Нет, не случайно оказалась здесь и костная труха, и волосовская керамика. На фоне белого озерного песка теперь хорошо виден огромный коричнево-серый овал, заполненный черепками, кремнем, костями рыб и животных. То там, то здесь из этой толщи появляется типичный для волосовцев широкий, с прямым краем скребок, обломок какого-нибудь костяного орудия, мягкие, размокшие от сырости, но такие характерные для них пористые черепки. Жилище. Точнее, вытоптанное в песке углубление от жилища, очерчивающее его прежнее жилое пространство. Маловато осталось? Что поделать, спасибо и на этом! И сохранилось все только потому, что после волосовцев на этом месте долго жили берендеевцы, засыпав впадину своими черепками и отбросами, плотно утрамбовав все своими пятками. Такая «начинка» сохранила низ впадины от размыва, когда уровень Вексы поднимался и культурный слой, лежащий сверху, оказывался полностью смытым вот до этого основания.
Сейчас мы методично разбираем рыхлый рыжеватый слой, выстилающий дно жилой впадины, пытаясь извлечь из него максимум информации. Слава опять идет ко мне, значит, что-то нашел...
– Ничего особенного, снова волосовская керамика, – говорит он в ответ на мой вопрошающий взгляд. – А вот это, посмотри, мне кажется, костяная подвеска. Только странная она какая-то. И не из зуба, а просто из куска кости...
Да, на кость похоже, и легкая она, только, сдается мне, материал этот поплотнее кости будет... И не камень: маленький черный кусочек с округлыми краями, как бы несколько обгоревший. Заметив у одного края углубление, я попытался травинкой выковырнуть набившиеся туда песчинки, но ямка оказалась сквозным отверстием, просверленным с двух сторон.
Игорь, который нашел эту подвеску, заглядывал через плечо Славы.
– А на плане вы отметили, Игорь?
Он кивнул и показал план: подвеску нашли внутри жилища, возле одной из его уже не существующих стенок.
Странная все же эта кость... Смочив палец, я притронулся к ней, но, убедившись, что на воду подвеска не реагирует, опустил ее в реку.
От пальцев по воде поплыла струйка коричневой мути. И...
Ах, как был хорош этот золотисто-красный кусочек ископаемой смолы, когда он лежал на моей ладони, и в паутине его трещинок, в свежем изломе маленького скола билось и горело – не наше – жаркое солнце третичного периода! Время изъело поверхность, она стала матовой, тусклой, но стоило ее опять намочить, как на минуту к янтарю возвращалась его молодость, и он снова сверкал и горел, как в то время, когда впервые был извлечен из синеватой плотной глины Куршской косы...
– Янтарь? – чуть дрогнувшим голосом спросил Слава. – Вот, недаром, значит, ты говорил, что с волосовцами всегда янтарь бывает... А ты чего глядишь? – накинулся он на подошедшего Михаила. – Игорь вон нашел янтарь, а ты почему не находишь?
– Вот посмотрю и тоже найду, – парировал тот. – Мне проще найти, я копаю, не то что некоторые...
Выписана этикетка с указанием места находки, найден пустой спичечный коробок, а я все перекатываю на ладони эту янтарную подвеску, украшавшую ожерелье неведомой мне женщины, и понимаю, что никакая фантазия, никакая логика не позволят мне узнать при каких обстоятельствах, в какой трудный час была потеряна эта драгоценность – и всего лишь для того, чтобы через четыре с половиной тысячи лет определить возраст этих вот черепков... И только-то?
* * *
Дика-ри-ха... Мягко, с придыханием я произношу это слово, перекатывая его во рту, словно спелую ягоду земляники, наслаждаясь запахом ее и предвкушая острую сладость сока, который разольется пронзительной свежестью с чуть уловимой кислотой, когда языком прижмешь к нёбу шероховатый упругий плод.
Третий год я повторяю это имя. Третий год, как на свидание с любимой, я вырываю из переславского лета две недели, забыв на это время о коричневых подушках торфяных болот, покинув Век-су с ее бесчисленными комарами, стоянками, черепками, вырвавшись из плена смолистых сосновых боров, променяв все это на крутые высокие склоны над озером, поросшие дубняком и орешником, на далекие горизонты в предвечерней дымке, куда каждый вечер скатывается шарик солнца, сплющиваясь и растекаясь, словно капля расплавленной меди из маленького фатьяновского тигелька... Обычно это случается в августе, когда из окрестных садов тянет острым, кисловатым ароматом наливающихся соком яблок, и будят меня по утрам не гудки мотовозов, а разноголосая перекличка деревенских петухов и самые первые лучи солнца, ещё не добравшиеся до тенистой низины Вексы.
Здесь все – иначе, все – по-другому. Вместо большой, многолюдной экспедиции – всего лишь десяток ребят, славных деревенских мальчишек и девчонок, которым не надо объяснять, как держать лопату, которым все интересно, и дело, которое ты делаешь, оказывается и их делом тоже, потому что это самая что ни на есть «их» земля, на которой и Криушкино стоит без малого десять, а то и больше веков – куда до Криушкина Москве! Так оно и есть. Стоит только полазать по откосам, продираясь сквозь чащу кустарника, чтобы под деревней на склонах увидеть разрытые курганы, а чуть выше, на месте современных огородов, – черное пятно самого раннего поселения, первоначальной деревни, от которой пошла и эта, Криушкино, – пошла, как побег, от корня. Плотно садится человек на землю!
И все здесь основательно и добротно, начиная от земли, пласты которой из года в год, из столетия в столетие удобряли, засевали, вскапывали и боронили, придавая ей густо-черный благородный цвет плодородия, и кончая густым яблочным настоем осени, который набирается из этой же земли, вбирая в себя сок поколений земледельцев, связавших себя с нею; добротно, как эта широкая деревянная кровать, на которой можно разметаться хоть поперек, – «княжеская» кровать, на которую в той же клети, где я лежу сейчас, скинув алое стеганое одеяло и чувствуя, как сквозь кожу входит в тело свежесть и бодрость раннего солнечного утра, клали новобрачных...
За маленьким, полузабитым досками окошком сверкает глянцевая листва раскидистой ветлы, шелестящей возле дома. У завалинки что-то кудахчут куры, слышится наставительное «ко-ко-ко» петуха. Все, как было год и два назад, как будет ещё не раз в этом году, а может быть, и на следующий год. Вот только нет ещё яблок, прячущих свои зеленые завязи в листве садов, тех яблок, от густого настоя запахов которых я выходил немного одуревшим каждое утро.
Под окном большой деревянный ларь, кадки. Притулился в углу оставшийся от прошлого сезона рулон упаковочной бумаги, – не надо в этом году с собой сюда брать! – рейка для теодолита, полосатые разноцветные метровые рейки. Тут же в ящике лигнин, пестрые коллекционные мешочки, связки колышков, что из года в год забиваем на новых раскопках. Под потолком на железном крюке висит старый фонарь, 6 другом углу – полушубки и телогреи. Под ними стопкой сложены чистые – выколоченные и выстиранные _ мешки для яблок и для картофеля... Вот ведь, совсем из головы вон, что приехали мы сюда не для отдыха, а за картофелем -кончилась в Купанском картошка! Впрочем, об этом пусть заботится Слава, к которому от Саши перешли обязанности нашего экспедиционного завхоза: Криушкино – его родная деревня, здесь у него в каждом втором доме родственники или свойственники, всех он здесь знает, пусть и добывает.
За приоткрытой дверью скрипят половицы. Сторожко, боясь разбудить меня, ставит самовар Евдокия Филипповна, маленькая,
ссохшаяся старушка, нас, приезжающих на раскопки, встречающая как собственных детей, не зная порой, как обогреть и обиходить. И, с благодарностью принимая хлопоты ее, всякий раз я думаю со щемящей болью, что порою совсем немного нужно для старого, завершающего жизнь человека: не заботы даже и внимания, а лишь разрешения проявить заботу, разрешения принять участие в чужой жизни, внося в нее свою посильную лепту, как утверждение смысла своего, ещё длящегося существования.
Вот и теперь она суетится спозаранку, боясь разбудить ненароком и в то же время стараясь, чтобы все было готово, лишь только я открою глаза... Но сегодня – воскресенье. Сегодня можно и не торопиться вставать, благо «день неприсутственный».
