне хотелось бы, а требования у меня скромнейшие из скромных. Очень Вас благодарю за присланные фотографии и сердечно и горячо поздравляю Вас с рождением сына. Искренне желаю обойтись без моих разочарований, к тому же леоновская формула (?) не теряет своей зловещей силы. Все мы были ребенками... Я шучу, милый Аркадий Захарович, и хочу самого лучшего. Но есть, знаете, русская пословица: «У родителей есть дети, но у детей нет родителей». И это логично, так же логично, как то, что смерть сменяет жизнь.
А.З. Добровольский — В.Т. Шаламову
3.08.55
Дорогой друг, Варлам Тихонович!
Очень давно (в сентябре ?) получил Ваше хорошее, умное письмо. Из него мне стало ясно, что ни с кем другим... (исключая и Демидова9) мне не хотелось бы так поделиться всем тем, что составило и составляет духовное содержание моей жизни после освобождения, как с Вами. Вы знаете, я всегда относился к Вам с уважением, более того — часто с настоящим дружеским расположением (говорю часто с сожалением, подчеркивая, что не всегда). Но до Вашего письма как-то не осознавалось в полной мере все то, что делало наши отношения не случайными и поднимающимися над обычной мерой мужской дружбы.
Так вот, как это ни парадоксально, но во всем изложенном важно — главная причина моего непростительного промедления с ответом. Несмотря на большую занятость, несколько раз принимался за ответное письмо, но дальше двух-трех вступительных фраз дело не шло. Из-за желания написать сразу обо всем оно откладывалось до лучших времен, когда не буду ограничен во времени, когда будет бестревожный досуг, необходимый для того, чтобы написать, а не отписаться между делом.
Однако это желанное время так и не наступило. Я по-прежнему очень занят, а главное — с рождением сына постоянно расстаюсь с мыслью об отдыхе, о досуге, о «праздности — вольной подруге размышления»... Поэтому, да еще подстегиваемый Вашим вторым письмом, я решительно принимаюсь за ответное без всяких потуг на хороший эпистолярный стиль. Заранее освобождая себя от поисков слов максимальной емкости. И так — к делу. Начну с того, что, как и Вы, занимаюсь не тем, к чему всю жизнь сознательно стремился. Как и Вам, тоже пришлось так же расстаться с медициной, хотя и ей много было отдано, немало настоящего внимания и сил. Впрочем, об этом дальше. Сейчас же — коротко о главном.
Будучи поселен в Ягодном два года тому назад, я долго не мог взяться за какую бы то ни было работу.
Вы знаете, что еще на Левом я определял место кладбищенского сторожа, как лучшее из мест для людей с нашим социальным опытом. Недавно Эйнштейн, в каком-то интервью, высказался в пользу профессии слесаря-водопроводчика, как профессии, может быть, еще гарантирующей максимум независимости. Совпадение наших идей (при безусловном, хотя и объяснимом реформизме последней) лучшее свидетельство их объективности. И все же, несмотря на столь здравый образ мыслей, я не был последователен в поисках подходящего места. На первых порах устроился диспетчером. Это была хорошая работа! — суточное дежурство, а затем двухсуточный отдых. Два дежурства в неделю! Масса свободного времени. Много читал. Удил рыбу. Охотился. Стали возвращаться простые радости бытия: наслаждение природой (о которой Вы мне здорово написали), хорошими книгами, музыкой, итальянскими и французскими фильмами, хорошими людьми (их здесь немало — друзей, для которых «малы мои восхваления» и т. д.)... К тому же, все это начинание жизни сызнова совпало со временем, которое определялось словом «оттепель». Поэтому нет ничего удивительного в том, что оттаял и я. Захотелось семьи, ребенка. Ведь их у меня никогда не было и т. п. Целый ряд важнейших постановлений подтвердили правоту многих критических идей, определявших наш образ жизни, то о будущем стало думаться с той степенью доверия, какая как раз необходима для того, чтобы в моем возрасте жениться и дать жизнь Максиму. И вот с этого и началась сдача на милость победителя, т. е. на милость жизни, т. е. победила она. Да, победила жизнь! В это признание я вкладываю содержание моего Ягодинского бытия в продолжении вот уже полутора лет. Пожалуй, смысл его может толковаться и более расширительно — вплоть до признания правоты, деликатно упомянутой Вами, «столбовой дороги».
Уверен, Вы меня поймете. И поэтому не буду тратить слов для объяснений. Продолжу перечень важнейших этапов «сдачи». С появлением жены и ожиданием ребенка — возникла необходимость дома. В Ягодном трудно получить сносную казенную квартиру. Поэтому я решил построить свой. Конечно, не «дом волка», но что-то в этом роде. Так я стал строителем. Здесь их называют застройщиками. Что это значит в переводе на объемы строительных работ, вы, может быть, узнаете летом, когда я пришлю Вам рассказ «Красные маки», специально посвященный этой теме. Сейчас ограничусь лишь утверждением, что построить нашему брату дом гораздо труднее, чем написать, скажем, сносную книгу, труднее, но, пожалуй, полезнее. Сейчас я пишу Вам уже в своей комнате. Второй час ночи. Лиля спит. Умаявшись — спит и Максим. На моем письменном столе — предмет моих особых забот и один из главных источников здешних радостей — приемник. Хорошо отрегулированный «супер». Сегодня передают выступление какой-то гастролирующей в Австралии итальянской певицы (не расслышал ее имени, но голос потрясающей силы и чистоты. Сиднейская опера неистовствует), и я час от часу откладываю перо, чтобы отдаться постоянному чувству зависти, которую испытываю к певцам и музыкантам. Упоминаю об этом для того, чтобы Вы представили атмосферу, в которой живу в лучшие часы моего бытия. Очень дорожу этим мигом ночного времени, а обстоятельства словно сговорились помешать мне и сократить его начисто. Так сложилось, напр. условия работ в январе, что мне приходится буквально дни и ночи пропадать на производстве. Я — начальник одного небольшого, но важного производственного цеха (отопительный район СГПУ): помощники мои поболели, и я принужден заниматься не только вопросами теплотехники. Но и бухгалтерией, и нормированием, и прочими скучными материями, в которых к тому же никогда не был особенно силен. Многим вещам приходится учиться заново. Впрочем, Вам это все, вероятно, тоже знакомо. Я не стану распространяться. Скажу лишь, что тот, кто не задумывался над составлением и нормированием наряда на производстве каких-либо работ, или кто не отчитывался в расходах материалов — тот не может со знанием дела судить об экономике социалистического производства — верно? Таким образом и в данном случае узнаешь что-то новое, ранее тебе неизвестное, — в этом, может быть, самая большая компенсация за добрый кусок, уже донельзя сократившейся, «шагреневой кожи»...
Продолжаю спустя значительное время. Приходится освежать в памяти содержание Ваших писем. Иначе рискую так и не ответить на все Ваши вопросы и не коснуться всего, что Вас интересует.
Это продолжение начну с того, что воздам должное точности Ваших таких определений, как «высокая дисциплинированность общества, от самых дальних дальних углов» или «стремление к соблюдению конституционности» и т. д. Мне кажется. Вы очень хорошо подметили — формирование некоторых особенностей этой странной русской истории, которая открылась совсем недавно. Определения хорошие и, по-моему, достаточно объективные. Это подтверждается хотя бы тем, что они подходят и к нашим широтам.
Хочется только одного: пусть отмеченная Вами тенденция развития не поглотится охранительной инерцией «служилой касты»!..
Конечно, я читал апрельскую книжку «Знамени». И, конечно, многократно перечитывал отрывки из романа Б.Л. «Разлука» (так кажется?) ошеломила меня микроскопичностью наблюдений над такими состояниями психики, о которых даже Флобер писал более обще. Конечно, это было встречено возгласами одобрения из Нового Света (сам слышал). Знает ли об этом Б.Л.? Если нет, то, может быть, это объяснит ему причину особой нетерпимости Ермилова10 и пр.) и упоминанием тех, о ком французский народ мудро говорит: «переживем всех, кроме... полиции». Оставляя взаимопонимания поэта и его критиков на суд будущего, я, как читатель, пронесший любовь к этому художнику почти через всю жизнь, сейчас с огорчением убеждаюсь во власти системы централизованного воспитания рефлексов (в т. ч. эстетических) и над собой. Да, дорогой Варлам Тихонович, уже не могу я с прежним волнением читать и перечитывать стихи Б. Л. и только 66-й сонет Шекспира11 в его переводе не только по-прежнему, но все больше и больше волнует и трогает меня. Печально, когда из твоей жизни уходит поэзия и остается лишь суровая проза. Порою просто диву даюсь, как пишут стихи после 50-и лет. Вероятно, это потому, что у меня никогда не было поэтических способностей. Была просто свежесть чувств, позволяющая познавать вещи без участия мысли.
В связи с этим утверждением отвечу на Ваши вопросы о творческих планах, возможностях и т. д.
Все это есть, Варлам Тихонович, и планы и возможности. Например, на 55-й год областное издательство получило лимит в 150 печатных листов для издания местных авторов. Авторов же, как Вы знаете, здесь не густо. Стало быть, пиши, что устроит «Сов. Колыму», и издание обеспечено. Однако что писать? Есть у меня в черновых рукописях около двух десятков рассказов, подобранных, скажем «На обочинах столбовой дороги», и когда я читаю такие рассказы, как «Дожди» Антонова или «Четунов сын Четунова» (Нагибин и еще кто-то в одном из № прошлогоднего «Огонька»), то мне кажется, что мои рассказы тоже нужны, а «обочина», на которой они подобраны — не «заминирована». Но как только утверждаюсь в этой мысли, другие рассказы (относящиеся к первым, как, скажем, итальянские фильмы относятся к фильмам «Дефа») — заслоняют собою их «дисциплинированностью» и «респектабельностью» и оттесняют прочь — в один ряд с рапортами, актами на списание, заявлениями и т. д., не знаю, что делаете в таких случаях Вы? Работаете над формой, считая, что трудность отбора является непременным условием этой игры?
Хотел бы я научиться такому самообладанию и не пасовать, как пасую сейчас (извиняя себя тем, что у меня нет времени, что потом я займусь этим, не теряя ни времени, ни себя, только когда — потом?). Во всяком случае, вскоре я пришлю Вам что-нибудь на нелицеприятный суд и посмотрю, что Вы скажете по поводу рассказов и первого и другого порядка.
Вопрос о моем возвращении к кинодраматургии находится в мучительной стадии разрешения. Ответ ожидается в конце марта, но уже сейчас я склонен думать — он будет отрицательным. Живущим в высотных домах уже не спуститься на землю. Ниже — возможно. На землю — нет!
Обманутый некоторыми декларациями, написал я в прошлом году, почти в один присест, пьесу «Коммунист», но, видя печальную участь «Гостей»12 Зорина (пахавшего не глубже 5-и см. — потому что ниже — кости!), я убрал ее подальше.
Вот Вам, пожалуй, и все по этому вопросу.
С приятным чувством сообщаю Вам (допускаю, что не знаете) — автор «Прощай, оружие» и «Свет мира» получил Нобелевскую премию за прошлый год. Между прочим, я не смог разыскать на «Левом» свою книгу «48 рассказов». Загубил ее Старков, у которого оставалась на хранении. Очень сожалею. Здесь достать невозможно. Когда был у Елены Александровны13 — она сказала, что у нее осталась Ваша книга и она собирается Вам ее послать. Тогда же я подумал: не попросить ли Вас подарить ее мне. Но потом решил, что это было бы бестактно по отношению к Е. А., и оставил эту идею. Вот если бы Вы смогли мне прислать бандеролью те же «48 рассказов» — это был бы чудесный подарок!.. Как Вы смотрите на это? Возможен ли такой вариант?
Все, что пишете о вопросе с женой и дочерью, я, несмотря на отсутствие аналогичного опыта, очень хорошо представляю. Более того, на эту тему я мог бы, как мне кажется, высказать немало здравых суждений, имеющих под собою почву объективных наблюдений над эволюцией семьи и семейных отношений — в эпоху юридических эпидемий, политического фанатизма и радиолекторов и первых атомных котлов.
Часто думаю над этим и сейчас, особенно когда смотрю на Максима, слушаю его первые лепеты и первые движения к цели. Ах, как хотелось бы поговорить с Вами в иной из здешних долгих вечеров! Много здесь у меня друзей — среди них и такие, кого впервые повстречал еще в 38-м на Неринге — но часто сказывается разница в интересах, не позволяющая выложить все и быть при этом понятым до конца... Конечно, такое письмо тоже не решает проблемы поиска себе подобных... Но все же — оно какая-то отдушина, и, конечно, я впредь буду писать гораздо, гораздо чаще.
А сейчас буду заканчивать. Все равно чувствую себя в долгу перед Вами и вслед за этим письмом вскоре пошлю другое.
Да, что касается адресов, то на счет Демидова Вы правы. Его адрес не известен никому. Говорят — он на Воркуте, но так ли это — не знаю. Адрес Лоскутова14 могу сообщить лишь служебный. Он работает в магаданской городской больнице, с ним часто видится Кундуш, и, как-то отвечая на письмо Кундуша, я сообщил ему Ваш адрес с тем, чтобы он передал его Федору Ефимовичу.
Если Ф. Е. не писал, но такое намерение у меня есть. Не знаю, когда приведу его в исполнение, но несомненно как-нибудь напишу. Вот адрес Кундуша: Магадан, седьмой рабочий городок, комендатура. Там он живет с женой и сыном и как будто никуда не собирается.
Да, я не написал Вам ничего связного о рождении сына — наш мальчик родился 26-го сентября 54-го года. Вопреки моим опасениям — и, вдруг скажутся года настоящего и скрытого голода! — малыш появился удивительный! Конечно, в моем возрасте откровение радости, может быть, дело слишком позднее и поэтому со стороны смешное, но я их не скрываю. В следующем письме я пошлю Вам фотографии, и Вы, надеюсь, согласитесь, что пока это лучшее мое произведение. Впрочем, нужно воздать должное матери. Вероятно, именно от нее Максим унаследовал не только серые глаза, но и отменное здоровье. Лиля оказалась во всех отношениях молодцом, и мне все приятнее сознавать, что я не ошибся, избрав ее в жены и матери своего ребенка. (Что-то грамматически не то, но по существу правильно.) Лиля шлет Вам привет и заверения в неизменном своем уважении ко всем Вашим достоинствам и даже недостаткам.
И так — руку, Варлам Тихонович!
Пишите, не смущаясь моим длительным молчанием. Вы молодец! Вы так и делаете и спасибо Вам за это.
В.Т. Шаламов — А.З. Добровольскому
Туркмен, 13 августа 1955 г.
Дорогой Аркадий Захарович.
Тон моего предыдущего письма «не скорбно холодный», как вы изволили выразиться, а только скорбный, но ни о какой холодности в моем отношении к Вам не может быть и речи. А скорбный — это имеет основание, резон. Сколько людей ушло из моей жизни, таких, которых хотелось бы сохранить возле себя, ушло безвозвратно; сколько в памяти живых, ставших мертвыми, и как мало мертвых, оставшихся навсегда живыми. И мне просто больно (с годами все больнее) терять этих уходящих. Я никого не виню и не жду никаких извинений. Понять я могу любое состояние, мне кажется, и Ваше, думаю, что понимаю. Но ведь не легче мне от этого. С такой опаской, так робко и осторожно открываешь кусочек души, которая ведь сохранена, сбережена, несмотря на все эти годы, тревожно радуешься этому, такой редчайшей возможности, и ей отвечает безмолвие или короткая светская открыточка — отписка.
