Каких-то шесть-семь лет светилась в нашей современной поэзии восходящая звезда Николая Рубцова. Уже в его стихах, опубликованных в 1964 году, сразу заявили о себе и своеобычность поэтического облика, и профессиональность мастерства. К тому времени в основном определились тематика и излюбленные привязанности поэта, его постоянные мотивы и образы. Отношение к классической традиции и понимание смысла своей жизни как вечного служения поэзии («Стихи из дома гонят нас...») тоже сложились уже к дебюту.
За отдельными стихотворениями Рубцова читатели не сразу смогли увидеть целое, общее. Стихи эти могли порадовать удачно подмеченными подробностями (стихотворение «Хозяйка», позже ставшее «Русским огоньком»), удивить неожиданностью поэтического зрения («Видения на холме»). И обращение поэта к именам Тютчева, Лермонтова, Пушкина поначалу казалось подчас данью моде. Лишь теперь, когда для нас открыта одухотворенность «полного» Рубцова, и его стихи из первой книги обрели глубину звучания, а за отдельными чертами оригинальности выразилась зрелая самобытность поэта.
Теперь лирика Николая Рубцова предстает как нечто цельное, органически спаянное единством мировосприятия и художественного мышления. Однако, несмотря на единство исходного начала, поэтический мир Рубцова не оставался неподвижным, развивался. Обретало широту историческое зрение поэта, звучность стиха вылилась определенно и выразительно в песенность, простота становилась со временем содержательнее.
А главное, представления Н. Рубцова об изображаемом мире складывались постепенно в ясную и своеобразную поэтическую систему. Редки внешние приметы этого мира в его поэзии. Элементы повествовательности в рубцовских стихах целиком и полностью поглощены стихией лирического. В ней открывается мир, не срисованный с натуры, а пропущенный сквозь сердце, преображенный мыслью и эмоциональным складом художника.
Штрихи биографии не часты, а вот мотив кровной привязанности поэта к родным краям — постоянен: «Память возвращается, как птица, в то гнездо, в котором родилась» («Ось»). Родные истоки — народная жизнь, народная речь — питают его поэзию, во многом определяют мировосприятие Рубцова. Поэт, скажем, не увлекается просторечиями, но звучность его стиха, естественно переходящая в песенность, органично связана с живым языком народа. В обиходной речи, однако, мы не встретим таких словосочетаний, как «родственный предел», «звезда полей», «безлюдье побережий», «восторженный отрок» и т. п., но это уже идет от другой привязанности поэта — от русской классической поэзии.
Как уже отмечалось, ориентация на сознательное использование традиций отечественной классики в поэзии была едва ли не ведущим качеством того «московского круга поэтов», в котором нашел свое место Николай Рубцов. Не означив, кому посвящено стихотворение «Памяти поэта», Анатолий Передреев писал, сознавая, какой смысл в судьбе творческой личности имеет «полей нетронутая даль» — Родина:
Тебе твой дар простором этим дан,
И ты служил земле его и небу.
И никому в угоду иль потребу
Не бил в пустой и бедный барабан.
Ты помнил тех, далеких, но живых,
Ты победил косноязычье мира,
И в наши дни ты поднял лиру их,
Хоть тяжела классическая лира!
Многозначительные в своем обобщающем смысле, строки Передреева передают отношение Н. Рубцова к традициям русской классики, отношение, которое развивалось с ясной последовательностью и отразилось в стихах поэта, начиная с ранних.
Примечательно, что в большинстве своем стихи на темы истории русской культуры написаны Николаем Рубцовым в период наступающей зрелости. Свидетельствуют они не о случайности выбора, а о глубоком интересе к Лермонтову («Дуэль»), Гоголю («Однажды»), Есенину («Последняя осень»), к современникам — Кедрину («Последняя ночь»), Яшину («Последний пароход»)... Среди этих рубцовских обращений — и стихотворения «О Пушкине», «Приезд Тютчева», «Памяти Анциферова», «Левитан»... На основании непосредственного «предмета» стихов, наверное, не следует делать прямых, далеко идущих выводов, но общая тенденция в них очевидна. Не каждое из названных стихотворений стало удачей поэта, в них Рубцов как бы определял направление творческих исканий, шел к себе.