Я снова утыкаюсь в подушку и чувствую себя словно плывущим по озеру. Веет ветер, от висящих в углах сухих связок трав пахнет полынью и ромашкой, с плеч моих сваливаются все заботы, и я снова такой же, каким бродил здесь много лет назад с рюкзаком и ружьем, ещё ничего не зная ни о неолите, ни о фатьяновцах, разбивая на берегу палатку и выкидывая на шесте – ох уж эта романтика! – черный «роджерс», пробитый достаточным количеством утиной дроби...
Дикариха началась для меня внезапно буйной и радостной весной, когда разом начали сходить снега, обнажая дымящуюся в истоме пара волглую землю, когда на озере с пушечным громом лопался лед, а половодье затопило низкие берега Вексы так, что на лодке можно было идти напрямик, расталкивая льдины, борясь с водоворотами и только изредка вылезая по колено в воду на зеленые топкие луговины, чтобы одолеть неожиданно подвернувшийся бугор или корягу. Мы жили тогда в Усолье втроем – моя приятельница, ее друг и спутник, числившийся тогда охотником и поэтом, – молодые, влюбленные друг в друга, в весенний лес, в плотву, что золотистой стопкой подавала нам на завтрак из печи хозяйка, – плотву, которую мы ловили утром и вечером, а днем бродили по теплому солнечному лесу, взбирались на дюны у Куротни и смотрели, как, пробираясь через навороченные у берега ледяные торосы, входят по пояс в воду рыбаки с длинными тонкими удочками.
В один из таких дней мы отправились на озеро. Оно было вспухшим и солнечным. Справа, в тростниках, гомонили рыбаки, а здесь вода подступила под, самые кусты, и в переплете их корней в любовном азарте билась и плескалась ошалевшая от весны и солнца плотва. В прозрачной холодной воде над песчаным дном метались черные стрелы спинок, а в озере, далеко, что-то ухало и лопалось, словно из его глубин поднимались огромные пузыри газа. С собой у нас были бутерброды, холодная бутылка мукузани, и, расстелив на низком пригорке плащи, настолько низком, что мелкие, набегавшие с озера волны лизали черную резину наших сапог, мы пили из кружек красное терпкое вино, ловили в них преломленные жидкостью солнечные лучи, роняли в маленький костерок то капли вина, то крошки хлеба, чувствуя нерасторжимую связь со всем живым и неживым, что окружало нас. Жизнь наполняла нас всклень, как это озеро, выступившее из обычных своих берегов. Каждое ощущение, каждый звук, каждая мысль или слово, произнесенные тогда, отпечатывались в памяти глубоко и резко, как будто этому дню было суждено стать переломным в наших судьбах, открыв перед каждым нечто такое, что повернет его жизнь и будет направлять ее все последующие годы.
От Кухмаря в нашу сторону по воде брел человек. Я заприметил его ещё далеко, когда он казался лишь черной точкой, медленно перемещавшейся по вспухшей воде и временами исчезающей в кустах, если встречалось приглубое место. Наконец он приблизился к нам настолько, что видно было, что это ещё один рыбак, из местных, стремящийся, как и все, в тростники за Вексой. И тогда, не сговариваясь, – лишь только он поравнялся с нами – мы пригласили его к нашему костерку. Будто специально предназначенная для него, в лодке нашлась свободная кружка, и пускай рубиновая жидкость далеко не доставала до ее половины – дело было не в вине, он это понял без объяснений, – все это разворачивалось каким-то символическим, нам самим до конца непонятным действом всеобщей взаимосвязи. И хмельны тогда мы были не от сухого грузинского вина (ну что, в самом деле, эта бутылка для четверых здоровых молодых людей?), а от воды, от воздуха, от дня, от нашей молодости, когда все, казалось нам, ещё только начинается... Уже прощаясь, рыбак пригласил нас к себе, в Криушкино, видневшееся на высоком восточном берегу озера.
– Вы Вальку Рыжего спросите, – говорил он, широко улыбаясь, – меня, значит, так меня кличут! И лодка у меня есть, всегда на озеро сходим...
Я ответил, что в Криушкино, конечно, приеду, только мне делать там нечего, нечего копать.
– И все равно приезжайте! – тряхнул головой на прощание Валька Рыжий. – Ваше дело такое, может, что и найдете...
Он ушел дальше по берегу, к тростникам, где ждали его другие рыбаки. Майские праздники кончались, но, собираясь в Москву, мы решили идти в Переславль пешком, вокруг озера, мимо Криушкина, мимо Александровой горы с Ярилиной плешью, где славяне славили своего весеннего солнечного бога, жгли костры на Ивана-купалу и водили хороводы. Тогда-то, проходя под Криушкином и по привычке смотря па стенки свежих канав вдоль дороги, я увидел черепок. Саперная лопатка в ту пору всегда была у меня в рюкзаке, а этого черепка я ждал давно. Три или четыре года подряд я проходил по бугру перед большим оврагом и шестым чувством ощущал, что здесь должно что-то быть. Но каждый раз ничего не находил. А тут была свежезачищенная канава, и в ее стенке, словно специально для меня, была обнажена половина сосуда с непонятным орнаментом. Другая половина, разбитая на куски, лежала на дне кювета.
Большой овраг, выходивший на этот бугор, назывался Дикарихой.
Приехал я сюда тем же летом, через два месяца после находки. Здесь не было видно четко обозначенного культурного слоя, и совсем было непонятно, каким образом тут оказался целый сосуд, да ещё так близко от поверхности? Три лаборанта, приехавшие со мной, да восемь криушкинских ребят составили всю экспедицию. Мы заложили траншею через весь бугор, от дороги к озеру, и начали раскопки. Каждое утро мы опускались по крутому склону, скользя по ещё влажной траве, а назад поднимались, тяжело дыша, останавливаясь, чтобы перевести дух, потому что лето было самое жаркое из всех, которые я помню в этих местах, и озеро отступило от берегов, обнажив илистые закраины, по которым бродили пестрые колхозные коровы.
Случилось это на второй... нет, все же на третий день раскопок: мы успели не только снять дерн, но углубились ещё на сорок сантиметров в почву. В сухой, пыльной супеси нельзя было увидеть никаких пятен. Изредка под лопатой взвякивал кремневый отщеп, иногда лопата выбрасывала черепок с ложнотекстильным узором Два или три скребка – вот и весь наш улов за те два с половиной дня, что мы здесь работали. Нечего говорить, особенного энтузиазма это не вызывало ни у нас, археологов, ни у криушкинских ребят. А тут ещё и летний зной! После опыта первого дня работы мы решили изменить распорядок дня и делать большой обеденный перерыв^ на четыре часа, во время которого можно было не только спокойно отобедать, но и переждать в тени дома полуденную жару. В тот день нам не повезло.
Едва мы успели сесть за стол, как в окно постучали. Я выглянул. Возле крыльца стояла целая делегация, мал мала меньше, а во главе ее – здоровый парень, как потом оказалось, брат того самого Вальки Рыжего. По виду его чувствовалось, что он очень доволен собой.
Я вышел на крыльцо.
– Вы там не все ещё докопали, – с довольной улыбкой сообщил мне парень под восторженными взглядами ребятни. – Мы там покопали сейчас и вот что нашли...
С этими словами он протянул мне маленький горшочек – целый, без единой трещинки, по наружному краю которого шла змейка зубчатого зигзага. Остатки земли внутри и снаружи, его общий вид, схожий с первым, найденным в майские дни сосудом, – все это не оставляло сомнения в его происхождении. Накричать на таких «помощничков», отвести душу? Ну а толк из этого какой? Они-то из лучших побуждений, и в мыслях не держали напортить, сами и принесли... Э-эх!
– Лучше бы вы этого не делали, – наконец проговорил я, стараясь унять дрожь в руках, которыми крепко держал горшочек. – Ведь мы там ещё не кончили работу. А вы нам теперь очень многое испортили!
Парень был обескуражен. Улыбка неловко слезала с его лица.
– Извините, когда так... Конечно... Не знал я, как говорится. А то мы помочь хотели, чтобы как лучше, значит...
– Помочь? Да. Хм! Помочь... Очень хорошо, помочь! Хотели? Только в следующий раз вы сначала спросите, как это лучше сделать, ладно? – сказал я возможно мягче. – Хоть место-то вы помните, где его нашли?
– А как же! – парень явно обрадовался перемене разговора. – Там и ямка осталась, все как есть... Пойдемте, сейчас покажу! Да вы не обедали, наверное?..