Сильнее от вольной жизни стать нельзя. Наша гордость и наша сила — в нашем прошлом, и сознание этой силы и дает право жить. Иначе так понятна судьба Калембета, Миллера, Минина. Я много думал еще на Севере об этих смертях, об их логике и объяснял для себя их, как показало время, — правильно. Если будет утеряна высота наших горных хребтов, если мы будем искать изменений, приспособлений, прощений, — все будет кончено, нам не устоять перед намыленной веревкой, если совесть не стала звуком пустым.
Отцовские радости — великие радости, как ни смутно в это время, в раннем детстве у ребенка, в грудном возрасте чувство родства. Привязанность же, собственно отцовство рождается, мне кажется, несколько позже — в отличие от чувства материнства — такого понятного и физически простого. Объяснение тому факту, что никто не написал у нас семейного романа, следует искать в неустойчивости быта, в перманентности какой-то неустойчивости, в этом одно из подтверждений грустного наблюдения о противоестественности нашей жизни. Кстати, один из писателей, хороших писателей, делал подобные исследования. Это автор «Семьи Иванова» и немногих [других] рассказов Андрей Платонов. Но ему не суждено было стать признанным писателем, и слишком больших мучений стоило ему напечатание трех-четырех вещей. Сейчас он умер.
Согласен, что показ общества может быть единственно правомерно и полно сделан через семью — первичную ячейку всякого прошлого, настоящего и будущего, я, конечно, прохожу мимо трудов этого пошляка Макаренко. Ничего бы мне так не хотелось, как найти время и силы для работы по разоблачению этого дутого авторитета, который даже побои возводил в педагогический принцип и который каким-то обидным образом оказался во главе «педагогической» школы. Я показал бы внутреннюю фальшь «Флагов на башне» и « Педагогической поэмы» с ее ложной уголовной романтикой. «Педагогическая поэма» — это арьергардное сражение, сползание в лед «перековок» и Беломорканалов (120 писателей — читайте, читайте!). Насчет «времени», когда у детей были «бабушки», — вполне с вами согласен. Помнится, Гельвеции в своем сочинении очень тонко отмечает враждебность поколений и, как следствие этого, дружбу дедов с внучатами и значение дедовского воспитания для внука. Перечтите-ка, в библиотеке, наверное, найдется Гельвеции.
Еще о семьях. Одной из любимых, выношенных тем моих была тема колымской семьи с ее благословенными браками «на рогожке», с ее наивной и трогательной ложью мужа и жены (в лагере), диктуемой страстным желанием придать этим отношениям какой-то доподлинный вид, лгать и заставлять себя верить, писать на старую семью и создавать новую, — благость взаимных прошений, новая жизнь в новом мире, означаемая старыми привычными словами, — и все это отнюдь не профанирование любви — брака, а полноценная, пусть уродливая, как карликовая береза, но любовь. Это бездна энергии, которая тратится для личной встречи. Эта торопливость в «реализации» знакомства. Это crescendo развития романа — и светлое, горящее настоящим огнем, настоящей честностью и долгом все великолепие отношений (хотя бы, как у Португалова и Дарьи, роман, перед которым ей-ей бледнеет все, о чем читалось), и много, много не уложить в письмо.
Здесь — книга, и, если Бог даст силы и время, я напишу ее. Но я измучен, измучен дурацкой работой, отсутствием всякой Душевной поддержки во всех моих начинаниях и мечтах, когда нужно проверить слово, идею, сюжет и не с кем. Я думал, неужели я такая бездарность, что не могу заставить людей выслушать себя. Мне есть, о чем сказать, и, кажется, я знаю, как это сказать. Печататься? Это вопрос не первый для меня. Мне даже с Севера писали: «Почему вы не попробуете печатать свои стихи, раз они хорошие». Пастернак показывал их многим своим знакомым и после передачи по моему адресу комплиментов утешал меня: «Ваши стихи будут печататься тогда, когда я буду свободно печататься». И он тоже не понял, что мне не это важно. Нет, не так. Мне важно, очень важно отдать на растерзание все написанное, очень важно. Но все же — не главное. А главное, мне хотелось бы выговориться на бумаге. А времени нет, нет ни на что. Переводчики обещают учить меня языкам, художники — ввести в дома людей живописи, — десятки приглашений, которыми я не могу, не имею времени воспользоваться, потому что я получаю какие-то гайки на складе. Известная замкнутость и необщительность, отличавшие меня и в юношеские годы, не могли не усилиться за 17 лагерных лет — я ведь еще в Соловецких лагерях бывал.
Знакомств я поддерживать не умею и всю жизнь страдаю от этого. Ну, хватит о себе.
Я не думаю, что «дом» был ложной идеей, как пишете вы. Правда, наши годы такие, что жаль каждого часа, но сколько энергии, силы Вы ни потратили на Ваш дом, — думаю, что это не зря. Правда, это точка зрения моя, человека — бездомного, мечтавшего всю жизнь о своем угле хоть на несколько дней.
Чувство прояснения головы и обострения зрения мне знакомо. Бывало, я его вызывал произвольно и без большого труда. Сейчас даже забыл, как это делалось. Слишком редки часы такого зрения и совершенно случайны. Одна приятельница моя, когда я пожаловался подобным образом на отсутствие времени, сказала: «Силы у вас не хватает, а не времени». И верно, хватило же времени для четырех-пяти сборников стихов15. Но все же за год я трижды был в Художественном театре (на «Чайке», затем «Школе злословия» и «Идеальном муже»). Раз был в Третьяковке, раза два на различных выставках художественных и, самое главное, — побывал и в Дрезденской галерее. Это, последнее, посещение с месяц назад — чуть ли не лучший день моей здешней жизни.
За всю жизнь по репродукциям, по книгам я составил себе какое-то представление о гениях Ренессанса. Тонкий и точный рисунок Леонардо, ускользающая улыбка его женщин, в нем мне виделся всегда исследователь, открыватель необычайных глубин в обычном, но исследователь — наблюдатель прежде всего. В Микеланджело я видел мятущуюся душу человека, раздавленного страстями, перепутавшего рай и ад, увлеченного новыми необычайными задачами поэта, бросающего начатое, чтобы начать новое, еще более великое и дерзновенное. Человек, который не мог догнать самого себя. В нем я видел олицетворение и подлинное величие Возрождения. Этими двумя титанами исчерпывался для меня, по сути дела, список великих. Рафаэль представлялся мне гораздо менее волнующим и интересным. Талантливый художник, любимец судьбы, поставщик заказных портретов на вкус очередного папы, придворный богомаз — вот представление мое о Рафаэле, подкрепленное репродукциями. И я не понимал — почему Рафаэль? Почему его имя называется наряду с именем Микеланджело и Леонардо: Тициан, Мурильо, Рубенс, наконец,— вот сверстники его таланта, в лучшем случае. И вот я в Дрезденской галерее перед Сикстинской мадонной. Я ошалел. Перед мадонной я понял, кем был Рафаэль, что он знал и что он мог. Ничего в жизни мне не приходилось видеть в живописи, волнующего так сильно, убедительно. Женщина, идущая твердо, с затаенной тревогой в глазах, сомнениями, уже преодоленными, с принятым решением, несмотря на ясное прозрение своего тяжелого пути — идти до конца и нести в жизнь сына, больного ребенка на груди, у которого в глазах застыла такая тревога, такое неосознанное прозрение своего будущего — не Бога, не Иисуса, не Богоматери, а обыкновенной женщины, знающей цену жизни, все ее многочисленные страдания и редкие радости, и все же исполняющей свой долг — жить и страдать, жить и отдать жизнь своего сына. Вот это все вкратце. Мне было стыдно за себя и радостно за Рафаэля.
Галерея эта не может быть сравнена с нашим Эрмитажем. Один Вермейер чего стоит (не «Девушка с письмом», а вторая его картина «Сводня») с необычной телесностью, плотностью изображения. Рейсдаль с такими пейзажами, которые снятся после целую неделю. Много пастелей Карраччи.
Рембрандт вовсе по-новому зазвучал для меня после Дрезденской галереи. Ну, если захотите, я постараюсь написать Вам о выставке этой особо.
Недоумение вызывает то, что десять лет держали эти картины где-то втайне и на три месяца выставили. Я пришел к музею в четыре часа утра и был записан в очереди 1287 номером. А люди стоят в переулках с вечера. Все заборы исписаны: «принес в жертву Аполлону жену, дачу и казенную автомашину», «стояли насмерть», «был в Дрезденке, видел Сикстинку, иду снова» и т. д.
В части Хемингуэя обещали принять все меры16, а язык безразлично? Значит, и английский? Это — просто здорово, завидую вам. Насчет «эволюции» я держусь особого мнения. Как не хватает личного разговора.
Чуйкова я знаю только по репродукциям и по статье Довженко в «Литературной газете». Конечно, сила его в том, что это не соцреализм. Довженко довольно наивно ратует за «расширение границ понятия социалистического реализма». Конечно, всякому понятно, что нельзя впереть, простите, всю живопись в передвижнические принципы. Передвижничество — это эпизод или, вернее, один из путей, не больше. И не самый интересный путь. Пусть туда уместится суховатый Верещагин и Репин, но ни Куинджи, ни Врубель туда не войдут. У современников просто нет большого художника, а то бы все эти надуманные границы соцреализма лопнули сами собой. Пьесы Леонова17 я не читал, «Русский лес» имел успех у читающей публики, но меня оставил вовсе равнодушным. Паустовский с «Беспокойной юностью» выступил напрасно. Эти перепевы Бабеля не для его пера. Рассказы Бунина я читал. Это — совершенство. Глаза волков озаряли весь рассказ. Да, так и именно так надо строить рассказ. А сапоги, старинные смазные сапоги в крошечном шедевре18
Пишу и не могу остановиться. Вале, пожалуйста, передайте привет. Получил ли он мои записочки в Мяките? Скажите, что я искренне, на всю жизнь привязан к нему, что я его люблю, что радуюсь, что знал его, что вспоминаю с величайшим уважением, любовью и теплотой. В Ягодном ему лучше будет. А что это за сын? Это ведь страшно, если вождь краснокожих. Очень доволен вашей оценкой Петрова19, который настолько мне был антипатичен с первого взгляда, что я в свое время и знакомиться с ним отказался. А случайно увидев его стихи у Кундуша, укрепился в решении не тратить ни одной минуты на знакомство с этим растленным типом. Не знаете ли, где такие люди: Короткое Сергей Иванович, что был кладовщиком на Левом, в больнице; Прыгов Василий Николаевич. Лоскутов мне написал два письма, но что-то давно не получаю. Привет Исаевым20 и Кундушу пошлите, если будете им писать, и Яроцкому. Лиле мой сердечный привет, самый теплый и искренний. Я радуюсь, что могу ее приветствовать в письмах к Вам. Желаю счастья, бодрости, твердости духа.
Где Демидов21? Варлам.
А правда, что «Снега Килиманджаро» напоминает «Смерть Ивана Ильича».
В.Т. Шаламов — А.З. Добровольскому
1955
Дорогой Аркадий 3ахарович.
Вот Вам краткие сведения о Нагибине, которым Вы интересовались. Мне он не кажется писателем, заслуживающим внимания даже на сереньком фоне художественной прозы нашей. Рассказы его доказывают, что
1) Лаконизм изложения (которому он должен бы научиться, изучая язык кино) отсутствует. В рассказах много лишнего, затемняющего человека, уводящего от главного.
2) Само по себе главное не продуманное до четкости и теряется в виденном, которое Нагибин считает виденным им впервые, а потому заслуживающим внимания.
3) Вопросы, которые волнуют Нагибина, мелки и не чувствуется, что для себя он занимается и вопросами побольше. (Что, например, хорошо видно в обеих вещах В. Некрасова, как бы робкой рукой ни были они тронуты.)
4) Ни словарь, ни видение мира не имеют свежести и новизны. Об убедительности и говорить нечего.
5) Учитель его — тот же — Чехов (что и у Антонова). Поразительно, как мало на писателях молодых сказалось гоголевское перо, за исключением одного Михаила Булгакова, никто не взял на себя смелость закрепить гоголевское открытие (в строении фразы, в показе героя, в развертывании картины, в характере).
Русская поэзия имеет исторические 2 линии: пушкинскую (Языков, Алексей Толстой, Некрасов, Брюсов (если он поэт), Северянин и лермонтовскую (Лермонтов — Баратынский — Тютчев — Блок — Анненский, Пастернак) линии, каждую со своими законами, преодолением одного и того же, общностью поэтических идей. Художественная проза тоже имеет две линии: одна это пушкинские искания, включая прозу Лермонтова, сюда Тургенев, Толстой, Гончаров. Литература, более близкая к европейской, Лесков, Чехов, Горький, то вторая идет от Гоголя к Достоевскому и в XX столетии Андреев.
Первые — это преимущественно наблюдатели (они и приговоры выносят как наблюдатели), а вторая — это поэты и прозаики, у которых материал наблюдения только служебный материал.
Они вовсе не общи. Проза Лермонтова резко отличается от его стихов и тяготеет к пушкинским повестям, а стихи Л. вовсе другие и на пушкинские непохожи. Я бы сравнил эти 2 линии с Леонардо и Микеланджело в Ренессансе, вот такая же тут разница.
Пьесы разделяются не резко, а в ряде случаев чеховские вещи (особенно последние 3—4 года) скорее возвращаются к гоголевским традициям.
Хуже другое. Литературная наша критика, не знающая ни в чем меры, много лет трудится над утверждением Пушкина как поэта — революционера, вдохновителя и друга декабристов и т. д. Проще и умнее относиться к Пушкину, как Маркс относился к Гейне. Когда в 1848 г. была опубликована часть архивов парижской полиции, в них найдены были денежные расписки Гейне, передовая печать резко осудила провокатора. Гейне нагло объяснил в печати, что деньги от полиции он действительно получал, но никого не выдал и ни на кого не донес. Что касается самого факта получения денег от полиции, об этом якобы знал такой всеми революционерами уважаемый и внушающий доверие человек, как доктор Маркс. Прогрессивная печать объявила это заявление гнусной клеветой на Маркса и усилила нападки на Гейне. Марксу достаточно было двух строк, чтобы все привести в ясность и указать Гейне его настоящее место. Этого и требовала прогрессивная и революционная печать. Но Маркс молчал. Существует письмо Энгельса к Марксу, в котором Энгельс удивляется его молчанию «ведь ты-то знаешь, что Гейне ничего тебе не говорил в этом роде». Маркс ответил Энгельсу, что никогда подобных признаний Гейне не слыхал, но тем не менее выступать в печати по этому вопросу он не будет, это он решил твердо, потому что поэты — это, видишь ли, особый народ, который даже для себя специфическим образом отражает события, их нервная и душевная организации иные, чем у нас, и он не хочет лишаться знакомства с Гейне, разоблачив его. Письмо это Маркс просит никому не показывать. Через несколько лет молодой Вильгельм Либкнехт пишет Марксу, что недавно он проезжал через Париж и имел возможность повидаться с Гейне, но, конечно, не сделал этой попытки, памятуя известное оскорбление, которое Гейне нанес Марксу. Маркс отвечает Либкнехту — «ты поступил очень глупо, лишившись возможности повидаться с умнейшим, может быть, человеком столетия».
Из Пушкина обязательно и давно хотят сделать сознательного бойца с царизмом.
Недавно мне подарили книжку Фейнберга «Незавершенные работы Пушкина»22, черновых записей истории Петра и записных книжек, которые есть у великого писателя, пробует представить как чуть ли не законченные работы художника-историка.