С первых самостоятельных шагов в поэзии Николай Рубцов проявил такую широту творческого кругозора, которая позволила ему оценить не только Ф. Тютчева и А. Фета, А. Блока и И. Бунина, но и С. Есенина, Д. Кедрина, А. Яшина. Он учился у многих, но ничьих следов непосредственного влияния в зрелой поэзии Рубцова мы, пожалуй, не обнаружим. Влияния, источники поэзии, по мнению Гёте, роли особенной не играют: «Суть в том, чтобы иметь душу, которая любит истину и воспринимает ее там, где находит»[1]
[1. Эккерман И. П. Разговоры с Гёте. М.— Л., 1934, с,
408]. Так ведь и складывается живая традиция: не во внешнем подражании, а во внутреннем родстве, за счет каких-то духовных связей.
Напрасно с разумным расчетом выбирать наставника из великих: поэт-мастер все равно по воле своей, которая до сих пор жива в каждой его строке, примет тебя или молчаливо отвергнет да еще выставит на посмеяние. В мертвых, подражательных опусах, пусть даже мастеровитых, никто не почувствует дыхания его законного сына или внука. Почитают, усмехнутся — и назовут тебя толковые читатели не сыном, а эпигоном... Впрочем, то не мастер тебя людям на смех выставил — сам ты над собою насмеялся...
Тот, кто воспримет уроки великого мастера, не станет нарочито искать и подчеркивать черты фамильного сходства с ним. Напротив, уважая предшественника, захочет он проявить свои черты в неповторимости своего времени. Наставник-поэт влияет на склад души поэта-наследника, а тот уже пишет сам, подчиняясь голосам жизни и собственного тревожного сердца. А родство, оно станет существовать как внутренняя, недоступная поверхностному взгляду сущность, смущая критиков-буквалистов и не в меру дотошных читателей. Как же! Ведь все говорят: схож; все твердят; духовный сын, наследник традиций,— а ведь ни в одной строке по-настоящему не совпадает...
Ах, эти унылые буквалисты! Ах, эти дотошные читатели!..
И не поймут они, как это можно наследовать сразу и Тютчеву, и Есенину — ничего же похожего нет между ними! Разве может получиться что-то из подобного наследования? Да, конечно: у эпигона в таком случае действительно рождается безвкусная, уродливая мешанина. Поэт же истинный, проявляя свои черты, преобразует наследство согласно собственному характеру и склонностям, согласно новому времени. И не уродцев выставит он на свет, а пленительно прекрасные строки — не от Тютчева или Есенина, а от себя самого, настоящего поэта, для которого нет недозволенного родства.
Мотив самосознания в поэзии рано заявлен в творчестве Николая Рубцова. «Вне традиции не бывает искусства, но нет другого вида словесного искусства, в котором традиция была бы столь мощной, упорной, труднопреодолимой, как в лирике»[1]
[1. Гинзбург Л. О лирике. Л., 1974, с. 11],— пишет Л. Гинзбург. Не отказываясь от традиции, Н. Рубцов сознательно шел на ее преодоление в освоении, и стихи его сами говорят об отношениях поэта со своими предшественниками:
Строптивый стих,
как зверь страшенный,
Горбатясь, бьется под рукой.
Мой стиль, увы,
несовершенный.
Но я ж не Пушкин,
я другой...
( «Мой чинный двор...»)
Друзья по литобъединению на Кировском заводе нашли эти строки 1961 года нескромными. А дело ведь тут не в сопоставимости, в ином: поэт чувствует себя самим собою и таковым хочет остаться — в противном случае свое создать невозможно. В таком стремлении Н. Рубцов был тверд и постоянен. Вспомним в этой связи еще раз его программное стихотворение «Я переписывать не стану...». Поэта не прельщает возможность «переписывать» Тютчева и Фета: простое подражание он не признает, скорее даже вовсе откажется знать своих кумиров. И себя он «придумывать» не станет: ведь рассудочным расчетом поэтический мир не создается, и верить в придуманное невозможно. Творческие отношения во времени Рубцов понимает иначе:
...я у Тютчева и Фета
Проверю искреннее слово,
Чтоб книгу Тютчева и Фета
Продолжить книгою Рубцова!..
Не отбрасывая и не повторяя предшественников, в новой исторической ситуации продолжить их патриотическое дело постижения родины — так понимает Николай Рубцов свою задачу поэта.