Обед? Какой уж там обед! Сказав своим, что жду их на раскопе, что перерыв отменяется, я скатился вниз по зеленому склону оврага вслед за малышней. Второй сосуд! Значит, могут быть и еще? Но почему они здесь? Место, где стоял второй горшочек, ничем не отличалось от окружающего его грунта, как я ни вглядывался. Но в тот же день мы нашли ещё два сосуда, а на следующий, когда к уже бывшей траншее прирезали новый раскоп, – ещё три.
Все они были примерно на одной глубине, и все различались. Одни сохранились целыми, другие были раздавлены тяжестью земли, но их можно было целиком собрать и склеить. Были среди них горшочки с плоским дном, чаши вроде пиал, горшки с яйцевидным низом, но крутыми боками и вполне современной горловиной с перехватом. Одни были украшены очень скромно – всего поясок под венчиком из трех ямок или, наоборот, выпуклин-жемчужин; другие несли на себе сложный узор из перемежающихся оттисков зубчатого штампа с зигзагами и свисающей книзу бахромой. Ничего подобного до этого видеть мне не приходилось, но главное все же заключалось не в узорах, которыми были украшены сосуды, а в их целости. После россыпей неолитических черепков, из которых в редком случае удавалось собрать часть сосуда, так приятно было расчищать, фотографировать, а потом вынимать из земли, осторожно заворачивая в лигнин, целые сосуды! Находить их было не только интересно – находить их было приятно...
И лишь на пятый день, когда у нас прибавился и опыт, и сноровка, а главное, глаза привыкли к грунту и почва стала чуть более влажной, я увидел светло-серые пятна, в которых стояли эти сосуды. Пятна могильных ям.
Мы нашли могильник. Могильник без погребенных.
Трудно смириться с тем, что переиначивает прежние представления, не укладываясь в привычную схему опыта. Ну как может быть могильник – без погребенных? Может быть, они просто исчезли, растворились в этой легкой, пылевидной супеси? Недаром и ямы выкопаны так мелко... Ведь ничего другого предположить нельзя! Да, бывают могилы без погребенных – гробницы, курганы, склепы, – но только в том случае, если человек умер на стороне, на чужбине, пропал в безвестности. И чтобы оплакать его смерть, чтобы молитвами, плачем и жертвами утишить боль живых от утраты, а душе покойного, мятущейся и одинокой, указать путь в царство мертвых, подобные кенотафы устраивались не только в глубокой древности, но даже во времена Киевской Руси.
А здесь – нет, здесь было не так. Не были рассчитаны эти мелкие ямы на тела покойных: не оставалось для них места, потому что они были малы, а если и случались достаточно велики, то в центре их оказывались поставленные туда сосуды. Горшки с заупокойной пищей. Рядом с горшками – то кремневый скребок, даже несколько, то нуклеус-ядрище, от которого отщеплялись кремневые пластинки, то кремневые отщепы. И – о радость! – в одной из ям оказался маленький бронзовый кинжальчик, а в другой – бронзовое височное кольцо, вещи, прямо принадлежавшие умершему человеку. Впрочем, и от человека кое-что сохранялось. В нескольких случаях рядом с каменными скребками и сосудами мне удавалось найти следы небольшого сверточка – может быть, из кожи или ткани, – в котором лежали остатки молочных зубов, по-видимому сохранявшиеся при жизни человека, а после его смерти положенные в эти странные могилы. Значит, с детских лет кто-то собирал и хранил эти свидетельства взросления, передавал их в чьи-то заботливые руки, чтобы после смерти человека предать земле и их...
Многое можно заметить при раскопках такого могильника. И следы оград вокруг ям, и остатки тропок, ведущих ко входу в ограду, и множество легких костров, горевших между могилами и вокруг всего могильника, – костров, на которых, вероятно, не раз и не два полыхала сухая золотистая солома, оставляющая не угольки, а только жар, прокаливающий докрасна почву, и легкий серый пепел. Почему солома? Потому, что люди эти уже знали земледелие, жили оседло, вероятно, здесь же, рядом, на берегу озера, но значительно выше, чем лежат более ранние неолитические стойбища: там, где над песками залегают тяжелые супеси и легкие суглинки, где хватает влаги и почва по весне достаточна мягка и сочна, чтобы ее поднимать и засеивать злаками. Пшеница и ячмень – вот что возделывали эти люди, и зерна этих злаков я неизменно обнаруживал в глине, из которой были вылеплены сосуды, поставленные в могильные ямы.
Век бронзы, век металла, – век огня и земледелия. И отнюдь не в печи только сходились зерно и пламя. Нет, в сознании человека устанавливается и утверждается таинственная взаимосвязь между затаенной в зерне жизнью, пробуждающейся под властными лучами солнца, и пламенем костра, превращающим холодный камень в яркий, послушный воле человека пластичный материал, превосходящий своей прочностью прежний камень. Этот новый материал уже одним существованием своим опровергал прежние представления о неизменности, долговечности, постоянстве формы предмета, подобно тому как таинство пробуждения жизни в зерне опровергало прежние представления о смерти.
Вот почему вместе с открытием секрета плавки и возделывания земли в сознании человека утверждается идея трансформизма, идея метаморфозы. Берегов Плещеева озера эти идеи достигли во втором тысячелетии до нашей эры, в период одного из великих переселений народов. Тогда в движение пришел, казалось, весь мир. Арийские племена из Средней Азии и Прикаспия вторглись в долину Инда, сея смерть и разрушение; хетты потрясали своими походами Египет и Ассирию; двигались обитатели Западной и Северной Европы от берегов северных морей; волны кочевых народов катились по причерноморским степям, и в наших лесах появились фатьяновцы.
Черепки фатьяновских сосудов оказались и на Дикарихе, внеся на первых порах ещё большую путаницу в общую картину. Если бы не целые сосуды и замеченные наконец ямы, я утвердился бы в мысли, что копаю заурядное поселение позднебронзового или раннего железного века с ложнотекстильной керамикой. Да, на могильнике все же оказался небольшой культурный слой! И слой этот, как оказалось, имел прямое отношение к могильным ямам: сосуды из ям иногда оказывались точными копиями сосудов из слоя. Что же, выходит, что слой этот откладывался именно в то время, когда здесь хоронили? Иными словами, люди жили на своем же кладбище? Это абсурд. Между тем черепки из слоя встречались в земле заполнения могильных ям. И не только черепки с ложнотекстильным орнаментом. Здесь же, в ямах, я находил и фатьяновские черепки!
«Хорошо, – говорил я себе, – пусть так. Скорее всего на этом месте когда-то было кратковременное фатьяновское поселение. И место для фатьяновцев удивительно удобно: берег озера закрыт от северных ветров высокими склонами и, наоборот, открыт солнцу. Рядом – ручей со свежей водой, от него ещё видна ложбина; внизу у воды – сочная пойма, заросшая густыми травами, на которых и теперь выпасается колхозное стадо... Можно предположить, что фатьяновский скот приходил сюда на водопой, здесь его доили, горшки бились, отсюда и те осколки, которые мы подбираем сейчас. Значительно позднее, когда память об этих первых животноводах исчезла, по соседству с родником и оврагом возникло поселение людей, изготовлявших горшки с ложнотекстильным орнаментом. Но ручей остался, коровы у них тоже были, и все повторилось сначала. Только потом, может быть, потому, что селение перенесли на другое место, повыше, здесь устроили кладбище...»
Но подобные самоуговоры мало помогали. Среди густого скопления находок в культурном слое вдруг открывались могильные ямы, в которых стояли самые что ни на есть поздние горшки – с плоским дном и невысоким поддоном, при этом в земле, которая эти ямы заполняла, вообще не оказывалось ни одного черепка, ни фатьяновского, ни ложнотекстильного.
А на сосудах из таких более поздних ям я неизменно обнаруживал... фатьяновский орнамент. Ну как тут не прийти в отчаяние? Трудность заключалась ещё и в том, что в те годы такой могильник не с чем было сравнить, он был первым. Вот и приходилось ломать голову...
Топот на крыльце перерывает воспоминания. Слышен приглушенный разговор, затем в сенях громыхает и катится пустое ведро, прогибаются половицы, и в щель заскрипевшей двери просовывается белобрысая голова Славы:
– Ай-яй-яй! Дрыхнуть изволите, товарищ начальник? А ведь рабочие уже на раскоп пошли! Нехорошо, нехорошо...
– Брысь, Славка! Сегодня воскресенье...
Но он уже вошел, а за ним, сопя, пролезает Михаил. Небось на работу так прытко он не встает! Все. Уже не поваляться.
– Что скажете, гвардейцы?
Михаил хмыкает и выставляет большой палец:
– Девчата здесь кадровые, не то что в Купанском! Когда сюда перебираться-то будем?