Славянская душа способна ко всякой ассимиляции — песни западных славян, Каменный гость, Фауст и Шекспир — за все хватать перо, и это так понятно. Каша в голове у Пушкина была большая, и у всякого большого художника каша в голове обязательно — иначе он не будет поэтом.
Способность из мухи делать слонов помогает придавать совсем не то значение события различных идейных направлений, раздувать их, муссировать, поэтизировать, не управляя своим вдохновением.
Политическое лицо Пушкина чрезвычайно многообразно и многоподвижно. К чести его (и вкуса) надо сказать, что при этих данных он пророка из себя не изображает (отчего не ушел ни Гоголь, ни Толстой, ни Достоевский) и неудивительно, что (как вспоминает Пущин) его никто бы и не принял в тайное общество, зная его легкомысленную, поэтическую неустойчивость и пиэтет в отношении двора.
Смехотворны дискуссии Нечкиной и Б. Козьмина23 о какой-то глубокой революционной работе Герцена и Чернышевского. И Чернышевский вкупе с Герценом (?) (поездка в Лондон).
Хотя только каракозовцы24 представят собой путное далеко задуманное тайное общество, а все остальное до Народной воли в XIX столетии далеко уступает в части организации своим предшественникам — декабристам.
У нас два особенно несчастных писателя — это Пушкин и Чехов. Из них обоих пытаются сделать сознательных социалистов и бойцов-организаторов.
Книги эти и прежде всего ермиловские блуждания в «Вишневых садах» рассчитаны на людей, которые не понимают и не чувствуют литературы и театра и в силу этого неспособны разобраться во ермиловском вранье.
Державин:
...Раб и похвалить не может,
Он лишь может только льстить...
А.З. Добровольский — В.Т. Шаламову
Ягодный, 10/III—56
Дорогой Варлам Тихонович.
Вам трудно себе представить, как я терзаюсь своим, все нарастающим бессилием удержать рвущиеся связи с близкими мне людьми, с любимыми мною занятиями (вроде охоты, рыбной ловли, езды на мотоцикле — прочь за поселок — к своим заповедным углам у истоков Сухохи или у Ягодинского перевала) —
связи, наконец, со всем прекрасным, таким порою ненавистным, а порою любимым взахлеб миром. Болезнь, Варлам Тихонович, болезнь!.. Укатали сивку крутые горки! Да и немудрено — в каждой горке по километру, и горок за 20 лет уже не счесть! Мои худшие предположения о своих недугах (они меня тревожат, объективно не проявляясь, уже лет 9), к сожалению, подтверждаются. Я болею спастическим или невротической формой эндартерита. И он меня, собака, гложет неустанно, без всяких послаблений. В ноябре прошлого года я съездил на «Талую», хотя и сомневался в показанности. Но выбора не было, а настоятельная потребность в каких-то немедленных мерах была. Съездил и... до сих пор не могу опомниться. Вымотала бессонница, сердечные боли и другие пакости. Поверите, иногда скриплю зубами от этой, как будто необъяснимой, так рано наступившей старческой слабости мысли, памяти, чувств... Мне сорок пятый год, а чувствую себя — точно мне за 80! Обидно!.. Конечно, я все же мог Вам написать с Талой, И у меня было такое намерение. Вот, думал, поеду, отосплюсь и примусь за письма и всякую другую письменность. Однако подобными благими намерениями вымощено немало дорог в мои последние годы. И в этом все дело.
Я не пишу матери — одинокой, больной женщине, живущей в колхозе, представляете? Не пишу ничего. По своим делам, хотя налицо благоприятная ситуация; не пишу былым друзьям в Киев и Москву, хотя не сомневаюсь — многие из них ответили бы, прислали книги, репродукции и т. д. Наконец, я не пишу рассказов, хотя нафарширован ими, как мне кажется, в степени угрожающей — иногда из-за них происходит во мне такое смешение придуманного и происходящего, что я — чувствую себя одновременно обитателем чеховской палаты № 6 и жителем щедринского Етупова... Но я ничего не пишу. Не могу писать. Может быть, эта «аграфия» (как сами Вы когда-то выразились) результат не только моей болезни, но и печальной уверенности в том что в происходящей эмиссии и инфляции печатного и непечатного слова всякое писание становится подобным размножению сапрофитных микробов25 — много ли их, или мало — от этого никому ни тепло ни холодно. Конечно. Это утверждение противоречит жадности, и радостному и грустному изумлению, с которыми прочитал и перечитал «Старик и море». Наконец, оно противоречит и тому факту, что я все-таки вот уже полгода бьюсь нал. одним сценарием, движимый не только надеждой на возвращение к этому роду деятельности, а и потребностью что-то сказать. Но это диалектическое противоречие — и теза и антитеза содержат в себе истину!.. Однако довольно об этом. Как это ни парадоксально, дорогой Варлам Тихонович, но чем меньше я Вам пишу (а я почти ничего не пишу), тем больше я о Вас думаю. Поверьте, что это так! Было бы долго и утомительно объяснять — почему? Поэтому ограничусь заверением, что не только думаю, вспоминаю, но даже
веду строго мысленные диалоги с Вами. Ваши письма, даже ругательные, доставляют мне истинное удовольствие и несомненно — будь у меня бестревожный досуг — я не остался бы перед Вами во все увеличивающемся долгу.
Я уже писал Вам, Варлам Тихонович, что нынешний Ягодный и обладание хорошим приемником позволяют быть в курсе всех значительных событий не только страны, но и мира. Здесь превосходная библиотека и хороший читальный зал. Основная периодика и книжные новинки поступают исправно, хотя и несколько позже, нежели к Вам. Имеется хороший книжный магазин, правда, книг я почти не покупаю. Не позволяет бюджет. Кроме того — пользуюсь некоторыми «преференциями» в библиотеке и могу брать на продолжительное время все, что заблагорассудится. Более того — зав. библиотекой всегда звонит, если появляется что-нибудь стоящее. Регулярно читаю «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Иностр. литературу», «В защиту мира» (Знаете ли Вы этот, самый не русский журнал, издаваемый на русском языке?), «Искусство» и, конечно, «Искусство кино».
«Старик и море» прочел первым в поселке. Как только был получен журнал. Я его ждал, т. к. была какая-то предварительная информация.
Конечно, впечатление — ошеломляющее. Вещь оптической прозрачности и чистоты и точности и никакого красноречия, никаких словесных и философских цветов!.. Если бы существовал бог пантеистов и он был писателем — он позавидовал бы Хемингуэю! Уже одна мысль: «хорошо что нам не приходится убивать солнце и звезды»... — заслуживает Нобелевской премии. В общем, Хемингуэй сложил такой гимн человеку (и только ли труженику?), какой еще не удался ни одному писателю литературы Горького — Фадеева.
Да, что говорить — современный писатель земного шара написал повесть для «землян»!.. Конечно, очень хотелось бы поговорить с Вами об этой книге за крепким чаем или бутылкой хорошего вина, но увы! — я все еще прикован к этой горной стране, а Вы вряд ли вернетесь сюда. Хотя Ваши письма, особенно стихотворение — «вернувшись в будни деловые, я не нашел чего искал»... — заставляют предполагать, что Вы не раз подумываете об этом. Я воздержусь от каких-либо советов на этот счет. Было время, когда, сидя с Португаловым над Вашим письмом, тем, что так хорошо о «Сикстинской мадонне», и остроумно о Дрезденской галерее вообще, мы решили написать Вам: — Бросайте к черту Ваш тупотранстих или что там еще и приезжайте в Ягодный! Работа найдется, остальное — приложится. Однако в последнее время произошло здесь много перемен к худшему. Каких? — об этом длинно писать, но в общем — жить стало труднее, чем при ДС НКВД не в политическом смысле, конечно, а в экономическом, и поэтому Ваша вывернутая наизнанку ностальгия едва ли прекратится с приездом сюда. Земля осталась прежняя, но люди уже не те.
Я хочу предложить Вам другое... Не вдаваясь в общие оценочные рассуждения о нашей литературе, можно выделить в ней одну тенденцию, уже начавшую ощутимо проявляться — децентрализация творческой и издательской деятельности. После речи Шолохова на 22-м съезде процесс пойдет еще скорее. Так мне кажется, и думаю, Вы со мной согласитесь.
Только этим можно объяснить появление альманаха «На Севере Дальнем», который, в отличие от всех прошлых попыток, начал издаваться регулярно и стал печатным органом литературного объединения Магаданской области. Конечно, «На Севере Дальнем» далеко до уровня, хотя бы такого альманаха, как «Молодой Ленинград», но все же — в 3-х номерах есть уже несколько профессиональных авторов. Я посылаю Вам все три №. Посмотрите и решайте — не присылать ли Вам что-нибудь сюда, в этот альманах? Какие ни есть, но все-таки деньги, все-таки публикация. Имейте, кроме того, в виду, что на 55-й год издательству «Магаданская правда» было запланировано 150 (!) печатных листов для издания местных авторов. Естественно, что издательства, несмотря на бурную деятельность редактора альманаха Козлова (Португалов с ним встречался и отзывается положительно), не смогло использовать эту возможность. Печатали что придется. Однако на 56-й год их портфель гораздо лучше.
Как будто в числе предполагаемых изданий — поэма Валентина «Колыма». Я знаю первую часть этой поэмы и не в восторге. Правда, мое суждение слишком субъективно — в нем преобладают эмоциональные моменты личного опыта. Но вещь сделана вполне профессионально, и ее издание будет полезно для Валентина.
Как видите, я пока не напечатал ничего, вероятно, по тем же причинам, почему не писал Вам. Однако это не значит, что отношусь к этой возможности пренебрежительно. Наоборот, считаю, что альманах нужно приветствовать и поддерживать. Так, по моему совету, поступил мой старый приятель Валерий Ладейщиков. Чудом выжив на Бутугычаге, он сейчас живет на Тепьке (пос. Ойчан) и, как видите, в каждом альманахе что-нибудь помещает под именем В. Ладэ. Можете не сомневаться — это далеко не лучшие его стихи. И все же — он не упускает возможностей кое-что из личного опыта подперчить благополучную строфу и пустить ее в обращение. Я уверен, дорогой Варлам Тихонович, что многое из написанного Вами в ту пору, когда Вы были на ЛЗУ левого берега, может быть использовано таким же образом. Более того — уверен, что Вы найдете форму более емкую, чем у Валерия, для того чтобы не только отблеск пережитого лежал на слове, но какой-то стороной (пусть хотя бы климатической, разноконтинентальной?) пережитое ожило в строфе...
Словом, мой Вам совет — свяжитесь с альманахом и издательством «Магаданская правда». Это Вас развлечет, а может быть, больше, чем только развлечет.
Вечером, не окончив письмо, встретил Валентина и сказал ему — пишу Варламу, может быть, и ты наконец соберешься? Обещал. Значит, не исключено, что это письмо, хоть в малой степени, компенсирует мое длительное молчание. Не знаю, напишет ли Валентин о своих делах, и поэтому — кратко о нем. Он работает здесь в качестве художественного руководителя местного кружка самодеятельности (при Доме культуры). Живет семьей. Их трое. Жена — левобережная лаборантка Люба. У нее — сын. Истинный «вождь краснокожих». (Появилась, наконец такая форма заключения. Это лишь нам пришлось «испить чашу до дна».) Валентин ведет себя подвижником, как и прежде. Подвижником семьи и все еще не разделяемой обществом страсти к поэзии. В последнее время он пишет все лучше. Недавно прочел пару настоящих стихов. Один из них воспоминание о
Дебине. Здорово! Вероятно, будь у него время без забот о хлебе насущном, он мог бы сейчас сделать много настоящего. Но Валентин, как и я, бьется в тисках нужды. С утра до поздней ночи он трудится, занят нелюбимым делом: организацией самодеятельности, поисками и так называемых струнных — для концертов обязательных, но очень неохотно посещаемых...
В общем, трудимся, ходим в рваных штанах и редко думаем о прекрасном. Я, Варлам Тихонович, работаю, как уже писал Вам, на административно-хозяйственной работе. Директор местной пекарни — представляете? Пришлось овладевать незнакомой технологией, а главное хозяйственными делами в самых разных аспектах: коммерческом, экономическом, финансовом, теплотехническим (поиски наиболее экономных видов топлива для хлебопекарных печей) и даже санитарно-гигиеническом... В иные дни тружусь с 7-и утра до 10-и вечера. Газету просмотреть некогда. И все это за 1300 р. в месяц. Процентных надбавок не получаю. Лиля не работает. Вечерами ходит на курсы мед. сестер (созданы здесь такие, двухгодичные). Приходится мчаться домой, чтобы накормить и уложить Максимку, и только после того как уснет — сажусь к приемнику, просматриваю журналы. Да, для того чтобы представить полностью наш бюджет, нужно сказать о доме. Дом, хотя и свой — обходится дорого: ежемесячно удерживают по сто руб. из зарплаты для погашения ссуды и еще сто руб. приходится платить за коммунальные услуги, т. е. воду, свет, канализацию. Таким образом нам остается на жизнь 800 руб. в месяц. Можете теперь представить, каково нам приходится. И в моем юридическом статусе пока никаких перемен. Впрочем, я до сих пор ничего для наступления этих перемен не предпринял. Конечно, зря! Кругом столько примеров «эксгумации». Правда, я не принадлежал ни к партии твердолобых, ни с врагом не сотрудничал, но все же Марина Ладынина обещает мне свои и Ивана Пырьева свидетельские показания защиты, буде украинские «друзья» (Рыльский, Бажан, Корнейчук) в этом откажут. Посмотрим, что из этого получится. Петиции я уже настрочил...
Из Вашего последнего письма можно заключить, что у Вас что-то произошло плохое, отчего усилилось чувство одиночества. В чем дело? Разлад с женой? С дочерью? Служебный «изоляционизм»? Или это результат того самозамыкания, какое неизбежно увеличивается у нашего брата по мере приближения к пенсии? Напишите мне об этом. Интересуюсь. Сам чувствую, как отчуждаюсь от среды, от друзей.
Возню, затеянную вокруг имени Достоевского, более или менее знаю. Читаю, слушаю радио — и это и то. По-моему, не нужно лучшего доказательства эффективности давления мирового общественного мнения на Ермиловых, чем вынужденная гальванизация этой великой славы. Может быть, это полное доказательство исчерпанности метода (и только ли литературного?), питаемого вульгарными материалистическими идеями, — даже не идеями, а рефлексами не выше спинного мозга?.. Признать великим Достоевского — значит одновременно признать ничтожество Фаддея Булгарина и Греча — не так ли?
Я прочел в «Новом мире» главы из книги Ермилова о Достоевском. Из них трудно понять — чем же был велик Достоевский? Тем, что он с беспримерной силой раскрыл диалектику самоопровергающихся идей (всех, любых!) или тем, что даже Ермилову пришлось его признать?.. Жду книги. Его и Заславского. С интересом прочту. Мне бы хотелось знать Ваше мнение по этому поводу. Вы можете судить объективнее о том, что делается в русских умах в периоде между двумя съездами и чего следует ожидать после последнего. Обязательно пишите.
От Лоскутова, кроме приветов с оказиями с лета 55-го, ничего не получал. Он реабилитирован. Заведует глазным отделением Магаданской больницы. Живет с молодой женой. Переписываетесь? О Демидове ничего не слышно. Елену Александровну видел давно. Она преуспевает на старом месте. Все хвалят за человечность и возрастающее мастерство. Левобережная больница стала областной: на базе больницы создано медицинское училище, которое существует уже второй год. Иногда у меня бывает желание съездить на левый берег, походить по знакомым местам, но знаю — «ни с каких вокзалов в прошлое не ходят поезда»... (кажется Шефнер?). Кстати, давно не читал хороших стихов. Помню, прошлой осенью в одном из номеров «Правды» был помещен очень неплохой отрывок из продолжения «За далью даль», «Сибирь» — что ли? Для Твардовского, не прошедшего через это, — просто хорошо, обратили внимание?