Увлекаясь экспериментом в ранней молодости, Николай Рубцов вместе с тем рано почувствовал властную силу традиций, доверился им и нашел себя на этом пути. Он не искал пути наименьшего сопротивления. Напротив, в ситуации начала 60-х годов он шел на известный риск. Ведь тогда было модно рядиться в новаторов. А между тем вне традиции не рождается ни один новатор.
«Понятие традиции,— пишет М. Поляков,— пересекает чисто литературные границы, становится составной частью идейно-философской концепции художественного направления и входит в систему культуры данного времени»[1]
[1. Поляков М. Цена пророчества и бунта. М., 1975, с.
215]. Поэт немыслим вне культуры своего времени, следовательно, и власти традиций избежать не в силах, если бы даже захотел. В то же время «вопрос о традиции есть, прежде всего, вопрос об историчности, непрерывности во времени, или, говоря иначе, вопрос о художественном прогрессе»
[1] [1 Поляков М. Цена пророчества и бунта, с.
216],— подчеркивает исследователь. Прогресс в искусстве, новаторство осуществляются, как видим из убедительных суждений Л. Гинзбург и М. Полякова, только в рамках традиций.
Уйти от влияния традиций нельзя, но и следовать им вовсе непросто. «...Традиция не дает нам вполне очевидных, легко доступных законов и принципов своего существования, вернее — она не дает нам возможности повторить ее»
[2] [2 Залыгин С. Литературные заботы. М., 1972, с.
281],— пишет С. Залыгин. Невозможность повторения делает неизбежным поиск нового на освоенной предшественниками почве. Тут отношения чрезвычайно усложняются. М. Бахтин обращал внимание на то, как соотносятся в художественном произведении «повторимые элементы и неповторимое целое». Эти моменты «(узнавание повторимого и открытие нового),— писал он,— должны быть нераздельно слиты в живом акте понимания: ведь неповторимость целого отражена и в каждом повторимом элементе, причастном целому (он, так сказать, повторимо-неповторим)»
[3] [3 Бахтин М. Эстетика словесного творчества. М., 1979, с.
347]. Заметьте, неповторимость целого при повторимости частного оказывается не только оправданной, но и неизбежной.
В критике не раз писалось, что Н. Рубцов заимствует у классиков целые строки, подражает их интонациям и т. п. Ну и что?.. Кто будет спорить с тем, что стихотворение «Кружусь ли я в Москве бурливой...» начинается как вариация на стихи Пушкина
«Брожу ли я вдоль улиц шумных...»? Но поэтическая мысль в стихотворении Н. Рубцова, внешне движущаяся по руслу «повторимому», несет свое, отчетливо неповторимое. Или другой пример. Вслушаемся в интонацию А. Блока:
Зарево белое, желтое, красное,
Крики и звон вдалеке.
Ты не обманешь, тревога напрасная.
Вижу огни на реке.
Заревом ярким и поздними криками
Ты не разрушишь мечты.
Смотрится призрак очами великими
Из-за людской суеты.
Вполне в эту мелодику, ритмическую организацию стихов укладывается «Зимняя песня» Николая Рубцова.
В этой деревне огни не погашены.
Ты мне тоску не пророчь!
Светлыми звездами нежно украшена
Тихая зимняя ночь.
Кроме мелодики есть тут совпадения образные, даже текстуальные: «ты не разрушишь мечты» (А. Блок) — «ты мне тоску не пророчь» (Н. Рубцов); «огни на реке» (А. Блок)—«...в этой деревне огни...» (Н. Рубцов) и т. д. Но в том ли дело, если поэт создает оригинальное сочинение! А «Зимняя песня», несомненно, передает поэтическое мироощущение Н. Рубцова.
Меньше всего поэт думает о заимствованиях и традициях, когда пишет стихи. Но глубинная роль интуиции вовсе не исключает сознательного отношения к поэзии предшественников, что характерно и для Николая Рубцова. Мнение поэта на этот счет вполне определенно заявлено в его статье о творчестве Ольги Фокиной. Вот он цитирует ее стихи:
Простые звуки родины моей:
Реки неугомонной бормотанье
Да гулкое лесное кукованье
Под шорох созревающих полей.