– Ну и ну! Опять, верно, с петухами легли? – укоризненно качаю головой.
– А как же! – Слава улыбается во весь рот. – Произвели глубинную разведку. И картошка есть. Хоть два мешка, хоть три... Хорошая картошка, не вялая.
– Проснулся ли, Леонидыч? – робко перешагивает порог Евдокия Филипповна. – Поди, обормоты эти разбудили! Уж я их и пускать не хотела, думала, отоспишься. Чай, все крутишься, все торопком, и передохнуть тебе некогда... Ну что бы когда просто приехал, как все москвичи приезжают?!
– Так ведь Евдокия Филипповна, на то она и жизнь, чтобы крутиться! Вот и вы с самого утра на ногах, а какие у вас заботы?
– И-и, Леонидыч, у старого человека делов много. Да и не спится теперь, видно все в молодых годах проспала! А делов-то – огород да скотинка... Одна я. Делать не станешь – кто сделает? Ну вставай, вставай, коли так! И самовар поставила, и картошки сварила, яички куры сегодня снесли, небось слышал утром, все квохтали... Есть-то, чай, будешь! Егоровна вон творог приносила, прослышала, что ты приехал, да я ее назад отослала. Спит, говорю, потом зайди...
– А вы как, питались? – спрашиваю у ребят, начиная одеваться.
Вместо ответа Михаил хлопает себя по животу. Звук получается тугой и сытный.
...После завтрака, который в сравнении с нашими довольно скромными и однообразными харчами – Прасковья Васильевна готовить не мастерица – показался мне роскошным, мы отправились на Дикариху. Порядок домов, выходящих на озеро окнами, стоит чуть ниже деревни и в стороне от нее, занимая место древнего славянского поселения и называясь Кундыловкой. Почему – до сих пор допытаться не мог, не знают. Изба Евдокии Филипповны, одна из самых старых, стоит в дальнем от Дикарихи конце, почти над отрогом другого оврага, Гремячего, в глубине которого бьет ключ и откуда берут лучшую для самовара воду. Поэтому к Дикарихе улица идет как бы в гору, дома поднимаются все выше по склону и наконец кончаются. Проходишь ещё один огород, вдоль которого плетется тропа, и сразу попадаешь на обрыв.
Место это я облюбовал ещё в самое первое лето и каждый вечер приходил сюда смотреть на закат, на плывущие тучи, вспыхивающие то золотым, то красным, которые под конец словно наливались тяжелой лиловой кровью, увлекающей их за горизонт, в темноту ночи. Отсюда виден весь Переславль, окрестные церкви и монастыри, далекие холмы, лежащее глубоко внизу озеро с устьями ручьев, зарослями тростника, отмелыми берегами и уходящие вправо, к Волге, зеленые волны лесов. Отсюда как на ладони виден лежащий внизу четырехугольник старого раскопа, обозначенный отвалами по краям и кучей земли в центре. Два четырехугольника – по обе стороны дороги. В этом году они должны соединиться.
Дорогу начинают перестраивать, собираются ее мостить, и дорожный отдел разрешил нам перед этим ее вскрыть.
Разгадать загадку Дикарихи удалось только в прошлом году. Помогли все те же черепки. И ямы, в которых они были найдены.
Если яму выкопать в чистом грунте, а потом засыпать ее этой же землей, то в засыпке окажутся перемешаны чистый песок или глина с комьями дерна. Так будет от верхних слоев до дна ямы. Вот там, на самом дне могильных ям, вернее в их нижней части, и следовало искать разгадку: какие черепки там лежат? Если бы во всех ямах внизу, ниже уровня культурного слоя, оказались одинаково черепки фатьяновские и более поздние, было бы ясно, что могильник возник после того, как здесь отложился культурный слой. Но в том-то и дело, что набор черепков в могильных ямах был не одинаков! По составу встреченных черепков все ямы оказалось возможным разделить на три группы: в одной из них не было решительно никаких черепков, хотя они лежали под наиболее насыщенными находками слоями, во второй оказались только фатьяновские черепки, а в третьей – и фатьяновские, и ложнотекстильные. Так все встало на свои места.
Могильник возник во второй половине второго тысячелетия до нашей эры на берегу озера и чистого светлого ручья, вытекавшего из родника, по-видимому, в небольшой сосновой рощице, от которой остались следы корней в грунте. Тогда там и были выкопаны первые ямы, в которые, кроме сосудов, не попало ни одного постороннего черепка. Позднее на Дикарихе появились фатьяновцы. Маленький поселок владельцев кладбища, как можно думать, находился чуть поодаль, по направлению к Кухмарю, но фатьяновцы остановились именно здесь, в священной роще. Почему? Да потому, вероятно, что у них не было иного выхода. Что-то произошло с группой этих древних животноводов. Быть может, они спасались от какого-то врага, подобно тому как два с половиной тысячелетия спустя половцы, спасаясь от татарских отрядов, искали защиты у русских князей. Оказавшись на чужой территории, фатьяновцы вступили в священную рощу, отдавая себя под защиту местных богов и духов предков, признавая их своими заступниками, готовые войти в их племя. Храмы всегда служили прибежищами преследуемым, и если боги не всегда помогали, то виноваты в этом, как правило, все же оказывались не боги, а люди.
Что случилось с фатьяновцами? Могильник, как мы видим, продолжал расти и потом. Но вот что интересно: в следующих по времени могильных ямах, где встречаются фатьяновские черепки вместе с ложнотекстильными, на некоторых сосудах появляется самый что ни на есть фатьяновский узор! Так, может, фатьяновцев все же приняли?
Маленькое кладбище, затерянное во времени, на которое я случайно наткнулся майским днем... Оно ничем не отличается от других, древних и современных, наполненное знаками скорби об ушедших, горькой памятью о них. Отсюда и кострища, на которых горели поминальные огни; и разбитые сосуды от ежегодной тризны, и тропки, ведущие в ограды, протоптанные ногами тех, кого в свою очередь проводят на огненное погребение где-то на стороне, чтобы потом на родовом кладбище поместить то, что, по мнению живущих, олицетворяло ушедшего...
Прощай, Дикариха, до скорой встречи!
...Мы ступаем по песчаному полу дома, покинутого его обитателями почти пять тысяч лет назад; ступаем след в след, будто и не было этих быстротекущих тысячелетий; подбираем оброненные людьми вещи и, склеивая черепки, в сознании своем пытаемся склеить призрачную картину былой жизни. Чьей жизни – их или нашей?
Вот и ещё один красный, теплый янтарик, рдеющий, как уголек далекого костра. Среди черепков, холодных марких углей ловкие живые пальцы обнаружили его и извлекли на солнечный свет из небытия. И не в его ценности дело, а в том, что, сам пришелец, он хранит в себе «подорожную» тех людей, которыми был принесен сюда из далекой Прибалтики, переходя из рук в руки, плывя по таким же речкам в челнах из бересты или странствуя по лесным тропинкам в кожаном мешочке, расшитом иглами ежей и сверлеными раковинами.
Здесь, на полу жилища волосовцев, уже-каждый черепок, каждый скребок, каждая косточка оказываются исполнены значения. Они и вводят нас в ту жизнь; на них, как на опорных реперах геодезистов, возникают очертания исчезнувшего мира, и красный затаенный огонь кусочка янтаря вдруг освещает увиденное внезапно прорывающейся догадкой. В таких предметах всегда есть что-то иррациональное, и разнятся они от других находок, от тех же скребков, как мысль разнствует от ее результата. Рабочий инструмент, утварь – все это заземлено и утилитарно. Движение души и мысли возможно ощутить, лишь прикоснувшись к бесполезной, казалось бы, красоте, вычлененной человеком из окружающего его мира неясным желанием овладеть солнечным бликом, яркой вспышкой цвета, манящим очертанием, в котором глаз угадывает нечто не поддающееся выражению. И уже через эту иррациональность перекидываешь мостик к затаенной мысли, выдающей себя то амулетом из кости, вырезанной в виде медвежьего зуба, то подвеской из натурального резца бобра, вроде тех, что лежат во впадине древнего жилища.
Лось и бобр – вот, если судить по костям, встречающимся при раскопках неолитических поселений нашей лесной полосы, основная охотничья добыча их обитателей. Лоси до сих пор живут в наших лесах. Они расплодились особенно широко за послевоенные десятилетия на зарастающих вырубках, на молодых лесопосадках, но бобры на берегах Плещеева озера были переведены ещё до появления здесь Петра I. Были выбиты в прошлом, потому что сейчас они нет-нет да и появляются в результате многолетних усилий звероводов, пытающихся возродить на лесных речках колонии этого симпатичного трудолюбивого народца.