Теперь возвратитесь к первой странице — чтобы не увеличивать объема письма — заполняю поля.
Я разделяю Ваше мнение о французских и итальянских фильмах. «Красное и черное»26 так могли сделать только французы — нация давней культуры Вольтера и Франса, Флобера и Мопассана и других художников пера и кисти... «Галльский острый смысл» не исчерпывает богатства исключительного характера французов. Я отношу «Скандал в Клошмерле» к шедеврам искусства, немыслимого в какой-либо другой стране, кроме страны Раблэ, Вольтера, Франса... Видели Вы этот фильм? Конечно, он недооценен у нас и только потому, что «в уме не чутком — нет места шуткам», (кажется, так перевел Борис Леонидович слова Гамлета?). А потом и смеяться над государством (Чего стоит хотя бы?.. Стихи это не моя стихия?), над армией, над партиями?.. Пусть смеяться беззлобно, жизнеутверждающе. Нет, нам еще очень, очень далеко до этого. До этого надо дорасти, а не «дожить и пережить»... Верно? Да. Французские и итальянские фильмы — это современное искусство. И счастливы люди, причастные к его созданию... Не далее, как вчера вечером, я посмотрел «Утраченные грезы»27. (Кстати, кто придумал это пошлое название взамен отличного итальянского: «Дайте мужа Анне Дзаккео»?) Это же превосходный фильм, и сколько бы не поджимали губы наши ханжи — много еще на земле мест, где «честь девичья катится ко дну». Катится и будет катиться?.. Эх, Варлам Тихонович, Вы не представляете, как хочется мне еще поработать в кино! Реализовать хоть малую долю пережитого, передуманного, выстраданное... Обидно будет и знать, что известное тебе еще два десятка лет назад, только-только начинает проникать в сознание среднего кинематографиста. Не знаю, придется ли еще, но если — да, то я знаю, как много у нас людей, могущих создавать вещи, настоящие вещи! Только без классных наставников, без гувернеров! — с большим интересом ждал пьесу Погодина «Трое едут на целину». Дело в том, что эту же тему (вернее — нечто смежное) разрабатываю и я в своем сценарии (необходимое, вынужденное или не вынужденное приобщение все нового и все большего количества людей к производству материальных ценностей, в котором я вижу одну из примет времени, его осознаваемую! и неосознаваемую, но все усиливающуюся тенденцию.) Однако пьеса меня разочаровала. Погодин взял только следствия или, вывел их из ложных, выдуманных предпосылок. В общем, «мелкая пахота» с большим числом «огрехов». Конечно, до поры, пока время не «разминирует» зоны «запретных тем», напрасно видеть появления настоящих пьес и фильмов. Вот прочел я № 1 за 56 г., «Искусство кино» литературный сценарий Де Сантиса28 (и еще двух) и «Люди и волки», и позавидовал и людям и волкам. Как они естественны! Как он и нравственны!.. Конечно, я не за «всеядную правду», но все же — правда, разумная правда хороших людей необходимое условие существования подлинного искусства!
Вы порадовали меня сообщением о крайней неискушенности Филипа Жерара29 в обязательных наших критериях добра и зла. Это хорошо. Мое уважение к нему еще больше.
На этом поставлю точку. Варлам Тихонович. Я заслуживаю сочувствия — не осуждения. Привет Вам сердечный от всех нас — меня, Лили и Максима! Жму Вашу руку и желаю добра.
Да, образ тройки Вы развили хорошо. Но вот — на счет уверенности ее полета по знакомой, слишком знакомой дороге — это вряд ли...
В.Т. Шаламов — А.З. Добровольскому
Туркмен. 26 марта 1956 г.
Дорогой мой Аркадий Захарович.
Позвольте с самого начала поблагодарить Вас за любезное предложение Ваше в части присылки стихов в альманах. Посылки Вашей я еще не получал, но это дело второстепенное — важнее определить правильно свое собственное отношение к подобной ситуации, что можно сделать, конечно, и без альманаха. Нет, я не отношусь пренебрежительно к подобного рода возможностям и считаю, что публикация есть дело полезное и нужное и вовсе не нужно добиваться ее исключительно в московской или ленинградской печати. Писать для себя — это вовсе не значит отвергать всякую возможность обращения к читателю. Мне только затруднительно сказать, что же можно подобрать для северного альманаха такого, что представляло бы для них интерес. Стихи того времени (Левобережного) у меня есть, но это ведь стихи плохие, и вряд ли в них найдется что-либо путное. Стихи же последнего времени (даже на северном материале) для альманаха, конечно, не подойдут. В ближайшие же дни я постараюсь выбрать из старого и из нового все, что можно послать, и пошлю Вам, и Вас прошу решительной и твердой рукой отмести негодное, а остальное переслать в альманах. Письмо туда я заготовлю и тоже Вам перешлю. Не затруднит Вас эта комиссия? Или мне следует прямо адресоваться в альманах?
Ваше письмо получено мною в момент, когда тройка вновь делает скачок, сотрясающий всех пассажиров, и один вместительный чемодан вылетает, разламывается, и содержимое высыпается в грязь.
До Вас уже, конечно, дошло письмо ЦК о том, что из себя представлял Сталин как партийный вождь, как теоретик и как военный гений. Письмо, зачитанное на закрытом заключительном заседании съезда в присутствии представителей иностранных компартий. Письмо это начали читать в Москве месяц назад, но до сих пор только о нем и говорят в автобусах, в трамваях, в квартирах. Письмо читают на закрытых партийных собраниях, и чтение его занимает три с половиной часа.
В письме этом известное завещание Ленина впервые названо действительным партийным документом, а не «фальшивкой», как в этом уверяла нас печать более 25 лет подряд, «фальшивкой», за хранение которой давали 25 лет тюрьмы. Чрезвычайно многозначительным является оглашение письма Крупской в адрес ни кого другого как Каменева и Зиновьева30 с просьбой оградить ее от оскорблений Сталина.
Чрезвычайной важности момент упоминания о новом расследовании дела об убийстве Кирова. Я видел вернувшихся из ссылок и лагерей бывших сотрудников Кирова, которые остались в живых и не устают твердить, что никакого Николаева не было в Ленинграде в момент убийства Кирова. Материалы этого расследования, несомненно, вызовут новый документ и, надо надеяться, новую оценку тех старых событий, которые даже
Фейхтвангера ввели в заблуждение. И вызовут новую, дополнительную оценку самого героя этих дел.
То откровенное признание с потрясающими цифрами расстрелянных — хотя бы делегатов 17 съезда, где из 133 человек президиума в последующие годы было расстреляно 92 человека31, оглашение письма Кедрова из лефортовского застенка, оглашение личного распоряжения Сталина о применении пыток на следствиях и т. д. и т. п. в огромном количестве — все это исключительной важности материалы.
Его военные подвиги — начало войны, прострация 16 октября 1941 года, его руководство войной по глобусу, его трусость и мнительность, смерть Постышева и сотни тысяч других смертей — все это нашло себе место в этом письме ЦК.
Вы, конечно, познакомились с письмом, так что я не буду передавать подробно его содержание. Во всяком случае, это следует считать документом значения огромного, превосходящего все, что в этом роде было до сих пор. Необходимость полной дискредитации этого «авторитета», который к концу своих дней сделался угрозой для жизни всех окружающих его, — стала, очевидно, насущной.
Однако в письме есть одно странное, бросающееся всем в глаза обстоятельство. Признав и отметив умерщвление сотен тысяч людей, развенчав его как партийного вождя, как генералиссимуса (в письме буквальное выражение: вот каков был этот гений), письмо ЦК не назвало его логически врагом народа, отнеся все его чудовищные преступления за счет увлечения культом личности. Это странная, вовсе не политическая трактовка (ибо в политическом смысле нет никакой разницы между сознательным врагом и совершающим государственное преступление зазнайкой) дела объясняется, возможно, необходимой ступенчатостью таких операций. Возможно также, что хотят дождаться результатов нового следствия по делу об убийстве Кирова, которое ведь представляет начало всего. Возможно также, что дальнейшее будет раздроблено на отдельные участки, и низвержение авторитета будет производиться по частям.
Но все это не главное, главное же в том, что публично и открыто преступления называются преступлениями и доверие к процессам 37-го — 38-го годов автоматически уничтожается. Говорят, на 20-й съезд было прислано письмо жены Троцкого, требующей реабилитации мужа.
Я никогда не думал, что доживу до дня, когда этого господина назовут его настоящим именем. Я понимал всю сложность положения Булганина, Хрущева и других, которые ведь и сами
были у руля. И то чудовищное положение, когда никому из них не разрешали видаться друг с другом без посторонних, коими являлась почетная личная охрана. Я понимаю, как сложно объяснить такие вещи сейчас. Но я считаю публичное развенчание этого идола событием исключительной важности. Логика событий поведет ко многому другому. Но даже если дальнейшее не несет особых изменений, то самый факт такого документа, как письмо ЦК, — дело очень большое, автоматически подорвано доверие к известным фантастическим процессам 37-го и 38-го годов.
В.Т. Шаламов — А.З. Добровольскому
30 марта 1956 г.
Дорогой Аркадий Захарович, прошу у Вас прощения. Для меня неожиданностью были сведения о Ваших эндоартритных переживаниях. Я думал, это давно и основательно прошедшее дело. Экая гадость, право. Примите самое мое сердечное сочувствие. Говорили ли Вы со специалистами? Ягоднинскими, левобережными и магаданскими? И каков характер болей год от года? Грязевые какие-либо, парафиновые костюмы не помогают тут? Напишите поподробнее. Я тут свяжусь с медиками в смысле заочной консультации. Мне совестно, что недогадливость моя именно эту сторону дела вовсе упустила из виду. Позвольте мне также поблагодарить Вас...32
В воскресенье 25 марта я был в Кремле. 32 года я там не был. (Вход туда закрыли после смерти Ленина.) Я испытывал некое нравственное удовлетворение от этого посещения — от того, что я, распятый и убиенный, поставил свою ногу на ядро около Царь-пушки. В этом чувстве много детского, но кое-что и серьезное передумалось. О том, что не только я вошел в ворота Боровицкой башни, но и Вы, и Валя, и все мои северные друзья живыми и мертвыми были здесь со мной. О том, что убить живое и бесконечно легко, и бесконечно трудно, не по силам любым героям и т. п.
Вход туда по билетам (которых выдается определенное количество на день), так что давки никакой нет. Билеты эти выдают по московским предприятиям и учреждениям — безымянные квадратные карточки. Для Оружейной палаты нужны особые билеты, для квартиры Ленина опять-таки особые. У меня был самый демократичный — на Кремлевский двор и в три собора: Архангельский, Успенский и Благовещенский. Рублевские иконы со всей удивительной наивностью этой кисти, старые иконостасы, тесные ряды кованых царских и патриарших гробниц — и все это производит впечатление большое.
Мне казалось, что не кисть художника удерживает образ Бога на стенах, а то великое и сокровенное, чему служила и служит религия. Эта ее строгая сила, моления сотен поколений, предстоявших перед этими алтарями, сила, приобретшая материальность, весомость, — сама без нас хранит эти храмы. Что сотни поколений молившихся вложили туда столько своего сердца каждый, что этой силы достаточно навечно. Она — не история искусства. Древнерусская живопись воспринимается эстетически как некий формальный изыск, не более. Но что Пикассо перед этим багрянцем и золотом, перед этими пронзительными глазами, глядящими с каждой стены.
И немудрено, и это очень и очень характерно: хотя двери соборов раскрыты настежь (толпа входит и выходит) и внутри холодновато, все входящие мужчины сдергивают шапки, ибо церковь есть церковь, в конце концов. Об этом никто не предупреждает, но снимают шапки буквально все, и какие-то [неофиты], и взвод солдат, заведенных туда бравым капитаном, и сам капитан уже позже солдат поспешно снимает фуражку. И другое. В алтари, как в действующей церкви, никого не пускают. Осматривают все, кроме алтарей. Царские врата закрыты, и это тоже производит очень хорошее впечатление, если это даже сделано с оглядкой на иностранцев или по просьбе Святейшего Синода.
Царь-колокол и Царь-пушка — довольно жалкие вещи. Колокол, который не звонит, пушка, которая не стреляет, — это чисто декоративные вещи — пушка-то уж обязательно. Подъезды всяких Верховных Советов и Совминов вполне доступны. Часовых мало, а милиция держит себя не энергичнее, чем в метро.
Посмотрел жалкую брошюрку Заславского33 о Достоевском. По ней, впрочем, можно видеть, что главным достижением советской науки считаются многолетние архивные изыскания (увенчавшиеся успехом), имевшие целью доказать, что отца Достоевского убили его крепостные за жестокость. Этот «вклад» делает честь нашему литературоведению, неожиданным представителем которого выступает господин Заславский.
Просмотрел сборник «Толстой о литературе». Чем дальше я живу, тем как-то брезгливее отношусь к его переписке, особенно последних лет. Эта жизнь напоказ, каждая строчка urbi et orbi, похвалы в адрес всего плохого, слабого и ругательства в адрес большого, равного, вся эта нарочитость приедается в конце концов, чрезвычайная противоречивость, непоследовательность отзывов дают впечатление, что все это делается для красного словца. И знаете, что? Он ведь художник холодной крови, и за «Идиота» Достоевского я отдам любой его роман. Холоден он и по сравнению, скажем, с Гоголем.
Нехорошо, конечно, так писать, но я не принижаю его, это так и есть. Вот «Воскресенье» — это ведь выдуманный, холодный роман, и весь свой гений художественный Толстой обратил на то, чтобы люди не были мертвы. Гений был велик — ему это удалось. Но следы этой борьбы остались на всем произведении. «Анна Каренина» — произведение, которым он меньше всего управлял, которое вырвалось от него, и это лучшая его вещь, заветнейшая его вещь.
Что Вам сказать о «Человеке и жизни»34 Хемингуэя? Я целиком согласен с Вами, Нобелевская премия — это только доступное нам робкое свидетельство преклонения перед этим талантом. «Старик и море» — это еще лучше, чем все его остальные вещи. Он сумел в такой кристальной форме и с такой силой рассказать еще раз самый пронзительный, самый трагичный, самый грозный греческий миф — миф о Сизифе. И какой-то Эренбург имеет смелость говорить, что если у нас нет больших талантов, то ведь и на Западе их нет, время, дескать, не такое.
Шолоховская речь35 произвела и на Вас, и на Валю впечатление. А мне было стыдно ее читать — как может писатель, большой писатель понимать свое дело таким удивительным образом. Как странно, если искренне, определены болезни писательского мира. Какие бесподобные рецепты тут предлагаются. Горький — во многом великий пошляк, но он все-таки был работником искусства, он был обучен как-то понимать искусство, а этот ведь не дал себе труда заглянуть в свое собственное дело. Меня просто убивают выступления наших литераторов. Помнится, много лет назад, в 30-х годах я был в Доме писателей на одной из модных тогда «встреч» писателей и ученых, и я поразился низкому общекультурному уровню писательской среды по сравнению с уровнем и запросами ученых. Убожество какое-то, и ведь по своему же делу, ученые-то ведь говорили на их языке.
Стихотворение Твардовского, о котором Вы пишете, я не читал. Я считаю Твардовского единственным сейчас из официально признанных безусловным и сильным поэтом. Кстати, о Твардовском. Сейчас по Москве ходит рукописная поэма «Василий Теркин на небесах» — сатирическая расправа с живущими на земле литераторами. Я ее не читал, обещали достать.