С тонким тактом выделяет здесь Рубцов литературный образец, а точнее — традицию. Он пишет: «По внешней и внутренней организации это четверостишье сильно напоминает лермонтовское «ее степей холодное молчанье, ее лесов безбрежных колыханье». Все равно напоминает, хотя оно гораздо интимней по интонации. Это было бы плохо, если бы стих был просто сконструирован по лермонтовскому образцу. Это хорошо потому, что стих не сконструирован, а искренне и трепетно передает такое подлинное состояние души, которое просто родственно лермонтовскому».
Отношение Николая Рубцова к традиции — живое. Не нужно бояться, замечает он, напомнить своею строкою кого-либо из классиков, когда строка эта выражает твои собственные, личные переживания. «Суть, очевидно, в том, чтобы все средства, весь опыт предыдущей литературы использовать для того, чтобы с наибольшей полнотой выразить самого себя и тем самым создать нечто новое в поэзии. Было бы что стоящего выражать». Двух толкований этих слов Н. Рубцова быть не может. И стихи его, «свидетели живые», говорят о том же:
...если нет
Ни радости, ни горя,
Тогда не мни,
Что звонко запоешь...
("О чем писать?..")
О чем бы ни писал поэт, «все это будет ложь», если он не охвачен сердечным чувством. Этим убеждением Н. Рубцов действительно живет: «...мне для счастья Надо лишь иметь То, что меня заставило запеть!» («Оттепель»). Тщеславия и гордыни «званием» поэта он не знает. Конечно, Рубцов при этом учитывает, что не всякое личное чувство несет в себе нечто поэтическое. «...Плодотворный путь поэзии один,— отмечал он,— через личное к общему, то есть путь через личные, глубоко индивидуальные переживания, настроения, раздумья. Совершенно необходимо только, чтобы все это личное по природе своей было общественно масштабным, характерным». Сознавал поэт и опасность «декларативности, рационализма, юродства разной масти», которые неизбежны на пути от личного к общему.
Характерное свидетельство того, как складывались отношения Николая Рубцова с традицией, его стихотворение «О чем шумят друзья мои, поэты...». Вслушиваясь в споры друзей-поэтов, Рубцов ждет от них не болтовни, а практического дела, которое есть слово: «С чего ж начнут? Какое слово скажут?» Но нет, до дела далеко: «Они кричат, Они руками машут, Они как будто только родились!» Тогда-то мы и узнаем о предмете спора, когда Н. Рубцов сам высказывает свою позицию:
Я сам за все,
Что крепче и полезней!
Но тем богат,
Что с «Левым маршем» в лад
Негромкие есенинские песни
Так громко в сердце
Бьются и звучат!
И снова, как бы утверждая значительность своей мысли, Николай Рубцов повторяет ее метафорически в следующей строфе: «...Орлу не пара Жаворонок нежный, Но ведь взлетают оба высоко!» Споры никчемны, в них мало проку: поэзия выигрывает своим разнообразием и многоголосием, утверждает Н. Рубцов концовкой своего стихотворения. Только в этом случае достаточно полно постигается и современность.
Примечательно, что первоначальный вариант этого стихотворения, написанный не позднее мая 1962 года, Рубцов предварил эпиграфом, полемически заостренным, в котором выразил свое отношение к «эстрадной» поэзии:
Мне трудно думать:
Так много шума.
А хочется речи
Простой, человечьей.
И здесь — пусть косвенно — отразилось тяготение молодого тогда поэта к простоте классической поэзии.
Уловить традицию в ее действительной жизни дало Николаю Рубцову глубокое изначальное чувство родины, а уже потом закрепили традицию и родственное поэтам-предшественникам лирическое мироощущение, и определенные переклички в отношении к действительности, к современности. Но кто из предшественников оказался наиболее близок Рубцову?.. Об этом много спорят, особенно по поводу имен Тютчева и Есенина. Но здесь надо точнее определиться в понимании дальних и ближних традиций.
Когда речь идет о дальних во времени литературных связях (Тютчев—Рубцов), категоричность всегда неуместна. Посредниками между ними оказываются другие поэты: например, Блок, Есенин,— и они работали не без учета достижений Тютчева, хотя, конечно, сделали и свои существеннейшие открытия в поэзии, активно влияют на развитие современной литературы. «Ближние» литературные связи, творческая среда тоже играют заметную роль... Все это многократно накладывается, преломляется в прихотливых видоизменениях стиха, не сразу заметных. А у поэта есть ведь еще и своя биография, которая оказывает решающее воздействие на характер лирики, и в частности, на выбор предшественников. В этих условиях стремление непременно извлечь тот или иной «элемент влияния» в чистом виде неизбежно ведет к разрушению поэтического мира, а следовательно, к принципиальной невозможности найти верный ответ.