Вот и в здешних краях, где некогда на озерах, ручьях и болотах стояли их хатки, бобры были выпущены перед самой войной. И – исчезли. Все полагали, что опыт оказался неудачным и бобры погибли. Впору было начинать все сначала, но оказалось, что бобров похоронили преждевременно. Они объявились лет шесть назад, причем довольно курьезным способом.
Лето было ещё суше и жарче, чем нынешнее, вода в Вексе и в озере приспала, ниже усольской плотины на перекатах лодки скребли днищами о камни и дресву, а от Польца до Плещеева озера по берегу можно было пройти, не замочив ног. То там, то здесь над лесами всплывал дымок, за которым взрывались лесные пожары, на полях трескалась каменеющая земля, и только на купанских торфоразработках творилось что-то необъяснимое: все заливала вода.
Удивительный факт был налицо, хотя верить ему никто не хотел. Однако, поскольку дело касалось производства, а работать из-за воды было нельзя, специальная комиссия взялась за обследование магистрального канала, по которому вода с фрезерных полей и из Купанского болота выходила прямо в озеро Сомино. Канал был длинным, он шел через старые карьеры, оставшиеся от того времени, когда торф резали вручную ещё лопатами, и которые успели с тех пор зарасти почти непроходимыми зарослями осинника и березняка по стенкам. Здесь-то и наткнулись члены комиссии на причину непорядка. В тишине заброшенных карьеров, куда не забредает ни охотник, ни случайный прохожий, где много вкусной и мягкой осины, обосновалась колония бобров. Борясь с засухой, они поднимали свои плотины, и в конце концов вода пошла назад, на фрезерные поля.
Что было делать? Ломать плотины? Это казалось самым простым и разумным решением, но бобры с ним не согласились. Несколько раз они восстанавливали разрушенные плотины и запруды, и столько же раз люди приходили и ломали их – до тех пор, пока бобры не ушли куда-то еще. И лишь потом кто-то на предприятии догадался, что проще выкопать новое колено магистрального канала, на этот раз прямо в реку. Нет, не из-за бобров – из-за того, что весь канал заилился и уже не мог служить, как вначале. Бобры не были в этом виноваты. Как выяснилось напоследок, они только потому и начали здесь строить свои плотины и хатки, что вода в канале начала застаиваться, а сам он – мелеть...
Той же осенью я бродил по стенкам старых карьеров, осматривал разрушенные бобровые плотины, поваленные и разделанные на короткие чурбачки деревца, остатки хаток и думал, как важно было для человека общение с этими природными ирригаторами и строителями. Я не оговорился: общение – вот наиболее верное слово. С присущим человеку высокомерием мы почему-то замечаем только один аспект взаимоотношений человека и животного, аспект потребительский, смотря на дикое – вольное – животное, лишь как на объект охоты, источник пищи, кожи, меха, поделочных материалов. Один берет все это вместе с жизнью животного, а другой... дает? Ну а как это все выглядит с точки зрения животного? Только ли потенциального убийцу видит оно в человеке? Пожалуй, нет. Иначе не стали бы звери тянуться к человеку, искать его внимания и дружбы, как то было всегда, вплоть до настоящего времени, когда льнет к человеку уже и хищник. Безопасность? Сытость? Или же впрямь зверю нужно что-то иное, что может он получить только от человека?
Какой же у зверя с человеком общий интерес? А он есть, и по мере того как современная наука открывает во всем живущем разум, заменяя им «инстинкт», измышленный церковью, дабы только в человеке утвердить присутствие «благодати божьей» и бессмертие души, вопрос этот встает все более остро перед нами, рождая мысль об ответственности человека за судьбу его «братьев меньших...». Ведь это они когда-то учили человека.
В самом деле, изучая повадки зверей и птиц, приглядываясь к ним, становясь поневоле этиологом, охотник древности бессознательно перенимал у них опыт приспособления к окружающей среде, к природе. Искусству возводить хижины, строительству запруд и заколов для ловли рыбы он учился у бобров, перегораживавших лесные ручьи и речки. Они же были для него первыми лесорубами, и очень вероятно, что именно резец бобра подсказал человеку идею резца и долота. И первые жилища, пригодные для наших холодных зим, как можно видеть, человек строил, оглядываясь на конструкцию бобровой хатки. Но главный урок, который могли бобры дать человеку, – урок исключительного миролюбия и терпимости, которые царят на территории бобровых колоний. В бобровой хатке вместе с ее хозяевами живут змеи; на искусственных водоемах, поднятых бобрами, гнездятся водоплавающие птицы, и здесь же ловит рыбу выдра. Мирные, неустанные строители, бобры подсказывали человеку возможность перестройки природы, что сами они осуществляли с неизменным старанием...
Вот почему мне не кажется удивительным, что человек, благодарный за науку, объявлял своим родоначальником, духом-покровителем, то или иное животное, подсказывавшее в трудную минуту решение, заботившееся о членах рода. Позднее место подобных мифических предков заняли люди, те легендарные герои, которые мало-помалу оттеснили старых богов с небосклона сознания.
* * *
Последний день больших раскопок. Завтра уже не придет под окна многоголосая, крикливая орава ребятишек, чтобы со звоном и спорами разбирать из-под навеса лопаты, доискиваясь по каким-то тайным меткам, где чья. Остаются только Ольга, Игорь да мои помощники. Теперь начинается обработка материалов, их предварительное изучение, классификация, склейка, исследование ещё не засыпанных стенок раскопов. А потом? Следующие раскопки – когда они будут? Через год? Через десять лет? Вполне может случиться, что тогда Польцо будет копать кто-нибудь из этих вот ребят, если поманит его к себе история, и, вернувшись в такое же, как это, лето на Вексу, он вспомнит эти раскопки, находки и, может быть, поймет то, что чувствую я сейчас, глядя на перевороченные, перебранные руками отвалы земли. Земли человеческой.
– До свидания, ребята! Счастливого вам лета!
...После обеда я сидел за сметой, подсчитывая оставшиеся финансы и израсходованные человеко-дни. Дней накопилось много, средств осталось мало. Ребята были на реке, где поочередно до посинения испытывали новую конструкцию копья для подводной охоты – сочетание бамбукового колена удилища с алюминиевой вилкой.
Через открытую дверь до меня донесся голос Юрия:
– Здесь он? Или опять куда-нибудь уехал?
Юру я ждал ещё с двенадцатичасовым поездом. Он писал, что приедет сразу же, как только сдаст последний экзамен в своем институте. Последний экзамен должен был быть позавчера. Но двенадцатичасовой поезд пришел, а Юрия не было. Впрочем, дорогу сюда он знал не хуже меня, и беспокоился я только об одном: чтобы вместо Купанского он не оказался, скажем, в Кандалакше или в Коктебеле: от него это можно было ожидать.
– А вот и я! – сказал Юрий, входя в комнату и сбрасывая на пол набитый рюкзак. – А почему ты не на работе? Я решил, что ты уже на Дикариху перебрался: на раскопе никого нет, стенки почти все присыпаны... Где же остальные?
Вместо того чтобы ехать на поезде, Юрий по старой памяти, как это делали мы раньше, приезжая на рыбалку, отправился по берегу пешком, поскольку мотовоза, как он объяснил мне, нужно было ждать около получаса. Поэтому он шагал по шпалам, по береговым стоянкам, попутно залезая в озеро, и вместо двенадцати часов прибыл в четыре. Все это он объяснил, распаковывая свой рюкзак и выкладывая вещи, которые я заказал ему в письме.
– А ружье привез?
– Ружье привез. И продукты тоже. Писем тебе нет. А кормить будешь?
– Кормить буду. У тебя ведь, как всегда, ни ложки, ни миски, ни кружки?
– Ну ты это брось! Я сам их заворачивал в газету...
Юра копается в рюкзаке. Появляются круглые батарейки для фонаря, два пузырька диметилфталата, маска, ласты и трубка, шерстяные носки, одеяло, бутылка с подсолнечным маслом, которое в изобилии имеется в здешних магазинах, пачки сахара, кофе...
– Странно... Ведь сам клал в рюкзак!
Не было такого, чтобы Юрий взял с собой миску и кружку. Все что угодно, только не это!