Дорогой Аркадий Захарович, Пастернак закончил свой роман и был настолько любезен, что прислал мне на целых две недели второй том «Доктора Живаго», первый том я прочел давно, вот Вам бы прочесть его, Вы увидели бы, что русская литература воскреснуть могла бы в несколько лет, развернуться до полной, волнующей, нужной людям шири. Я устал сейчас, письмо большое. Я перескажу содержание лучше в одном из последующих писем. Главное, Аркадий Захарович, надо работать, работать и работать. Писать рассказы, романы, сценарии, стихи — без этого все пустяки, все пустые разговоры.
Надо так, чтобы в самых отчаянных условиях суметь закрепить на бумаге хоть капельку из того, что наболело. Меня тут пробовали сводить с литераторами, но, услышав суждения такого рода, как то, что «Воронский — есенинский критик», а «Литература и революция» написана болтуном, я замолчал вовсе и беседу не продолжал. Людям не делают чести презрительные тирады в адрес людей, убитых за их жизнь и убеждения.
Я кончаю, милый Аркадий Захарович, хотелось написать гораздо больше и о моих семейных делах, о которых у Вас создалось превратное, слишком категорическое впечатление, — дело тут в другом, не менее горшем, — я еще мог бы горы своротить при сколько-нибудь надежном и сочувственном тыле.
Мои старые товарищи, которым я написал недавно, откликнулись и немедленно самыми теплыми письмами, я с ними еще не видался. Один из моих бывших начальников пишет так: «Я всегда верил, что откроются двери и Вы переступите порог, мне 63 года, но я не потерял умственных способностей и т. д.»
Желаю Вам здоровья, здоровья и счастья, пишите, не болейте, не ленитесь, для меня очень дороги Ваши письма, Варлам.
А.З. Добровольский — В.Т. Шаламову
14/IV.56
Дорогой Варлам Тихонович!
Что же Вы молчите? Вероятно, уже давно получили мои письма и бандероль? Не думаю, чтобы у Вас, как у «Лит. газеты», под влиянием анафемы Великому Хлеборезу, отнялся язык...
У меня, Варлам Тихонович, пока никаких перемен. Правда, в этом месяце обещают снять «пространственные ограничения», но и это пока ничего не изменит. Нет денег. Лиля не думает об отъезде из-за своих курсов. Хочет прежде закончить курсы медсестер, т. е. быть здесь еще одну зиму. Не представляю, как будет с моим эндартеритом. С каждым днем болезнь прогрессирует.
Конечно, необходимо уезжать. Однако это, в значительной степени, будет зависеть от результатов моих попыток вернуться в кино. Посмотрим.
Прочел я недавно две пьесы Артура Миллера36.
Говорит Вам что-нибудь это имя? Пьесой «Салемский процесс» ввергнут в состояние черной зависти. Здорово! Если не читали — обязательно прочтите.
Она напечатана в № 5 журнала «Театр» за 55-й год. Не представляю, как на основании примитивного опыта в США (маккартизм, антидарвинские процессы...) можно было написать такую пьесу.
Вторая пьеса, «Человек, которому везло», напечатана в № 1 или № 2 «Нового мира» за этот год. Тоже превосходно. Очень советую прочесть, если не читали. Я, после «Старик и море», получил от этих двух пьес настоящее удовольствие. Еще можно назвать сценарий «Люди и волки» (Дзаваттини37 и еще два итальянца), но это, конечно, не то.
Варлам Тихонович, пишите. Я очень жду Ваших писем. Сейчас заканчиваю, т. к. работы у меня невпроворот. Но это не значит, что буду писать Вам чаще, нежели писал.
Жму Вашу руку.
Аркадий.
Привет от всего семейства. Максим растет хорошо.
В.Т. Шаламов — А.З. Добровольскому
1956
Дорогой Аркадий Захарович.
Ваше письмо от 14 апреля получил и весьма удивлен.
31 марта я послал Вам обстоятельное письмо, еще не получив тогда альманах (сейчас я его получил), и Вам послал большое письмо. Я попрошу Вас (и Вале передайте), чтобы меня хотя бы открыткой немедленно уведомили о получении этого письма, чтоб я не думал, что оно пропало.
Имя Артура Миллера мне говорит очень много, хотя ни «Салемских колдуний», ни «Смерть коммивояжера» (он во 2-м номере «Н. М.», а не в 1-м) я не читал.
(Я, право, если б не думал о кощунстве, мог бы повторить слова Хемингуэя (в одном из ранних интервью) — Что Вы читаете? — Я ничего не читаю. Я пишу.)
Дело в том, что я слышал по радио его речь к юбилею Достоевского и этой речью восхищен.
Событий в издательстве много. Издается спешно Третьяков, издается однотомник Павла Васильева (!), издается однотомник Пастернака с его автобиографией (!).
«Лит. Москву» с его заметками о Шекспире Вы уже, наверное, прочли.
Этот альманах (ценой в 18 р. 75 к.) идет нарасхват, в Москве 200 руб. идет с рук и только из-за тех 6—7 страниц Б.Л. потому что, несмотря на именитость и поэтов и прозаиков — читать там больше нечего.
Скорей известите меня телеграммой, что ли — получили ли. письмо от 31 марта.
Я не посылал еще стихов для альманаха («На Севере Дальнем»); все не могу отобрать — писать, мне, напр., легче, чем отбирать для печати.
Сердечный привет Лиле, Максиму — тоже.
В.
В.Т. Шаламов — А.З. Добровольскому
Туркмен, 7 июля 1956 г.
Дорогой Аркадий Захарович.
Прошу простить меня за столь долгое молчание — я объясню, в чем дело, и Вы не будете сердиться. Примите мои поздравления в части снятия территориальных ограничений — все это весьма важно и отрадно. Однако я всегда видел в Вас человека, для которого такие вещи не могут быть самыми убеждающими из аргументов жизни, человека, который досадует на самую страшную человеческую способность — способность забывать.
Текущее лето останется в моей памяти как время какого-то резкого ощущения моей нужности жизни и людям. Беспрерывно, начиная с апреля (по субботам и воскресеньям), я встречаюсь с людьми, читаю стихи и рассказы, все свободное время пишу. Борис Леонидович сдержал свое обещание — 24 июня у него на даче в Переделкино на торжественном обеде читал я свои новые стихи. (Между прочим, скажите Вале, что Луговской помнит его— на этом обеде он сидел против меня, и я ему напомнил несколько фамилий.) Роман Б.Л. печатается в «Новом мире» («Доктор Живаго»), и все умоляют дать прочесть рукопись (а я ее читал еще год назад). Новая автобиография его в «Литературном сборнике» (там и мои, может быть, будут). Все эти дела, куча новых, именитых знакомств — всякие «пресс-конференции», все это идет при большом нервном напряжении, потому что главное-то ведь остается главным, и службу своему богу я продолжаю как могу.
Юридическое и материальное мое положение остается прежним, а личные дела пришли в совершенную кашу, и, как это будет завтра, я и сам не знаю.
Лоскутов пересылал мне майскую «Магаданскую правду» с Вашими и Валиными фото — вот, значит, какие Ваши высокие дела. Все это тоже плюсы и знамения времени. Роман Б.Л. «Доктор Живаго» будет печататься в «Новом мире», наверное, в будущем году. Туда же сдается новая автобиография (которая будет в однотомнике), она еще не закончена, хотя, все, что написано — детство и время до 1917 г., я уже слышал.
Б.Л. я видел недавно, обедал у него.
Я пишу Вам это письмо только затем, чтоб не быть невежливым. Большое письмо пишется.
Переезжайте-ка в Москву и если время (в планетарном смысле) позволит, то мы с Вами сможем сделать кое-что.
Привет Вашим.
В.
А.З. Добровольский — В.Т. Шаламову
18/VII1-56
Дорогой Варлам Тихонович!
Еще в прошлом месяце получил Ваше первое письмо, а затем, в начале августа — второе. Причины промедления с ответом — те же, что и у Вас: занят до крайности. Правда, моя занятость, к сожалению, разнится от Вашей: я меньше пишу, а больше занят утомительнейшей возней на производстве. Да, и здесь, где некогда, с небывалым размахом, в «погостный перегной» перемалывался самый ценный капитал, начинают сказываться непреодоленные последствия пресловутого культа — чрезвычайная громоздкость организационной структуры хозяйственной и прочей деятельности, при острейшем недостатке в людях, особенно — в способных! В который раз едкая горечь нашего опыта подкатывает к горлу и прорывается последними словами при мысли о трагедии народа, чья жизнь осмысливалась днями и объемами «египетских гробниц», а не десятилетиями и здоровьем и счастьем поколений!.. А мальчики и девочки играют на стадионах в футбол и волейбол и танцуют на площадках танго (с благодарностью, что уже не колхозную кадриль) и поют «Два сольди» (с радостью, что уже не кантаты и марши)!..
Не знаю, как Вы, но я часто думаю о том, что величайшим бедствием времени стало централизованное воспитание условных рефлексов гражданственности.
Вряд ли на этом пути можно ждать появления «свободной исторической личности», не творящей кумира и благодаря этому искренней и немногословной». (Я с удовольствием цитирую Б.Л., так точно в своих заметках о Шекспире определяющем настоящего человека.)
Конечно, можно было бы с нигилизмом обитателя какой-нибудь «пересылки к культу в зубы» — послать все эти мысли к дьяволу. Но когда я смотрю на играющего Максима или везу его на велосипеде к незапыленному берегу искрящейся под солнцем реки, мне не отмахнуться от мыслей о его будущем — что ждет его? — школа-интернат, ФЗО или другой загон для молодняка? Или свободное развитие освобожденной личности на разумно устроенной земле?..
Знаете, я начинаю склоняться к мысли — необходимости запрещения (когда-нибудь в будущем — при мировом социалистическом, или коммунистическом, но по-настоящему научном правительстве) холостякам заниматься государственной деятельностью. Психология мужчины без женщины, этакого «барачного безбрачия», исключает возможность настоящей и разумной заботы о настоящем и будущем наших сыновей, и, значит, в конечном счете — растление детских душ ложью, вроде твердимого еще недавно во всех детских садах страны:
«Наши первые слова — Сталин, Родина, Москва»...
Впрочем, я основательно отвлекся от главного, чем хотел поделиться с Вами. Варлам Тихонович, как-то я писал Вам о странном мне самому безразличии к нынешней поэзии. Помните, я утверждал, что даже стихи Б.Л. меня трогают меньше, нежели трогал в свое время 66-й сонет в его переводе. Я даже думал, что это происходит по причине весьма прозаической — возрастной утраты способности воспринимать поэзию (как, скажем, засыхающее дерево тратит способность качаться и трепетать листвою на весеннем ветру). Ан нет! Уже первая строчка присланных Вами стихов Б.Л. заставила сердце словно сжаться и приостановиться от предчувствия приближения, а еще через секунду — появления самой богини Поэзии. Я пережил уже давно не испытываемое чувство причащения ко времени и пространству сконденсированных гением в «Магический кристалл». Вот и сейчас я говорю, вероятно, не те слова, но мне хочется осмыслить и выразить ту мгновенную и ни с чем не сравнимую радость и невыносимую печаль, которые потрясли меня при первом прочтении этих стихов... Конечно, это состояние уже не раз описано и еще греки дали ему имя. Но я так давно его не переживал, что на этот раз оно было для меня как бы внове. Даже не поверил себе. Стал читать (Вы ведь не запрещали, да и нельзя это запретить) другим. Конечно, только тем моим друзьям и знакомым, кто почти ценою жизни уплатили за познание «законов страстей», и я видел, торжественно взволнованный, как расширялись их зрачки, бледнели губы, останавливался обращенный куда-то вовнутрь взгляд, а затем краснели уши, наполнялись слезами глаза, и горловые спазмы заставляли делать глотательные движения...
Да, стихотворение «Душа», даже в неволнуемых Блоком, проникает за строчкой строчка, как желудочный, нет не желудочный, а какой-то еще не изобретенный сердечный зонд!..
Передайте Б.Л. при случае от живущих в «обителях севера строгого» благодарность за то, что в «это время хмурое» — он такой существует на свете!!!
Я писал Вам как-то о превосходной постановке книготорговли в Ягодном. Это правда. Вскоре после получения Вашего июльского письма в нашем книжном магазине уже продавался, и в достаточных количествах, альманах «Литературная Москва». Таким образом, разорившись на 18-75, я стал его обладателем. Да, Вы правы — кроме заметок Б.Л., — ничего особенного.
Конечно, кусок из поэмы Твардовского «Друг детства» — хорош. Но он и радует и возмущает одновременно. Вначале поэмы ляпнуть этакий домостроевский реквием на смерть Великого Хлебореза и блядски вилять задом, оправдывая это «крутое самовластье», а через пару сотен строк строить из себя хризантему и задавать риторические вопросы: — «Виню в беде его
безпокаянной страну? При чем же здесь страна?... Винить в судьбе его не станет народ? При чем же здесь народ?..» Талант «применительно к подлости» и больше ничего!
Сегодня получил письмо от Кундуша. Делится радостными новостями— 12/VIII получил сообщение о реабилитации. Собирается в Ленинград. Сообщает ленинградский адрес. Вероятно, он Вам написал или напишет.
Варлам Тихонович, желаю Вам здоровья и всего хорошего.
Привет от Лили и Максима.
Пишите больше. Только Ваши письма и связывают меня с чем-то важным на материке. Не сетуйте на мою медлительность. Вот перейду на другую работу (подыскиваю что-нибудь менее ответственное и беспокойное) и уж тогда засыплю эпистолами. Аркадий.
Варлам Тихонович, будьте снисходительны к неудобочитаемости написанного. Я пишу чертовски наспех. После по-високосному последнего лета (-5° в конце июля!) — только недавно установилась хорошая погода. Спешу с ремонтами. Спешу в условиях не только нехватки рабочей силы, но и простейших материалов. Голова идет кругом. А очень немногие «организаторы» понимают, какие сдвиги происходят в составе и умах «организуемых» и, наконец, какие перемены, если не качественные, то количественные, происходят в экономике области; странная ограниченность и узколобость «организаторов» — просто восхищают. Салтыковские генералы с необитаемого острова в сравнении с ними — деятели!
В нарочном промедлении с публикацией ленинского «Завещания» — явная переоценка их умственных способностей. Не будь я так занят и не хворай к тому же, мне бы доставляло огромное удовольствие наблюдать эти порой фарсовые эволюции музы Клио.
Но к нездоровью и занятости надо еще прибавить изнурившую в конец лихорадку ожидания каких-либо перемен в моем юридическом статусе. Досадую на неосторожные посулы друзей (Бажан: «Вскоре жду Вас со своим Максимом в своем Киеве». Пырьев: «Работу начнем сразу же по приезде, который, вероятно, не замедлит...») и на собственное, как будто давно меня покинувшее легковерие. Девятнадцать лет не творить себе иллюзий, а на двадцатом пойматься на эту мякину!.. Хотя, в общем, я продолжаю оставаться на уже изложенной мною точке зрения на происходящее, как на очевидное торжество антитез. Конечно, торжество не в разгаре, но последующее уже настраивается...
Завидую Вашему чувству какой-то иной, нежели нынешняя моя, нужности людям. Я мучительно трудно и долго пишу. Более того — у меня уже были принципиальные столкновения с местной «литературной общественностью» (да, есть уже здесь такая). И в который раз приходится убеждаться, как нелегко разрушаются интеллектуальные стереотипы, созданные государственной кормушкой Великого Хлебореза...