Проще, казалось бы, открываются ближние связи в поэтическом движении. Не случайно же Есенина раньше всего увидели как непосредственного предшественника Рубцова. На это когда-то указывал В. Кожинов («День поэзии. 1972», с. 165), хотя он в последнее время существенно уточнил свою позицию.
Утверждая самобытность Н. Рубцова в поэзии, против попыток привязать его лирику исключительно к какой-то одной линии традиций (преимущественно Тютчева и Фета) выступил Валентин Сафонов. Однако и он не удержался, чтобы в ряду влиявших на Рубцова поэтов не поставить на первое место Есенина. «Достоверно же и непреложно одно: Тютчев и Фет пришли к нему гораздо позже Есенина, пришли к уже сложившемуся, умелому мастеру. Кстати говоря, круг литературных привязанностей не ограничивался тремя этими именами. Он и Блока не чужд был — отнюдь, и виртуозное мастерство Хлебникова импонировало ему»,— пишет В. Сафонов.
Нет, оказывается, и с ближними связями не проще...
Спору нет, Есенин «пришел» к Рубцову в самом деле раньше многих других поэтов и остался в его сердце. Молодой поэт много думал о судьбе и творчестве Есенина. Его возмущают обывательские домыслы о нем (говорят, «удавился с тоски потому, что он пьянствовал много»). От прямых вопросов Н. Рубцов не прячется: «Но была ли кабацкая грусть?»— и сам отвечает: «Грусть, конечно, была... Да не эта!» Другое сожгло поэта:
Версты все потрясенной земли,
Все земные святыни и узы
Словно б нервной системой вошли
В своенравность есенинской музы!
(«Сергей Есенин»)
Муза Есенина много значила для Н. Рубцова. Она помогла ему впервые организовать поток лирических переживаний. Более того, Рубцов уверен, что «это муза не прошлого дня», она помогла ему самоопределиться в современности, поэтически осмыслить свою глубинную связь с родной землей. Если у Есенина воссоздан живописный образ Родины, то у Рубцова этот образ иного, во многом музыкального характера. Но оба поэта идут здесь от Блока, от его образа России, вобравшего в себя ее «прекрасные черты», запечатлевшего и ее «избы серые», и ее «песни ветровые,— как слезы первые любви».
Она во всем, любовь Николая Рубцова к родине, но, заметим, начисто лишена риторики и далека от попыток картинно воссоздать увиденное или рационалистически истолковать патриотическое чувство поэта. Нет, это вовсе не умопостигаемое чувство, а какая-то потаенная, необъяснимая связь:
Чудный месяц горит над рекою,
Над местами отроческих лет,
И на родине, полной покоя,
Широко разгорается свет...
Этот месяц горит не случайно
На дремотной своей высоте,
Есть какая-то жгучая тайна
В этой русской ночной красоте!
Словно слышится пение хора,
Словно скачут на тройках гонцы,
И в глуши задремавшего бора
Всё звенят и звенят бубенцы...
(«Тайна»)
Призрачная таинственность картины, когда, собственно, и картины-то нет, а есть сердечный трепет плененного красотою родины певца ее, напомнит нам романтическую эстетику А. Фета, согласно которой «именно те душевные состояния особенно близки поэзии, которые наиболее далеки от рассудочной стороны человеческой души»
[1] [1. Бухштаб Б. Русские поэты. Л., 1970, с. 118]. На почве романтического восприятия действительности отчетливо открываются связи Н. Рубцова с Ф. Тютчевым и Я. Полонским. Подобно Я. Полонскому, Рубцов чаще всего избегает яркого солнца; оба питают пристрастие к полутеням. Обоим ведомо элегическое чувство созерцания бескрайности родных просторов.
Любовь к морю во многом предопределила романтизм Николая Рубцова, но нет в нем безоглядности: за романтической мечтой почти всегда стоит понимание реальности жизни и человеческих отношений.