Пока разогреваются уха и макароны, оставшиеся от обеда, мы идем на реку: Юра – умыться ещё раз, я – с ружьем. Михаил сидит на берегу синий, завернувшись в мохнатое полотенце и, клацая зубами, что-то пытается объяснить Славе, который, взбивая воду ластами, периодически исчезает в яме. При виде подводного ружья Михаил вскакивает, почти вырывает его у меня из рук и начинает отчаянно кричать Славе, чтобы тот отдал ему маску и ласты.
– Это тоже твой? – спрашивает Юрий, который знаком только со Славой по прежним экспедициям.
– Ну ч-что, п-приехал? Здорово! – Слава вылезает из воды и, дрожа, стягивает с себя маску. – А м-мы уже на Ди-дикарихе были!
Михаил плюхается в воду, краем уха схватив, как надо заряжать ружье. Берегитесь теперь, язи!
– А что, есть рыба? – спрашивает Юрий.
– Во! – разводит руками Слава. – И даже больше! Я сейчас щуку видел. Под самыми корягами. ещё маска есть?
– Есть.. Только я сам посмотрю сначала...
Но Слава, подпрыгивая, чтобы согреться, уже мчится к дому.
– Проворные ребята, – говорит Юра, намыливая голову.
Над рекой разносится торжествующий вопль. От неожиданности Юрий выпускает из рук мыло, и оно, бледнея, медленно уплывает на дно.
Михаил, совершенно ошалевший от восторга, отплевываясь и взмучивая воду, потрясает гарпуном с трепещущим на нем подъязком. Вернувшийся с маской Слава ещё больше синеет – на этот раз от зависти.
* * *
Страсть забирает человека быстро и прочно. Открытый ребятами совсем недавно подводный мир с появлением ружья словно приобрел новую ценность и обширность. Время исчисляется «от воды до воды». Если до этого по утрам мы просто купались, то теперь вопрос, кто встанет раньше, стал вопросом личного соперничества: первый вставший завладеет ружьем.
Утром вода тиха и прозрачна. Ее ещё не перемешали моторы, за ночь осела муть и рыбы разбредаются по подводным лугам на кормежку. В яме, под корягами затонувших кустов, притаились с рассветом язи.
Утром солнце высвечивает яму до дна. Медленно, стараясь не шуметь, подплываешь к холодной серовато-зеленой глубине, откуда, словно черные кораллы, поднимаются сучья затопленных кустов. Сгибаешься пополам, выбрасываешь в воздух ноги и стремительно пикируешь на дно. Под коряги надо подбираться снизу. Вначале нас пугало это черное неподвижное кружево, когда кажется, одно лишь неверное движение – и ветки схватят тебя, вцепятся в ласты, и ты будешь барахтаться в подводном плену, задыхаясь от недостатка воздуха. Страх прошел после первых погружений. Яма стала привычной и обжитой. Мы узнали ходы и выходы, знаем, где и как надо повернуться, и, поднимаясь, слушаем, как ломаются под водой черные ветки с легким льдистым звоном.
На завтрак у нас снова появляются жареные язи.
Днем, в перерыве между работой, мы берем лодку и отправляемся вверх по реке, за Польцо. Здесь, среди зеленых коридоров с желтым песчаным дном, где вспыхивают обломки раковин, и колышущимися стенами, сотканными из зеленых нитей водорослей, мы ищем щук.
Чем меньше рыбешка, тем она храбрее и любопытнее. Пескари, щурята, плотичья и окуневая мелюзга, юркие серебряные брызги верхоплавок – все они толкутся перед тобой, лезут к маске, щекочут ухо, и, даже размахивая руками, не сразу удается их отпугнуть. Они словно знают, что при таких размерах на них не позарится ни один подводный хищник, тем более большой. Уклея – та держится сторожко, обходит стороной, как, впрочем, и плотва, пытающаяся сохранить между собой и пловцом известную дистанцию. Обходной маневр, неторопливая ретирада за куст, в яму, под затопленное дерево – вот арсенал уловок окуней. Язи бросаются от охотника стремглав, и поразить их можно только при молниеносном пикировании сверху, как это удается нам делать на яме перед домом. Поэтому самой благодатной добычей оказывались щуки, ни одним движением не выдававшие своего присутствия и подпускавшие охотника на верный выстрел, если только он успевал его сделать.
Щук не сразу удавалось распознать в темных толстых обрубках, висящих над дном среди зарослей, и, лишь уловив устремленный на меня желтый тусклый глаз, я спохватывался, поднимал ружье – но щуки и след простыл... Зато с какой гордостью, с каким объяснимым тщеславием, выйдя победителем из такой борьбы, можно было подплыть к лодке и, не снимая маску, небрежным движением швырнуть на дно добычу!
И сейчас, когда мы с Юрием стаскиваем в лодку свое снаряжение, готовясь к поездке на Сомино, кажется, Михаил колеблется: не поехать ли с нами, оставив Славу одного идти в Хмельники?
Дело в том, что ружье берем мы.
* * *
Сгущая темноту до плотности почти осязаемой, пламя выхватывает из ночи шершавые стволы сосен, взъерошенные, неподвижно нависшие над нами ветви. Мы лежим у костра, следя за огнем, иногда подкидываем ему новую пищу и слушаем, как клокочет закипевший котелок. Во втором котелке уха уже отстоялась, и, когда Юрий снимает крышку, оттуда вырывается облако аппетитного пара.
Как бы откликаясь на наш, вспыхивает костер в устье Вексы. Он медленно движется по озеру, и на воду от него ложится мутно-золотая полоска света.
– Смотри, кто-то с лучом вышел...
Юра глядит на далекий огонь, который перемещается по озеру, как будто плывет между водой и небом. Вот он потускнел: лодка повернулась, и стоящий на носу рыбак закрыл от нас пламя.
На расстеленной газете лежат ломти черного хлеба. К миске с ухой нельзя прикоснуться – до того горяча. Я сдуваю к одному краю попавших туда комаров, и в нос мне бьет густой аромат свежей ухи, тройной, по всем правилам рыбацкого искусства.
Сейчас Слава с Михаилом видят, наверное, уже десятый сон – в Хмельниках клуба нет. Они проводили нас до плотины, помогли перетащить лодку и отправились по тропке в Хмельники. А мы без мотора, на весле проплыли вдоль Усолья, покружились в извивах Вексы, прошли все Сомино и добрались до Нерли. Она течет в низких болотистых берегах, вдвое, а порой и втрое шире Вексы, глубока, полноводна, и на дне ее желтеют чистые песчаные поляны. Поочередно, иногда вместе мы спускались в воду, подплывали под топкие берега, и через час в лодке уже лежало несколько крупных окуней, порядочный щуренок, а Юрию даже удалось подстрелить линя, забредшего сюда из илистого озера. Ершей мы натаскали удочкой. Потом, когда солнце начало уже неприметно склоняться к лесу, мы вытащили лодку на топкий берег возле Торговища, или, как ещё называют это место, Хмельниковской горки. Здесь мы успели до темноты вырыть два шурфа, убедились, что в общих чертах слои повторяют слои Польца и, выбрав место посуше, стали лагерем под соснами.
– А они сюда плывут, – говорит Юра, доедая уху.
Огонь на озере переместился. Он стал гораздо ближе к нам. Сейчас рыбаки вглядываются в воду, пытаясь рассмотреть неподвижных, словно аэростаты, повисших над дном полосатых окуней и темных зеленых щук.
– Ну что, хватит с тебя сегодняшних шурфов?
– Маловато сделали. Завтра надо пораньше приняться.
– А говорил ведь, что отдыхать будем. Всегда вот ты так!
– Ладно ворчать. Спать в сущности и в Москве можно...
Не спится. Юрий ворочается, подтыкает плащ вокруг спального мешка, примеривается и так и этак, накрывается с головой, на минуту затихает, но сон не идет. Огонь на озере погас, и похоже, что рыбаки причалили где-то рядом. Я вслушиваюсь и среди ночных шорохов и звуков различаю, как хлюпает под ногами идущих болотистый берег. Потом, как бы раздвинув темноту, у костра появились рыбаки. Впереди шел старик в ватных штанах и замасленной телогрейке, за ним – молодой парень в комбинезоне со следами копоти на лице от «луча».
– Добрый вечер! Погреться можно?
– Присаживайтесь.
– Тоже по рыбу?
– Нет. Экспедиция.
– Нефть ищете? Это не ваша партия в Усолье стоит?
– Да они, папа, черепочки копают, у моста...
– А-а, у Кузнецова, у Романа Ивановича, значит, стоите? То-то смотрю, личность мне ваша знакомой показалась, думаю, встречались али как... Вот оно что, черепочки копаете, значит! И здесь тоже копать предполагаете? Указания есть какие?