Валентин не пишет Вам потому, что занят не менее моего — из-за куска насущного камфорит подыхающее искусство районной самодеятельности, а тут еще тяготы забот о новорожденном, об освобождении жены и т. д.
У него нет и у меня тоже никаких перемен в юридическом положении. Встречаемся часто, но разговариваем на ходу. Валька ругается нещадно и, кажется, заражает этим меня. Я тоже от предпоследних слов перехожу к последним. И единственное, еще примирительно действующее надушу, это природа, это земля под солнцем. Да, становлюсь солнцепоклонником, и тем не менее — не гони меня нездоровье, я и не помышлял бы о бегстве с Севера. Мне уже не кажется, а я уверен: трудно сыскать сейчас место более подходящее для жизни, нежели Ягодное. Материально-культурные возможности на уровне большого города, а за километр от поселка — тайга, т. е. ягодники и грибные базары и ключи, полные форели. Сейчас, в середине августа, гляжу на речные поймы и на сопки и не могу наглядеться. Скорблю, что нет у меня времени да и мастерства для писания этих золотисто-оранжевых и голубых этюдов, нет времени для рыбной ловли и охоты. Впрочем, уже завтра брошу все и отправлюсь на двое суток на озеро Дж. Лондона. Знаю, они умиротворят меня надолго.
А.З. Добровольский — В.Т. Шаламову
12-14/X-56
Дорогой Варлам Тихонович!
Я ответил на Ваше короткое письмо, с вложением 3-х стихотворений Б.Л. уже давно.
Терпеливо дожидаюсь обещанного подробного письма, проливающего свет на характер Вашей занятости, содержании одержимости в настоящий момент ect.
Однако на этот раз уж слишком долго Вы молчите. В чем дело? Вас заела работа служебная или писательская? Хотелось бы знать, удалось ли Вам что-нибудь уже протолкнуть в печать? Хотя Вы и не придаете этому значения решающего, но все же — по крайней мере, для меня, это было бы свидетельством настоящего (отчасти) преодоления пресловутых последствий, т. к. я убежден — Вы уже сделали что-нибудь настоящее, а не настоящего не стали бы публиковать. Тут же сознаюсь Вам, что у меня дело идет чрезвычайно туго, даже можно сказать — совсем не идет.
То ли от уверенности, что еще не настало время для серьезных размышлений над содержанием отрицательного опыта, то ли от крайней служебной занятости — работа за кусок насущный требует со всей требухой, то ли наконец, от катастрофически упавшей работоспособности.
Всего вероятнее — все эти слагаемые присутствуют в состоянии, которое Вы как-то назвали «аграфией».
Да, полная аграфия. Содрогаюсь отвращением при виде листа белой бумаги.
Допускаю, что это еще может происходить и по причине психологической — я возлагал некоторые надежды (по вине Бажана, Пырьева и др.) на возвращение еще в этом году в Москву или Киев и на что-то вроде прежнего положения в производстве серых и известных теней. Однако, увы! — это не состоялось, и, судя по наступившей паузе в «обратном ходе» Фемидиной колесницы, может и не состояться. Крушение, нет — не крушение, а медленное издыхание этой моей последней иллюзии действует более опустошающе, чем + 10 лет в 1944 году.
Однако Вы-то меня поймете без комментариев...
А вот Валентин Португалов не далее, как позавчера, получил телеграмму из Москвы: «Вы реабилитированы по первому и второму делам. Документы высланы»... Представляете его ликование? Впрочем, Вам трудно представить, т. к. Вы не знаете всей тяжести его материальных обстоятельств в связи с семьей и т. д. Мы с Лилей даже считали, что Португаловым труднее живется, чем нам, я разделяю радость Вальки, но, откровенно говоря, мне еще горше сознавать, что мне, по-видимому, такого не дождаться. Угрожающе прогрессирует сердечная слабость. Эндартерит порою стреноживает так, что и жить не хочется. Только из-за Максима все еще остаюсь в Ягодном (Лиле обязательно нужно закончить курсы медсестер), тяну непосильное уже ярмо каторжной работы и не могу себе даже позволить лечь в больницу хоть на пару недель для текущего, какого ни на есть, ремонта. Так обстоят мои дела — довольно о них!
Скучаю по Вашим письмам. В 8-м, кажется, номере «Знамени», среди прочих неизвестных мне стихов Б.Л. встретил два знакомых и не удивился, что «Душу» не встретил. Это естественно. Прочел сборник стихов Л. Мартынова. В нем — много хорошего. Конечно, эта книжка — настоящее событие в поэтическом производстве последних лет. Сейчас мне ясно, что при всей далековатости результатов — Мартынов шел по следу Б.Л. и только на этом пути сохранился — выделился как поэтическая индивидуальность. В смысле лаконизма своих популяризаторских экскурсов в мир художественных интегралов и дифференциалов Б. Л. — Мартынов порою просто блестящ. И знаете, мне даже приходило на ум при чтении его стихов такое — это эссенции дурманящих ранних стихов Б.Л., разбавленных до крепости превосходного, освежающего одеколона. М. б., сравнение несколько вульгарное. Но мне оно объясняет происхождение таких строчек, как «я-то знал, что так жить нельзя, извиваясь и скользя». Не восходит ли этот простоватый афоризм к «вежливо жалящим змеям», замаскированным в «овсе»? Однако это не так важно.
Гораздо важнее появление этой книжицы в косяке поэтических карасей и налимов, жировавших у государственных кормушек. Думаю, что и Б.Л. порадовался этому факту — верно?
Я с интересом прочел «Тихого американца»38. Этот модернизированный вариант «Преступления и наказания» выписан отменно.
Я еще не встречал лучшего раскрытия идеи того «избирательного гуманизма», понимание которой я формировал в этом определении еще во времена своих скитаний по колымским «обителям севера строгого»
Да, а вот «Время жить и время умирать» Ремарка — книга, даже в первой своей части потрясшая меня своей паталогоанатомической точностью, — это явление!
Так давно и что-то в этом роде представлялось мне, как беллетристический вариант известной Вам «Клиники и лечения обморожений» Герасименко — помните Вы эту монографию?
Впрочем, на эту тему можно говорить много, однако вряд ли стоит. Придет время эксгумации «погостного перегноя» — а я верю, что оно придет и не избирательно! — и будут написаны и записаны в анналы истории все необходимые протоколы...
Из фильмов последнего времени меня весьма тронул греческий фильм «Фальшивая монета».39 Вот и Греция предстала перед нами почти такой, какой ее видел Олдридж40 в «Деле чести» и о какой даже не подозревали рядовые члены профсоюза.
Правда, для меня это не было большой неожиданностью. Я вспомнил, что еще в начале 30-х гг. прочел единственную (для меня) книгу грека-современника. Она поразила меня и тогда прозрачностью мысли и светлой философией стоического жизнеутверждения, может быть, Вы тоже читали «Апология Сократа», Костоса Варналиса41.
Зная такую книгу, нетрудно понять — на чем стоял Белоянис, отдавший предпочтение славной смерти перед бесславным «делоси». Даже если у него не было такого выбора, его поведение чем-то понятно.
На этом заканчиваю. Писал урывками. У меня сейчас идет испытание форсунок, и я, как директор временно годовых пятилеток, день и ночь на производстве. Закоптился, пропах соляркой и охрип от административной деятельности.
Приветствую Вас от имени Лили и Максима. Максим уже ходит в ясли и в этом соц-загоне для молодняка чувствует себя отлично. Он моя единственная запоздалая радость, но и он источник мучительных размышлений, неизвестных мне раньше.
Обнимаю Вас — Аркадий.
А.З. Добровольский — В.Т. Шаламову
15/XII-56-20/XII
Дорогой Варлам Тихонович!
Получил Ваше московское письмо уже давно. Порадовало оно меня чрезвычайно. Ведь в нынешние времена рок, именуемый политикой, редко создает сюжеты с happy endом подобным Вашему. Еще раз примите мои дружеские, по-северному настоящие, поздравления. Поздравляю и Ольгу Сергеевну. Ведь не многие дождались и дождутся...
Конечно, как и всегда, хотел Вам ответить тотчас же, но, как и всегда, моя неорганизованность (у меня она оборачивается занятостью) и крайне плохое состояние здоровья вызвали обычное промедление. Откладывал со дня на день — думал вот лягу в больницу и уж там напишу все — и вот только спустя месяц, действительно лежу в больнице, как и предполагал, и из этого Вы можете заключить о многом, не представляющем, однако, никакого интереса для подробного изложения. Поэтому коротко. О болезни моей я уже Вам писал. Она прогрессирует, и это принуждает меня, независимо от юридического и экономического положения, не позже весны 57 г. покинуть Колыму. В связи с этой необходимостью все чаще думаю о земле моего детства: какая она сейчас, найду ли там пристанище? Мать еще жива, но ее жизни совершенно не представляю; по письмам, с библейской отрешенностью от быта, ни о чем нельзя судить. Но хотя не Вы один советуете мне поскорее ехать в Москву или Киев (в первую зовет Пырьев, во второй — Бажан, Дмитерко и др.), я склоняюсь к другой альтернативе: если мой юридический статус изменится в смысле, предсказываемом Ольгой Сергеевной, — я избираю что-нибудь вроде Подмосковья или киевских окраин; если останется нынешним — еду в отпуск, лечусь и возвращаюсь на Север, только не в высокогорные, а в приморские районы. Конечно, как и всегда, будет ни то, ни другое, а нечто неожиданное третье, но альтернативное решение пока такое...
Варлам Тихонович, Ваша информация о литературных событиях вызвала живейший интерес не только у меня, но у Валентина Португалова. Он в течение нескольких дней послал присланный Вами Бюллетень и познакомил с его содержанием всех членов местного литературного объединения. Правда, с самим романом и то по моему настоянию познакомился лишь несколько дней назад, совершенно справедливо полагая, что дело не в романе, а в возможности таких комментариев к нему. Я прочел с интересом эту вещь задолго до Вашего письма, и это обстоятельство — я ведь далеко не всеяден — убедительно свидетельствует в пользу Дудинцева. Однако согласен с Вами — перегной прошедшего здесь разбавлен до концентраций, не угрожающих потребителям столбнячной инфекцией. Но даже и в этой концентрации, как видите, есть нечто привлекающее читателя и возбуждающее его мыслительные способности, конечно, это только подтверждает правильность, естественность той тоски по настоящему, какая движет Вами (и мною и многими другими) в намерении еще дать бой за правду. Не сомневаюсь, и эта тоска, это намерение имеют самые многообразные аспекты во всех областях нынешней жизни... однако до торжества антитез еще далеко, по крайней мере по мерке моей быстро убывающей жизненной силы. Как ни смутно я выражаюсь, один Вы меня поймете без необходимости уточняющих выражений. Это написано до получения «Лит. газеты» от 15/ХП, в которой начаты атаки на Дудинцева (не но «Известий», поместивших статью Крюковой?) как с таких «густопсовых» позиций, возврат на которые уже казался немыслимым.
Огромное наслаждение доставил мне недавно роман Ремарка. Если Вы еще не прочти это во многих отношениях замечательное произведение (№ 8, 9 и 10 «Иностранная литература». «Время жить и время умирать»), бросайте все и принимайтесь за чтение. Это — вещь! Пожалуй, никто еще за последние годы не создал произведение, с равной силой отрицающее мессий «справа» и «слева» и зовущее опомниться, пока не поздно... И что бы это ни было — лирический натурализм или эпический варизм — это настоящая литература середины XX века!
Ваши мысли о литературе и кино, как и всегда, разделяю. Однако все мои попытки сделать что-нибудь настоящее в том или в другом все еще или пока безуспешны. Боюсь образовавшейся душевной контрактуры уже ничем не преодолеть. Несмотря на всякие понукания местных товарищей — все не могу слепить что-нибудь стоящее для здешней печати. Сценарий, посланный мною в Москву, ничего, кроме тяжелого осадка в душе, после себя не оставил. Извожу блокнот за блокнотом заготовками, задачами, а производства наладить не могу! И еще один грозный признак — местные товарищи все чаще обращаются ко мне как критику! Вот и сейчас лежу в больнице, а мне притащили повесть одной журналистки и сценарий горного инженера для того, чтобы я завтра на районном совещании молодых писателей (Вы чувствуете масштабы литературного процесса?!) выступил с их критическим разбором... Уже договорились с главврачом о разрешении вытащить меня для этого
для участия в этом культурн. мероприятии. Таким образом, меня приучают к мысли о лаврах районного рецензента. Так обстоят мои литературные дела.
Теперь о Ваших здесь. Я не смог побывать на совещании в Магадане и поэтому не имел возможности справиться о судьбе присланного Вами. Завтра если буду на совещании — поговорю обязательно с главным редактором магаданского издательства (и альманаха) Козловым. Он будет принимать участие в совещании. Может быть, Козлов что-нибудь по этому поводу скажет. Если и да, напишу еще в этом письме.
Между прочим, недавно вышел V альманах «На Севере Дальнем» — из всех наиболее интересный. В числе поэтических произведений — строк 500 из поэмы Валентина «Колыма». Кроме Вальки — еще 5 человек ягодинцев. Поэзия и проза. Среди прочего — превосходная публицистическая статья Мелонова (Вы его знали? — истории архитектуры что ли) об «Особенностях северной архитектуры». Рядом отличнейший очерк геолога Устьева (тоже из привезенных — кажется, сын академика Флоренского42).
Словом, альманах свидетельствует о серьезных местных возможностях и поэтому мне очень хочется, чтобы в следующем № появилось что-нибудь Ваше и мое. Всего вероятнее, я выступлю с несколькими маленькими рассказами, почти эссе. Удивим. А сейчас буду ставить точку. Уже 2 часа, и дежурный врач смотрит на меня осуждающе.
Продолжаю на следующий день. Только что вернулся с совещания, на котором с основным докладом о состоянии областной литературы, издательской деятельности и издательских перспективах выступал Козлов — главный редактор магаданского издательства и главный редактор альманаха.
Наибольший успех выпал на долю Валентина. Козлов расточал ему не только всяческие похвалы (он делал это с удовольствием особым потому, что задолго до реабилитации Валентина и задолго до положительной рецензии из секретариата ССП — кажется, Семена Маркова — один против всех магаданских литературных бонз отстаивал такую точку зрения: поэма является мастерски сделанным и значительным произведением становящейся литературы северо-востока...), но и пророчил скорейший выход в большую литературу...
В общем, дело Валентина сделано. Он реабилитирован и в магаданском издательстве ему обеспечены широкие возможности издания...
Говорил о Вас с Козловым. Однако как ни напрягал Николай Владимирович память — вспомнить о чем-либо в портфеле редакции, связанном с Вашим именем, не смог. Из этого мы сделали вывод, что ничего из посланного Вами к нему не попало, т. к. память у него хорошая и ко всем бывшим колымчанам (Наровчатов, Семенов, Колесников43 и др.) сам Козлов относится очень внимательно. Более того, он заявил нам официально, что на предложение Яшина, Луговского и др. присылать что-нибудь в Магадан, ответил отрицательно, т. к. весь листаж предназначается только для местных авторов или людей, связанных в прошлом с Севером и разрабатывающих северную тему.
Поэтому, Варлам Тихонович, Вам советую настоятельно слать что-нибудь снова лично Козлову Николаю Владимировичу. Напишите ему письмо и можете сослаться на Португалова и разговор о Вас, имевший место в Ягодном 15—16 декабря.
На этом заканчиваю. В это же письмо готовит вложение Валентин. Кроме того, он посылает Вам 5-й № альманаха.
Жму Вашу руку и желаю добра.