Николая Рубцова словно бы смущает поэтическая условность романтизма, и порою он сам трезво сознает это. Вот в контрасте с будничностью повседневных занятий поэта, нашего современника, вдруг все существо его взбудоражило такое, вроде бы странное, желание — даже удаль, кажется, ощутилась вдруг:
Эх, коня да удаль азиата
Мне взамен чернильниц и бумаг,—
Как под гибким телом Азамата,
Подо мною взвился б аргамак!
Как разбойник,
только без кинжала,
Покрестившись лихо на собор,
Мимо волн обводного канала
Поскакал бы я во весь опор!..
Но нет, это только мечта об удали. Мечта — и совсем рядом сомнение, словно бы сбивающее романтический пыл будничной «прозой»:
Но, должно быть, просто и без смеха
Ты мне скажешь: — Боже упаси!
Почему на лошади приехал?
Разве мало в городе такси?..
Герою стихотворения, стыдящемуся «за дикий свой поступок», только и остается, «буднично и глупо» согласившись, расстаться со своей мечтой о коне да удали... В другом случае лирический герой Н. Рубцова признается: «Я в свистах ветра-степняка Не гнал коней, вонзая шпоры В их знойно-потные бока». А была когда-то такая мечта, и он верил в нее. Однако не дано человеку уйти от обыденности, хотя обидно сознавать несбыточность надежд и «стареть в сложившемся быту» («Мой чинный двор...»). Ирония призвана спасти надежды и мечты. Налицо своего рода «застенчивый романтизм», подкрепляемый этой иронией.
Мир поэзии Рубцова — традиционно романтический мир. Утверждая его, поэт сам слегка подтрунит над собою, предстанет вдруг то ироничным, то наивным. Но не может он не говорить о том, что его больше всего волнует: о человеке в его историческом бытии и о вечной жизни природы...
Прекрасна привычность родного края, но все равно тревожит неизведанное: ведь «где-то есть Прекрасная страна, Там чудо все — И горы, и луна, и пальмы...» («Пальмы юга»). Живя радостью встречи с отчей стороной, будучи убежден, «что мир устроен грозно и прекрасно, Что легче там, где поле и цветы», поэт тем не менее явственно чувствует:
Но даже здесь... чего-то не хватает... Недостает того, что не найти.
Как не найти погаснувшей звезды,
Как никогда, бродя цветущей степью,
Меж белых листьев и на белых стеблях
Мне не найти зеленые цветы...
Элегическою настроенностью, мечтою о недостижимом Н. Рубцов созвучен не только А. Фету или Я. Полонскому, но и Бунину — таким, например, его стихам:
Ту звезду, что качалася в темной воде
Под кривою ракитой в заглохшем саду,—
Огонек, до рассвета мерцавший в пруде,—
Я теперь в небесах никогда не найду.
В то селенье, где шли молодые года,
В старый дом, где я первые песни слагал,
Где я счастья и радости в юности ждал,
Я теперь не вернусь никогда, никогда.
Созвучность настроений побуждает Н. Рубцова обращаться к традиционным средствам поэтической выразительности.
Если он меньше увлекается изобразительностью, чем И. Бунин, то музыкальность стиха роднит их вполне, как принцип. «Для меня главное — это найти звук. Как только я его нашел — все остальное дается само собою»,— отмечал Бунин.
Звук, напевность, мелодический строй стиха часто оказываются организующим началом в лирике Рубцова. Он мог бы вслед за Фетом вполне принять его завет: «Что не выскажешь словами — звуком на душу навей». Но в характере музыки Рубцова больше сходства с мелодикой Я. Полонского и С. Есенина, которые во многом идут от городского романса.
В лирике Есенина А. Твардовский отмечал даже «рискованную близость к жестокому романсу»
[1] [1 Твардовский А. Собр. соч. в 5-ти т., т. 5. М., 1971, с.