– Может быть, и здесь копать будем. Во всяком случае первобытные люди здесь тоже жили.
– Да ну? И на Хмельниковской горке, значит! А вот так ходим всю жизнь, ночуем здесь когда, а про то и не знаем... Вот наука-то она какая. До всего дойдет!
– А как рыбалка? – влезает в разговор Юрий.
Парень, прикуривавший сигарету от головни, выпрямился.
– Есть немного...
– Ты вот подумай, и здесь нашли, – не умолкал старик. – И как же это вы, с приборами какими ищете? Верно, значит, деды говорили, мой вот, к примеру, из Хмельников я родом... Так, дескать, из самого Углича купцы сюда приезжалл, здесь останавливались, товар продавали... А товар какой? Горшки все больше. Сейчас все Хмельниковская горка да Хмельниковская горка, а раньше ее Торговищем звали, торговали здесь. Должно, какие ни то горшки у них и бились...
Все рассмеялись. Я пытаюсь объяснить:
– Нет, отец, мы постарее ищем, подревнее. Этак, чтобы им по три, по четыре тысячи лет было.
– Это как же понимать надо? Что ли, когда поляки приходили, при Грозном, а их наш Александр Невский выгнал? Так я понимаю?
Вся история перепуталась в голове у старика!
– Нет, отец, ещё древнее.
– Древнее? А к примеру, вот, какие же люди тогда были? Вроде обезьян, что ли?
– Почему же? Такие же, как и мы с вами. Только железа у них не было, все из кости да из камня делали.
– Ишь ты, додумались до чего! – в голосе старика слышалось уважение к непонятному. – И находите?
– Находим. Раскапываем и находим. Вот и рыбу они ловили тоже.
– А рыба какая была? Это известно?
– Такая же, как сейчас: щуки, лини, сомы, окуни, плотва, налимы...
– Со-мы? А сейчас сомов нет, разве что в Кубре, у Андриянова водятся. Может, по тем древним сомам и озеро это Соминым прозывается?
Старик разволновался не на шутку. Новый, неведомый мир, существовавший испокон века в этом, знакомом от рождения мире, открывался ему сейчас. Но сын торопил старика.
– Хватит, папа, ехать надо! Мало рыбы взяли. Ну счастливо вам оставаться!
– Спасибо. Ни рыбы, как говорится, ни чешуи!
– И вам того же...
Встав, они направились к берегу – старый и молодой, оба кряжистые, с узловатыми мускулистыми руками, привыкшими и к веслу, и к топору, и к лопате.
– Ишь ты, тоже люди, значит, – донеслось из темноты...
Вероятно, я вздремнул и очнулся, услышав, что кто-то поправляет костер. Сначала я решил, что это Юрий, но, вглядевшись, увидел, что спутник мой спит, а у костра присел старик с сивой, несколько всклокоченной бородой, седыми длинными волосами, падавшими на плечи и на короткую меховую телогрею, словно бы переделанную из старого полушубка. Рубашки под ней не было, и отсветы огня плясали на руках, старых, оплетенных веревками синих вен. Суставы пальцев распухли от застарелого ревматизма, и сгибал он их с трудом, пододвигая к огню уже наполовину сгоревшие ветви. Вытертые штаны до колен были замотаны онучами, на ногах белели лапти из бересты, которые ещё плели в окрестных деревнях на покос, а опоясывал его лыковый ремень, на котором висела берестяная же солоница и что-то вроде оселка.
В траве, чуть поодаль, виднелось темное косовище.
«Не спится старому, – подумал я про себя, – ни свет ни заря на покос собрался...»
Услышав мое движение, старик поднял голову и посмотрел мне в глаза. В свете костра лицо его казалось кирпично-красным, а глаза, бесцветные в отблесках пламени, взблескивали добро и внимательно из-под седых нависших бровей. И весь он был спокойный и уютный, этот деревенский дед с большими натруженными руками, огрубевшими от крестьянской работы.
– Извини, разбудил тебя видно, милок, – сказал, как пропел, старик. – Да вот у огонька посидеть захотелось. Авось, думаю, хозяева не обидятся, старика не прогонят...
– Пожалуйста, пожалуйста, какие мы хозяева! Костер – он для всех светит.
– Вот и я то же думаю. Дак ведь люди разные бывают. К одним придешь, уважение тебе сделают, ну и ты их уважишь... А других хоть стороной обходи, чтобы не привязались, не обидели. Разные люди, всякий на свой манер...
Старику явно хотелось поговорить. Видно, передумал он давно свои думы, перебрал их, как нехитрый скарб, и нужен был ему собеседник, чтобы можно было выговориться, освободиться от груза, который собирал он всю свою жизнь. И от радости, что нашелся человек, которому все это можно высказать, он словно молодел на глазах, лицо его менялось от вспышек пламени, а я думал: сколько же лет прожил ты, дед, на этой земле? Семьдесят, девяносто или все сто?
– ...Не стало, не стало зверя совсем, – говорил он, покачивая головой. – Ни зверя, ни птицы. Да и рыба не та пошла – мелочь все. Или время такое мелочное началось? Бывало, столько всего в наших лесах водилось!.. И моторов никаких не было, баловство все это, на моторах разъезжать...
– Так сейчас, отец, охота да рыбалка, как вы говорите, для баловства, для души только остались! Не то теперь время, верно. Другим делом люди заняты.
– А дело-то всегда одно, сам знаешь! Люди разные, вот что. Ты вот, к примеру взять: можешь рыбу ловить? Можешь. Глаз у тебя крепкий? Крепкий. А чем, к примеру, занимаешься? Этой, как ее... наукой. И опять же тебя все к старому тянет: там поохотишься, там рыбу поудишь, ушицу сваришь... Все равно, как меня: нет-нет да и сюда, на старое пепелище, потянет. Кто, думаю, там встал, что за люди такие?
– А вы лесник? В Хмельниках живете?
– В Хмельниках... – не то подтвердил, не то презрительно фыркнул старик. – Лесовик, лесовик...
Бормоча что-то невнятное, дед склонился к огню. И, разговаривая, он был весь в движении: то бревно в огонь подвинет, то веточку поправит.
– Копать-то здесь много будете? – вдруг спросил старик.
– Как выйдет. А удастся ли что найти – это как повезет.
– Ну да ты найдешь! Я тебя давно ещё здесь заприметил, который год приходишь... Видать,- помнишь, что где было?
– Помнить, положим, не помню, сотню лет и то прожить трудно, не то что тысячи. Наука просто у нас такая, археологией называется. Наука о древностях. Правда, тут ещё и везение нужно: наука наукой, да без счастья удачи не будет!
– Счастливые, говорят, в сорочках рождаются. Только счастье у каждого свое: одному и в золоте горько, а другому и вовсе ничего не надо – радостью своей живет! Да что о науке говорить: когда бы сам не жил, то и не знал бы ничего, так я понимаю...
От неторопливого, тихого голоса деда подступала и накатывалась дремота. Она поднимала волной, и, пока голова скользила по ладони, я пролетал сквозь вереницы то ли слов, то ли собственных мыслей, вздрагивал, открывал глаза, но дрема снова смыкала веки.
Старик смотрел через костер, улыбаясь.
– Ты спи, спи. А я у огня посижу, в охране вроде. Дело наше стариковское... Человека любить надо, человека! И удача не просто приходит, не за науку твою. Любить надо, что человек создал, и не само по себе, а за того человека. Главное это!
Засыпая, сквозь несомкнутые щели век я видел, как старик ещё раз поправил костер и поднял с земли то, что я принял за косу.
* * *
На конце длинной отполированной палки было привязано черное кремневое острие, обмотанное жилами и залитое смолой. Старик что-то мурлыкал себе под нос, глядя в огонь и поглаживая рукой древко. Потом встал и подошел ближе.
– Не признал... Ну да бог с ним, ещё признает! Да и где ж ему всех упомнить. Не один я здесь жил – род наш большой, древний... А он – пришел и ушел. Вот, в подарок разве оставить – своего-то теперь у него нет. А мне что, я и другое сделаю! Сноровка осталась...
Старик ещё раз погладил древко копья, словно прощаясь со старым другом, нагнулся и осторожно положил его рядом со мной, наконечником в руку. Я почувствовал прикосновение холодного камня, сжал его и, собрав все силы, проснулся.