Аркадий.
А.З. Добровольский — В.Т. Шаламову
1-18/IV-57
Дорогой Варлам Тихонович.
Благодаря Вашим информационным заботам я чувствую себя почти участвующим в кипении московских литературных страстей. (Пожалуй, уже не литературных, а скорее гражданских?!) Правда, кроме Ваших писем я сравнительно регулярно читаю основные журналы и газеты. Более того, имею возможность убедиться в правоте Дудинцева, когда он говорит: «утверждение, что там взяли мой роман на «вооружение» — ложь!..» Так оно и было. И только в самое последнее время кое-кто бросился делать капитал на честных литературных опосредствованиях прошлогодних февральских откровений. Конечно, теперь следует ожидать второй редакции романа, аналогичной и в генезисе и в результатах второму варианту «Молодой гвардии». Не так ли? Впрочем, возможно, я ошибаюсь. Возможно, автор выдюжит все испытания, не отступив от самого себя. Но трудно, очень трудно, имея жену и дочь, быть последовательным и непоколебимым в доказательствах на собственном примере того, что «не хлебом единым жив человек!!! В этой связи вспоминаю рассказ знакомого инженера о том, как Анатолий Гидаш44, будучи дневальным стройцеха на «Кинжале» или «Горном Хищнике», в ответ на приставания плотника-блатного: «Ну, ты напишешь когда-нибудь правду об этой жизни?» — со слезами на глазах бормотал непонятное: «У меня есть Ева, понимаешь? Нет ты не понимаешь! У меня Ева»... (так звали дочь Анатолия). Блатной смертельно матерился, выплескивая в стружки баланду, на которую со смиренным вожделением смотрел Гидаш, и, взявшись за топор-рычаг: «У-у, падло! Скройся с глаз»...
Конечно, происходящее ныне гораздо сложнее и, я верю, гораздо прогрессивнее. Пусть два шага вперед, а шаг назад, но все же шаг вперед!..
Здесь следовал длительный перерыв. Пришлось внезапно ехать в Магадан по служебным делам. Положил письмо в бумажник, думал закончить в Магадане. Ан нет! Было не до того, так уставал, что на исходе командировки помышлял о больничной койке. Воистину, укатали крутые горки!.. Еще и сейчас, спустя несколько дней по возвращении, не могу опомниться. Магадан, который я довольно хорошо знал в годы 45 — 46 — 47 (до приезда на Левый), на этот раз предстал передо мной такой овеществленной в кирпиче и бетоне твердыней архибюрократизма, что мною как-то по-новому осмыслилось это десятилетие с его табелем о рангах, департаментами, министерствами и прочими атрибутами имперской угрюм-бурчеевщины... словом, всего того, чей слабый отблеск в романе Дудинцева и др. воспринят, как отблеск угрожающего государству поджога. Однако многие слуги этого государства, тычущие нам в лицо всякие «охранные грамоты» на насиженные ими места, не предвидели потрясений, уготованных им начинающимся походом «за дальнейшее усовершенствование управлением». Да, в общем было полезно взглянуть на нынешний Магадан и воочию увидеть то, что представлялось лишь умозрительно: «двое с лопатами, а пятеро с автоматами»...
В Магадане встретил многих знакомых — Лоскутова (провел с ним добрую ночь), Яроцкого, Журнакову и других.
Федор Ефимович, хотя и постарел весьма заметно, остался непоколебимо прежним. Матильда весьма преуспела (реабилитирована), в реальной перспективе докторантуры, но скорбит о прошлом. Увы! К нему возврата нет.
Очень отвел душу с Яроцким. Он, как Вам известно, изрядный экономист, а экономический аспект происходящего, пожалуй, более важен, чем какой-либо другой. Не так ли? Впрочем, возможно, что в этой моей уверенности сказывается администраторский опыт занятий хлебом, дровами, зарплатой и КЗОТ, и ОТК и прочим. А в это время, по крайней мере, три волны новых поколений, катящихся вперед следом за нами, уже имеют свои мечты, свои идеи о лучшем устройстве мира. Правда, идеи таких вещей, как «если парни всего мира» — это идеи нашего с Вами поколения, и неплохие идеи, черт возьми! Но не исключено, что поколение автомобилистов и боксеров придумает что-нибудь получше...
Федор Ефимович сказал: «Вы разыскиваете книгу Герасименко «Клиника обморожений». У него нет. Да, это стоящая книга — единственная настоящая книга о нашей Колыме, поэтому мне хочется Вам помочь в розыске. Спрошу в местной медицинской библиотеке. Есть — утащу».
Журнал «Москва»45 смотрел, кажется, в начале марта. Прочел Вашу заметку. В ней всего важнее — Ваша фамилия, набранная корпусом.
Отрадно видеть объективированным факт преодоления одного из последствий пресловутого культа. Между прочим, Мирра Варшавская (помните такую?) спрашивает меня в письме к своей здешней приятельнице: «не тот ли это Шаламов, который...» и т. д.? Как видите, упомянутый факт не остался незамеченным... Да, журнал не производит впечатления чего-то нового. Стихи Бокова чем-то привлекают (языком, остротой слова, освеженного северным опытом?..), но, и особенно в последнем стихотворении, разочаровывают. Мартыновские явно задыхаются на мелководье. В них чувствуется одышка кислородного голодания. Пожалуй, заслуживает похвалы заметка Пименова46 о Подмосковье. А пара его рисунков углем — просто хороши (огни, девочка и мостик). Однако в сравнении со слабыми, но кровью сердца написанными рисунками старика-художника, живущего в Сеймчане, некоего Герасименко (странное совпадение с именем врача), виденными мною в магаданском Доме творчества, — это не более как прекраснодушное вышивание гладью. Представьте, все виденное и перемолотое нами — старые забои, кладбища вымерзшего стланника, лилово-леденящие стужи, свистящие струи поземки, марсиане вышек и трансформаторные будки среди кротовых холмов на урякской долине, и многое, многое другое — все это в скупом пленэре живописной скорописи, с простотой и искренностью, возможной только у человека, которому уже ничего не нужно, и поэтому неподкупного и поэтому свободного. Девушка-методист (искусствовед по образованию), возившая работы местного художника в Москву (в связи с организацией магаданского отделения Союза художников), рассказывала мне, что у многих, кто смотрел его работы в Москве, челюсти отвисали до пупа при виде такой Колымы, от зрелища такого бесстрашия художника. Удивление возросло, когда узнали, что художник отказался продать пару своих вещей за значив тельную сумму и только потому, что никогда никому не продавал живописных работ, а только дарил или менял на спирт! Каково?!
№ 6 альманаха «На Севере Дальнем» вышлю. Его появление предполагается в мае. Между прочим планировалась публикация моей пьесы «Снега и подснежники» — написал я такую о «Чечако (новоселах) и Кислом тесте» (нашем брате, помните, определение из Клондайкских рассказов?). Но речь пошла о таких коррективах, уточненных во время пребывания в Магадане, которые для меня оказались совершенно неприемлемыми. С Николаем Владимировичем договорились, что я подумаю. Однако в связи с намерениями театра им. Горького воевать за пьесу в настоящем ее варианте отодвигаю всякие размышления в неопределенное будущее.
Да, будущее совершенно неопределенное. Мой статус остается прежним, несмотря на простодушный оптимизм Бажана, писавшего мне в начале марта: «Будучи на февральской сессии Верховного Совета, разговаривал с Р. Руденко об ускорении процедуры пересмотра дел нескольких украинских писателей и твоего в том числе, и Руденко обещал поторопить Верховный Суд. Из чего я делаю утешительный вывод о скором твоем возвращении в Киев»... О, простодушие неистребимое карасей-идеалистов!.. По-настоящему порадовало в его письме сообщение о том, что накануне им получено в СП Украины известие от Бориса Антоненко-Давидовича, взятого вместе со мной (крупного прозаика, по украинским масштабам, равного Бабелю или Ясенскому). Реабилитирован, возвращается в Киев.
А я думал — его давно нет в живых!
Мое здоровье продолжает ухудшаться. Необходимо что-то предпринимать. Федор Ефимович советует переезд в Магадан. Однако даже такой вариант не прост в осуществлении. Вырваться из моей конторы, не имея никаких сбережений, более чем рискованно. Ведь я не один! Словом, остаться и дальше пребывать в ожидании чудесных неожиданностей.
Как поживает Ольга Сергеевна? Как движется ее книга о ветре? Передайте ей мой сердечный привет и пожелания всяческого добра и удачи. Не пишу отдельно в этот раз, но в ближайшее время напишу.
Как складываются Ваши литературные дела? Неужели так и не удается ничего серьезного продвинуть? Впрочем, из собственного опыта знаю, насколько риторичен этот вопрос.
Варлам Тихонович, трудно изобразить Вам, как хорош стал Максим! Гляжу на него и все чаще сожалею, поздно и в не добрый час вызван он из небытия. Будь другое время — надо бы еще ему братьев и сестер!.. Ведь в них-то, в детях, настоящие и, так сказать, заключительные радости жизни.
Жду Ваших писем больше, нежели чьих-либо других.
Аркадий.
Приветствую от имени Лили и Максима.
А.З. Добровольский — В.Т. Шаламову
19 мая 1957 г.
Дорогой Варлам Тихонович, третьего дня получил Ваше письмо. Прежде чем отвечать, хотел дождаться номера пятого «Знамени»47. Однако сегодня зав. библиотекой сказала, что это будет не раньше 10-х чисел июня. Действительно, номер четвертый смотрел совсем недавно, а журнал я беру сразу же, как только библиотека его получает. Поэтому решил: пишу, не распространяясь, сейчас.
Конечно, моя радость по поводу наступления времени, столь оптимистически провиденного Борисом Леонидовичем («Вас будут печатать тогда же, когда начнут снова печатать меня»), гораздо чище Вашей. Я не пережил связанной с этим редакционной тягомотины. Для меня факт завоевания Вами больших журналов очищен от всех эмоциональных издержек, пережитых в редакционных кабинетах «Октября» и т. д. Он, этот факт, так сказать, уже историчен в самом возвышенном значении этого слова, если такой эпитет приложим к современной литературной истории. Но для меня-то он обогащен такими ассоциациями, которые вряд ли могут появиться у кого-либо из читателей, — верно? В общем, поздравляю и все такое...
Е.Е. Орехова — В.Т. Шаламову
5 июля 1957 г.
Дорогой Варлам Тихонович!
В том, что Вы тщетно ожидаете ответа на письмо, виновата в некоторой мере я, я должна была бы Вас известить...
Так вот, Аркадия нет дома, когда придет, не знаю. Всеми силами души верю, что скоро. Он в Магадане с 8 июня, статья — 58-10. Что, как и почему и откуда, не могу предполагать, скоро,
конечно, узнаю. Мы с Максимкой решили оставаться здесь до положенного мне отпуска, значит, до 1959 года, к тому времени все выяснится. Вы понимаете, как тяжело. Максимка уже неделю болен пневмонией, держу его дома и бессердечно колю. Пожалуйста, дайте как-нибудь знать о получении моего письма. Если желаете узнать о дальнейшей судьбе Аркадия, пожалуйста, я Вам сообщу, а, может, и не нужно.
Вот и все.
Всего наилучшего.
Лиля.
Е.Е. Орехова — В.Т. Шаламову
14 сентября 1957 г.
Дорогой Варлам Тихонович!
Получила Ваше последнее письмо. Благодарю за него. Оно так вовремя! Я знаю, что Вам понятно все то, что не скажешь ни в каких письмах, однако Вашим оптимизмом я не смогла проникнуться. Хорошо, что Вы верите. Блажен, как говорят, неведающий. И Ваше письмо, и короткий рассказ Вали, который зашел ко мне после приезда, утверждают меня в догадке, что вся эта мрачная история — старания усердных местных соответствующих чинов. Это — одна моя надежда. А если это «вообще»? Не знаю. Аркадий будет писать в ЦК, кассацию решил не писать, чтобы не томиться в магаданской тюрьме. У нас это уже шестой случай с февраля этого года, и опыт говорит, что кассировать бесполезно, лично у меня надежда на Аркашину инвалидность.
Так вот: суд состоялся здесь 10—11 сего месяца. Аркадий получил 8 лет. С обвинительным заключением я не знакома, но из подслушанного у двери во время судебного заседания знаю, что речь шла об антисоветской агитации, о слушании радио и о враждебных взглядах Добровольского. Свидетелей 5 человек, из них один — приятель Аркадия еще по 36 году на Неринге, вместе тачки катали и в жестяной банке на костре чай варили. Этот приятель показал, что взгляды Добровольского и убеждения — антисоветские. Жалкий трус и подлец! Аркадий сказал ему после его показаний, сказал так громко, что и за дверью я услыхала: «Ну, Петро, пусть тебя рак совести сожрет!» От защиты Аркадий отказался и вел себя на протяжении этих двух дней, как должен себя вести мужчина и настоящий человек, не совершивший никакого преступления. Все показания отрицал, на все вопросы отвечал обстоятельно и на высоте эрудиции. Может быть, не надо было так ясно обнаруживать свое превосходство... В перерыве секретарь прибежала вниз, где была отведена комната, и просила Аркадия говорить не так быстро и «более понятными словами». Я — что я... я знаю, что мой муж, как и в 37 году, ни в чем не виноват, что он перед всеми предстал мужчиной и человеком честным и что долгая неволя куда лучше той свободы, которую имеют сейчас друзья вроде Петра Андреевича. Поэтому я спокойна, никаких слез, никакой паники. Будем здесь жить с Максимкой до моего отъезда, до моего отпуска, а там, может, и Аркадий придет. Бывает невыносимо тяжело, как подумаешь о том, что 17 лет ни за что человека таскали (и какого человека), отнято здоровье, жизнь отнята, а теперь что же — и умереть в тюрьме? Максюшка отвечает всем, что его «папа в больнице, там есть кроватки, папа кушает яблочки и там ему ставят уколы». Ну, Варлам Тихонович, будьте здоровы, спасибо Вам.
Лиля.
P.S. Аркадий был очень обрадован, когда я принесла ему Ваши письма, присланные в его отсутствие.
Е.Е. Орехова — В.Т. Шаламову
3 ноября 1957 г.
Дорогой Варлам Тихонович!
Спешу ответить Вам на письмо от 18 сентября48. Сообщить об Аркадии могу очень немного: он кассировал и сидит во внутренней тюрьме Магадана. Яша (кажется, я вам писала, что их двое) не стал кассировать и находится уже на пересыльном пункте в 5 километрах от Магадана. Не знаю, осчастливит ли на этот раз кассация, скорее, нет. Из-за этого моя связь с Аркадием совершенно прервана. Но самое важное (а может, теперь уже совсем неважное) сообщение — Аркадий реабилитирован по 37 году. Расписываться в том, что с определением Коллегии Верховного суда ознакомлена, ходила я. Документ мне не выдан. Что теперь предпринимать, какое теперь это имеет значение и какие реальные возможности из этого вытекают, — представляю смутно. Написала прямо начальнику тюрьмы в Магадан, просила сообщить Аркадию и дать ему возможность написать мне. Разве они могут это сделать? Это их хабибулины49 вечные! Первые дни пребывала в совершенной растерянности и раздражении. Потом поняла, что теперь все сделается без моих стараний, и решила ждать Аркадиевых распоряжений. А что я еще могу? Сегодня вот узнала, из третьих уст (со дня ареста Аркадия приемник наш не работает, просто странно), об амнистии, толком ничего не знаю, жду газет. Валентин был у меня недавно, меня тронуло это. Получу письмо от Аркадия, сообщу Вам обязательно, а, может, он сам явится?