206]. Устоять на грани крайнего риска и не сорваться в безвкусицу помог здесь Николаю Рубцову опыт А. Блока. «Семиструнная гитара, подруга Аполлона Григорьева, была для него не менее священна, нежели классическая лира,— писал о Блоке Осип Мандельштам.— Он подхватил цыганский романс и сделал его языком всенародной страсти»[1]
[1. Мандельштам О. О поэзии. Л., 1928, с. 58]. Принимая традицию, Рубцов обратился к гитаре, по душевной потребности пел под нее стихи Тютчева и Блока и от этой романсовости шел к своей песне. «Песня», «Прощальная песня», «Зимняя песня» — вот названия некоторых стихотворений Рубцова. Но и многие другие рубцовские стихи звучали как песни в его исполнении: «Над вечным покоем», «Улетели листья», «В горнице»... Думается, песенностью объясняется и пристрастие Рубцова к повторяющимся образам, характерное, впрочем, и для романтизма Тютчева, Фета, Полонского. Таковы образы звезды, мерцающей во мгле, ромашек... Эти образы нередко символичны у Рубцова: завядшие «красные цветы» — символ утраченных юношеских надежд; поздние георгины означают глубокую осень в жизни человека; лодка, догнивающая на речной мели («В горнице», «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...»), осознается как образ необратимо уходящего времени. Рубцов напряженно размышлял о жизни поэтических традиций, о судьбах творческого наследия художников слова:
...Вижу поле, провода,
Все на свете понимаю!
Вон Есенин —
на ветру!
Блок стоит чуть-чуть в тумане.
Словно лишний на пиру
Скромно Хлебников шаманит.
Неужели и они —
Просто горестные тени?
И не светят им огни
Новых русских деревенек?
Неужели
в свой черед
Надо мною смерть нависнет?..
(«Я люблю судьбу свою...»)
Насколько точные слова, как интимно почувствован образ каждого из поэтов!.. До конца дней своих Николай Рубцов остался верен себе, утверждая органическую связь современного стиха с традициями русской поэзии.
«Ищу я в этом мире сочетанья прекрасного и вечного»,— заявлял когда-то Иван Бунин. В новых исторических условиях тою же целью живет поэзия Рубцова.
Удивительно гармоничен поэтический мир, созданный Николаем Рубцовым, потому что человек в нем неразрывно слит с природой. Сам поэт — частица этого мира, и потому во всем, что пишет он, нет ни тени нарочитости, стихи Рубцова всегда безыскусны в своей простоте. Их настроение и интонация — естественны, как дыхание, как все что ни есть в природе. Правомерно рождаются строки Рубцова, в своей глубине родственные тютчевским:
...утром солнышко взойдет —
Кто может средство отыскать,
Чтоб задержать его восход?
Остановить его закат?
Вот так поэзия, она
Звенит — ее не остановишь!
А замолчит — напрасно стонешь!
Она незрима и вольна...
Прославит нас или унизит,
Но все равно возьмет свое.
И не она от нас зависит,
А мы зависим от нее.
(«Стихи из дома гонят нас...»)
«Не мы выбираем поэзию как профессию, а поэзия выбирает нас из тысяч и тысяч и отмечает своим перстом»[1]
[1 Яшин А. Поэзия подвига.— В кн.: Берггольц О. Избр. произведения в 2-х т., т. 1. Л., 1967, с.
8],— писал однажды Александр Яшин. До удивительного совпадают по мысли стихи Рубцова и слова
Яшина — наверное, потому, что за ними — традиция и правда.
По словам Тютчева, «поэт всесилен, как стихия, не властен лишь в себе самом». Не следует видеть в подобном утверждении самовозвеличение и скрытое оправдание поэтического своеволия якобы какою-то предопределенностью свыше. Человек иного склада ума и души, В. Г. Белинский писал, что «поэт по призванию... лишен не только права, даже возможности выбирать предметы для своих песнопений и давать своим предметам произвольное направление: источник его вдохновения есть его собственная натура, а его натура есть целый, в самом себе замкнутый мир, который рвется наружу; задача поэта — вывести наружу, объективировать в поэтических образах свой собственный внутренний мир, сущность своего собственного духа».
Поставив всю жизнь свою на службу таланту, дарованному ему природой, Николай Рубцов создал неповторимый поэтический мир в широких пространственных границах, с глубиной постижения прошлого и с высокой мыслью о будущем.
Подняв в стихах вечные вопросы жизни, казалось бы отвлеченные по своему характеру, Николай Рубцов сохранил конкретность живого движения чувства в каждой строке. Он добивался редкого — выявления сложного в простом и простого в сложном, на что способны только очень талантливые люди. Простота подлинного и естественность даются нелегко, а достигаются на пути преданного до конца служения не форме, моде или успеху — но самой Поэзии.