Над лесом уже вставало солнце. От росы трава казалась матово-серебристой, и в ее дымке вспыхивали маленькие капельки, преломлявшие солнечные лучи. Туман поднялся, уходил за озеро, в лесу гомонили птицы. Юрий, вскочивший раньше меня, то прыгал, размахивая руками, то бросался к почти погасшему костру, выдувая из него облака золы с бедными жиденькими искорками.
Еще под впечатлением пережитого я разжал руку. На ладони лежал наконечник копья. Он был не черный, как мне показалось ночью, а серый, с крупинками черной земли, забившейся в изломы камня. Мы нашли его вчера в разведочном шурфе на полянке. Когда-то он действительно увенчивал длинное полированное древко, был привязан к нему жилами и залит смолой. Но все это было очень давно. Из развязавшегося мешочка с находками на плащ высыпались черепки.
– Что ж, мне одному костер разжигать? – Юра повернул ко мне раскрасневшееся лицо.
Отбросив клапан спального мешка, отяжелевшего от ночной сырости, я поднялся.
– А старик, что, ушел?
– Какой старик?
– Ночью. Приходил к нам?
– Приходил. С парнем приходил. А потом ушли.
– И никого больше не было?
Юрий с ожесточением дул на разгоравшиеся угли.
– Пока я не заснул – никого. А я и не знал, что ты во сне разговариваешь! Всю ночь: бу-бу-бу... Хотел было разбудить тебя, чтобы спать не мешал, да лень просыпаться было. Вот тебе котелок. Сходи-ка ты к ручью за водой, пока я костер раздуваю...
По пути к ручью я остановился. Далеко, в самом углу озера кто-то косил...
* * *
История совершенно невероятная, но чего только в экспедиции не бывает?!
Как правило, на подводную охоту мы отправляемся к озеру. Там чище вода, обширные подводные заросли, меньше лодок. Длинные широкие плесы сменяются там глубокими ямами с корягами и солнечными отмелями на поворотах. И почему-то ни разу не пришло нам в голову спуститься в реку возле Польца. Потому ли, что именно там мы купаемся каждый день во время рабочих перерывов? А вернее всего потому, что всегда сокращаем путь, обходя Польцо боковой протокой мимо дома Корина.
Сегодня, возвращаясь с охоты, мы изменили своему обыкновению и пошли главным руслом. В лодке лежали три язя, несколько плотиц и две корзохи, более чем достаточно на скромный ужин. И все же, пристав к Польцу, я решил попытать счастья и здесь.
Отплыв от берега вверх по течению, я задержал воздух и нырнул. Здешняя яма походила на длинное изогнутое корыто. В отличие от остальных она была чиста и пуста: ни коряг, ни водорослей. На дне заиленного желоба мерцала россыпь битых раковин, и только слева, со стороны стоянки, берег был крут, над ним нависали корни подмытых кустов, а на выходе из ямы под водой чернел разлапистый затопленный пень. Дальше, за пнем, дно светлело, становилось песчаным и плавно поднималось к перекату.
Под этим пнем я и разглядел щуку. Короткая, с широкой плоской мордой и темной змеиной спиной, она стояла неподвижно, повернувшись против течения, и только едва заметные подрагивания хвостового плавника да хищное мерцание желтых глаз выдавали ее в этой полутьме. Я разглядел ее в самый последний момент, уже готовясь всплыть, и от неожиданности промахнулся. Как на грех, вместо тройника на стрелу был поставлен одинарный наконечник с откидывающейся «бородкой». Стрела скользнула по упругой щучьей спине, ударилась о корень и отскочила в сторону. На месте стоявшей щуки расплылось мгновенное облачко мути.
Отдышавшись на поверхности, я подтянул стрелу за шнур. Вот те на! А где же наконечник? Видимо, пока я охотился, он каким-то образом свинтился со стержня, и последний выстрел отбросил его на дно реки. Промахивались мы, как водится, часто, но наконечников гарпуна до сих пор не теряли. И к слову сказать, второго одинарного наконечника в запасе у нас не было. Так что волей-неволей приходилось искать.
– Поищи, поищи, – напутствовал Михаил, которому, как я заметил, почему-то всегда были приятны мои неудачи. – Так он тебя там и дожидается! Где ты его среди ила найдешь? Тут с магнитом спускаться надо...
– Может, в самом деле не стоит искать? – осторожно спросил Юрий. – Тройников у нас два, обойдемся тройниками...
– А щуки? Не очень-то ты с тройником на щук поохотишься! – запротестовал Слава, который все ещё продолжал растираться после охоты. – Нет, если уже искать, то всем!
Конечно, можно было искать всем, но я понимал, что от двух пар ласт в воде поднимется такая муть, что уже и нас самих не будет видно. И, приготовившись к долгим поискам, полез в воду один.
На песчаном, чуть заиленном дне лежали черепки с ямочно-гре-бенчатым орнаментом, вымытые рекой из культурного слоя, кремневые желваки, мелкие черные сучки, пропитанные влагой так, что они стали тяжелее самой воды. Между ними, похожие на такие же сучки, шевелились домики ручейников. В лучах пробившегося на дно солнца ослепительно вспыхивали распахнутые створки старых раковин. Вновь и вновь я спускался под воду, методично обследуя участки дна, но заметил свой наконечник совсем не там, где он должен был лежать по моим предположениям. Удар отбросил его далеко в сторону под обрывистый берег, в тень, и там, почти невидимый, он улегся среди похожих, только более темных палочек и ^ сучков. Я схватил его вместе с одной из этих веточек, но, ещё поднимаясь, ощутил, что в моем кулаке кроме металлического наконечника гарпуна зажато совсем не мокрое дерево. Самый беглый взгляд, брошенный на добычу, это предположение подтвердил. В моей руке был...
– Ну как? – спросил Юрий, когда я подплыл к берегу и встал на дно. – Бесполезно?
Вместо ответа я протянул ему руку. На моей ладони лежал потерянный было стальной наконечник с откидывающейся «бородкой», а рядом с ним – почерневший от времени и воды обломок наконечника костяного гарпуна, почти такого же, как тот, что я разрушил ножом при раскопках.
– Тот самый! – ахнул Слава. – Ну ты даешь, начальник!
* * *
Медленно, постоянно возвращаясь, отбрасывая и снова пододвигая к себе черепки, из которых надеешься собрать сосуд, плетешь на темно-коричневых, выскобленных ножом досках стола хитрую и нескончаемую мозаику мелких и крупных обломков. Рядом, на полу веранды, развернуты жесткие шуршащие пакеты с новыми грудами обломков горшков, разбитых пять тысячелетий назад. В каком пакете искать недостающие? Каждый пакет – квадрат, каждый пакет – горизонт: десять сантиметров культурного слоя. Десять сантиметров с четырех квадратных метров, заключающих в себе сотни лет, десятки человеческих судеб, зимы и весны, солнечные дни и туманные рассветы...
Время от времени на веранде появляются ребята, вносят новые пакеты и забирают с собой те, что лежат горой в углу. Свесив ноги с обрыва, они моют находки, сушат их здесь же, на солнце, загорают, отрываясь от работы, чтобы бултыхнуться в воду и поплавать с ружьем. Так и идет эта наша жизнь, в которой прошлое, очень далекое прошлое, перемешано с настоящим, образуя крепкий, нерасторжимый сплав времени и чувств.
Это и есть археология?
В самом деле, что же такое археология? Наука о вещах? Наука об эпохах? Археология мне представляется совсем иным.
Как моряк всматривается с мачты корабля в ещё невидимый и неведомый берег; как охотник, склоняясь к примятой листве, пытается угадать, что за зверь здесь прошел, когда, почему именно здесь; как физик, проводя бесчисленные эксперименты над невидимыми ему элементарными частицами, пытается понять и разгадать закономерности, управляющие галактиками, – вот так и археолог, рассматривая найденные предметы, вглядываясь в слои, должен понять, как в жизни своей прошли через этот участок земли люди, оставившие будущему свои орудия, свои горшки, свои костры. В частностях, в деталях он пытается понять закономерности, управляющие всем человечеством, потому что только через человека можно увидеть проявление этих законов. Потому, что история каждого человека в какой-то мере является отражением истории всего человечества. Но и это – не цель, а средство. Целью всегда было и будет будущее. Сам человек – лишь зеркало, отражающее мир. Он – масштаб всех вещей; масштаб Вселенной, отразившейся в каменных орудиях, записавшей свои законы в этих черепках, – законы, которые мы ещё должны найти и научиться читать, как учимся читать летопись климата по зернам цветочной пыльцы или летопись Космоса по радиоактивным изотопам в древних углях...