Будьте здоровы.
Лиля.
А.З. Добровольский — В.Т. Шаламову
9/Ш-58
Дорогой друг Варлам Тихонович!
Письмо на имя Гриши получено мною в рекордно короткий срок: 28-го отправлено из Москвы, а 5-го днем уже вручено мне! Пишите по-прежнему на Гришу.
Как видите, в смысле времени астрономического и здесь все в порядке. Однако, что до времени исторического, то по-прежнему чувствую себя современником Угрюм-Бурчеева и др. деятелей русской истории «от Гостомысла до наших дней». Так-то!
Впрочем, это, по-моему, самое характерное противоречие нашего дурного бытия, и вряд ли стоит о нем говорить. Тем более что давно его уразумел и приемлю в достаточно оптимистическом ключе... Несколько промедлил с ответом из-за радостного и одновременно грустного события — приезжала Лиля, и 6-го мы провели вместе (в идеальных, сравнительно с прошлым, условиях!) весь день.
Да, Лиля оказалась настоящим боевым другом, подтверждая своей выдержкой и стоицизмом правильность выбора, сделанного мною (чего таить, хотя это и попахивает ересью евгеники!) совершенно рационалистически.
Конечно, ей сейчас труднее моего. Но она держится молодцом, именно такой матерью-волчицей, почти прозревал ее во времена левобережных встреч!..
Мое состояние, как это ни парадоксально, в последнее время гораздо лучше, нежели весной 57-го (т. е. до продолжения Одиссеи). Работать пока не думаю, но не исключаю возможности облачения в белый халат в ожидании дальнейших эволюции.
Есть ли основания надеяться на эволюции «обратного хода»? Вижу их во многом, но главную надежду возлагаю на письмо Хрущеву (с приложением двух справок о реабилитации!), посланное мною 1/III через Максима Рыльского с требованием к нему: «Поставить такую свечку судьбе за минование чаши 37-го года!..» (Я, пожалуй, как никто знаю, что чаша для него уже была наполнена цикутой...)
Таким образом объясняется мое страстное желание самой плодотворной встречи «на высоком уровне». Многое было бы желательной функцией от осуществления нашей внешнеполитической программы.
Да, я более-менее в курсе всех событий, т. к. помимо чтения газет и журналов, поступающих сюда на 4-й — 5-й день, имею возможность слушать радио (но только магаданское и трансляции!).
Тем не менее жажду писем от Вас, восполняющих (как письма 56-го года) естественные знания в моих представлениях о морально-психологической атмосфере нынешнего дня в литературных, научных и прочих кругах здоровых интеллектуалистов. Могу лишь предположительно судить об этом на основании мудро рассчитанных авансов, с беспримерной щедростью расточаемых на прошлогодних встречах. Впрочем, это нечто большее, чем только авансы (или «Анна на шею» Соболеву). Это (хочется думать) все-таки торжество антитезы, торжество не осознаваемое или даже отвергаемое, в официальном плане, но для меня вполне ощутимое во множестве признаков.
Выражаюсь туманно, но уверен: Вы поймете меня правильно.
Дорогой Варлам Тихонович, письмо Ваше получил только одно. (Не считая прошлогоднего, привезенного Лилей.) Поэтому в следующем не скупитесь на подробнейшее описание состояния Вашего здоровья и дел.
Конечно, рассчитывать на скорое получение упоминаемой Вами бандероли не приходится. Хотя и буду ждать ее с нетерпением, но не потому, что страдаю от книжного голода: с чтивом у меня все устроилось.
Я очень надеюсь в посланных Вами журналах прочесть что-нибудь из опубликованного Вами. Ведь из-за этих собачьих обстоятельств мне все еще не удалось достать «Знамя», № 5. Просил порадеть об этом Валентина Португалова, но пока тщетно...
Между прочим, кажется, в «Литературной газете» в статье Поповкина при перечислении авторов, привлеченных к обновлению (или как это назвать?) «Москвы», упомянуто и Ваше имя — обстоятельство, весьма меня порадовавшее...
К сожалению, журнал «Москва» почему-то не появляется в пределах моего периметра. Регулярно читаю другие журналы (преимущественно не литературные) и в том числе «Иностранную литературу». Недавно просмотрел комплект за прошлый год.
Не пойму причин вивисекции учиненной ремарковскому «Черному обелиску». Объясните. Прочел в справочниках о болезни Меньера. Из этого немногого заключаю, что оснований для prognosis' passima — нет. Однако напишите об этом что-нибудь вразумительное.
Да, заранее выражаю Вам свою благодарность за изъявление готовности добыть редергам. Конечно, я предпочел бы ему черноморские пляжи, виноград и доброе вино. Однако, увы! — боюсь, что вышеупомянутые — все больше становятся для меня сказкой, едва ли могущей обратиться в быль...
Сердечно приветствую Ольгу Сергеевну. Надеюсь, она здорова и работает сейчас плодотворнее, чем когда-либо. Желаю ей всяческих удач, естественно вытекающих из нынешнего общественно-экономического и прочего консонанса...
Энергично жму Вашу руку, желаю здоровья и бодрости Вам.
Аркадий.
Перед отъездом Лиля сообщила о намерении Федора Ефимовича повидаться со мной. Не знаю когда и как это произойдет, но жду с нетерпением.
А.
А.З. Добровольский — В.Т. Шаламову
23/111-59
Дорогой Варлам Тихонович!
Будьте снисходительны к моему затянувшемуся молчанию. Одолели суета устройства и болезни. Особенно — последние. По их милости, вот уже скоро месяц, как я лежу в факультетской клинике мединститута им. Сеченова.
Трудности акклиматизации и грипп в январе — феврале обострили хроническую сосудистую недостаточность.
Сейчас, после различных исследований на высшем уровне, выяснилось, что болезнь моя слишком запущена, чтобы рассчитывать на исцеление.
Таким образом, вырисовывается отчетливая перспектива — инвалидно-пенсионное существование где-нибудь на обочине...
Из клиники не писал и не звонил Вам, из-за собачьего чувства — в бедственном физическом состоянии не хочется никого тревожить, не хочется обременять собой...
Сейчас мне несколько лучше, поэтому-то и появилось желание подать голос друзьям.
Пробуду здесь до начала апреля. После выписки хочу повидаться с Вами. Надеюсь, это мне удастся, т. к. никуда не спешу. Не торопясь съезжу в Киев по квартирным и кинематографическим делам, а зимой снова вернусь в Москву — встречать Лилю с Максимом. Они приедут в десятых числах мая.
Рад был услышать от Ольги Сергеевны, что Вы более или менее в порядке. Буду очень Вам признателен, если черкнете мне пару строк по адресу: Большая Пироговская, д. 2/6,1 -е хирургическое отделение, палата № 2 — мне.
Жму Вашу руку и желаю всяческого добра.
Аркадий.
В.Т. Шаламов — Е.Е. Ореховой
Москва, 24 декабря 1971 г.
Дорогая Лиля.
Сердечно Вас благодарю за письмо об Аркадии Захаровиче. Конечно, у меня с ним не было дружбы, но я очень хорошо его знал, видел рядом с собой на протяжении ряда лет колымских (не самых трудных), переписывался с ним несколько лет. Составил определенное мнение, в котором не ясен был только конец, эпилог, который дописали Вы.
В отличие от Вашего собственного мнения я не считаю ошибкой передачу в инвалидный дом человека в таком состоянии, как Добровольский. Вы поступили вполне правильно и достойно, и не только потому, что «жизнь есть жизнь», а потому, что Колыма — это более сложная штука. Если у Вас есть время и желание — напишите, когда Аркадий Захарович родился и где, и из какой он семьи.
Поздравляю Вас с Новым годом, желаю Вам счастья, добра.
С глубоким уважением
В. Шаламов.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Добровольский Аркадий Захарович (1911—1969) — киносценарист, работал вместе с И. Пырьевым и Е. Помещиковым над фильмом «Трактористы». Был репрессирован в январе 1937 г. В 1944 году, по истечении первого срока, был повторно осужден военным трибуналом Дальневосточного военного округа к 10 годам лишения свободы и 5 годам поражения в правах. Вместе с Шаламовым работал в Центральной больнице для заключенных в пос. Дебин (Левый берег). По отбытии срока остался на Колыме в качестве вольнонаемного. 8 июня 1957г. был вновь арестован по доносу, освобожден 2 сент. 1958 г. Реабилитирован по делам 1937 г. и 1944 г. в конце 1957 г. Елена Евгеньевна Орехова, жена А.З. Добровольского.
2 С 23 июля 1954 г. по 10 октября 1956 г. В.Т. Шаламов работал агентом по снабжению Решетниковского торфопредприятия и жил в пос. Туркмен Калининской области.
3 «Знамя», 1954, №4.
4 Фигнер Вера Николаевна (1852—1942) — отбыла двенадцатилетнее заключение в Шлиссельбурге, написала воспоминания «Запечатленный труд» (т. 1, II, 1964).
5 В письме к А.С. Суворину 17 декабря 1890 г. А.П. Чехов пишет «До поездки «Крейцерова соната» была для меня событием, а теперь она мне смешна и кажется бестолковой». (Собр. соч. в 12 т., т. II, М., 1956, стр. 489).
6 Калембет, Миллер — врачи, покончившие с собой после освобождения.
7 II Всесоюзный съезд писателей происходил в 1954 г.
8 «У стен Малапаги» («По ту сторону решетки»), реж. Рене Клеман (1948).
9 Демидов Георгий Георгиевич — один издостойнейших людей, встреченных Шаламовым на Колыме, ему посвящена пьеса «Анна Ивановна» и рассказ «Житие инженера Кипреева». См. его письма.
10 Ермилов Владимир Владимирович (1904—1965) — критик одиозного направления.
11 66-й сонет В. Шекспира в переводе Б.Пастернака: Зову я смерть. Но видеть невтерпеж Достоинство, что просит подаяния...
12 Зорин Леонид Генрихович (р. 1924). Пьеса «Гости» была подвергнута цензурному запрету. 13 Мамучашвили Елена Александровна (ум. 2003) — врач.
14 Письма Ф.Е. Лоскутова и В. Кундуша см. далее.
15 В это время Шаламов завершал работу над «Колымскими тетрадями», включавшими 6 сборников стихов (1937—1956).
16 Речь идет о пересылке сборника рассказов Э .Хемингуэя.
17 Речь идет о пьесе Л. Леонова «Золотая карета», которая была опубликована во второй редакции в ж. «Октябрь», 1955, № 4.
18 Видимо, речь идет о рассказе И. Бунина «Сапоги».
19 Петров — неустановленное лицо. 20 Исаев Иван Степанович и его жена Галина Александровна Воронская, дочь А.К. Воронского, отбывали срок заключения на Колыме, друзья В.Т. Шаламова.
21 Демидов Георгий Георгиевич (1908—1987) — физик, был репрессирован. Работал с Шаламовым в Центральной больнице для заключенных в пос. Дебин. О нем написан рассказ Шаламова «Житие инженера Кипреева». После освобождения жил и работал в Ухте, написал повести «Фонэ-квас», «Оранжевый абажур» и др. Рассказ Г. Демидова «Дубарь» опубликован в ж. «Огонек», 1990, № 51. В 1991 г. во Франции вы шла его книга «Дубарь».
22 Фейнберг Илья Львович. «Незавершенные работы Пушкина». М., 1955.
23 Нечкина Милица Васильевна (1901—1985) — историк, академик АН СССР; труды по истории революционного движения в России. Козьмин Борис Павлович (1888—1958) — историк, редактор сочинений А.И. Герцена, Н.Г.Чернышевского, Н.А.Добролюбова. Дискуссия отразилась в статьях: Нечкина М.В. «Н.Г. Чернышевский в борьбе за сплочение сил русского демократического движения в годы революционной ситуации (1959—1961)», «Вопросы истории», 1953, № 7; «О взаимоотношении петербургского и лондонского центров русского освободительного движения в годы революционной ситуации (1959— 1961), ответ Б.П. Козьмину», Известия АН СССР, отделение литературы и языка, т. 14, вып. 2, 1955; Козьмин Б.П. «К вопросу о целях и результатах поездки Н.Г. Чернышевского к А.И. Герцену в 1859 г.», там же.
24 Каракозов Дмитрий Владимирович (1840—1866) — революционер, 4 апреля 1966 г. стрелял в Александра П. Приговорен к смертной казни и повешен. Ишутин Николай Андреевич (1840—1879) — руководитель тайного общества в Москве (1863—1866). Приговорен к смертной казни, замененной вечной каторгой.
25 Сапрофиты — растения и организмы, питающиеся гниющими остатками органических веществ.
26 «Красное и черное» — фильм по роману Стендаля, реж. Клод Отан-Лара. «Скандал в Клошмерле», реж. Шеналь Пьер.
27 «Утраченные грезы» («Дайте мужа Анне Дзаккео») — фильм Дж. деСантиса(1953).
28 Фильм «Люди и волки» Дж. де Сантиса (1957).
29 Филип Жерар (1922—1959) — французский актер, великолепно исполнявший разноплановые роли: «Идиот» (1946, князь Мышкин), реж. М. Карне, «Фанфан Тюльпан» (1952), «Пармская обитель» (Фабрицио дель Донго, 1947), реж. Кристиан-Жак, и др.
30 Письмо Н.К. Крупской адресовано Л.Б. Каменеву (Ленин В.И., т. 54, с. 674-675).
31 «Установлено, что из 139 членов и кандидатов в члены ЦК партии, избранных на XVII съезде партии, было арестовано и расстреляно (главным образом в 1937—1938 гг.) 98 человек» (Н.С. Хрущев. ДокладXXсъезду КПСС. «Известия ЦК КПСС», 1989, № 3, с. 137).
32 Фраза оборвана.
33 Заславский Д.И. «Ф.М. Достоевский. Критико-биографический очерк». М., 1956.
34 Имеется в виду повесть Э. Хемингуэя «Старик и море». В рукописи Шаламова зачеркнуто название повести и написано: «Человек и жизнь».
35 Речь М. Шолохова на XX съезде КПСС.
36 Артур Миллер (р. 1915) — американский драматург, его пьеса «Са-лемский процесс» — о «салемских ведьмах».
37 Дзаваттини Чезаре (1902—1989) — итальянский сценарист, теоретик кино.
38 Грин Грэм (1904—1991) — английский писатель, автор романа «Тихий американец» (1955) и др. 39 «Фальшивая монета» — фильм режиссера Г. Дзавеласа (1955).
40 Олдридж Джеймс (р. 1918) — английский писатель.
41 Олдридж Джеймс (р. 1918) — английский писатель.
42 Видимо, Добровольский имеет в виду Николая Александровича Флоренсова (1909—1986), геолога, ученого, автора трудов по геологии Восточной Сибири.
43 Семенов Георгий Витальевич (р. 1931) — Колесников Михаил Сергеевич (р. 1931) — авторы альманаха «На Севере Дальнем».
44 Антал Гидаш (1899—1980) — венгерский писатель, в 1925—1959 гг. жил в СССР, был репрессирован.
45 В журнале «Москва» В.Т. Шаламов работал внештатным корреспондентом, печатал очерки, статьи, стихи опубл. 1958, № 3, очерки — №№1,5,6,8,9, 10.
46 Пименов Юрий Иванович (1903—1977) — живописец, график, пейзажист.
47 «Стихи о Севере» — первая публикация стихов В. Шаламова, ж. «Знамя» 1957, № 5.
48 Письмо не сохранилось.
49 Хабибулин — надзиратель в Центральной больнице для заключенных в пос. Дебин, упоминается в рассказе В. Шаламова «Геологи».